Тайны закрытых дверей

I

В голицынском доме (это было еще в веселые дни Екатерины I) набралось столь много гостей, что хозяин попросил их перейти в другую, более обширную залу с высоким потолком, обтянутым тканью, и стенами, закрытыми гобеленами. В зале было холодно, но генерал Ягужинский, распоряжавшийся балом и одушевлявший общество, затеял такой танец, что даже дамы с оголенными плечами скоро согрелись. Танец этот представлял забавную смесь англеза, польского и штирийского танцев. Красуясь с Головкиной в первой паре, Ягужинский выдумывал разные фигуры, а все повторяли за ними.

При дворе в последнее время появилась новая мода: перемежать танцы всякими выдумками-выкрутасами. К примеру, кавалеры становились на одно колено и целовали подол платья своей дамы, то делали глубокие реверансы, а вместе они щелкали в воздухе пальцами. На этот раз распорядитель бала объявил «табачную паузу», и все потянулись за табакерками с нюхательным табаком.

Головкиной пришло в голову стянуть с кавалера парик – и мужчины вынуждены были обнаружить дурные прически или, хуже того, голые лысины… Когда же Ягужинский поднял тост за танцующих дам – все общество с особой охотой устремилось к столикам, уставленным серебряными чарками.

Во всех затеях особенно отличались два молодых человека: дородный, светловолосый, с тонким голосом князь Трубецкой Никита Юрьевич и товарищ его – рослый, черноволосый, с пылающими как уголь глазами – князь Иван Алексеевич Долгорукий, оба состоявшие в охране наследника престола Петра. Лихо выделывали они разные фигуры в польке, менуэте, контрдансе, щеголевато позвякивали шпорами и, как истинные шляхтичи, целовали ручки дамам.

Что за красочное, необычайное зрелище представляла голицынская зала с танцующими парами! Длинные и пышные наряды делали дам высокими, крупными, мужчины же в коротких камзолах казались мелковаты, но зато сколь ярки их одежды! Не было и не будет, должно, столетия, в которое бы мужчины ходили в костюмах, столь щедро расшитых диковинными узорами, цветами, колосьями, в белых и розовых чулках, в туфлях, украшенных драгоценными пряжками, в завитых, надушенных париках. Еще не вышли из употребления черные голландские парики, но уже многие красовались с белыми локонами. У Толстого, к примеру, парик был черный, в тон его маленьким черными усикам, а у Ягужинского – разделенный надвое и уходящий на спину пышный белый парик.

Какая изысканность в подборе цветов! Нежные, пастельные, серебристо-сиреневые, серо-голубые чередовались с теплыми желтыми и бледно-розовыми, и все это отливало бриллиантами, жемчугом, сапфирами…

Дамские юбки были подобны великолепным распустившимся цветам, а талии, затянутые в корсеты, – стеблям. Тонкие кружева обрамляли шею и руки; платья натянуты на каркас, или корзину из китового уса, носившую название «панье». А какие затейливые сооружения на головах! Подобные этаким архитектурным мезонинчикам из кружев, лент, стрекоз и бабочек, и они носили французское название – фонтанж.

Ах, как ценили люди того времени удовольствия! Они словно вырывались из узких теснин прошлых веков, из законов «Домостроя», впервые вкусив новые прелести, потянулись к европейскому изяществу. Научились одеваться со смыслом, ладно двигаться, на особый манер снимать шляпу, доставать табакерку.

А музыка? Что за дивное смешение тонких звуков скрипки, хрипловато-низких – альта и дребезжащих – клавикордов! Под такую музыку можно двигаться только неспешно, изящно, в полном благорасположении.

Петербург полюбил тайные вести, беседы наедине, разговоры за закрытыми дверьми, отдельные будуары и кабинеты. Сколько новостей можно в них разузнать, как удачно позлословить о сопернице, проучить неловкого кавалера, устроить хитрую интригу!.. И все это благодаря плотно закрытым дверям.

Миновала пора неумеренного питья и обжорства, когда ежели чин мужской – так и живот большой, теперь думали о фигуре. В застолье, беря бокал, даже мужчины оттопыривали мизинец, а дамы вино лишь пригубливали.

Однако… однако в тот вечер в голицынском доме два друга-товарища – Трубецкой и Долгорукий – к концу вечера изрядно «перелишили», опьянели. В это время в зале как раз появился их общий знакомый Юрий Сапега с хорошенькой полькой, и молодые князья наперебой стали приглашать ее на танцы. Когда же красивая полька, обещавшая контрданс Трубецкому, подала руку Долгорукому, Никита Юрьевич готов был испепелить друга. Пошатываясь и громко бранясь, они направились к выходу и уединились. О чем шел у них разговор – неведомо, но многие слышали рассерженный рокот Долгорукого и высокий тенор Трубецкого.

II

Примерно в те же дни в корчму, что стояла на пути в Петербург, ввалилась гурьба работных людей. Не снимая одежды, не здороваясь, не вытирая ног, они с шумом расселись вокруг деревянного, добела выскобленного стола. Тут же появилась хозяйка, жбан с квасом, штофы с водкой, пироги и брюква, и начались шумные разговоры.

– Сам стоял на карауле, сам видал… идет это она, еле ноги переставляет… то ль пьянехонькая, то ль лихоманка ее схватила… Баба она и есть баба, хоть и царица…

– У, с-сатана заморская, женка антихристова!.. Какой сам был, такую и нам оставил.

– Лукавой бабы черт в ступе не утолчет… Да еще и немка.

– На столбе бумагу повесили про болезнь ее, может, приберет Бог… Ляксандра Данилыча – вот кого надоть…

– Э-э-э, на ча нам Меншиков? Пусть царевич Петр правит, сынок блаженного царевича Алексеюшки-и, и-э-х! Нам старые порядки надобны, православные!

– А верховники тайные – их-то к чему выдумали? Дело это тоже нечистое, антихристово!

Гудела шумная компания, горячилась, воздух стал сизым от табачного дыма, несло сивухой и рыбным варевом.

Хозяйка ловко носила тарелки, кружки, проворно бегала на кухню и обратно и при этом успевала прислушиваться к разговорам, которые вели гости, а за дверью шепталась о чем-то со своим мужем. Никому не приходило в голову, что то, о чем говорили гости, записывал корчмарь, а потом передавал в Тайную канцелярию.

На прощание хозяйка весело улыбалась, открывала дверь и напутствовала: «Гость – гости, а пошел – прости!» А через день-два схватят кого из случайных путников, и невдогад им, кто донес, останется сие тайной закрытых дверей.

III

…Александр Данилович Меншиков отослал камердинера, плотно прикрыл дверь, задвинул тяжелую гардину и зажег свечи в шандале – теперь он был прочно отгорожен от внешнего мира, так ему лучше думалось.

В длинном бархатном кафтане, в мягких сапогах скорым шагом пересек кабинет, резко повернулся и – назад. Заложив руки за спину, хмуро глядя на роскошный восточный ковер, прохаживался по кабинету.

Лицо Меншикова в последние годы обрюзгло, ожесточилось, появилась язвительная ухмылка и две глубокие морщины возле рта – не осталось и следа от того весельчака, который покорил когда-то Петра Великого. Ямка на подбородке длинного лица углубилась, волосы топорщились, и всем своим обликом напоминал он старого льва.

Было о чем подумать всемогущему властелину! То возвращался мыслью он к Петру Великому – как тяжко тот умирал, как мучила его мысль о напрасно прожитой жизни, о том, что все начинания его придут в забвение, – то горевал о скончавшейся Екатерине, то более всего терзался собственной судьбой. Царь завещал продлевать его дело, и Меншиков старался, руководствовал императрицу Екатерину, а теперь не стало ее – и зашаталась под ногами у светлейшего земля… Он ли не воспитывал Петрова внука, он ли не держал его в строгости, как приказывал Петр? Денег лишних – ни-ни, играми тешиться много не давал, об здоровье его заботился более, чем об собственном сыне, в ненастье на прогулку не выпустит, а чтоб под надзором был – в собственном дворце поселил…

Но что стряслось в последнее время с царевичем? Опустит глаза и молчит-помалкивает, упрямствует… Видать, не по нутру ему Меншиков, не угодил чем-то? Но чем? Не иначе кто худое нашептывает ему про опекуна-воспитателя. Хорошо, что уговорил императрицу, благословила она царевича с его Марьей, теперь, как ни крути, Марья Меншикова – царская невеста. Да вот незадача: он-то, Меншиков, будущий ли тесть? Не оплошать бы!.. Долгорукого Ивана отчего-то наследник приблизил, к чему сие?.. Ох, худо Данилычу, худо, не хватает «минхерца», умной головы его, а эти, высокородные, дородные… не по нраву им Меншиков, выскочка, мол, нельзя такому власть давать, зазнается…

«Долгорукие точат зубы, тянут долгие руки. Да поглядим еще, чья возьмет. Не отдам я власть! Пусть лишь под моим ведомством дипломатические переговоры ведутся, пусть испрашивают у меня совета… Сиятельный князь! Ко мне, адъютанты, камергеры, всякие послы иностранные, гости именитые!» Жужжат они, будто пчелы, и звук сей Меншикову лучше всякой музыки.

Екатерина таких же простых кровей, как и он, – прачка мариенбургская, на все руки мастерица, нраву веселого, ясного. Царя в буйстве в чувство приводила и его, Алексашку, укрощала. А ныне с умом надо действовать, глядеть в оба… Главная беда: Иван Долгорукий любимым товарищем Петру сделался – и чем только приворожил? Отвадить надобно, пусть наследник лучше с Шереметевым Петром водится. А как?..

Так, шагая по кабинету, размышлял Меншиков, заложив за спину сильные, цепкие руки. Хмурил брови, мягко вышагивал длинными ногами в татарских сапогах. Не было слышно шагов его за закрытой дверью, а походка напоминала поступь зверя, почуявшего опасность…

Остановился возле шандала, загадал: ежели одним дыхом погасит все свечи – быть добру, выдаст дочь за императора, станет властелином; ежели нет, то… Остановился поодаль, набрал воздуху, дунул, но… то ли слишком велико расстояние, то ли волнение овладело – только две свечи погасли.

Меншиков обернулся вкруг себя, словно ища виновника этакого казуса и стыдясь за себя. Затем рванул колокольчик, дернул штору, она неожиданно оборвалась, обрушилась – и вельможный князь выругался…

Примета оправдалась: на другой день наследник-царевич сбежал из меншиковского дворца.

IV

Петр II, прихрамывая, подошел к окну, глянул на дорогу, и нетерпение отразилось на его лице: где он, отчего нейдет верный его товарищ?..

Царевич Петр строен, высок, здоровый румянец на щеках, лицо продолговатое, обликом отца напоминает, несчастного царевича Алексея, а голубыми глазами – мать, принцессу Шарлотту. Его можно бы назвать красивым, кабы не хмурое, насупленное выражение.

Все в его жизни определялось тяжким крестом его рождения. Постоянно слышал он назойливые голоса – высокие и низкие, хриплые и певучие, требовательные и укоризненные, голоса мачехи Екатерины, опекуна Меншикова, воспитателя Остермана и Ягужинского, Черкасского и Голицына… Но откуда знать, кто из них истинно думает о его благе? И еще: постоянно слыша похвалы деду – Великому Петру, император-мальчик казался себе рядом с ним ничтожным… Пока жива была Екатерина, императрица Екатерина, видел он и ласку и шутки, а как она скончалась – сжал свой кулак Меншиков. Кроме парика немецкого на голове юного Петра оказалась шапка Мономаха, но держал-то ее в руках бывший пирожник. Было отчего наследнику иметь лицо хмурое и озабоченное.

Но с некоторой поры появился близ него человек, от которого исходили истинная верность, жизнелюбие, в его присутствии наследник делался улыбчивым и мягким. Звали его князь Иван Долгорукий. С ним можно беспричинно веселиться и играть, скакать по полям на охоте, спорить о том, что надобно России. Была у него еще удивительная способность появляться в тот именно момент, когда очень нужен. Впервые явился еще при жизни императрицы, бросился в ноги великому князю и поклялся служить ему верой и правдой…

Отчего, однако, нейдет он теперь? Есть нужда, поговорить надобно про Меншикова, а его все нет и нет. Петр снова подошел к окну, опираясь на палочку и хромая – днями понес его на охоте конь, и опять же спас верный Долгорукий! Петр увидел подъехавшую к крыльцу знакомую карету.

Наконец-то! Вбегая в комнату, Долгорукий на ходу уже спрашивал про здоровье, про ногу. Не поднимая глаз, но светлея лицом. Петр упрекнул его:

– Что долго столь не являлся?

– Не виноватый я, ваше величество! Принцесса Елизавета просила одного неслуха наказать.

– Принцесса? – Петр сощурил большие, навыкате глаза.

Красавица Елизавета, дочь Великого Петра, была предметом их общих воздыханий. Императору приходилась она теткой, была старше его годами и надежд никаких не подавала, Ивану по возрасту была впору, но веселая и умная Елизавета ни тому, ни другому не выказывала внимания.

– Ну и… как Елизавета? – не скрывая ревнивого чувства, спросил Петр.

– Со всеми играет и никого не любит. Как всегда! – беспечно отвечал князь Иван.

– А я ждал тебя, оттого что… сказать надобно…

– Про что, ваше величество? – Долгорукий живо сверкнул черными глазами.

– Про Меншикова. Я от него сбежал, а вчерась он сызнова… За свое… Сестре Наталье подарил я червонцы, а он забрал.

– Хм!.. Экий самоуправец!

– Могу ли я с сими делами его мириться? Знает ведь, как люблю я Наталью, заместо матери мне она, отрада и жалостливость ее мне дороги, а он запретил – как такое стерпеть?

– Ваше величество, дерзость сие великая есть! Виданное ли дело – царю перечить? – беззаботно поигрывая шпагой, отвечал Долгорукий. – Он хочет овладеть вашей волей.

– Я докажу ему, чья тут воля главная, кто есть самодержец! – вскинул голову Петр.

– Конечно, докажете, – уверенно отвечал фаворит и перевел разговор на другое: – Батюшка мой и дядья сказывали, будто Александр Данилыч к роскоши склонен. Одних коров у него тысяч на сто.

– Не хочу я во власти его пребывать! – упрямо повторил император и осторожнее добавил: – Что ежели в денежных делах его покопаться?.. Дед мой завещал в скромности пребывать, а Данилыч живет яко царь заморский.

– Но, государь… – в замешательстве пробормотал Долгорукий. – Ведь государыня Екатерина благословила вас на брак с Меншиковой Марией.

– Ах, эта Мария! – с досадой проговорил Петр. – Не по душе мне она, Иван!

– А коли не по душе, так можно… того!

– Эх, кабы расторгнуть ту помолвку… – мечтательно прищурился император.

– Вы – государь, ваше величество, и, значит, воля ваша главная! – поставил точку фаворит.

V

…Петербургский день с немалым трудом разлепил свои веки, мглистые облака поднялись чуть выше крыш, не выпуская из своих объятий низкорослый город.

Шереметевские хоромы на берегу Фонтанки – каменные и деревянные строения, амбары, сараи, великий сад – тоже окутаны влажной холодной сыростью.

В один из таких хмурых зимних дней Наталья Шереметева вбежала в свою светлицу и бросилась на подушку, заливаясь слезами. Ах, Петруша, как ты жестокосерден! За что обидел сестрицу?.. Велика ли беда – разбила скляницу его в чулане! – так ведь не знала, не ведала, что хранит он в скляницах благовонные травы, да и темно было в чулане.

В какой день вздумал серчать на нее! – ведь ныне годовщина смерти батюшки. Встав с кровати, юная графиня подошла к окну, и памяти ее предстала давняя картина: толпы великих людей, государь Петр Алексеевич во главе траурного шествия, лошадей множество в черных епанчах… Ах, горе, нет теперь у нее ни батюшки, ни матушки! Как счастливы были они в Кускове, в каком довольстве и благополучии жили, а теперь более года как уж нет ее… В последний день призвала к себе детей, перекрестила всех, простилась, да и закрыла глаза навеки, оставив сирот на попечение бабушки да гувернантки мадам Штрауден. Явственно стояло перед глазами строгое и суровое, но такое милое, с ямочками лицо матери… И было так жалко себя!.. А братец не посмотрел ни на что, осерчал на нее из-за той безделицы…

Теперь скоро уж время обеда, надобно спускаться вниз, а ей не хочется. Что, ежели?.. Сама ужаснулась такой мысли: взять и уйти из дому! Не раздумывая, подхватила синюю бархатную шубейку, муфту, платок – и к двери. Навстречу Дуняша:

– Далеко ли оболокаетесь?

– Вздумала погулять…

– Ваша милость, никак одни? – удивилась Дуня.

– Тоскливо мне, Дунюшка… Да и дело у меня есть… важное.

– Так я с вами! Бабушка ругаться станут.

– Нет, нет, я сама, сама… Мне в аптеку надобно, – придумала оправдание Наталья. Да ведь и вправду на Невской першпективе аптека есть, в которой можно разные травы купить, чтобы брат не серчал. – Только, голубушка, Дунюшка, ты смотри никому про то не сказывай! – И заспешила на черный ход.

Скоро оказалась на Невской першпективе, среди множества магазинов; заглянула в одну, в другую галантерейные лавки, купила позументы, нитки, а потом уж направилась к дому с вывеской «Щеголеватая аптека»… Отобрала там множество лекарственных и благоуханных трав и возвращалась довольная.

Ветер тем временем разогнал облака, и яркая синева явилась на небе. Высокая и тонкая графиня загляделась на небо, неловко ступила на заледеневшую мостовую, да и поскользнулась. Упала так, что муфта отлетела в сторону.

В ноге – острая боль, а над головой синее, как фарфор, небо. И в тот же почти миг на фарфоровой синеве возникла голова в зеленой треуголке, встревоженное лицо, черные глаза и брови: офицер Преображенского полка в зеленом мундире. Бросился к проезжавшему извозчику, мигом вышвырнул из санок человека в заячьей шапке – и назад, к Наталье.

– Больно? – спросил, но, не дожидаясь ответа, взял ее на руки и поднес к санкам. – Где дом ваш?

– На Фонтанной… – морщась от боли и краснея, отвечала она. – Возле моста.

– Уж не хоромы ли шереметевские?

Она кивнула.

– Так вы, должно, Наталья Борисовна, графиня Шереметева?.. О, знатного человека дочь! – Он сел рядом, прикрыл ее ноги, наклонил голову: – К вашим услугам – князь Иван Алексеевич Долгорукий. – И крикнул извозчику: – Гони к Фонтанной!..


В доме между тем поднялась изрядная хлопотня – искали беглянку. Увидав подъезжающие санки, слуги высыпали на крыльцо, а бабушка замерла у окна второго этажа.

У ворот князь осадил лошадей, взял пострадавшую на руки и понес к крыльцу. Глаза его, веселые, черные, неотступно смотрели на нее, но и она, отчего-то забыв о боли, не могла отвести от него взгляда, будто завороженная. Вот он ласково улыбнулся, явно любуясь ее нежным румянцем, серьезными серыми глазами, лицом, окаймленным серебристым платком с черной полосой, слегка прижал к себе и коснулся губами ее пальцев. От рук его исходил некий жар, и впервые почувствовала Наталья истинно мужскую силу. Она смутилась, заалела и, смущенная его смелостью, вспыхнула, вскинув густые темные, словно бабочки, ресницы…

А в доме продолжалась хлопотня, слуги голосили, толклись в сенях; сверху по лестнице, шурша юбками и ворча, спускалась Марья Ивановна, Дуняша охала про себя.

По-хозяйски ощупав ногу, Марья Ивановна послала за лекарем, однако особого сочувствия не выказала, а вместо этого принялась распекать внучку:

– Виданное ли дело? Эко! – убежала не спросясь, укатила неведомо куда… Вот тебя и наказал Господь!

Потом обратила внимание на офицера, спросила: кто таков?

Князь представился, выражение лица бабушки изменилось.

– Неужто Долгорукий князь? Так вот ты каков, батюшка? Хорош! – Она оглядела его. – Знавала я одного Долгорукого, да и прочих тоже… А молодого князя в первый раз вижу… Мерси тебе за Натальюшку… А князю Василию кланяйся от меня.

– Благодарствую! – поклонился он. Щелкнув каблуками и бросив еще раз взгляд на юную графиню, удалился.

Вместе с креслом, в котором она сидела, Наталью подняли наверх, в бабушкину комнату. Явившийся туда лекарь осмотрел ногу и объявил, что сие есть растяг, надобны покой и холод. После тех процедур беглянку покормили, и бабушка велела всем выйти.

– Оставьте меня с внукой одну… – сказала.

В доме стало тихо, лишь позвякивали старинные, с петухом часы.

Любила Наталья бабушкину комнату, тут было уютно, все дышало стариной – сундучки, рундуки боярские, шкатулки, пяльцы, вышиванье на резном столике, парчовые нити… Руки ее всегда чем-нибудь были заняты. Вот и теперь вынула тонкий шелк, пяльцы, иглу и принялась вышивать воздýх – пелену, вклад свой в Богородицкий монастырь. Монастырь этот с давних пор опекали Шереметевы. Внучка лежала на диване кожаного покрытия, а бабушка восседала в кресле с львиными головами. Прежде чем взяться за иголку, достала табакерку, взяла щепотку табаку, нюхнула, с чувством чихнула и, высоко откинув голову, произнесла:

Загрузка...