Вчера я с Главконом, сыном Аристона, сошел в Пирей поклониться божеству, а вместе с тем посмотреть, как будет идти праздник, совершаемый ныне в первый раз.
Повествование ведется от имени Сократа[2].
Главкон и Адимант – братья Платона, которых тот очень любил.
Пирей – город в Греции, на Эгейском море, ныне входит в состав Больших Афин.
Весь этот разговор представляется происходившим в Пирее, в доме Кефала, приехавшего в Афины и пользовавшегося его гостеприимством. У Кефала были сыновья: Полемарх, Эвтидем, Врахит и знаменитый оратор Лизиас.
Под божеством Платон имеет в виду богиню Вендиду (Вендину).
И мне показалось, что церемония выполнена здешними жителями столь же хорошо и благоприлично, как будто бы выполняли ее сами фракияне. Поклонившись и посмотревши, мы отправились назад в город. Тут Полемарх, сын Кефала, увидев издали, что мы спешим домой, приказал своему мальчику догнать нас и просить, чтобы мы подождали. Мальчик, схватив меня сзади за плащ, сказал:
Беседа Сократа с Кефалом и Полемархом выявляет важные черты, характерные для платоновской концепции справедливости. В первой книге «Государства» нам дается диалог, в котором Кефал, Полемарх и Тразимах пытаются определить справедливость, но ни одно из определений не выдерживает проверки.
– Полемарх просит вас подождать.
Я обернулся и спросил: где же он?
– Он сзади, идет сюда, – отвечал мальчик. – Подождите, сделайте милость.
– Хорошо, подождем, – сказал Главкон.
Немного погодя к нам присоединились и Полемарх, и Адимант, сын Главкона, и Никират, сын Никиаса, и некоторые другие, возвращавшиеся с церемонии. И тогда Полемарх сказал:
Никират был отцом известного греческого полководца Никиаса, командовавшего афинским войском во время Пелопоннесской войны.
– Сократ! Вы, кажется, спешите в город.
– Тебе правильно кажется, – отвечал я.
– А видишь ли, сколько нас? – прибавил он.
– Как не видеть?
– Так вам надобно или быть посильнее этого общества, или остаться здесь.
– Но есть еще одно, – возразил я, – убедить вас, что должно нас отпустить.
– А разве возможно убедить тех, которые не слушают?
– Совершенно невозможно, – отвечал Главкон <…>
– Придется остаться, – сказал Главкон.
– Если угодно, пусть так и будет, – добавил я.
И мы пошли в дом к Полемарху и встретили там Полемарховых братьев Лизиаса и Эвтидема, вместе с халкидонцем Тразимахом, Хармантидом и Клитофоном, сыном Аристонима. Тут же был и отец Полемарха – Кефал <…> Старик сидел увенчанный, на мягком, покрытом подушкой стуле, потому что приносил жертву на домашнем жертвеннике. Мы уселись подле него, так как здесь вокруг стояли стулья.
Софист Тразимах был родом из города Халкидона, он обладал удивительным даром говорить. Его красноречие не могло не нравиться юношам, и упоминаемые здесь Хармантид и Клитофон, вероятно, были его учениками.
Увидев меня, он тотчас сделал мне приветствие и сказал:
– Сократ! Ты ныне редко жалуешь к нам в Пирей. А надобно. Если бы я имел довольно силы легко ходить в город, то тебе и не понадобилось бы бывать здесь. Тогда мы сами посещали бы тебя. А теперь ты должен приходить к нам чаще; ибо знай, что чем более чуждыми становятся для меня удовольствия телесные, тем сильнее возрастает во мне желание и удовольствие беседовать. Итак, не отказывайся, но и занимайся с этими молодыми людьми, да не забывай навещать и нас, как друзей и близких знакомых.
– Как же мне приятно, Кефал, беседовать с глубокими старцами, – сказал я. – Они уже прошли тот путь, которым идти, может быть, понадобится и нам, а потому у них должно спрашивать, каков он – ухабист и труден или легок и ровен. Особенно тебе я охотно верил бы в этом отношении; потому что ты уже в том возрасте, который поэты называют порогом старости. Что же, трудна эта часть жизни? Как ты скажешь?
– Я скажу тебе, Сократ, клянусь Зевсом, именно то, что мне кажется, – отвечал он. – Несколько нас человек, почти равных лет, и часто сходимся мы в какое-нибудь одно место <…> На наших собраниях многие оплакивают вожделенные для них удовольствия юности, воспоминания о любовных связях, попойках, пирушках и других забавах того же рода и обнаруживают брюзгливость, как будто лишились чего-то великого, как будто в те времена они жили прекрасно, а теперь вовсе не живут. А иные оскорбляются и тем, что их старость подвержена насмешкам со стороны ближних, а потому о ней, как о виновнице всех своих зол, они поют ту же жалобную песню. Но, по-моему, Сократ, так они не попадают на причину. Если бы причиной действительно была старость, то и я терпел бы от нее то же самое, что все прочие, достигшие того же возраста <…> На самом деле старость есть время совершенного мира и свободы. Когда страсти перестают раздражаться и ослабевают, тогда является состояние освобождения от многих неистовых господ. Причина и этого, Сократ, и домашних неприятностей одна: не старость, а человеческий нрав. Если старики нрава легкого, то старость для них удобопереносима: а когда нет – и старость и молодость, Сократ, равно несносны им.
Восхитившись его словами и желая возбудить его к дальнейшему разговору, я сказал:
– Мне кажется, Кефал, что люди не примут таких твоих рассуждений: они подумают, что ты легко переносишь старость не от своего нрава, а потому, что владеешь великим богатством. Говорят же, что у богатых много утех.
– Ты прав, – промолвил он, – точно, не примут, и, однако ж, думая так, ошибаются <…> Это идет и к тем небогатым людям, которые с трудом переносят свою старость: то есть и для человека добронравного нелегка может быть старость, сопровождаемая бедностью, и человеку недобронравному трудно бывает владеть собою, несмотря на богатство.
– Но большая часть того, чем ты владеешь, Кефал, досталась ли тебе по наследству, – спросил я, – или приобретена самим тобою?
– Где мне было приобрести, Сократ! – отвечал он. – Целой половиной своего состояния я обязан деду и отцу. Дед, его звали так же, как и меня, наследовал почти такое же богатство, какое теперь у меня, да еще сам увеличил ero. А Лизаниас, мой отец, уменьшил его даже в сравнении с теперешним моим. Что же касается до меня, то я хотел бы передать его этим детям не уменьшенным, но хоть немного увеличенным против того, которое я получил.
– Я спросил тебя об этом потому, – сказал я, – что не замечал в тебе большой привязанности к деньгам. А привязанности к ним не имеют те, которые не сами нажили их. Напротив, кто сам наживал деньги, тот любит их вдвое более, чем другие. Как поэты любят свои стихотворения, а отцы – своих детей, так разбогатевшие любят деньги <…>
– Ты правду говоришь, – отвечал он.
– Без сомнения, – прибавил я, – но скажи мне еще вот что: каким самым великим благом думаешь ты насладиться, стяжав большое богатство?
– О, мой ответ на это покажется убедительным, вероятно, не для многих, – сказал он. – Знай, Сократ, что кто близок к мысли о смерти, у того рождается боязнь и забота о таких предметах, о которых прежде он и не думал <…> От слабости ли, свойственной старику, или уже от близости к той жизни, он как-то больше прозревает. Полный сомнения и страха, он начинает размышлять и рассматривать, не обидел ли кого как-нибудь. Находя в своей жизни много несправедливостей и, подобно детям, нечаянно пробужденный ото сна, он трепещет и живет с горькими ожиданиями. А кто не сознает в себе ничего несправедливого, тому всегда сопутствует приятная надежда, добрая питательница старости, как говорится у Пиндара <…> Потому-то я и полагаю, что приобретение денег весьма важно не для каждого человека, а только для порядочного. Деньги содействуют большей частью тому, чтобы <…> выйти отсюда, не боясь <…> Они доставляют много и иных выгод. Для человека с умом, по моему мнению, одно, конечно, лучше другого; однако ж и богатство, Сократ, все-таки весьма полезно.
Пиндар – один из самых значительных лирических поэтов Древней Греции.
– Ты прекрасно рассуждаешь, Кефал, – сказал я. – Но эту самую справедливость назовем ли мы просто истиною и отдаванием того, что получено от другого, или подобные поступки иногда бывают справедливы, а иногда нет? Как бы так сказать: всякий ведь согласится, что кто взял оружие у своего друга, обладающего здравым умом, тот не должен отдавать его этому другу, сошедшему с ума, когда он того требует. И отдавший был бы неправ даже и в том случае, когда высказал бы ему всю истину.
– Твоя правда, – отвечал он.
– Следовательно, не это определение справедливости, что она есть высказывание истины и отдавание взятого.
– Нет, именно это, Сократ, – подхватил Полемарх, – если только верить Симониду.
Симонид с острова Кеос (Симонид Младший) – один из самых значительных лирических поэтов Древней Греции.
– Ну так предоставляю вам продолжать разговор, – сказал Кефал, – а мне уже пора заняться жертвоприношением.
– Значит, твоим наследником будет Полемарх? – спросил я.
– Конечно, – ответил он, усмехнувшись, и тотчас пошел к жертвеннику.
– Скажи же ты мне, наследник Кефала, – продолжал я, – какое мнение Симонида о справедливости ты считаешь правильным?
– То, – отвечал Полемарх, – что справедливость состоит в воздаянии всем должного.
– Разумеется, – сказал я, – Симониду трудно не верить, ведь это человек мудрый и божественный. Однако ж ты, Полемарх, может быть, и знаешь, что говорит он, а я не знаю. Уж верно не то, о чем мы сейчас рассуждали, чтобы залог, каков бы он ни был, отдавать требующему, даже когда тот и не в здравом уме. Не так ли?
– Так.
– Но ведь залог никак не следует отдавать, если требует его человек не в здравом уме?
– Без всякого сомнения, – отвечал он.
– Стало быть, Симонид разумеет что-то другое, когда говорит, что справедливость состоит в воздаянии должного.
– Да, другое, клянусь Зевсом. У него – та мысль, что долг друзей делать друзьям что-нибудь доброе, а зла не делать.
– Понимаю, – сказал я. – Когда кто возвращает деньги, он отдает не то, что дóлжно, если и отдача и прием наносят вред, а между тем дело происходит между друзьями. Не эту ли мысль приписываешь ты Симониду?
– Конечно, эту.
– Что ж? А врагам надобно ли воздавать то, чем мы при случае бываем им должны?
– Да, непременно, как они того заслуживают. Враг должен, я полагаю, воздать своему врагу, как надлежит, то есть каким-нибудь злом.
– Выходит, Симонид, – сказал я, – как поэт, изобразил значение справедливости, должно быть, гадательно, то есть мыслил, кажется, так, что справедливость состоит в воздаянии каждому, что прилично, и это он назвал долгом.
– А ты как думаешь? – спросил он <…>
– Людям, не страдающим болезнью, любезный Полемарх, врач ведь не полезен.
– Правда.
– А не плавающим не полезен кормчий.
– Да.
– Стало быть, тем, кто не воюет, не нужен и справедливый?
– Нет, этого я не думаю.
– Значит, справедливость полезна и во время мира?
– Полезна <…>
– А справедливость во время мира для какой нужды или приобретения почитаешь ты полезной?
– Для сделок, Сократ.
– Сделками ты называешь сношения или что другое?
– Разумеется, сношения.
– Но с кем лучше и полезнее сноситься, когда хочешь сыграть в шашки? С человеком справедливым или с игроком?
– С игроком.
– А при кладке плит и камней неужели лучше и полезнее обратиться к человеку справедливому, чем к домостроителю?
– Отнюдь нет.
– В каких же сношениях справедливый будет, например, лучше цитриста, как цитрист бывает лучше справедливого в игре на цитре?
Человек, играющий на цитре. А цитра – это струнный щипковый музыкальный инструмент с плоским деревянным корпусом неправильной формы, поверх которого натянуто от 17 до 45 струн (в зависимости от размера инструмента).
– Мне кажется, в денежных.
– Может быть, кроме употребления денег, Полемарх, потому что, когда надобно за деньги сообща купить или продать лошадь, полезнее, думаю, снестись с конюхом. Не так ли?
– Видимо.
– А когда корабль – с кораблестроителем или кормчим.
– Естественно.
– В каком же случае для употребления золота или серебра сообща полезнее других человек справедливый?
– В том, Сократ, когда бывает нужно вверить деньги и сберечь их.
– То есть когда надобно не употребить, а положить их, говоришь ты?
– Конечно.
– Значит, справедливость в отношении к деньгам тогда бывает полезна, когда деньги бесполезны?
– Должно быть.
– Подобным образом, для хранения садового резца в общественном и домашнем быту полезна справедливость, а для употребления его нужно искусство садовника?
– Очевидно.
– И чтобы сохранить щит и лиру без употребления, скажешь, полезна справедливость, а когда нужно употребить их, требуются искусства оружейное и музыкальное?
– Необходимо.
– Так и во всем другом – справедливость при полезности бесполезна, а при бесполезности полезна?
– Должно быть.
– Не слишком же важное у тебя дело справедливость, друг мой, если она полезна для бесполезного. Рассмотрим-ка следующее. Не правда ли, что человек в сражении, в кулачном бою или в каком-нибудь другом случае, умеющий ударить, умеет и поберечься?
– Конечно.
– И умеющий сохранить себя от болезни, не подвергаясь ей, умеет и сообщать ее?
– Я думаю.
– А воинский лагерь тот ли лучше оберегает, кто способен также проникнуть в замыслы неприятеля и предвосхитить его действия?
– Конечно.
– Значит, кто – отличный чего-нибудь сторож, тот и отличный вор той же вещи.
– Естественно.
– Итак, если человек справедливый умеет сохранять деньги, то умеет и похищать их.
– Ход речи действительно требует такого заключения.
– Следовательно, справедливый человек оказывается каким-то вором <…> Так что выходит, что справедливость – есть искусство воровать в пользу друзьям и во вред врагам. Не так ли ты говорил?
– О нет, клянусь Зевсом, я и сам не знаю, что говорил. Впрочем, мне все еще представляется, что справедливость велит приносить пользу друзьям и вредить врагам.