– Э-э! – Егорунин повысил голос. – Ты еще не свались на меня… Всех нас укокошишь, сам третьим окажешься. В своей же моче и искупаешься.
– Точно. Ни одного не удастся спасти, – дребезжаще рассмеялся Христинин. – На такую высокую тему разговор шел, и вдруг свалились в лужу мочи.
– Все в жизни говно, – сказал Егорунин, – кроме мочи.
– Если только одна моча – можно стерпеть, – вставил Китаев, – а то в луже мочи почти всегда еще кое-что плавает…
– Все! Спать! – скомандовал Егорунин. Он еще не избавился от фронтовых замашек, при каждом удобном случае старался хотя бы немного покомандовать.
Впрочем, что Егорунин! Фронт сидел в каждом из них, не выветрился и выветриваться будет долго, – ведь половина из них офицеры, когда-то умели хорошо командовать… Впрочем, подчиняться они тоже умели.
Во сне Китаев увидел какую-то странную девушку. Вроде бы и Аня это была, и вместе с тем совсем не Аня. Может быть, Ира Самсонова, ленинградская пассия? У Иры точно такое же удлиненное нежное лицо, что и у Ани, только глаза были другие – серые, дождистые, трогающие за душу, как мелкая частая морось, типичная для питерского климата. Взгляд таких глаз может пробить до костей.
Где она сейчас находится, Ира Самсонова? Наверное, уже вышла замуж и, вполне возможно, нянчит детей – одного или двух.
Сквозь сон Китаев ощутил, что в глотке у него скопилась горечь, твердая, как камень, иссушающая рот, будто черемуховая кора, похожая на… Честно говоря, Китаев не мог определить, на что она похожа, горечь эта. Может, не на черемуховую кору, а на кору осиновую, на второсортный спирт, который в немецкой армии шел на технические нужды, на какую-нибудь обжигающую приправу, очень любимую, например, населением Венгрии…
Но вот глаза у лика-призрака изменили свой цвет, стали яркими, влажными, горячими, как каштаны, снятые с огня… Кто это? Аня?
Ира унеслась в далекое далеко, в серое пространство, в город, где ему, возможно, уже никогда не удастся побывать, никого и ничего увидеть. Он стиснул зубы и проснулся.
Барак был затянут темным вонючим дымом. Китаев мигом очутился на полу, раздвинул дым руками. Горели телогрейки, разложенные на просушку у печи. За ними должен был присматривать дежурный, но он, бедняга, сморенный, сломленный усталостью, уснул, не уследил за зековским имуществом.
Одна из тряпок – видать, основательно была пропитана дегтем – вспыхнула ярко, над ней взвился злой, очень проворный огонь и перескочил на ближайшие нары.
Еще немного и заполыхают не только нары, огнем займется весь барак. Под шумок тут многое можно сделать – и часть колючей проволоки вырезать и нырнуть в жидкий березняк, подступающий к строениям, и разоружить кого-нибудь из охранников, спрятать его винтовку, а затем совершить налет на пищеблок, сожрать все, что там есть, и прирезать десяток остроязыких, очень не нравившихся уголовникам «политиков» – в общем, много чего можно сделать, – и в разборке, которая потом будет проведена обязательно, пострадает едва ли не весь состав четвертого барака. Вместе с «кумом», между прочим.
– Пожа-ар! – что было мочи закричал Китаев.
Кричать надо было в полную силу, чтобы крик этот был слышен в Воркуте, иначе усталый барак не проснется. Продолжая кричать, Китаев бросился к нарам, под которые нырнул огонь, засек, что из-под нар, откуда-то снизу, чуть ли не из подполья прорывался огонь. Что-то там нервно дергалось, трепетало, устремлялось вверх, на свободу, желало вцепиться в промасленные штаны, в матрас, в сонную человеческую плоть.
– Пожа-а-ар! – продолжал вопить Китаев. Выволок из-под нар горящую тряпку, затоптал ее ногами, потом содрал с перекладин, пристроенных к печке, одежду, косо и, как оказалось, опасно висевшую над полом, – часть одежды тоже горела. Китаеву помогал очнувшийся дежурный – бледный, с трясущимися от растерянности руками и съехавшим набок ртом: понимал человек, что с ним после всего этого сделают.
На нарах, в дымной полутьме, начали шевелиться люди.
Самое интересное, что зек, лежавший рядом с печкой – тот, у которого чуть не заполыхали нары, – даже не пошевелился, продолжал спать, задрав большой горбатый нос, словно бы собирался дотянуться им до человека, расположившегося в среднем отделении, либо клюнуть в потемневшее влажное дерево. Может быть, он был мертв?
Проверять это было некогда.
Китаев ухватил тлеющую телогрейку, швырнул себе под ноги, запрыгал на дымной, плюющейся красными искрами вате, задавил пожар.
– Кто-нибудь дверь откройте! – прокричал он в шевелящееся темное пространство, такое плотное, что его, наверное, можно было резать ножом. – Откройте двери!
Китаева услышали невидимые зеки и по тому, как дрогнула, а затем зашевелилась, кренясь на одну сторону, клубящаяся масса, стало понятно – двери барака распахнуты… Наконец-то.
Перед глазами все плыло, в ушах стоял звон, сердце, кажется, стронулось с места и непонятно было, где оно сейчас находится: то ли в пятках, то ли в глотке, то ли вообще нырнуло куда-то в штаны и запуталось в складках ткани, найти его совершенно невозможно. Дыхание прилипало к зубам, к небу, обжигало ноздри. Пальцы, прихваченные огнем, горели. Руки придется перевязывать, иначе шпалы стешут мясо до костей.
Из дыма, с трудом раздвинув его руками, вытаял пахан из соседней бригады, сутулый, с разъяренным квадратным лицом и редкими ощеренными зубами. Дежурный, которому надлежало следить за печкой, был из его бригады. Увидев бригадира, он вытянулся перед ним, словно новобранец перед генералом – побаивался бригадира.
– Что ж ты, с-сука, – начал было бригадир, но что-то внутри у него сорвалось, он прервал мораль, которую начал читать и всадил кулак в челюсть дежурного.
Бил, похоже, не сильно – у того челюсть только лязгнула, будто паровозный сцеп, но зубы не посыпались… А вот на ногах дежурный не удержался, свалился на пол.
– Тьфу! – отплюнулся бригадир и проговорил с неожиданной болью: – Как же мне тебя от беды теперь отмазывать, а?
В дыму ругались, кашляли, сопели проснувшиеся люди, кто-то с ошалелым видом налетел на Китаева, но в следующий миг унесся в сторону – его отшвырнул бригадир, примчавшийся наказывать своего подопечного.
– Смотри, брат, как бы на тебя кто не накинулся, – предупредил бригадир Китаева. – Часть людей тут без штанов осталась, – квадратное лицо бригадира перекосилось в неожиданной ухмылке. – А когда крендель нечем прикрыть, знаешь, как человек может обозлиться?
Это Китаев знал, согнулся в рвотном приступе – дым, которого он наглотался по самый вентиль, начал, кажется, проедать дырку в желудке.
– Гхы, гхы…
– Топай на свои нары, если сможешь, – сказал ему бригадир, – я тут дальше один буду разбираться.
Бригадир был здоров, как трактор, мог запросто справиться с тремя-четырьмя зеками, даже крайне обозленными.
Во всяком лагерном сообществе – и у уголовников, и у «политиков» – обязательно есть свои старшие, паханы, которых в лагере уважают не меньше, чем начальника какого-нибудь Лагстроя, чьи портки украшены лампасами, а на погонах вместо лычек – позумент.
Паханы уголовников ходят со свитами, сопровождающие их урки могут прибить кого угодно, даже «кума», особенно если это прикажет сделать пахан, и всякий «кум» это знает, и на пахана никогда не поднимет руку, поскольку понимает, что тот почти всегда (а точнее – всегда) окажется сильнее его.
Кто был паханом у «политиков» четвертого барака, Китаев не знал, но он точно был, и порядок наводил, – но так аккуратно и так неприметно, что «политики» никакого давления на ощущали.
Однажды Китаеву сообщили, что пахан в их бараке – русский с горской фамилией Хотиев. Китаев посмотрел на Хотиева оценивающе – ничего выдающегося. Ни на уголовника, ни на «политика» не похож, невысокого роста, очень спокойный, с неторопливыми движениями, говорит мало, иногда возникает впечатление, что он вообще не умеет говорить…
В следующий раз во время перекура Китаев сказал тому «информатору»:
– Нет, пахан у нас не Хотиев.
– Хочешь верь, хочешь нет – это твое дело, – «информатор» хмыкнул.
Потом на Хотиева указал Христинин.
– Слушайся этого человека, как папу с мамой, Вольдемар. Это пахан.
– Быть того не может!
Христинин усмехнулся едва приметно, только уголки рта дрогнули. Засунул руку в карман и достал оттуда штуку совершенно неожиданную, в лагерных условиях забытую – фотокарточку.
Протянул плохонький покоробленный снимок Китаеву.
– Смотри!
На снимке был изображен Хотиев – много моложе нынешнего Хотиева, без седины в голове, подтянутый, в отутюженной гимнастерке с полковничьими погонами, при орденах, над которыми поблескивала звездочка Героя Советского Союза.
Не удержался Китаев, ахнул восхищенно. А с другой стороны, чего так бестолково охать-то? Раз заслужил звезду – значит, достоин ее. Кто-то, а фронтовики хорошо знают, чего стоит такая награда, заработанная в боях, сколько крови собственной и пота на нее надо потратить – не сосчитать, поэтому всегда готовы ему подчиняться и признавать его верховенство.
– Что, не веришь? – спросил Христинин.
– Верю.
Потери четвертого барака в ночном пожаре были велики – пять человек не проснулись. Их отнесли в яму, выделенную под кладбище, и трофейный бульдозер своим широким лемехом надвинул на тела большой ворох земли.
Суровому бригадиру не удалось защитить своего подопечного-дежурного – за ним пришли три здоровых, с красными, пропитанными алкоголем лицами вертухая и увели. Жалко было несчастного зека, виновато сгорбившегося, всхлипывающего, с тощей шеей и тощими руками…
Больше никто его не видел – охранники отвели его к могильной яме, на обочине которой стоял бульдозер, и втихую, чтобы никто не засек и никто не услышал, накинули ему на шею удавку, сделанную из гитарной струны. Затянули ее, подождали, когда бедняга перестанет трепыхаться, а потом спихнули в траншею: спи спокойно, дорогой товарищ.
На следующий день у своего железного коня появился бульдозерист – вольнонаемный передовик производства, заспанный донельзя. Завел мотор машины, и от вчерашнего дежурного не то, чтобы следа, даже намека на то, что он был, существовал когда-то, не осталось.
Впрочем, осталось другое, более долговечное и существенное – память. Говорят, что на фронте этот осунувшийся, потерявший себя человек – одни кости да кожа остались – был геройским командиром взвода. Награжден был орденом и двумя медалями.
Утром Китаев смазал руки вазелином, который ему дал Егорунин, намотал на пальцы бинты, оторванные от старой простыни, и встал на свое место в колонне. Когда колонну привели на рабочее место, Китаев огляделся: а где тут бригада, именуемая женской, и девушка с глазами, похожими на горячие каштаны?
Народу было много – столько, что и глазом не окинуть: под каждым кустом, в каждом углу, около каждой шпалы копошились люди – ото дня в день стройка росла, становилась многолюднее, колонны подваливали одна за другой. Каждый день, каждую неделю.
Нет, искать Аню в этой несмети людей бесполезно.
– Навались! – прозвучала команда бригадира, и Китаев, морщась от боли в руках, всадил крюк в черную, дурно пахнущую плоть шпалы. Впрочем, он и сам, наверное, пахнет так же дурно.
При такой работе надо мыться каждый день, а то и несколько раз на день, у них же если получается раз в неделю, то очень хорошо, на деле же в примитивную, наскоро сколоченную на трассе баню водят раз в десять дней, иногда – раз в две недели. Такова лагерная жизнь.