Телега с трудом ползла по разбитой, расквашенной многодневными дождями проселочной дороге. Старая кобыла по имени Шельма со скрипом жевала стальные удила и упиралась из последних сил. То и дело она задирала коромыслом хвост и валила под телегу дымящиеся в холоде утра кругляши, словно прощалась с воспоминаниями о безмятежно проведенной у яслей ночи. Разношенные ступицы противно поскрипывали, левое заднее колесо выписывало в жиже фигуру, отдаленно напоминавшую восьмерку. Кривой след тут же засасывала грязь, колесо рисовало новый, телега то и дело подпрыгивала, переваливалась с боку на бок, и эта монотонная маета продолжалась уже пятый час.
– Не манерничай там. Взрослый уже, понимать должон, что против общей линии гнуть нельзя. Учителев слушайся, с погодками дружись. Скажут пол вымыть али еще какую полезную надобность сделать – не жульничай. Тряпка ума еще ни у кого не убавляла.
Так увещевал дед Аким мальчишку, сидевшего на подводе за его спиной. Увозил он его в город, в детский дом, имея в кармане затасканной телогрейки постановление из милиции и пятнадцать рублей. Надо же было так случиться, что везти пацана пришлось в самую слякоть. Сентябрь, моросило вторую неделю, земля – что мокрая перина, лошадь, как ни погоняй, быстрей не пойдет. «Дотянуть бы до Задольска с богом, а там у шурина и просушиться можно, и лошади корм задать, и выпить чуток», – думал Аким. Очень выпить хотел старик, но с тех пор, как пожар в Безреченке случился, не лезла проклятая в глотку. Оба родителя мальца – дотла.
Чмокнув без особой необходимости, Аким встряхнул вожжи и посмотрел куда-то за спину, влево, адресуясь между тем к мальчишке:
– Слышь, что говорю?
– Слышу.
– «Слышу»! – недовольно передразнил он мальчишку. – А сам опять изрисовывать все начнешь? Смотри, ой, смотри! Там такие курбеты не проходют, в городе-то! Быстро мозги вправят. Выпорют, али еще чего.
Старик задумался. Интересно, порют нынче, на шестьдесят пятом году советской власти, или нет? В деревне, знал, порют. Но в городе?.. Это ж сколько ответственных работников нужно в детский дом набрать, чтобы такую ораву сечь? Тут с одним-двумя сладу нет, а там, поди, не один десяток…
– А пороть станут – не плачь. Скажи, мол, не повторится более, осознал… Слышь?
– Слышу.
Аким поерзал на отполированной до блеска доске, прибитой поперек телеги для удобства езды. Уж скоро двадцатый год пойдет, как он конюхом в колхозе работает. Колес на этой телеге поменяно – пальцев на руках не хватит, чтобы счесть, а доска – ничего, дюжит. Доска – существо бездушное, прочное. Другое дело – человек. Когда у парня нет родителей, то нужно кому-то за него беспокоиться. Хоть два часа в сутки, а нужно. И Аким беспокоился изо всех сил.
Мальчишка шмыгнул носом.
– Ничего, чаем горячим в Задольске отпоят, насморк и пропадет. Это не страшно – насморк. – Аким вынул из кармана папиросы и глубокомысленно, задрав глаза до тяжелого неба, добавил: – С соплями, паря, жить можно. А вот без соплей еще ни один не обошелся.
Тяжелые кроны деревьев по обе стороны раскисшей дороги изредка вздрагивали, ссыпая с себя мириады брызг. И тогда мальчишке они казались огромными дремлющими собаками, просыпающимися для того только, чтобы отряхнуться. Он не слышал, как влага опускается с неба на землю, на листья берез и лапы елей, на круп изнурившейся кобылы, – вода, как пыль, садилась бесшумно и бесконечно. Но видел мальчишка, как раскрашивает она привычные взгляду предметы в цвета новые, яркие. Лоснящаяся спина лошади, сочащиеся зеленым соком еловые ветви – все было словно залито разноцветными красками, оживляющими унылый, серый, почти однотонный в своем сентябрьском застое пейзаж. И верил мальчишка, что вода оттуда, сверху – это не прозрачная жидкость, которую люди привыкли пить, а бесконечно длинный набор красок. Так думал он всякий раз, когда шел дождь. Но вот выглядывало солнце, сушило как будто нарисованные на стенах изб окна, и всего-то нескольких часов хватало, чтобы поверх красок легла пыль. И тогда мальчишка снова ждал дождя.
Люди перед телегой появились неожиданно. Вот только что дорога была совершенно пуста и очередным завитком поворота собиралась уйти в сторону, как вдруг прямо посреди нее возникли трое. Один из них принял захрапевшую лошадь под уздцы.
– Кто такие? – прикрикнул Аким, пережевывая во рту раскисший от слюны и дождя мундштук папиросы. Появление как из-под земли неизвестных вызвало переполох в его душе, и старик, чтобы не выдать смятения, поправил на голове фуражку с выцветшим околышем. – А ну, в сторону от кобылы!..
– Тише, дядя, тише, – проговорил тот, что держал узду в крепком кулаке. – Что ты как ошпаренный голосишь? Людей не видал?
– Людей видал, – заверил старик, – но нынче все добрые люди по домам сидят и без особой нужды по лесу не шастают… Эй, ты что там делаешь?..
Двое обошли телегу и с двух сторон принялись ворошить в ней сено. Невысокий, кисло пахнущий, видимо, давно не мывшийся мужчина с бесцветной, клочками вылезшей на дряблое лицо щетиной, деловито развязывал мальчишеский мешок.
– Положь, положь на место! – вскипел Аким, видя, как один из чужаков вынимает из мешка икону в серебряном окладе.
– Глянь, Курок… Дорогая небось? – крутя в руках лик Пресвятой Богородицы, пробормотал небритый. – Старая. Если ценителя найти, хорошо выручить можно.
Осознав, что никому, кроме него, и дела нет до мальчишеского скарба, Аким вскочил в телеге на ноги, коротко взмахнул рукой и сверху, с оттяжкой, перетянул наглеца вдоль спины намокшим кнутом.
– Положь!.. Это все, что есть у ребенка, сволочь!..
Сочный звук удара и последующий за ним рев небритого заставил мальчишку завалиться на спину и отползти в угол, туда, где сходились обструганные, почерневшие от старости слеги. Оттуда он со страхом наблюдал, как эти трое стащили старика Акима с телеги и, деловито сопя, стали избивать ногами. На сене, кучей наваленном на телеге, лежала икона, и Богородица, не моргая, смотрела на него пристальным, усталым взором.
– Православные… – доносилось до мальчишки. – Что ж вы… Как же можно… Дитя же смотрит…
Мальчишка видел, как за слегу схватилась чья-то окровавленная рука. Он не сразу увидел отсутствие большого пальца. Акиму лет тридцать назад раздробило его мялкой. Приглядевшись, мальчик узнал эту культю и заплакал. Потом рука сорвалась, и из-под колеса раздался звук, очень похожий на храп проснувшейся лошади.
Один из мужчин – мальчик узнал того, небритого, – вернулся к телеге и, то и дело поднимая ногу, стал резко опускать ее вниз, как если бы вбивал пяткой гвоздь в землю. После каждого удара мальчишка слышал хрипы. Аким уже не мог говорить, он лишь издавал звуки, которые пацан от него никогда раньше не слышал.
– Голосистый, падаль… – озлобленно пробормотал третий и сунул руку за голенище сапога. Мальчишка увидел блеснувшее, мгновенно покрывшееся водной пылью лезвие.
«Есть краски, красящие железо в зеркало…» – подумал мальчишка и застонал. Ему хотелось плакать от страха, но боязнь привлечь к себе внимание была сильнее. Он видел, как человек с ножом склонился над Акимом и стал совершать какие-то резкие движения, отчего его обтянутая парусиной спина двигалась из стороны в сторону.
Когда он выпрямился, мальчишка не выдержал и закричал. В голове его зашумело, и к горлу подкатился ком. Ему не так страшно было смотреть на кусок мяса, зажатый в руке мужчины, как на смеющиеся глаза взрослого человека.
– Хватит играться, – сиплым голосом приказал тот, что брал лошадь под уздцы, и зашелся в долгом, трескучем кашле. – Берите шмотки, икону и уходим… Поднимите его!..
Мальчишка видел, как двое подняли Акима. Он не узнал старика. Вместо лица у него блестела политая с неба красным мешанина, изо рта ручьем текла густая черная кровь.
Вцепившись в слегу, которой оканчивался борт телеги, мальчишка протяжно завыл.
Старший, беспрестанно кашляя и сплевывая, разорвал на груди Акима телогрейку и убедился, что на внутренней стороне ее есть карманы. Деньги – пятнадцать рублей, которые были переданы Акиму в милиции для вручения директору детского дома, он сунул в карман. Бумагу развернул, прочел. Потом скомкал и бросил в телегу.
– Ну, стало быть, и плакать по тебе некому, бродяга…
Небритый закинул мешок мальчишки с продуктами за спину.
– Ну?! – изумился старший тому, что дело затягивается.
Третий сунул руку за спину, за ремень, и вынул топор. Размахнувшись, он обухом ударил Акима в лоб. Мальчишка видел, как голова старика разошлась по черепным швам и сквозь образовавшиеся щели сначала брызнула, а потом полилась красная краска…
Лошадь заржала, дернулась и, играя мышцами, подалась назад. Лиловые глаза вращались, оголяя белоснежную девственность яблок. Задрав верхнюю губу, кобыла ржала, с чавканьем вбивала копыта в месиво дороги, пятила телегу…
– Чу, падаль!.. – И старший снова схватился за ремни удил.
Кобыла поволокла назад, как куклу, и его. И тогда мужчина, кашляя и пуча глаза, повис на ремнях. Мальчишка смотрел, как с губ лошади и человека валится густая пена…
– Разболтает, поди… – услышал он как будто издалека донесшийся голос.
– Чтоб ты сдох, Курок, это же щенок!..
– А к стене по воле этого щенка и по приговору именем Союза Советских Социалистических встать не хочешь, гад?! – услышал мальчишка свистящий кашель старшего.
Внезапно хлынул дождь. Настоящий, сильный, звучный. Он ударил в лицо мальчишке, смыл слезы и задержал на мгновение того, с топором.
Быстро стерев с лица воду, мальчишка вскочил на ноги и прыгнул с телеги. Чтобы не поскользнуться, он ухватился рукой за одну из слег. И тут же почувствовал, как она хрястнула и дрогнула. Вместе с ней дрогнула и рука.
Боль мальчишка почувствовал потом. Дав стрекача вдоль дороги, он сначала ощутил, как налилась тяжестью рука. На бегу он бросил взгляд на кисть и страшно закричал. На правой руке у него не хватало указательного пальца. Лезвие топора отсекло его, врезавшись в слегу. Мгновение, отнявшее у мальчишки палец, спасло ему жизнь…
Ужас сплел его ноги, мальчишка рухнул в грязь. Разлетевшись, как жидкое повидло, она притянула его к дороге. Но нужно было вставать. Кровь била тонкой цевкой, от тошноты кружилась голова, но мальчишка, видя, как мужчина топорищем, как рычагом, выламывает из треснувшей слеги окровавленное лезвие, поднялся на ноги. Грязь не хотела его отпускать, и когда он оторвал спину от дороги, сзади раздалось громкое, отвратительное чмоканье. Прижав руку к груди, мальчишка припустил дальше. Он не прекращал кричать, но не слышал своего голоса. Зато ясно различил крик того, что схватил лошадь под уздцы. Своим хриплым сдавленным голосом он заорал что было сил тому, с топором.
– Не догонишь – задавлю, гад!..
Это придало сил. Поскользнувшись и упав, он вскочил в тот момент, когда услышал над своей головой тяжелое дыхание. Он уже чувствовал заскорузлые пальцы на своей шее, когда неведомая сила швырнула его в сторону и, дав устоять, понесла вдоль кромки леса.
– Убей его!..
Грязь липла к сапогам смолой, и с каждым новым шагом к ногам прирастало по килограмму. Сзади слышались плюхающие шаги и тяжелое, почти надсадное дыхание.
Резко свернув с дороги, мальчишка кубарем скатился в кювет. Размоченная дождем сухая трава путала ноги, липла к лицу… А сзади его догоняли. Взвыв, мальчишка вырвался из травяного плена и ворвался в лес, как в кинозал, в котором шел фильм. Сонм звуков и запахов задержал его ход. Но только на мгновение. Тяжелый лапник бил по лицу, ветви берез секли руки, но он не останавливался. Мальчишка кричал изо всех сил, но слышал только свист своих легких.
Он бежал до тех пор, пока не зацепился ногой за полуистлевший ствол поваленного дерева. Выбив из его нутра облачко коричневой пыли, мальчонка рухнул наземь. Сапог слетел с ноги и затерялся в зарослях. От удара грудью пацан задохнулся и потерял сознание.
Мальчишке, которому через полгода дадут прозвище Голландец, шел девятый год.
«Здравствуйте. Меня зовут Голландец. Не спрашивайте, почему. Я все расскажу, всему свое время. А время нельзя торопить, под него нужно подстраивать свою жизнь. Как только начинаешь делать наоборот, все переворачивается с ног на голову. Это знают все, кто работает в Комитете по розыску исчезнувших произведений искусства. Сокращенно – КРИП. Нас в Комитете двенадцать человек, но о том, что мы существуем, знают только президент страны и несколько человек из правительства. Мы не имеем имен, кроме тех, под которыми знаем друг друга. Свою фамилию я вспоминаю только тогда, когда вынимаю водительское удостоверение или паспорт. Но люди, чьи снимки украшают эти документы, уже давно не существуют. Мальчик, чьи родители погибли при пожаре, перестал существовать, когда стал частью КРИП. Я нахожусь в его теле лишь для того, чтобы скрыть свою настоящую жизнь.
Я и мои коллеги ищем культурные ценности. Украденные, пропавшие без вести или существование которых лишь предполагается. В некотором смысле мы очень похожи на то, что ищем. Разница лишь в том, что мы находим, а нас не найдет никто и никогда. Как только кто-то из нас при исполнении своей уникальной роли допускает ошибку, мы встречаем в КРИП нового сотрудника. Куда исчезает прежний – не знает никто.
Хотел бы я сказать, что похож на своих коллег, но тогда погрешил бы против истины. Мне не стыдно солгать, не в этом дело. Лгу я всегда и везде. Каждую минуту. Ложь – единственное условие моего спасения. И я не преувеличиваю, говоря о спасении. Моя жизнь безоблачна и прекрасна только тогда, когда я лгу. Как только начну говорить правду, жизнь моя тут же закончится. Я не хотел бы, чтобы эти слова воспринимались как метафора. Уж коль вы здесь, я хочу, я прошу вас воспринимать буквально все то, о чем говорю. Сейчас лгать не имеет смысла, потому что никто из вас не сможет причинить мне зла. Мое прошлое и настоящее постепенно будет проявляться перед вашими глазами, и когда вы будете шаг за шагом узнавать что-то о моей жизни, помните каждую минуту, каждое мгновение: я – лучший из сотрудников КРИП. Но не только в этом мое отличие от них. Я сплю меньше, чем они, двигаюсь больше, чем они, и думаю больше, чем они. Вынужден жить именно так, потому что как только позволю себе расслабиться – я погибну. А это значит, что погибнет главный смысл моей жизни.
Произведения искусства, причиняющие людям страдания, должны быть убиты. Надеюсь, это вы тоже воспримете буквально. Это не входит в задачи КРИП, это им даже противоречит. Но это вписано в программное обеспечение моего сознания.
Нельзя из одной жизни уйти в другую, не оставив следов в прошлой. Но лучше бы помнящим меня другим людям не светиться солнечной улыбкой при встрече. И уж чего им точно не следует делать, так это обнимать меня на глазах десятков свидетелей.
Потому что тот, кто меня узнает, недолго живет.
Простите, не сказал вам главного. Я убиваю не только произведения искусства.
Единственное, что оставляю здесь с сожалением, – Соня. Кажется, она любит меня. А люблю ли ее я? Не знаю.
Я не припомню, чтобы кого-то любил больше, чем Джоконду. Но когда-нибудь я убью и ее.