«Сказывание смерти». Сенаторы на эшафоте: дело Григория Волконского, Василия Апухтина и примкнувшего к ним комиссара Порошина. Экзекуция над сподвижниками царевича Алексея. Наступил день казни девицы Гамильтон».
Отставному полоцкому коменданту поручику лейб-гвардии Преображенского полка Никите Тимофеевичу Ржевскому повезло. Под следствие он попал из-за взяток, летом 1712 года был приговорен к смертной казни, почти два года ждал неизбежного, однако в конце концов был помилован Петром I.
Повезло, впрочем, относительно: царь заменил ему смертную казнь на политическую смерть, наказание по тем временам новое и Петром весьма ценившееся. Церемония эта была максимально приближена к казни обычной, «натуральной»: преступника доставляли к назначенному месту казни, возводили на эшафот, клали даже на плаху (или накидывали веревку на шею) – и только после паузы оглашали указ о сохранении ему жизни. Затем преступника ждали, как правило, наказание кнутом и ссылка или каторга, причем он полностью лишался гражданских прав. «Сказывание смерти» назначалось за преступления политические, за ложный донос, за взятки, за насильственное растление малолетних. Близко к этому наказанию стоял обряд шельмования, официально введенный воинским уставом 1716 года за тяжкие преступления: преступник объявлялся шельмованным, то есть изверженным «из числа добрых людей и верных», причем процедура шельмования тоже предусматривала публичные действия: «Имя на виселице прибито, или шпага его от палача переломлена и вором (шелм) объявлен будет».
Шельмованного – поясним здесь – запрещалось «в компанию допускать», «таковой лишен общества добрых людей», если даже кто-нибудь «такого ограбит, побьет или ранит, или у него отьимет, у него челобитья не приимать и суда ему не давать, разве до смерти кто его убьет, то яко убийца судитися будет».
В сенатских документах 1714 года зафиксировано, что именно ждало в апреле того года Никиту Ржевского: «Учинено ему в С. Петербурге за его вину перед полком кладен на плаху к смертной казни, и по свободе от смерти учинено наказание – бит кнутом; а по наказании велено его сослать в ссылку в Сибирь». Дальнейшая судьба отставного коменданта иллюстрирует, чем же политическая смерть, наказание само по себе строжайшее, была все же предпочтительней «натуральной»: вдали от столицы Ржевский находился восемь лет, а в 1722 году по случаю заключенного со Швецией мира Петр освободил своего былого соратника из ссылки, дозволив ему возвратиться в столицы. Это был далеко не последний в петербургской истории случай, когда человек, преданный политической смерти, лишенный прав и сосланный в далекие провинции, возвращался к привычной жизни, достигая иногда новых карьерных и прочих высот.
Меньше повезло тем, кого политическая смерть ждала 6 апреля 1715 года, через год после экзекуции над Ржевским. В тот день из Розыскной канцелярии, что находилась в Петропавловской крепости, под конвоем («за шеренгою солдат») отправилась на Троицкую площадь целая вереница приговоренных: сенатор князь Григорий Иванович Волконский, за ним еще один сенатор Василий Андреевич Апухтин, затем петербургский вице-губернатор Яков Никитич Римский-Корсаков (любимец Александра Даниловича Меншикова и прапрадед великого композитора), секретарь вице-губернатора Литвинов, артиллерийский комиссар Порошин, посадский Филимон Аникеев, некий Голубчиков, «и за ними дьяконы Военной Канцелярии».
Все они обвинялись в хищении казенных средств и других преступлениях. Политическая смерть с приличествующими ей обрядами ждала троих: обоих сенаторов и комиссара Порошина. В походном «Юрнале» Петра I зафиксированы подробности вкупе с винами каждого из преступников: «И приведши их на площадь, где положена была плаха и топор, объявлен указ: сенаторем двум Волконскому и Апухтину за вины их (что они, преступая присягу, подряжались сами чужими именами под провиант и брали дорогую цену, и тем народу приключали тягость) указано их казнить смертью, однако от смерти свобожены, только за лживую их присягу обожжены у них языки, и имение их все взято на Государя; потом Корсакова, что он, не удоволяся Его Царского Величества жалованьем 5000 рублями на год, також подряжался ставить провиант и фураж дорогою ценою именами крестьян своих и из казны роздал денег больше 200 000 рублей, которых и собрать вскоре невозможно, також и сам брал себе денег из казны немалое число, били кнутом и на вечное житье в Сибирь, отобрав все его пожитки и деревни, кроме отцовских деревень; секретаря Литвинова за те ж дела, что Корсакова, били кнутом и сослан на каторгу; коммисара Порошина, что он за многое число денег подрядных припасов, которые были не поставлены, дал подрядчикам опись задним числом в поставке, а написал, будто те припасы в пожаре сгорели, клали на плаху и потом, простя его от смерти, били кнутом и вырезали ему ноздри, сослали на каторгу; Филимона Аникиева и Голубчикова за то, что они подряжались ставить припасы в артиллерию дорогою ценою и по согласию с помянутым Коммисаром брали деньги из казны за непоставленные припасы, биты кнутом и взят с них штраф; а Военной Канцелярии дьяков всех били батогами за то, что они, преступая указ, офицеров и унтер-офицеров и солдат отпускали в дома свои на сроки, а после их не собрали, и за то себе брали взятки. Сие наказание было чинено в присутствии Его Царского Величества».
Кнутом в тот раз, кажется, били не слишком жестоко: известно во всяком случае, что Яков Никитич Римский-Корсаков успешно перенес экзекуцию; он ушел из жизни лишь несколько лет спустя. Еще меньше пострадали те, кого били батогами, это был один из самых легких видов телесных наказаний. Камер-юнкер голштинского двора Фридрих Вильгельм Берхгольц, еще один иностранный гость Санкт-Петербурга, описывает эпизод, когда около 200 ударов батогами получил актер, игравший роль короля в домашнем спектакле у герцогини Мекленбургской, – и уже на следующий день он снова выступал на сцене: «Для меня было странно, что человек, наказанный вчера батогами, нынче опять играет с княжнами и благородными девицами: в комедии роль королевского генерала исполняла настоящая княжна, а супруги батогированного короля – родная дочь маршала вдовствующей царицы; но здесь это нипочем и считается делом весьма обыкновенным».
Апрельские экзекуции 1714 и 1715 годов – примеры того, что и в суровые петровские времена самое суровое наказание иногда смягчалось, а смерть могла миновать тех, кто к ней уже приготовился. Но так было далеко не всегда. Это в полной мере ощутил на себе иркутский воевода Лаврентий Родионович Ракитин, с 1714 по 1716 год управлявший своим городом, а затем попавший в громкую историю с несомненными признаками превышения полномочий: он «поехал за Байкал-море для принятия вышедшего из Китая с караванною казною купчины Михаила Гусятникова и, будучи там, у того Гусятникова… отобрал золото и другие вещи». История всплыла наружу, результатом стали следствие и суд. Итог: в 1717 году «ему по следствию в С. – Петербурге голова отсечена». Коротко и невесело.
Тем временем уже разворачивалось знаменитое дело царевича Алексея Петровича; читатель наверняка осведомлен, что и наследника тоже приговорят к смерти, но он уйдет из жизни накануне назначенной казни, 26 июня 1718 года. (Исследователи полагают, что его убили по негласному приказу монарха, дабы не допустить зрелища публичной казни особы царской крови.)
Еще до этого в Москве предали казни нескольких сторонников царевича, в том числе Александра Васильевича Кикина, хозяина знаменитых в Петербурге Кикиных палат. Французский консул Анри Лави объяснял проведение казни именно в Москве, а не в Петербурге тем, что «Его Царское Величество не хочет осквернять свою новую столицу кровью виновных».
И все-таки очередь дошла и до Петербурга: 8 декабря 1718 года близ Гостиного двора на Троицкой площади состоялась очередная смертная казнь. День был, как записано в поденном «Юрнале», составлявшемся секретарями Александра Даниловича Меншикова, «пасмурен, с ветром от зюйда». Главным действующим лицом экзекуции оказался брат первой супруги Петра Евдокии Лопухиной, Авраам Лопухин: его обвинили в тайной переписке с сестрой, в сочувствии к Алексею Петровичу и помощи ему. 19 ноября Сенат вынес приговор: «Казнить смертью, а движимое и недвижимое имение его все взять на государя». К смерти были приговорены и еще четверо приближенных царевича: его духовник Яков Игнатьев, протопоп Верхоспасский, камердинер Иван Афанасьев-Большой, Федор Дубровский и дьяк Федор Воронов. Еще четверым приговоренным были определены телесные наказания.
Краткое описание казни имеется в «Записной книге Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии», впервые опубликованной в XIX столетии выдающимся знатоком петровского времени Николаем Устряловым: «Учинена была экзекуция: казнили смертью, по розыскным его царского величества тайным делам, близ гостиного двора у Троицы, на въезде в Дворянскую слободу, Аврама Лопухина, дьяка Воронова, бывшего протопопа расстригу Якова Игнатьева, Ивана Афонасьева-Большого, Федора Дубровского: отсечены головы. Кнутом биты: поляк Григорий Носович, Федор Эверлаков, Афонасий Тимирев, Канбар Акинфиев, князь Федор Щербатов, которому урезан язык и вынуты ноздри».
Поправим: не Федор Щербатов, а князь Семен Иванович оказался тогда на эшафоте среди Троицкой площади. И еще два слова насчет урезания языка и вынимания (вырывания) ноздрей: производились эти экзекуции с помощью щипцов и ножа – и требовали от палача, как нетрудно понять, немалой сноровки.
Нескоро еще петербуржцам удалось забыть зрелище этой казни: кажется, впервые в Северной столице отрубили головы сразу четырем приговоренным. Власть особо позаботилась о том, чтобы страшная картина долго стояла у горожан перед глазами. 10 декабря в той же «Записной книге» сообщается лаконично и без эмоций: «Вышеописанных казненных людей головы их поставлены на каменном столбе на железных спицах, а тела положены на столбах на колеса, который столб учрежден был близ самого Съестного рынку, что за кронверком; а до сего числа лежали тела их все в том месте, где казнены».
(Отметим вскользь, что впервые в нашей теме возникает Съестной рынок, он же Обжорный, он же Сытный, впоследствии одно из главных лобных мест Петербурга. Местность эта именовалась и Козьим болотом, под каковым именем вошла в фольклор: «Венчали ту свадьбу на Козьем болоте,/ На Козьем болотце, на Курьем коленце./ А дружка да свашка – топорик да плашка…»)
Головы Лопухина и его товарищей видел и Анри Лави – правда, в своем донесении от 23 декабря 1718 года он описывает промежуток между днем казни и 10 декабря несколько иначе, чем неведомый нам составитель «Записной книги»: «Тела казненных с головами в руках были выставлены на вид народа в течение трех дней». А когда тела клали на колеса, прибавляет дипломат, «им отрубили руки».
И еще деталь из донесения де Лави, к казни прямого отношения не имеющая, но тоже любопытная: «Час спустя после вышеописанной казни Его Царское Величество созвал членов Сената и объявил им, что, наказав государственных преступников, он теперь обратится к наказанию тех пиявок, которые по своей алчности обогатились имуществом своего правосудного Государя и его подданных, интересами которых он дорожит».
Вот уж назидательный эффект, доведенный до предела! И не скажешь ведь, что царь бросал слова на ветер: за делом Лопухина последовали новые дела и новые расправы, в том числе по обвинению в казнокрадстве…
Тела пятерых приближенных царевича Алексея оставались на столбах у Съестного рынка до Пасхи, 29 марта 1719 года, когда по соизволению царя были сняты с колес и отданы родственникам. Голова Авраама Лопухина, впрочем, находилась на шесте еще несколько лет. Фридрих Вильгельм Берхгольц пишет, что в апреле 1724 года «вдова несчастного Лопухина» просила Петра I о том, «чтоб голову ее мужа, взоткнутую в Петербурге на шест, позволено было снять», но о царском соизволении не сообщает ни слова.
Кажется, и не было тогда соизволения.
Завершим эту главу рассказом о еще одной казни, одной из самых резонансных в петровские времена. Год 1719-й, сообщение в «Записной книге Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии» весьма кратко: «Казнена смертью дому его величества девица Марья Данилова: отсечена голова».
Мария Данилова, лишившаяся жизни на эшафоте, – это была фрейлина Екатерины I Мария Даниловна Гамильтон, чья история гибели и сама гибель красочно описаны во многих источниках. К смерти она была приговорена за то, что трижды «вытравляла плод» своей «преступной связи» с денщиком Петра I Иваном Орловым. Известно, что некоторое время и сам Петр был к этой красавице неравнодушен, но увлечение его оказалось кратким, зато связь Гамильтон с денщиком тянулась достаточно долго. Идиллию разрушил несчастный случай: Петр прогневался на денщика за пропажу одного документа, Орлов же сгоряча, не выяснив причины гнева, повинился перед государем в своей любви к Марии. «Из дальнейших расспросов, – сообщает «Русский биографический словарь», – Петр узнал, что Г. рожала детей мертвых. К несчастью для нее, незадолго до этого при очищении нечистот был найден труп младенца, завернутый в дворцовую салфетку – это-то и дало повод заподозрить Г. в детоубийстве. Кроме того, Г. была обвинена в краже денег и алмазных вещей у государыни».
Следствие было небыстрым, но суровым. Приговор состоялся 27 ноября 1718 года, смертной казни Марии Гамильтон пришлось ждать несколько месяцев. Придворные и царица, приняв отсрочку за жалость Петра к приговоренной, пытались его умилостивить – но безрезультатно. Исполнение приговора состоялось 14 марта 1719 года; день был довольно ненастный – как записано в «Юрнале» Меншикова, «пасмурный, с мразом и с ветром от веста».
Академик Якоб Штелин в «Подлинных анекдотах Петра Великаго» с живыми подробностями описывает процедуру казни. Сам Штелин свидетелем события не был – он и родился-то в 1709 году, а в Россию прибыл на четверть века позже, но в основу его рассказа легло свидетельство некоего «Фуциуса, придворного при Петре Великом столяра, видевшего ту казнь»: «Наступил день казни девицы Гамильтон; преступницу привели на лобное место, одеянную в белое шелковое платье с черными лентами. Царь сам не преминул быть при сем печальном зрелище, простился с нею и сказал ей: “Поелику ты преступила Божеский и государственный закон, то я тебя не могу спасти. Снеси с бодростью духа сие наказание, принеси Богу чистое молитвою покаяние и верь, что он твое прегрешение, яко милосердый судия, простит”. Потом стала она на колени и начала молиться; а как царь отворотился, то получила она рукою палача смертный удар».
По легенде, голова казненной была положена в банку со спиртом и отдана впоследствии на хранение в Кунсткамеру. Только в начале 1780-х годов по приказанию Екатерины II страшную реликвию закопали в погребе, но и после этого, еще в пушкинские годы, сторож Кунсткамеры показывал посетителям голову мальчика 12—15 лет, выдавая ее за голову Марии Гамильтон.
Легенда, а какова в ней доля истины, никто и не узнает.
Вдохновленный историей жизни и смерти Марии Гамильтон, писатель Глеб Алексеев (ныне незаслуженно забытый) сочинил в 1930-е годы романтический рассказ, стержнем которого является тема безответной любви Петра I к приговоренной им грешнице. Описал Глеб Васильевич и день казни – в ярких красках, как и подобает писателю: «Забывая, где он, забывая про толпу, ждавшую, насторожив дыханье, – чего ждавшую? помилования или потехи, какой тешился когда-то царь, самолично рубя непокорные головы стрельцов? – не видя Толстого, который подходил к нему плетущейся походкой патера, – царь сам повел ее к помосту, перед которым она упала, наклоняя голову к плахе, исполосованной, будто прошитой черными жгутами пристывшей крови. В это утро, 14 марта 1719 года, когда подал он знак палачу и сам отвернулся, чтоб не видать и не слышать, – впервые и единожды в жизни он поступал вопреки своей воле, вопреки всему, что делал и чем жил. Стоя спиной к помосту, он судорожно раскрытыми глазами смотрел на народ, на толпу, на Россию, которая была перед ним сейчас. Он видел завороженные страхом и любопытством глаза, женские укутанные по самые брови в платок головы, наплюснутые в напускном равнодушии шапки, руки, шевелившиеся сами по себе. Эти завороженные ожиданием крови глаза не видели его, Петра. И вот, будто по громовой пушечной команде с крепостных верок, глаза толпы прикрылись разом, чтоб медленно, не веря ничему, разжаться через секунду, чтоб скользнуть взглядом по небу, мокрому и низкому в насморочной питербурхской весне, чтоб увидеть Петра, стоявшего на кровавом помосте, и сморгнуть еще раз от блеска петровых глаз, смотревших поверх голов тем взглядом, каким корабельщики блуждающих кораблей ищут землю.
– Ваше величество, – позвал царя Толстой.
– А? – с минуту не понимая ничего, смотрел он на полуживой череп, окаймленный, как трауром, черным алонжевым париком. И вдруг, очнувшись, рукой отстранил Толстого, отчего тот едва не упал с помоста, поднял с земли мертвую голову, в упор смотревшую на него теплыми глазами, потушить которые не смогла даже смерть.
– Вот здесь, – сказал царь голосом столь тихим, что не слышал сам своей речи, – видим мы устройство жил на человеческой шее. Прямая и красная идет сонная артерия, а от нее видишь позвоночник… коий, я чаю, пришелся по топору пятым. Голову же сию приказываю вам, ваше сиятельство, сдать в кунсткамеру при Академии Наук на вечные хранения…
Поцеловав голову в губы, он сунул ее в руки Толстому, сошел с помоста, – не видя, пошел вперед к ожидавшей двуколке, не глядя на народ, который подался перед ним в сторону, как перед попом в церкви, который так и не сомкнулся за ним, как за ходом большого корабля долго не смыкается волна, крутясь потревоженным хвостом взбудораженного морского простора».