Лайе было пять лет, когда отец в первый раз продал ее. Сделка была невинной и милосердной, не более лукавой, чем на то подвигали голод и непогашенные долги. Эдуардо Сентис, фотограф-портретист, не располагавший состоянием и не добившийся славы, унаследовал студию своего наставника, под началом которого работал более двадцати лет. Поступил он туда учеником, вернее, стажером без вознаграждения, потом перешел в ранг помощника и наконец, получив звание, если не жалованье, фотографа, стал соуправителем. Студия располагалась в просторном помещении на улице Консехо де Сьенто и включала в себя четыре зала для съемок, две проявочные и склад, заполненный оборудованием, устаревшим и ветхим. Вместе с этим Эдуардо унаследовал многочисленные непогашенные счета, которые оставил после себя хозяин, лучше разбиравшийся в линзах и пластинах, чем в бухгалтерии. К моменту его кончины Эдуардо Сентис уже полгода работал без жалованья. Если прибегнуть к слогу душеприказчика, переход post mortem[2] предприятия и жалкой собственности, к нему прилагавшейся, должен был, по идее, послужить справедливым воздаянием за преданную и самоотверженную службу. Но как только осветители и оформители набросились на счета заведения, Эдуардо Сентис понял, что не наследство оставил ему хозяин за годы молодости и за упорный труд, а настоящее проклятие. Ему пришлось уволить всех сотрудников и самому, в одиночку бороться за выживание студии и свое собственное. До сих пор деятельность студии была большей частью сосредоточена вокруг семейных событий разного рода – от свадеб и крестин до похорон и первого причастия. Ритуальные услуги и похороны были специальностью заведения, и Эдуардо Сентис привык ставить свет и снимать мертвецов, и это у него получалось лучше, чем с живыми. Покойники всегда попадали в фокус, поскольку не двигались, и им не нужно было задерживать дыхание.
Эта его репутация портретиста сумерек и доставила ему заказ, который первоначально казался простым и не предполагал особых осложнений. Маргарита Понс, малютка пяти лет, дочь богатой супружеской пары, владевшей особняком на проспекте Тибидабо и индустриального комплекса на берегах Тера, пала жертвой необычной лихорадки в первый день 1898 года. У ее матери, доньи Эулалии, начался нервный криз, который семейные врачи поспешили облегчить щедрыми дозами лауданума. Дон Федерико Понс, отец семейства, не располагал ни местом, ни временем для таких сентиментов, он неоднократно видел смерть своих детей и не пролил при этом ни слезинки сожаления. У него уже имелся в наличии наследник, первенец, мальчик, обладавший отменным здоровьем и хорошими способностями. Потеря дочери, событие само по себе печальное, предполагала в длительной перспективе сохранение семейного имущества. Дон Федерико намеревался, соблюдая ритуал, быстро похоронить ее в семейном склепе на кладбище Монжуик, чтобы как можно скорее вернуться к повседневной рабочей рутине, но донья Эулалия, хрупкое создание, позволила зловещим теткам из спиритического общества «Лус» на улице Элизабетс заморочить себе голову и была не в состоянии столь решительно перевернуть страницу. Чтобы прекратить бесконечные вздохи, дон Федерико согласился, по желанию матери, заказать ряд портретов усопшей девочки перед тем, как служащие похоронного бюро навеки уложат тело в гроб из слоновой кости с инкрустациями из голубых стеклышек.
Эдуардо Сентиса, портретиста покойников, пригласили в особняк на проспекте Тибидабо, где проживала семья Понс. Здание скрывала тенистая роща, пройти в которую можно было через металлические решетчатые ворота, выходившие на угол проспекта и улицы Жозеп Гари. День выдался серый и неприветливый, осколок этой хмурой, туманной зимы, которая столько несчастья принесла бедняге Сентису. Поскольку ему не с кем было оставить дочку Лайю, пришлось захватить ее с собой. Держа девочку за руку, а в другой руке неся чемоданчик с линзами и гармоникой, Сентис сел в синий трамвай и явился к особняку Понсов, надеясь начать год с поступлений в звонкой монете. Слуга впустил его, провел через сад до самого дома и там оставил в маленькой приемной. Лайя, зачарованная, смотрела во все глаза, она ни разу не видела такого места, будто возникшего из волшебной сказки, правда, сказки о коварной мачехе и о зеркалах, отравленных скверными воспоминаниями. Хрустальные люстры свисали с потолка, вдоль стен стояли статуи, на стенах красовались картины, и толстые персидские ковры устилали пол. Созерцая этакое богатство, лежавшее мертвым грузом, Сентис почувствовал искушение поднять тариф. Дон Федерико вышел навстречу, глядя сквозь него и изъясняясь тоном, какой приберегал для лакеев и рабочих с фабрики. Сентису предоставлялся час, чтобы сделать серию портретов покойной девочки. Увидев Лайю, дон Федерико нахмурился. Среди мужчин его семьи было принято считать, будто женщины пригодны исключительно для постели, стола или кухни, а эта соплячка без роду, без племени ни для чего такого не подходила. Сентис стал оправдываться, ссылаясь на то, что срочность заказа помешала ему найти кого-то, кто посидел бы с ребенком. Дон Федерико обреченно вздохнул и сделал фотографу знак следовать за собой вверх по лестнице.
Тело умершей девочки разместили в одной из комнат второго этажа. Она лежала на широкой постели, усыпанной белыми лилиями, в скрещенных на груди руках сжимая распятие, с гирляндой цветов на лбу, в шелковом платье, невесомом, струившемся, словно пар. В дверях двое слуг молча стояли на страже. На лицо девочки падал из окна поток пепельного света. Кожа ее казалась гладкой и твердой, как мрамор, но такой прозрачной, что синие и черные вены виднелись под ней. Глаза глубоко запали, губы окрасились пурпуром. Комната пропиталась тяжелым запахом мертвых цветов.
Сентис знаком велел Лайе оставаться в коридоре, а сам воздвиг треногу и камеру перед постелью. Решил, что использует шесть пластин. Две – для крупного плана, с длиннофокусным объективом. Две – для среднего плана, выше пояса; и две – для общего плана тела целиком. Все снимки с одного ракурса, поскольку Сентис подозревал, что изображение в профиль или в три четверти подчеркнет темные вены и капилляры, выступившие на коже девочки, и на фотографиях это будет смотреться еще более ужасно, насколько это возможно при сложившемся положении вещей. Если немного увеличить выдержку, это высветлит кожу и смягчит впечатление, придав телу более теплые тона и расплывчатые очертания, а фону и окружающей обстановке – достаточную глубину. Настраивая объектив, Сентис заметил какое-то движение в дальнем конце комнаты. Входя, он подумал, что там стоит еще одна статуя, но оказалось, что это женщина в черном, с лицом, покрытым вуалью. То была донья Эулалия, мать покойной девочки; она приглушенно рыдала и бродила по комнате, как неприкаянная душа. Донья Эулалия подошла к постели и погладила девочку по щеке.
– Мой ангел говорит со мной, – сказала она Сентису. – Разве вы не слышите?
Сентис кивнул и продолжил приготовления. Чем раньше он выйдет отсюда, тем лучше. Настроив все для того, чтобы сделать первые снимки, фотограф попросил мать на несколько мгновений выйти из кадра. Та поцеловала покойницу в лоб и встала позади камеры.
Сентис был так поглощен работой, что не заметил, как Лайя вошла в комнату и теперь находилась рядом с ним и смотрела, похолодев, на мертвую девочку, распростертую на постели. Прежде чем он успел что-либо предпринять, сеньора Понс бросилась к Лайе и встала перед ней на колени.
– Здравствуй, солнышко. Это ты, мой ангел? – спросила она.
Хозяйка дома взяла дочь Сентиса на руки, прижала ее к груди. Сентис почувствовал, как кровь застыла у него в жилах. Мать покойницы пела Лайе колыбельную, баюкала ее на руках, называла ангелом, твердила, что они больше никогда не расстанутся. В этот момент явился дон Федерико, отобрал девочку у жены, стал выводить ее из комнаты. Донья Эулалия плакала, умоляла, чтобы ее не разлучали с ее ангелом, и тянула руки к Лайе. Едва они остались одни, фотограф сделал снимки так быстро, как только мог, и сложил оборудование. Когда он вышел, дон Федерико ждал его в приемной, чтобы вручить конверт с платой за услуги. Сентис заметил, что сумма в конверте вдвое больше условленной. Во взгляде дона Федерико страстная мольба смешивалась с презрением. Он предложил сделку: в обмен на щедрое вознаграждение фотограф должен на следующий день привести дочь в особняк семьи Понс и оставить ее там до вечера. Сентис изумленно воззрился на дочь, а потом на Понса. Промышленник удвоил сумму. Сентис молча покачал головой.
– Подумайте, – сказал Понс на прощание.
Фотограф провел бессонную ночь. Лайя нашла отца плачущим в полутемной студии и взяла его за руку. Девочка попросила отвести ее в тот дом, она будет ангелом и поиграет с сеньорой. Ближе к полудню они явились к воротам особняка. Через слугу Сентису передали деньги и велели прийти к шести часам вечера. Он увидел, как Лайя исчезла в доме, и потащился вниз по проспекту, пока не нашел кафе в начале улицы Балмес, где ему налили рюмку бренди, и вторую, и третью, и столько, сколько нужно было, чтобы досидеть до часа, когда можно идти забирать дочь.
Лайя провела целый день, играя вместе с доньей Эулалией в куклы покойницы. Донья Эулалия одела ее в платье умершей, целовала, сажала на колени, рассказывала сказки, говорила о братьях, о тетушке, о котике, который у них жил, но потом убежал из дома. Они играли в прятки, поднялись на чердак. Бегали по саду, полдничали во дворе перед фонтаном, бросая крошки хлеба разноцветным рыбкам, плававшим в пруду. В сумерках донья Эулалия легла в постель, уложив Лайю рядом, и выпила свой стакан воды с лауданумом. Так, обнявшись в полутьме, они и спали, пока один из слуг не разбудил Лайю и не отвел ее к дверям, где ждал отец с красными от стыда глазами. Увидев дочь, он встал на колени и обнял ее. Слуга протянул ему конверт с деньгами и велел привести девочку на следующий день в тот же час.
Всю неделю Лайя каждый день ходила в особняк семьи Понс, чтобы превратиться в маленького ангела, играть в ее игрушки, носить ее одежду, откликаться на ее имя и исчезать в тени умершей девочки, заколдовавшей каждый уголок этого грустного и темного дома. На шестой день ее воспоминания стали теми же, что и у маленькой Маргариты, а собственное существование исчезло. Она превратилась в ту, кого желали, въяве предстала ею и научилась воплощать ее более убедительно, чем могла бы сама покойница. Прочитывать во взглядах мольбу, вслушиваться в содрогания сердец, изнывающих от потери, и находить жесты и прикосновения, утешавшие безутешных. Сама о том не подозревая, научилась превращаться в другого, быть ничем и никем, жить в чужой коже. Ни разу Лайя не попросила отца, чтобы тот перестал водить ее в это место, и никогда не рассказывала о том, что происходило в долгие часы, которые она проводила внутри. Фотограф, в упоении от денег и от облегчения, подавлял угрызения совести претензией на то, что они делают доброе дело, совершают акт христианского милосердия.
– Если не хочешь, можешь больше не ходить в тот дом, слышишь? – повторял он каждый вечер, возвращаясь от Понсов. – Но мы им оказываем добрую услугу.
Маленький ангел исчез на седьмой день. Говорили, что донья Эулалия проснулась на заре и, не обнаружив девочки рядом с собой, принялась лихорадочно искать ее по всему дому, полагая, будто они все еще играют в прятки. Лауданум и темнота привели ее в сад, где ей показалось, будто она услышала голос и уловила взгляд маленького ангела с лицом, исполосованным синими венами, и губами, почерневшими от яда. Ангел звал ее из пруда, приглашал погрузиться в его воды, принять ледяные, безмолвные объятия тьмы, которая ее увлекала, нашептывая ей: «Мама, теперь мы будем вместе навсегда, как ты того и хотела».
Год за годом фотограф и его дочь объезжали города и селения всей страны со своим цирком обманов и услад. К семнадцати годам Лайя научилась воплощать жизни и лица, опираясь на несколько листков бумаги, старую фотографию, забытый рассказ или воспоминания, не желающие умирать. Иногда своим искусством воскрешала томление по первой любви, тайной и запретной, и ее трепещущая плоть просыпалась под ласками возлюбленных, чей век уже давно миновал, людей, которые могли купить все на свете, но не то, чего больше всего желали и что от них ускользнуло.
Негоцианты, богатые деньгами, но бедные жизнью, пробуждались, пусть на несколько минут, в постели с женщинами, которых Лайя выстраивала, исходя из тайной мольбы, страниц дневника или семейного портрета, и воспоминание о которых сопровождало этих мужчин остаток отпущенных им лет. Порой ее искусство, доведенное до совершенства, творило настоящие чудеса, и клиент упускал из виду, что речь шла об иллюзии, призванной на несколько мгновений отуманить его чувства и отравить их наслаждением. Клиент начинал верить, что Лайя – та, кого представляет, что предмет его желания обрел жизнь, и не хотел отпускать девушку. Он готов был пожертвовать состоянием или той жизнью, бесплодной и пустой, какую влачил до тех пор, и до конца дней жить иллюзией в объятиях девушки, способной воплотиться в самый желанный образ.
Когда это случалось, а случалось это все чаще, поскольку Лайя научилась читать в душах и в желаниях мужчин столь непогрешимо, что даже ее отец чувствовал порой – да, игра зашла слишком далеко, и тогда оба уезжали на заре, спасались бегством и неделями таились в другом городе, на иных улицах. Тогда Лайя проводила дни в апартаментах роскошного отеля, скрывалась, почти постоянно спала, погрузившись в летаргию безмолвия и печали, в то время как отец обходил городские казино и спускал состояние, заработанное буквально за несколько дней. И опять нарушались обещания оставить такую жизнь, и отец обнимал дочь и шептал на ухо, что нужно воспользоваться еще одним случаем, заполучить еще одного клиента, а потом можно будет удалиться в домик у озера, и Лайе уже никогда не придется воплощать в жизнь скрытые желания какого-нибудь денежного мешка, изнемогающего от одиночества. Лайя понимала, что отец лжет, лжет, даже не зная, что это делает, как все великие лжецы, которые вначале лгут самим себе, а потом уже не способны распознать правду, хотя бы она и пронзила их в самое сердце. Понимала, что он лжет, и прощала его, поскольку любила отца и в глубине души мечтала, чтобы игра продолжалась, чтобы вскоре подвернулся другой персонаж, кого она оживит и которым заполнит, пусть на несколько дней или часов, огромную пустоту, разрастающуюся внутри и живьем пожирающую ее ночами, когда в первоклассных отелях, между шелковых простыней она дожидалась возвращения отца, пьяного и проигравшегося.
Раз в месяц Лайю навещал мужчина зрелых лет, довольно потасканный; отец называл его «доктор Сентис». Доктор, хрупкий человечек, живущий под броней очков, за которыми он надеялся спрятать полный отчаяния взгляд неудачника, знавал лучшие дни. В молодости, в годы процветания доктор Сентис имел весьма престижную консультацию на улице Аузиас-Марч, и ее посещали дамы и девицы в возрасте, достойном внимания или воспоминаний. Там, в зале с синим потолком, растянувшись в кресле и раскинув ноги, цвет барселонской буржуазии не имел секретов от доброго доктора и не испытывал перед ним стыда. Своими руками он извлек на свет божий сотни детишек из хороших семей и своими заботами, своими советами спасал жизни, а часто и репутации, воспитанных так, что добрая часть их тел, та, что больше всего пылает и бьется, представляет для них тайну, более непроницаемую, нежели Святая Троица.