1. Поваленные деревья

Любая политическая карьера оборачивается крахом.

Бывают долгие карьеры, бывают короткие. Одни политики идут ко дну грациозно и хладнокровно, а другим такое не вполне удается.

Но какими бы ни были эти самые политики – любимыми или ненавидимыми, сильными или слабыми, поборниками справедливости или творцами беззакония, толковыми или бестолковыми, – в итоге в самом конце карьера любого из них оборачивается крахом.


Из письма министра иностранных дел Виньи Комайд премьер-министру Анте Дуниджеш. 1711 г.


Когда Рахул Кхадсе подходит к молодому человеку, чтобы попросить сигарету, тот сперва ведет себя высокомерно, а потом снисходит до ворчливой вежливости. Понятно, что у него перекур, единственная возможность забыть про свои обязанности и расслабиться в одиночестве в переулке позади отеля, и он нервничает из-за того, что кто-то помешал. Еще понятно, что молодой человек занимает серьезный пост – достаточно одного взгляда на его темный пиджак узкого фасона, черные ботинки, загорелую кожу и черный тюрбан, чтобы понять: он военный, полицейский или начальник охраны какой-нибудь важной шишки. Может, сайпурской, может, континентской – но, несомненно, кто-то платит ему за то, чтобы он внимательно смотрел по сторонам.

Однако на Рахула Кхадсе молодой человек глядит без особого внимания, лишь с вежливым презрением. Ну разумеется, с чего ему беспокоиться из-за Кхадсе? С чего ему переживать из-за старика в грязных очках, с потертым портфелем и в несвежем тюрбане набекрень?

– Ладно, – говорит молодой человек, уступая. – Почему бы и нет.

Кхадсе коротко кланяется.

– Спасибо, господин. Спасибо. – Он опять кланяется, ниже, а молодой человек, выполняя просьбу, сует руку внутрь пиджака, чтобы достать портсигар.

Молодой человек не замечает, как Кхадсе заглядывает ему под пиджак и мельком видит рукоять пистолета в кобуре. Молодой человек не замечает, как Кхадсе аккуратно ставит на землю портфель, как его правая рука тянется к поясу во время поклона и вытаскивает нож. Того, как Кхадсе делает шажок вперед, принимая сигарету, он тоже не замечает.

Он ничего этого не замечает, потому что молод. А молодости, увы, свойственна глупость.

Глаза юноши распахиваются, когда нож плавно входит в пространство между его пятым и шестым ребрами с левой стороны, протыкает легкое и задевает мембрану вокруг сердца. Кхадсе подается вперед, когда всаживает лезвие, левой рукой закрывает разинутый рот и толкает голову назад, так что череп юноши с глухим ударом врезается в кирпичную стену переулка.

Юноша пытается сопротивляться, но, пусть он и силен, этот танец Рахул Кхадсе знает слишком хорошо. Он подается вправо, не отпуская рукоять ножа, разворачивается всем телом. Потом скользящим движением вытаскивает лезвие из груди юноши и делает шаг в сторону, аккуратно увертываясь от брызнувшей крови, пока жертва сползает вдоль стены переулка.

Кхадсе озирается по сторонам, пока молодой человек испускает дух. День выдался дождливый, туманный и унылый, как нередко случается в это время года в Аханастане, и лишь немногие отваживаются выбраться из дома. Никто не замечает, как старикашка в переулке позади «Золотого отеля» рассматривает улицы, глядя поверх очков.

Молодой человек задыхается. Кашляет. Кхадсе откладывает нож, встает над своей жертвой, хватает за лицо и бьет головой об стену, снова и снова, опять и опять.

В таких вещах важна уверенность.

Когда молодой человек застывает, Кхадсе натягивает пару коричневых перчаток и аккуратно проверяет его карманы. Находит пистолет, разряжает и выкидывает – у него, разумеется, есть собственный, – после чего продолжает обыск, пока не обнаруживает необходимое: отельный ключ от номера 408.

На ключе много крови. Приходится его обтереть там же? в переулке, вместе с ножом. Впрочем, ничего страшного.

Кхадсе кладет находку в карман и думает: «Это было нетрудно».

А вот теперь начинается рискованная часть. Точнее, то, что его наниматель назвал рискованной частью. По правде говоря, Кхадсе не так уж легко разбираться в том, по поводу каких приказов нанимателя стоит беспокоиться, а какие можно проигнорировать. Это потому что нынешний наниматель Рахула Кхадсе, по его собственной оценке, абсолютный, бесспорный, совершенно-мать-его-чокнутый безумец.

Впрочем, а разве могло быть иначе? Только сумасшедший мог послать наемника вроде Кхадсе разобраться с одной из самых противоречивых политических фигур современности, женщиной столь уважаемой, знаменитой и влиятельной, что всем не терпится дождаться суда истории, чтобы понять, как следует относиться к ее сроку пребывания в должности премьер-министра.

Персона, прямо скажем, легендарная. И в том смысле, что она как будто явилась из легенды, и в том, что за свою жизнь успела лично прикончить парочку легенд, о чем было известно широкой общественности.

Возможно, Кхадсе сошел с ума, взявшись за эту работу. Или, может, он хотел проверить себя – хватит ли сил? В любом случае он собирается ее выполнить.

Рахул Кхадсе подходит к концу переулка, выглядывает на аханастанскую улицу, потом поворачивает направо и поднимается по лестнице в отель, где остановилась Ашара Комайд.

* * *

«Золотой отель» остается одним из самых прославленных и знаменитых мест в Аханастане, реликвией той эры, когда Сайпурское государство беспрепятственно вмешивалось в дела Континента по своему усмотрению, разбрасываясь зданиями, блокадами и эмбарго, согласно собственным причудам. Войти в эти двери – все равно что вернуться в прошлое, потому что внутри имперское величие Сайпура, знакомое Кхадсе не понаслышке, сохранено в безупречном виде, как чучело птицы в музее живой природы.

Кхадсе останавливается в вестибюле, словно для того, чтобы поправить очки. Мраморные полы, бронзовая фурнитура и пальмы. Он считает тела: привратник, метрдотель, горничная в дальнем углу, три девушки за стойкой. Никаких охранников. По крайней мере таких, как только что убитый им в переулке юноша. Кхадсе в подобных делах стреляный воробей, и они с помощниками сделали домашнюю работу: ему известно расписание охранников, их количество и посты. Его подручные следили за отелем неделями, готовя каждый шаг этого щекотливого испытания. Но теперь Кхадсе в одиночку должен все завершить.

Он поднимается по ступенькам, с его темного пальто капает вода. Пока что все идет очень гладко. Он пытается не думать о нанимателе, его безумных посланиях и его деньгах. Обычно Кхадсе с удовольствием размышляет о вознаграждении за работу, но не в этот раз.

В основном потому, что сумма невообразимая, даже по меркам Кхадсе, который собаку съел на фантазиях о больших деньгах – вообще-то он этим фантазиям и посвящает почти все свободное время. Сегодня не первое задание, которое он выполняет для нанимателя, но в качестве платы ему обещано куда больше, чем в прошлый раз. От такой суммы недолго и встревожиться.

Но требования по поводу гардероба… это странно. Действительно, очень странно.

Ибо когда Кхадсе отправился забирать последние причитающиеся ему деньги, вместе с ними он обнаружил сложенное черное пальто и черные блестящие туфли. И то и другое сопровождалось строгими указаниями: он был должен надевать эти предметы одежды, когда выполнял обязанности по контракту, без исключений. Между строк читалось, что, если Кхадсе ослушается, его жизнь окажется в опасности.

В тот момент Кхадсе просто подумал: «Ну ладно. Мой новый наниматель – чокнутый. Я уже работал на безумцев. Все не так плохо». Но, примерив пальто и туфли, он обнаружил, что сидят те безупречно – и это было очень странно, потому что Кхадсе никогда не встречался с новым нанимателем и уж точно не сообщал ему свой размер обуви.

Он пытается не думать об этом, пока поднимается на третий этаж. Пытается не думать о том, что прямо сейчас одет именно в это пальто и эти туфли – такие аккуратные, темные, безупречные. Пытается не думать, до чего все вопиюще странно, включая и тот факт, что наниматель особо указал, чтобы Кхадсе отправился выполнять задание один, без своих обычных спутников.

Кхадсе достигает третьего этажа. Осталось совсем немного.

«Я бы вообще не занимался этой проклятой работой, – думает он, – если бы не Комайд». И это в каком-то смысле правда: когда Ашара Комайд стала премьер-министром, лет этак семнадцать назад или около того, первым пунктом в ее повестке дня было вычистить из Министерства иностранных дел всех ярых противников. Таких, как Кхадсе, который в то время поучаствовал во многих делах, большей частью весьма грязных.

Он все еще помнит ее служебное письмо, в котором каждая строчка излучала привычные для Комайд самодовольство и самоуверенность: «Мы должны помнить не только то, что мы делаем, но и то, как мы это делаем. Таким образом, министерство вступает в период реорганизации и переориентации, поскольку мы вносим коррективы на будущее».

Ашара Комайд наводила порядок в доме, вышвыривая всех, кого завербовала ее тетя, Винья Комайд, – а Кхадсе всегда был фаворитом Виньи.

И вот внезапно все изменилось. После десятилетия службы он оказался на улице в Аханастане, и про него быстро забыли. Он думал, что получит хоть какое-то утешение, когда саму Комайд вытурили из парламента – когда это было, лет тринадцать назад? Но у политиков всегда есть парашюты. Это рядовых, вроде Кхадсе, ожидает более жесткая посадка. Даже личный бандит Комайд, этот неуклюжий одноглазый болван-дрейлинг, – даже он удостоился почетной отставки, какой-то там королевской должности на дрейлингских берегах; впрочем, по слухам, придурок нашел способ все испортить.

«Я бы сделал это бесплатно, – думает Кхадсе, и внутри у него все бурлит. – Двенадцать лет службы, а потом – пока-пока, Рахул, прощай и распростись со всем, ради чего ты работал, за что ты боролся, за что истекал кровью, а я собираюсь растратить казну министерства на бесполезный идеализм, и пускай разведка превратится в дымящийся кратер за моей спиной».

Он идет по коридору четвертого этажа. Охранница – молодая, собранная, вся в черном – стоит по стойке смирно на углу. Как Кхадсе и ожидал.

Кхадсе подходит к девушке, волоча ноги; ни дать ни взять сбитый с толку трясущийся старикан со смазанным листком, на котором записаны имя и номер в отеле.

– Простите, сударыня, – говорит Кхадсе, низко кланяясь и излучая подобострастие, – но… кажется, я попал не на тот этаж?

– Верно, – отвечает охранница. – Этот этаж закрыт для посторонних, сэр.

– Пятый этаж закрыт для посторонних? – изумленно переспрашивает Кхадсе.

Охранница почти закатывает глаза.

– Пятого этажа не существует, сэр.

– Да что вы говорите? – Он озирается. – Но что это за этаж…

– Четвертый, сэр.

– Ох. Скажите, я ведь в «Золотом отеле», верно?

– Да, верно.

– Но я… батюшки мои. – Кхадсе роняет бумажку, и та улетает к ногам охранницы.

Девушка со вздохом наклоняется, чтобы ее поднять.

Она не видит, как Кхадсе легко заходит ей за спину. Не видит, как он выхватывает нож. Не успевает отреагировать, когда сталь вонзается в яремную вену и вскрывает ее.

Кровь бьет фонтаном. Кхадсе отпрыгивает в сторону, чтобы на одежде не осталось ни пятнышка; мельком приходит мысль, что способность избегать кровавых пятен на вещах – один из его самых странных, но и самых ценных талантов. Охранница падает на колени, издавая сдавленные звуки, и он бросается к ней, наносит сокрушительный удар ногой в затылок.

Охранница валится на пол, заливая его кровью. Кхадсе снова откладывает свой портфель и надевает коричневые перчатки. Вытирает и прячет нож, потом обыскивает мертвую. Находит отельный ключ – на этот раз от номера 402, – хватает охранницу за ноги и затаскивает за угол, чтобы не была на виду.

«Теперь нельзя медлить. Быстро, быстро».

Он прижимается ухом к двери 402-го – на этом этаже только номера люкс – и, ничего не услышав, открывает. Затаскивает труп, бросает за диваном. Вытирает коричневые перчатки, снимает и выходит из номера, по пути изящным жестом подобрав портфель.

Переступая через пятна крови, он сдерживает желание радостно насвистывать. Кхадсе всегда был хорош с ножом. Пришлось научиться после той операции в Жугостане, когда какой-то местный обратил внимание на его походку и приложил немало усилий, чтобы перерезать шпиону горло. От этой истории у Кхадсе остался мертвенно-бледный шрам на шее и склонность подбираться близко и действовать грязно. «Делайте с континентцами, – говорил он коллегам, – то, что они могли бы сделать с вами».

Он идет в номер 408 – который, как и ожидалось, находится прямо рядом с королевским люксом, где вот уже месяц располагается офис Ашары Комайд. Кхадсе точно не знает, чем она занимается. Ходят слухи, что Комайд руководит каким-то там благотворительным фондом, собирает бездомных детей и подыскивает им дома.

Но, если верить нанимателю Кхадсе, дело отнюдь не в этом.

«Впрочем, – думает Кхадсе, тихонько открывая номер 408, – чокнутый ублюдок также сообщил, что отель напичкан средствами защиты. – Он распахивает дверь. – Но я бы не назвал двух молокососов такими уж суровыми защитниками».

И опять Кхадсе пытается не думать о пальто и туфлях, в которые одет прямо сейчас. Пытается не думать, почему наниматель предположил, что эти предметы одежды воспрепятствуют защитным мерам Комайд – ведь это, конечно же, означало бы, что Кхадсе не в силах увидеть, как именно защищена ее контора.

Это его весьма тревожит.

«Бред сивой кобылы, вот что это такое, – думает он, закрывая за собой дверь. – Попросту бред сивой кобылы».

Люкс пуст, но обстановка отлично знакома Кхадсе, от оружия на дальнем столике до отчетов службы безопасности на прикроватной тумбе. Здесь охранники готовятся к работе – вот и телескоп, с чьей помощью они с балкона наблюдают за улицей, – а вот тут они спят в перерыве между сменами.

Кхадсе подбирается к стене, прижимается к ней ухом и прислушивается. Он почти уверен, что Комайд там, с еще двумя охранниками. Необычно много телохранителей для бывшего премьер-министра, но ведь Комайд чаще угрожали расправой, чем почти всем ныне живущим политикам.

Он слышит двух телохранителей. Слышит, как они прочищают горло, тихонько кашляют. Но Комайд он совсем не слышит. И это вызывает беспокойство.

Она должна быть там. Должна, без вариантов. Он хорошо подготовился.

Быстро соображая, Кхадсе тихонько проходит на балкон. В дверях стеклянные окна, прикрытые тонкими белыми занавесками. Он подбирается бочком к этим окнам и выглядывает наружу, на соседний балкон.

Его глаза широко распахиваются.

Она там.

Вот она – сидит, собственной персоной. Женщина из рода каджа, покорителя богов и Континента; та, которая почти двадцать лет назад сама убила двух Божеств.

Какая она маленькая. Какая хрупкая. Ее волосы белы как снег – преждевременная седина, конечно, – и она сидит, ссутулившись, в небольшом кованом кресле, смотрит на улицу внизу, держа в маленьких руках кружку с чаем, над которой вьется пар. Кхадсе так поражен ее малостью, ее банальностью, что почти забывает о своем задании.

«Это неправильно, – думает он, отступая в комнату. – Неправильно, что она сидит снаружи, у всех на виду. Слишком опасно».

Тут его сердце замирает. «Комайд все еще оперативный работник в душе, после стольких лет. А зачем оперативник наблюдает за улицей? Да еще и выставив себя напоказ?»

Ответ очевиден: Комайд чего-то ждет. Возможно, сообщения. И хотя Кхадсе понятия не имеет, о чем оно и когда может прибыть, сообщение способно заставить Комайд действовать. И тогда все усилия пойдут прахом.

Кхадсе резко поворачивается, приседает и открывает портфель. Внутри кое-что очень новое, очень опасное и очень мерзкое: адаптированная версия противопехотной мины, устроенная таким образом, чтобы всю силу взрыва направить в одну сторону. Для этого конкретного дела ее еще и усилили, ведь большинство противопехотных мин не пробивают стены, но эта заряжена так, что никаких проблем возникнуть не должно.

Кхадсе вытаскивает мину и аккуратно прикрепляет к стене, за которой расположен люкс Ашары Комайд. Он облизывает губы, проходя процедуру активации – три простых этапа, – а потом устанавливает таймер на четыре минуты. Этого должно хватить, чтобы он успел выбраться из опасной зоны. Но если что-то пойдет не так, у него есть еще одна новая игрушка: радиопередатчик, который позволит при необходимости взорвать бомбу раньше.

Он очень надеется, что до этого не дойдет. Ведь тогда сам Кхадсе может оказаться слишком близко. Но в таких вещах надо предусматривать все варианты.

Он встает, выглядывает, чтобы в последний раз взглянуть на Комайд, бормочет: «Прощай, сука проклятая», – и выскальзывает из номера.

К концу коридора, мимо пятен крови, потом вниз по лестнице. Вниз по лестнице и через вестибюль, где все идет по старому скучному сценарию: люди, зевая, листают газеты, борются с похмельем, попивая кофе, или пытаются решить, чем заняться в выходной.

Никто из них не замечает Кхадсе. Никто из них не видит, как он поспешно пересекает вестибюль и выходит на улицу, где моросит дождь.

Кхадсе не впервые выполняет такую работу, так что ему вообще-то полагается быть спокойным. Его сердце не должно сбивчиво колотиться. Но почему-то колотится.

«Комайд. Наконец-то. Ну наконец-то, наконец-то…»

Надо уходить. Надо уйти на юг или на восток. Но он не в силах удержаться. Он идет на север – на ту самую улицу, за которой наблюдает Комайд. Он хочет увидеть ее в самый последний раз, хочет насладиться своей неотвратимой победой.

Когда Кхадсе поворачивает за угол, солнце выглядывает из-за туч. Улица почти пуста, ведь в такой час все уже на работе. Он держится у стены здания, безмолвно отсчитывает секунды, не приближается к «Золотому отелю», но разрешает себе быстрый взгляд в сторону…

Балконы, балконы. Вот он замечает ее на балконе четвертого этажа. Пар над чашкой виден даже отсюда.

Кхадсе ныряет в подворотню, чтобы оттуда следить за нею, и от предвкушения кровь бурлит у него в жилах.

«Уже скоро. Уже скоро».

И тут Комайд садится прямо. Хмурится.

Кхадсе тоже хмурится. «Она что-то видит».

Он чуть высовывается из подворотни, чтобы разглядеть, на что смотрит Комайд.

И обнаруживает юную девушку-континентку: она стоит на тротуаре, глядит прямо на балкон Комайд и яростно жестикулирует. Девчонка бледная, курносая, с густыми вьющимися волосами. Кхадсе никогда раньше ее не видел, и это плохо. Его помощники как следует подготовились. Они должны были знать всех до единого, с кем вступает в контакт Комайд.

Но вот этот жест – три пальца, потом два. Кхадсе не знает, в чем смысл чисел, зато смысл жеста ясен: это предупреждение.

Продолжая подавать знаки Комайд, девчонка окидывает улицу взглядом. И замечает Кхадсе.

Она цепенеет. Они с Кхадсе смотрят друг на друга.

Глаза у нее очень, очень любопытного цвета. Не синие, не серые, не зеленые, не карие… такое впечатление, что они бесцветные.

Кхадсе бросает взгляд на Комайд. Оказывается, она смотрит прямо на него.

На лице Комайд появляется гримаса отвращения, и хотя это невозможно – с такого расстояния? И после стольких лет? – Кхадсе готов поклясться, что она его узнала.

Он видит, как шевелятся ее губы, произнося всего одно слово: «Кхадсе».

– Вот дерьмо, – говорит Кхадсе.

Его правая рука ныряет в карман, где спрятан радиодетонатор. Он снова глядит на бледную девчонку в ожидании атаки, но незнакомка уже исчезла. Тротуар чуть дальше по улице от него совершенно пуст. От нее не осталось и следа.

Кхадсе встревоженно озирается, спрашивая себя, не нападет ли она. Но ее рядом нет.

Потом он опять смотрит вверх, на Комайд – и понимает, что случилось невероятное.

Бледная девчонка теперь на балконе с Шарой, помогает ей встать, пытается увести.

Он смотрит на них, ошеломленный. Как девушка могла так быстро переместиться? Как она могла исчезнуть из одного места и внезапно появиться через дорогу и четырьмя этажами выше? Это невозможно.

Девушка распахивает балконные двери и затаскивает Комайд в комнату.

«Я раскрыт, – думает он. – Они удирают».

Рука Кхадсе сжимает детонатор.

Он слишком близко. Он прямо через дорогу. Но он раскрыт.

Другого выхода нет. Нужно быть уверенным в таких вещах.

Кхадсе нажимает на кнопку.

От взрыва его швыряет оземь, осыпает мусором; в ушах звенит, а глаза слезятся. Как будто кто-то ударил его по вискам и пнул в живот. Он чувствует боль в правом боку и постепенно понимает, что взрывной волной его долбануло о стену, только это произошло слишком быстро, чтобы он успел осознать.

Мир вокруг него плывет. Кхадсе медленно садится.

Все выглядит тусклым и далеким. Мир полон приглушенных криков. Воздух тяжелый от дыма и пыли.

С трудом моргая, Кхадсе смотрит на «Золотой отель». Верхний правый угол здания исчез как вырезанная опухоль, и на месте балкона Комайд осталась зияющая, дымящаяся дыра с неровными краями. Похоже, мина уничтожила не только люкс Комайд, но и номер 408 и большинство комнат вокруг него.

Нет никаких признаков Комайд или странной девушки. Он подавляет желание подойти поближе, убедиться в том, что работа выполнена. Он просто смотрит на разрушения, вскинув голову.

Континентец – судя по одежде, кто-то вроде пекаря – останавливает его и лихорадочно спрашивает:

– Что случилось? Что случилось?

Кхадсе поворачивается и уходит. Он спокойно идет на юг, мимо бегущих очевидцев, мимо полиции и медицинских автомобилей, мчащихся по улицам, мимо толп, собирающихся на тротуарах, – все они смотрят на север, на колонну дыма, который струится из «Золотого отеля».

Он не говорит ни слова, ничего не делает. Просто идет. Он едва дышит.

Он добирается до своего убежища. Убеждается, что никто не трогал ни дверь, ни окна, потом отпирает замок и входит внутрь. Идет прямо к радио, включает его и стоит там почти три часа, слушая.

Он ждет и ждет, пока наконец не начинают сообщать о взрыве. Он продолжает ждать, пока не объявляют главное:

«…только что подтвердили, что Ашара Комайд, бывший премьер-министр Сайпура, была убита в результате взрыва…»

Кхадсе медленно выдыхает.

Затем медленно-медленно опускается на пол.

А потом, к собственному удивлению, начинает смеяться.

* * *

Они подходят к дереву утром, пока в подлеске еще не рассеялся туман, неся топоры и двуручную пилу, в касках и с ранцами, притороченными к спинам. Дерево отмечено пятном желтой краски, которая стекает по стволу. Они осматривают местность, прикидывают, куда должно упасть дерево, а потом, как хирурги в начале сложной операции, приступают к делу.

Пока остальные суетятся, он смотрит на дерево и думает: «Убедить это великое старое существо упасть – все равно что вырезать часть самого времени».

Все начинается с подпила: они с напарником водят пилой туда-сюда, и ее изогнутые зубья вгрызаются в мягкую белую плоть, опилки сыплются на руки и на ноги, заваливают сапоги. Достигнув нужной глубины, они начинают рубить топорами, размахивают ими, как поршни в двигателе, вверх-вниз, вверх-вниз, отсекая огромные куски дерева.

Они останавливаются, чтобы вытереть пот со лба и оценить свою работу.

– Что скажешь, дрейлинг? – спрашивает бригадир.

Сигруд йе Харквальдссон медлит с ответом. Он бы хотел, чтобы они использовали имя, которым он им назвался, – Бьорн, – но такое бывает редко.

Он встает на колени и засовывает голову в выемку, смутно осознавая, что прямо над его черепом повисло несколько тонн древесины. Потом прищуривается, поднимается, машет влево и говорит:

– Десять градусов на восток.

– Уверен, дрейлинг?

– Десять градусов на восток, – повторяет он.

Другие мужчины переглядываются, ухмыляясь. Потом возобновляют работу, внеся небольшую поправку в подпил.

Закончив с ним, они переходят на противоположную сторону дерева и опять начинают работать пилой, рассекая ствол мучительно выверенными движениями, стараясь приблизиться к подпилу, но не слишком сильно.

Когда напарник на другом конце пилы устает, Сигруд просто терпеливо ждет, пока кто-то другой его подменит. Потом они снова пилят.

– Провалиться мне на этом месте, дрейлинг, ты машина? – спрашивает бригадир.

Он не разговаривает, пока пилит.

– Если я вскрою тебе грудную клетку, там будут только шестеренки?

Сигруд молчит.

– У меня в бригаде уже были дрейлинги, но ни один из них не мог работать пилой, как ты.

И снова ничего.

– Наверное, все дело в молодости, – решает бригадир. – Быть таким молодым, как ты, – да, вот в чем секрет.

Сигруд по-прежнему ничего не говорит. Но последнее утверждение его весьма беспокоит. Ибо его нельзя назвать юношей даже с очень большой натяжкой.

Время от времени они перестают пилить и прислушиваются: раздается глубокий, жалобный треск, как будто где-то рушится ледник. Это чем-то напоминает спор, в котором старый друг неохотно соглашается с твоими доводами: «Пожалуй, ты прав, пожалуй, я должен упасть… Пожалуй, так надо».

И вот наконец они слышат этот звук – бац-бац-бац! – как будто лопаются струны огромной арфы. Бригадир кричит: «Падает!» – и они бросаются прочь, придерживая каски.

Старый гигант рушится со стоном и треском ветвей, комья земли разлетаются во все стороны от его падения. Когда оседает пыль, лесорубы подбираются обратно. Светлый круг древесины на обрубленном конце ствола как будто излучает приглушенное сияние.

Сигруд на миг задерживает взгляд на пне – вот и все, что обозначит десятилетия существования дерева на этом месте, – и подмечает бесчисленные годовые кольца. Как странно, что такого колосса за несколько часов уничтожила горстка дураков с топорами и пилой.

– На что уставился, дрейлинг? – спрашивает бригадир. – Влюбился? Начинай цеплять эту проклятую штуку, а то я тебе мозги еще сильней взбаламучу!

Другие лесорубы хихикают, взбираясь на упавшее дерево. Сигруд знает, что о нем думают: туповат – видать, в детстве по башке получил. Вот почему, шепчутся они между собой, он ни с кем не разговаривает, никогда не снимает перчаток и один его глаз смотрит все время вправо, а не на то, что перед ним; вот почему он никогда не устает, орудуя пилой, – конечно, его организм просто не замечает усталости. Ни один нормальный человек не выдержал бы такое грубое обращение без единого слова.

Он не против их болтовни. Лучше пусть недооценивают, чем переоценивают. Если он будет слишком выделяться, привлечет ненужное внимание.

Сигруд взмахивает топором, отсекая ветку со ствола. «Тринадцать лет меняю одну ерундовую работу на другую». Ему не нравится идея о том, чтобы снова уйти, но он не хочет, чтобы его присутствие заметили. Так что он ведет себя тихо.

Он сосредотачивается на одном и том же вопросе, который снова и снова приходит ему на ум: «Может, сегодня она позовет меня? Может, сегодня она попросит меня снова ожить?»

* * *

Бригада лесорубов отрабатывает норму, и оттого к наступлению ночи, когда они отправляются в обратный путь в лагерь, чьи огни костров видны на полпути вниз по горному склону, настроение у всех приподнятое. Они спускаются через вырубленные дочиста леса, суровые пустоши, испещренные унылыми пеньками точно оспинами, их тележка с инвентарем позвякивает и побрякивает на ухабах. Чем ближе к лагерю, тем сильнее они спешат. Их лесосека не так уж далеко от Мирграда, так что крепленое вино здесь достойное, пусть еда и отвратная.

Но когда они входят в лагерь, там не слышно обычных громких разговоров, песен и сиплых возгласов, знаменующих празднование того, что прожит очередной день с топором в руках. Несколько попавшихся им навстречу лесорубов держатся группками, как гости на похоронах, и о чем-то перешептываются.

– Да что такое приключилось нынче вечером, чтоб мне провалиться? Эгей, Павлик! – зовет бригадир идущего мимо лесоруба с вислыми усами. – Что за новости? Опять несчастный случай?

Павлик трясет головой, его усы качаются из стороны в сторону, как маятник в напольных часах.

– Нет, не несчастный случай. По крайней мере не здесь.

– В каком смысле?

– Говорят, в Аханастане кое-кого убили. Ходят слухи о войне. Опять.

Лесорубы переглядываются, не понимая, стоит ли отнестись к известию серьезно.

– Тьфу! – говорит бригадир и сплевывает. – Опять кого-то убили… Об этом сообщают таким мрачным тоном, словно жизнь какого-нибудь дипломата стоит ну прям очень много. Но в конце концов все уляжется, надо просто подождать.

– О, я бы согласился, будь это попросту какой-нибудь дипломат, – возражает Павлик. – Но все не так. Это Комайд.

Бригада умолкает.

Потом кто-то тихим голосом спрашивает:

– Комайд? Что… случилось с Комайд?

Лесорубы расступаются, чтобы посмотреть на Сигруда, который стоит возле тележки, выпрямив спину. Но тут они замечают, что его взгляд сделался намного ярче и чище, чем им помнится, и он не только стоит прямо, но еще и кажется выше ростом – вообще-то намного выше, как будто его хребет каким-то образом удлинился на три дюйма.

– В каком смысле – что случилось с Комайд? – спрашивает Павлик. – Она умерла, разумеется.

Сигруд не сводит с него взгляда.

– Умерла? Ее… Она умерла?

– Она и еще куча народу. Новость передали по телеграфу сегодня утром. Ее взорвали вместе с половиной фешенебельного отеля в центре Аханастана, шесть дней назад, множество людей поги…

Сигруд делает шаг к Павлику.

– Тогда откуда они знают? С чего вдруг они уверены, что она мертва? Они знают наверняка?!

Павлик не знает, что сказать, а Сигруд приближается – и вот громила-дрейлинг уже нависает над лесорубом, словно одна из тех пихт, которые они валят каждый день.

– Ну, э-э… Ну они же нашли тело, конечно! Или то, что от него осталось. Будут пышные похороны, и все такое, об этом во всех газетах пишут!

– Почему Комайд? – спрашивает кто-то. – Она была премьер-министром больше десяти лет назад. Зачем убивать того, кто уже не при делах?

– Откуда мне знать? – огрызается Павлик. – Может, кто-то отомстил за давнюю обиду. Она разозлила почти всех, пока была в должности; говорят, список подозреваемых такой длинный, что им можно дважды обернуть квартал.

Сигруд медленно поворачивается и опять смотрит на Павлика.

– Значит, – тихо говорит дрейлинг, – они не знают, кто… сделал с нею это?

– Если и знают, то не говорят, – отвечает Павлик.

Сигруд замолкает, и выражение шока и ужаса на его лице сменяется чем-то новым: быть может, мрачной твердостью, словно он только что принял решение, которое откладывал слишком долго.

– Ну хватит, – говорит бригадир. – Дрейлинг, кончай придуриваться и помоги разгрузить телегу.

Другие лесорубы спешат взяться за дело, но Сигруд стоит как вкопанный.

– Бьорн? – спрашивает бригадир. – Бьорн! Впрягайся, ты, ленивая задница!

– Нет, – тихо отвечает дрейлинг.

– Что? «Нет»? В каком смысле «нет»?

– В прямом, – говорит Сигруд. – Я больше не такой, довольно.

Бригадир решительно подходит к нему и хватает за руку.

– Ты будешь таким, каким я, мать твою, тебя назо…

Сигруд поворачивается, и внезапно голова бригадира откидывается назад. Потом Сигруд крутит его, вертит и швыряет на землю. Бригадир лежит, скрюченными пальцами хватая себя за горло, давится и кашляет, и другие лесорубы лишь через несколько секунд понимают, что дрейлинг ударил его в трахею – одним резким движением, таким быстрым, что его оказалось трудно заметить.

Сигруд идет к телеге, хватает топор, потом возвращается к распростертому бригадиру. Держа топор в одной руке, заносит его над лежащим так, что лезвие оказывается на расстоянии волоса от его носа. Бригадир перестает кашлять и таращится на лезвие широко распахнутыми глазами.

Топор надолго зависает без движения. Потом Сигруд как будто немного уменьшается, его плечи поникают. Он швыряет топор прочь и уходит в ночную темноту.

* * *

Он упаковывает свою палатку и вещи, прежде чем лесорубы придут в себя достаточно, чтобы явиться с претензиями. Делает последнюю остановку на выходе из лагеря, где вынимает лопату из рабочих принадлежностей. Он уже слышит крики бригадира, которые эхом раскатываются над кострами, и голос его потрескивает, как восковая бумага: «Где этот ублюдок? Где этот ублюдок?»

Сигруд пускается бегом через расчищенные поля к низким лесным зарослям; вокруг него залитая бледно-серым светом равнина, покрытая оставшимися от погубленных деревьев пнями и оттого похожая на испещренную кратерами поверхность луны. Он замедляет ход, лишь оказавшись в тени пихт. Он знает эти земли, знает эту местность. Ему известно о сражениях в таких условиях гораздо больше, чем лесорубам.

Сигруд ненадолго останавливается на верхушке оврага, закинув ботинки на извивающийся корень. Его сердце колотится. Все кажется смутным, далеким и ужасно неправильным.

«Мертва. Мертва».

Он встряхивается, пытаясь отстраниться от случившегося. Чувствует слезы на щеках и встряхивается опять.

«Она не могла умереть. Не могла, и все тут».

Он опускает голову набок и прислушивается: лесорубы за ним не последовали – по крайней мере, пока.

Он смотрит на луну и приблизительно определяет свое местоположение. Потом крадется через лес, и все старые навыки возвращаются к нему: пальцы ног нащупывают мягкие иголки, а не хрупкие, ломкие веточки; он не покидает широкие, пересекающиеся тени, следит, чтобы на теле не блеснул никакой металл; а когда изредка поднимается ветер, он осторожно принюхивается, выискивая любые чужеродные запахи, которые могли бы выдать преследователя.

Он выслеживает отметины на деревьях, сломанные ветки – ориентиры, что сам оставил, чтобы вернуться к спрятанному здесь. Чтобы вернуться к тому человеку, которого похоронил или попытался это сделать.

Он подходит к склоненной, мертвой сосне с длинным косым шрамом на стволе. Откладывает в сторону свой ранец и начинает копать. Он в шоке, понятное дело, и работает быстрее, чем хочет, тратя драгоценную энергию, которую следовало бы экономить. И все равно он копает.

Наконец острие лопаты обо что-то ударяется с тихим звоном. Дрейлинг встает на колени и руками выгребает оставшуюся землю. На дне ямы – завернутый в кожу ящик, примерно полтора фута в ширину и полфута в глубину. Сигруд вытаскивает его дрожащими руками и пытается развернуть кожу, но перчатки лесоруба слишком неподатливые. Бросив взгляд через плечо, он их снимает.

Яркий, блестящий шрам на левой ладони как будто светится в лучах луны. Он морщится при виде шрама, который весьма смахивает на клеймо – печать, выжженную в его плоти, представляющую две руки, только и ждущие момента, чтобы взвешивать и судить. Прошли месяцы с той поры, как Сигруд его видел, демонстрировал реальному миру. Он вдруг понимает, насколько это странно – день за днем скрывать часть собственного тела.

Сигруд разворачивает кожу. Ящик из темного дерева, застежка по-прежнему яркая и чистая. Он неоднократно перемещал сверток – всякий раз, когда приходилось переходить на новую работу, – но никогда не открывал ящик.

Дрожь в руках становится сильнее, когда он щелкает застежкой и поднимает крышку.

В ящике множество вещей, любая из которых заставила бы глаза его товарищей-лесорубов выскочить из орбит – вероятнее всего, такое приключилось бы из-за семи тысяч дрекелей в банкнотах, свернутых в тугие трубочки; наверное, в три раза больше жалования лесоруба за год. Он распихивает деньги по различным тайникам в одежде: под манжеты, в куртку, в штаны, под фальшивое дно ранца, которое пришил собственноручно.

Потом он достает семь разных документов, завернутых в провощенную бумагу: это транспортные бумаги, позволяющие держателю свободно перемещаться по всему Континенту и Сайпуру. Он разворачивает их, перебирает имена и личности – конечно, все дрейлинги, поскольку он не может скрыть свою расу, хотя побрил голову и избавился от бороды, чтобы дистанцироваться от своей старой жизни, не говоря уже о покупке фальшивого глаза. «Виборг, – думает он, просматривая документы. – Микалесен, Бенте, Йенссен… Кто из вас скомпрометирован? За кем из вас они будут наблюдать спустя столько лет?»

На миг он задается вопросом, зачем делает все это и каким будет следующий шаг. Но легче просто двигаться вперед, нестись, словно камень по склону холма, все дальше и дальше.

Рядом с документами лежит миниатюрный арбалет – устройство, которому далеко до истинного боевого оружия, но на один тихий смертоносный выстрел его хватит, если, конечно, оно не испортилось за месяцы под землей. Следующий предмет на первый взгляд кажется свертком овечьей шкуры, но когда Сигруд ее разворачивает, то оказывается, что у него в руках старый ухоженный нож в черных кожаных ножнах. Дрейлинг осторожно складывает овечью шкуру и прячет – кто знает, вдруг понадобится, – а потом вытаскивает нож из ножен.

Лезвие черное, как нефть. В его блеске есть что-то злобное, как будто свидетельствующее о том, что этот нож испил очень много крови.

«Дамслетова кость, – думает Сигруд. Берет сосновую иголку и взмахом ножа, применяя ничтожное усилие, аккуратно рассекает ее надвое. – Остается острым, – думает он, – десятилетия напролет».

Впрочем, он знает, что нынче дамслетовых китов не осталось: одни пали жертвами китобойного промысла, которым Сигруд и сам занимался в юные годы, а другие или уплыли, или погибли из-за изменения климата, когда охлаждение воды убило или вынудило рассеяться все их запасы еды. Он ни разу не видел дамслетового оружия, кроме собственного, и даже не слышал о существовании чего-то подобного.

Он вкладывает нож в ножны и пристегивает их к правому бедру. Движение восстанавливается мгновенно и приносит с собой все воспоминания о днях оперативной работы, когда дрейлинг вел тихую теневую войну против бесчисленных врагов.

И воспоминания о ней – о женщине, которая тогда все время находилась рядом.

– Шара… – шепчет Сигруд.

Они были ближе, чем любовники – ибо любовь, конечно, штука быстротечная и зыбкая. Они были товарищами, соратниками, чьи жизни в буквальном смысле зависели друг от друга, с того момента, когда она вытащила его из жалкой тюремной каморки в Слондхейме, до дней восстановления после Мирградской битвы.

Он слегка оседает, ссутулившись на краю ямы.

«Я не могу в это поверить. Я просто не могу в это поверить».

Сигруд всегда чувствовал, что, несмотря на долгие годы, которые он провел в бегах, Ашара Комайд – для друзей просто Шара – однажды его позовет; однажды она каким-то образом разыщет его среди бедняков и подсобных рабочих, рядом с которыми он трудился, и он получит какое-нибудь тайное послание – может, письмо или открытку, где будет написано, что она сделала свое дело и очистила его имя и он может к ней вернуться, принять участие в последней миссии или, возможно, возвратиться домой.

Это была романтическая идея. Она сама предостерегала его от такого. Он вспоминает, как она, сидя у окна на заставе возле Жугостана – кажется, тридцать лет назад у них была там какая-то скучная миссия, – подула на горячий чай и тихонько проговорила: «Ни ты ни я не обладаем никакой важностью. Ни для дела, ни для начальства… – Она повернулась к нему, и ее темные, широко распахнутые глаза глядели сурово. – …ни друг для друга. Если мне придется выбирать между тобой и миссией, я выберу миссию – и рассчитываю, что ты сделаешь то же самое относительно меня. Наша работа требует от нас совершать ужасный выбор. Но мы так и поступим».

В тот раз он ухмыльнулся, потому что тогда и сам так думал, рассуждая о жизни с жестоким прагматизмом; но с течением лет вопреки собственной воле смягчился – может быть, из-за нее.

Он смотрит на лунный свет, отраженный в лезвии черного клинка.

«И чего же я жду теперь? Чей зов жажду услышать?»

Он возвращается к ящику. Медлит.

«Я не хочу этого видеть, – думает он, чувствуя себя ужасно. – Только не это».

Но так надо.

Сигруд достает последний оставшийся артефакт: вырезку из газеты, пожелтевшую от времени. Это снимок молодой женщины, которая стоит на палубе корабля и смотрит на фотографа со смесью веселья и тщательно отмеренной доли пренебрежения. Хотя кадр черно-белый, ясно, что женщина белокурая, а ее глаза за очками странного вида – светло-голубые. На груди у нее эмблема компании с буквами «ЮДК».

Подпись под фотографией гласит: «СИГНЮ ХАРКВАЛЬДССОН, НЕДАВНО НАЗНАЧЕННЫЙ ГЛАВНЫЙ ТЕХНИЧЕСКИЙ ДИРЕКТОР ЮЖНОЙ ДРЕЙЛИНГСКОЙ КОМПАНИИ».

Единственный глаз Сигруда широко распахивается, когда он смотрит в лицо своей дочери, зернистое от грубой газетной печати.

Он вспоминает, как она выглядела, когда он видел ее в последний раз, тринадцать лет назад: холодная, бледная и неподвижная, с застывшим на лице выражением легкого неудовольствия, как будто выходное пулевое отверстие в груди было источником лишь незначительного дискомфорта.

Он помнит ее. Ее – и то, что сделал с солдатами потом, в приступе дикой ярости.

«Я не смог тебя спасти, – говорит он фотографии. – Я не смог спасти Шару. Я никого не смог спасти».

Сигруд прячет газетную вырезку в карман и ободряюще похлопывает по нему, словно принуждая воспоминание снова уснуть.

Другой рукой он сжимает нож. Его хватка крепка, костяшки побелели.

Сигруд кидается вперед и наносит удар по мертвой сосне – нож погружается почти по самую рукоять. Из его рта едва не вырывается рыдание, но он достаточно владеет собой, чтобы подавить звук, прежде чем тот сможет выдать его местонахождение.

«Жалок жребий существа, – думает он, – которому даже не позволено плакать!»

Он напрягает все тело, пытаясь вогнать нож все глубже и глубже, его пальцы вопиют от боли. Потом он сдается и повисает, обняв ствол и тяжело дыша.

Инстинкты берут верх. «Там, в лагере, ты поступил плохо, – говорит он себе. – Испортил свою легенду. Опять». Ну что он за тупое существо, движимое яростью и эмоциями.

Надо сосредоточиться. Ничего не поделаешь, придется двигаться дальше. Двигаться, не останавливаясь.

Он вытаскивает нож, прячет в ножны и берет свой ранец. Затем пускается в путь вверх по склону холма, во тьму.

* * *

Часы осторожного, внимательного продвижения через полуночную тьму густой чащи. Когда в пологе леса возникает просвет, Сигруд всматривается в звезды, вносит поправки в свой курс и идет дальше.

Где-то перед рассветом он вспоминает.

Это случилось в Жугостане, кажется, в 1712-м. Кто-то в министерстве был скомпрометирован, причем очень сильно, все их ресурсы и сети в подробностях утекли к агентам Континента, и никто не мог с уверенностью оценить ущерб.

Ему и Шаре пришлось расстаться, потому что министерство подозревало крота в своих рядах – и Сигруд как иностранец был высоко в списке подозреваемых. «Я договорилась, тебя увезут из города, – сказала Шара в последний день, который они провели вместе в тот опасный период, – а дальше позаботишься о себе сам. Чего, на мой взгляд, вполне достаточно».

Он хмыкнул.

«Я вернусь и скажу им, что это не ты, Сигруд, – продолжила она. – Я вернусь и расскажу им все, что они хотят знать. Не знаю, будут ли они слушать, но я постараюсь. И я найду тебя и свяжусь с тобой, как только все прояснится».

Он слушал равнодушно, поскольку предполагал, что она считает его всего лишь инструментом в своей оружейной. «А если это не сработает, – спросил он, – если тебя посадят под замок или убьют?»

Тут в ее глазах вспыхнул редкий проблеск страсти.

«Если такое случится… Тогда, Сигруд, я хочу, чтобы ты ушел. Хочу, чтобы ты убежал от всего этого, убежал прочь от этой жизни и начал жить своей собственной. Найди семью, если сможешь, начни сначала, если хочешь, но просто… уйди. Ты заплатил достаточно, ты сделал достаточно. Забудь обо мне и просто уйди».

Это удивило его. Они провели так много времени вместе, двое одиноких людей на невидимой войне одиночек, и он предполагал, что она никогда не думала о жизни, выходящей за рамки их ремесла, – в особенности для него, ее мрачного исполнителя, чья доля – сидеть в кустах с ножом в зубах. Но оказалось, Шара не хотела, чтобы Сигруд оставался ее ручным головорезом.

«Она заботилась о тебе даже тогда, – думает он, недвижно стоя во тьме. – Она хотела, чтобы ты сделался кем-то лучшим».

Он глядит на свои руки. Грубые, в шрамах, грязные. Большинство шрамов он получил не во время работы лесорубом, но в отвратительных, жестоких сражениях во тьме.

Он думает о Шаре. О своей дочери. Своей семье. О тех, с кем разлучился и кого смерть отняла навсегда.

Он смотрит на свои покрытые шрамами руки. Он думает: «До чего я уродливое существо. С чего я взял, что могу посеять в этом мире что-то иное, кроме уродства? Почему мне взбрело в голову, будто тех, кто рядом со мной, ждет что-то еще, кроме боли и смерти?»

Стоя в одиночестве посреди леса, он смотрит на бледную луну в небе.

«Неужели что-то еще осталось? Неужели что-то еще можно сделать?»

Он склоняет голову, понимая, что осталось.

* * *

Олененка легко отследить, легко поймать, легко убить одним зарядом из ручного арбалета. Сигруд сомневался, что не растерял свои охотничьи навыки, но олени здесь, в Тарсильских предгорьях, действительно дикие создания, которым ничего не известно о людях с их трюками и ловушками.

Дрейлинг несет добычу на спине к вершине холма. Он не станет есть это мясо, потому что съесть его означало бы извлечь пользу. Смысл ритуала – который Сигруд не проводил больше сорока лет – в осквернении и нарушении, сотворении ужасной неправильности.

В лучах рассвета Сигруд раздевается до пояса. Затем осторожно обезглавливает олененка, потрошит его и подвешивает тушу в вертикальном положении, чтобы зверь как будто обращался к небесам, умоляя их… о чем-то. Возможно, о милосердии; возможно, о мести. Сильные и беспощадные руки ломают тонкие кости, разрывают сухожилия и связки. Сигруд складывает органы олененка кучей перед вскрытой полостью его тела и на вершину водружает крошечное красивое сердце.

Затем он раскладывает веточки и палочки вокруг органов и тела. Поджигает хворост спичкой и наблюдает, как пламя медленно ползет по окровавленной земле, огибая гротескную сцену, и жар опаляет кровавую шкуру некогда красивого, хрупкого существа.

Он вспоминает, как в последний раз делал это, когда убили его отца. «Клятва пепла. А известно ли что-то подобное на дрейлингских берегах теперь? Или я один помню про этот ритуал, потому что превратился в реликвию жестоких древних времен?»

Пламя начинает умирать с восходом солнца. Останки олененка – черные, скрученные фрагменты. Сигруд наклоняется и втыкает пальцы во влажную теплую почву. Берет горсть земли, смоченной кровью и горячей от золы, и размазывает по лицу, по груди, по плечам и рукам.

«Совершено осквернение, – думает он. – И оно коснулось меня».

Потом из того, что осталось от кучи органов, он выбирает обугленное сердце олененка. Держит в руках, счищая пепел. Это странным образом напоминает о детской руке в его ладони.

Плача, он кусает сердце олененка.

«И я совершу больше осквернений, – думает он. – Пока не свершится правосудие или пока я не умру».


Загрузка...