Голые среди волков

Этой книгой я отдаю дань уважения нашим боевым товарищам всех национальностей, которых на пути, усеянном жертвами, нам пришлось оставить в лагере Бухенвальд.

В их честь я назвал их именами многих героев книги.

I

Деревья на вершине Эттерсберга сочились сыростью и словно замерли в безмолвии, которое окутывало гору, обособляя ее от окружающей местности. Листва, пролежавшая под снегом, бурая, истощенная, догнивала на земле, поблескивая влагой.

Весна поднималась сюда нерешительным шагом.

Щиты, установленные между деревьями, казалось, предостерегали ее:

«Зона комендатуры концентрационного лагеря Бухенвальд. Внимание! Опасно для жизни! Проход воспрещен. Охрана стреляет без предупреждения».

А вместо подписи – череп и две скрещенные кости.

Беспрестанно моросивший дождь не давал просохнуть шинелям пятидесяти эсэсовцев, которые в предвечерний час в марте 1945 года стояли под навесом на бетонном перроне. У этого перрона, называемого «станцией Бухенвальд», кончалась железнодорожная ветка, проложенная от Веймара до вершины Эттерсберга. Поблизости находился лагерь.

На его обширном, покатом к северу аппельплаце[1] выстроились заключенные для вечерней поверки. Блок за блоком – немцы, русские, поляки, французы, евреи, голландцы, австрийцы, чехи, богословы, уголовники… – необозримая масса, согнанная в ровный гигантский квадрат.

Сегодня заключенные тайком перешептывались. Кто-то принес в лагерь известие, что американцы перешли Рейн под Ремагеном…

– Слыхал? – спросил Герберта Бохова староста блока Рунки, стоявший рядом с ним в первой шеренге тридцать восьмого блока. Бохов кивнул. – Говорят, они закрепились на правом берегу.

В их перешептывание вмешался Шюпп, стоявший позади, во второй шеренге:

– Ремаген? Это еще очень далеко.

Ему не ответили. Он заморгал, уставясь в затылок Бохову. На простодушно-удивленном лице лагерного электрика Шюппа, с приоткрытым ртом и чуть вытаращенными глазами за стеклами очков в черной оправе, отразилось возбуждение от неожиданного известия. В шеренге стали перешептываться, но Рунки пресек разговоры, прошипев: «Идут!» От ворот лагеря приближались блокфюреры, эсэсовцы низших рангов, направляясь к подчиненным им блокам. Шепот затих, лица окаменели.

Ремаген!

Это действительно еще очень далеко от Тюрингии.

И все-таки. Благодаря решающему зимнему наступлению Красной армии, которая через Польшу вторглась в Германию, фронт на западе пришел в движение.

Лица заключенных ничем не выдавали волнения, вызванного этим известием.

Каждый молча равнялся на впереди стоящего и на соседа, тайно следя взглядом за блокфюрерами, которые обходили блоки и пересчитывали заключенных. Равнодушно, как и в любой другой день…

У ворот староста лагеря Кремер подал коменданту список общего состава и стал, как полагалось, чуть в стороне от гигантского квадрата. Лицо его было непроницаемо, хотя мысли – те же, что и у десятков тысяч стоявших позади него.

Блокфюреры давно уже подали коменданту Райнеботу свои рапорты и гурьбой встали у ворот. Тем не менее прошел еще целый час, прежде чем цифры сошлись. Наконец Райнебот шагнул к укрепленному на штативе микрофону.

– Внимание! Смирно!

Гигантский квадрат застыл.

– Шапки долой!

Заключенные разом сорвали с голов замусоленные шапки. У кованых ворот помощник начальника лагеря Клуттиг выслушал рапорт коменданта. Потом лениво поднял правую руку. Так повторялось из года в год.

Между тем новость не давала Шюппу покоя. Он больше не мог молчать и, скривив рот, пробормотал в затылок Бохову:

– Начальство-то скоро понос прохватит!

Бохов спрятал улыбку в складках неподвижного лица.

Райнебот снова подошел к микрофону:

– Шапки надеть!

Руки вскинулись. Шапки нахлобучили, как пришлось, кто – набекрень, кто – поперек, и заключенные стали похожи на компанию весельчаков. Зная, что военная точность доводила в этом случае до комизма, комендант по привычке скомандовал в микрофон:

– Поправить!

Десятки тысяч рук затеребили шапки.

– Отставить!

Руки хлопнули по швам брюк. Теперь, должно быть, шапки сидели ровно. Квадрат стоял навытяжку.

Эсэсовцы в своих взаимоотношениях с заключенными намеренно игнорировали войну. В лагере все шло по заведенному распорядку день за днем, как если бы время здесь остановилось. Но автоматическое исполнение этого распорядка не заслоняло реальной жизни. Всего лишь несколькими днями раньше города Кольберг и Грауденц «пали, героически сопротивляясь превосходящим силам врага…».

Красная армия!

«Форсирование Рейна под Ремагеном…»

Союзники! Клещи сжимались!

Райнебот скомандовал:

– Вещевая команда – на склад! Парикмахеры – в баню!

Ничего необычного для лагеря в этом распоряжении не было. Просто, как уже не раз за последние месяцы, прибывал новый транспорт заключенных. Эвакуировались концентрационные лагеря на востоке: Освенцим, Люблин…

Бухенвальд, переполненный до отказа, вынужден был принимать еще и еще. Число вновь прибывающих росло, как столбик ртути в термометре у лихорадящего больного. Куда девать людей? Чтобы как-нибудь разместить массовое пополнение, пришлось срочно строить бараки в пределах лагерной зоны, поодаль от основного лагеря. Людей тысячами загоняли в бывшие конюшни. Вокруг конюшен возвели двойную ограду из колючей проволоки, и то, что здесь возникло, стали называть Малым лагерем.

Лагерь в лагере, обособленный, живущий по своим законам. Здесь ютились представители всех европейских наций. Никто не знал, где их родной дом, о чем они думают, да и говорили многие из них на языках, которых никто не понимал. Безымянные, безликие существа. Эсэсовская администрация больше не имела представления о составе заключенных Малого лагеря.

Половина отправленных из других лагерей умерла в пути или была пристрелена эсэсовским конвоем. Трупы оставляли на дорогах. Пересылочные списки не сходились. Номера заключенных перепутались, – номера живых с номерами мертвых. Как звали этих людей, кто они и откуда – никому не было известно…

– Разойдись!

Райнебот выключил микрофон. Гигантский квадрат ожил. Слышались команды старост. Блок за блоком приходил в движение. Огромное людское скопище растекалось, устремляясь по аппельплацу к баракам. Блокфюреры исчезли за воротами.

В то же время к станции подошел товарный состав с новой партией заключенных. Не успел поезд остановиться, как вдоль вагонов, срывая с плеч карабины, побежали эсэсовцы. Они откидывали засовы и раздвигали двери.

– А ну, выходи, падаль вонючая!

Заключенные, сгрудившись, стояли в зловонной тесноте вагонов, от внезапного притока свежего воздуха у людей закружилась голова. Под крики эсэсовцев они протискивались к дверям и прыгали вниз, валясь друг на друга. Эсэсовцы сгоняли их на перроне в беспорядочную кучу. Подобно лопнувшим нарывам, извергали вагоны свое содержимое.

Одним из последних прыгал польский еврей Захарий Янковский. Когда он взялся за свой чемодан, эсэсовец ударил его прикладом по руке.

– Жид проклятый!

Янковскому удалось поймать чемодан, который разъяренный эсэсовец швырнул ему вслед.

– Верно, у тебя там ворованные брильянты, сволочь!

Янковский с чемоданом нырнул под защиту толпы.

Эсэсовцы забрались в вагоны и прикладами выталкивали тех, кто еще не вышел. Больных и обессилевших сбрасывали вниз, как мешки. Остались только мертвые, которых во время долгого переезда складывали в углу, с трудом выделив для этого место. Один из трупов застыл в полусидячем положении и скалился в сторону эсэсовца.


Почти в каждом бараке была географическая карта, приклеенная к стене или к конторке старосты, обычно опытного, просидевшего много лет заключенного. Эти карты вырезали из газет еще в то время, когда фашистские войска двигались через Минск, Смоленск, Вязьму на Москву и позже – через Одессу и Ростов на Сталинград.

Блокфюреры, в основном злобные эсэсовцы, любители рукоприкладства, не возражали против появления карт, и даже порой, когда были в хорошем настроении, а кругом гремели победные фанфары, они самодовольно постукивали пальцем по названиям русских городов: «Ну, где ваша Красная армия?»

Это было давно.

Теперь они старались не замечать этих карт. Не видели они и черточек, проведенных на картах заключенными. Толстых и тонких, синих, красных и черных.

Захватанные тысячью пальцев, названия прежних мест боев стерлись, превратившись в черные пятна. Гомель, Киев, Харьков…

Кого они теперь интересовали?

Теперь дело шло о Кюстрине, Штеттине, Грауденце, о Дюссельдорфе и Кёльне.

Но и эти названия большей частью представляли собой шершавые пятна. Сколько раз здесь писали, зачеркивали, стирали и снова писали, пока от тонкой газетной бумаги остались дырки.

Тысячи пальцев скользили вдоль линий фронтов, замазывали их, стирали. Неудержимо приближалась развязка!


Вот и сейчас заключенные, наполнив шумом затихавшие на день бараки, облепили карты.

В тридцать восьмом бараке сквозь кучку заключенных, изучавших карту на конторке старосты, протиснулся Шюпп.

– Ремаген. Вот он – между Кобленцем и Воином.

– Сколько же оттуда еще до Веймара? – спросил кто-то.

Шюпп по привычке сделал удивленное лицо и заморгал, стараясь уловить мелькнувшую мысль.

– Вот подойдут они поближе…

Его палец проделал по карте предстоящий путь: Эйзенах, Лангензальц, Гота, Эрфурт…

Наконец Шюпп поймал ускользавшую мысль:

– Когда они будут в Эрфурте, то будут и в Бухенвальде.

Но когда? Через несколько дней? Недель? Месяцев?

– Поживем – увидим. Только ничего хорошего не жди. Думаешь, эсэсовцы так просто отдадут нас американцам?! До этого они всех нас укокошат.

– Смотри, не обделайся заранее со страху! – ввернул Шюпп.

В группу вклинился дневальный.

– Тащили бы лучше миски, жрать пора!

Застучали деревянные башмаки, задребезжали миски.


Толпу прибывших построили в колонну, и заключенные, сопровождаемые эсэсовской сворой, спотыкаясь, двинулись к лагерю.

Янковскому удалось втиснуться в середину шеренги и тем самым спастись от ударов свирепствовавших эсэсовцев. Шагая в колонне, никто не думал о соседе. Каждый был полон тревоги перед тем неизвестным, что ожидало его самого. Больных и ослабевших поддерживали по привычке, превратившейся в животный инстинкт самосохранения. Так, нетвердым шагом колонна ползла по дороге и через ворота вливалась в лагерь.

Онемевшая от удара эсэсовца рука Янковского висела, словно чужая, и страшно болела. Но, сосредоточив все свое внимание на чемодане, он почти забыл о боли. Чемодан во что бы то ни стало надо было пронести в новый лагерь.

Янковский зорко оглядывался по сторонам. Толпа тащила его в ворота. Опыт помог ему спрятаться так искусно, что он, не замеченный эсэсовцами, в общей давке проник в лагерь.

Чудом было, что он вообще довез сюда свой чемодан. Янковский, дрожа, отгонял от себя мысль об этом, чтобы не спугнуть чуда. Только в одно верил он горячо: милосердный бог не допустит, чтобы чемодан попал в руки эсэсовцев.

На аппельплаце новоприбывших опять построили.

Из последних сил Янковский старался более или менее твердо шагать в колонне, которая теперь направилась в глубь лагеря. Только не шататься и не падать, это эсэсовцы сразу заметят! У Янковского гудела голова, но он держался и вот наконец с облегчением увидел, что теперь колонну сопровождают заключенные.

На площадке между высокими каменными зданиями новичков ожидали парикмахеры, сидевшие на выставленных длинным рядом табуретках. Здесь снова началась суматоха. Новоприбывшие должны были раздеться, чтобы идти в баню. Но сделать это было не так просто, потому что какой-то шарфюрер орал и бесновался, расшвыривая заключенных, точно кур.

Когда восстановился порядок и шарфюрер исчез в бане, измотанный Янковский опустился на каменистую землю. Острая боль в руке стихла, глухо отдаваясь пульсирующими ударами. Янковский долго сидел, опустив голову, и встрепенулся, лишь когда его кто-то встряхнул. Перед ним стоял один из заключенных, сопровождавших колонну; он принадлежал к внутрилагерному надзору.

– Эй ты, не спать! – по-польски сказал он.

Янковский поднялся, пошатываясь.

Большинство уже разделись донага. Жалкие фигуры вылупились из рваных обносков и, дрожа под холодным мелким дождем, стояли перед парикмахерами. А те машинками остригали им все волосы с головы и тела.

Янковский попытался здоровой рукой снять с себя убогую одежду. Поляк-надзиратель помог ему.

Тем временем двое заключенных бродили среди толпы и ворошили снятые вещи. Иногда они брали какой-нибудь мешок или узел и осматривали его. Янковский испугался.

– Что они ищут?

Поляк-надзиратель посмотрел на тех двоих и добродушно рассмеялся.

– Это Гефель и Пиппиг с вещевого склада. – Он успокоительно махнул рукой. – Здесь у тебя ничего не стянут. Иди, брат, брейся!

Осторожно ступая босыми ногами по острому щебню, Янковский направился к парикмахерам.

У входа в баню шарфюрер снова создал толкотню, криками загоняя новичков в большой деревянный чан.

Пять-шесть человек одновременно должны были погружаться в дурно пахнущий от долгого употребления дезинфекционный раствор.

– Окунайтесь с башкой, вонючее зверье!

Толстой дубинкой он размахивал над наголо остриженными головами, которые мгновенно ныряли в жижу.

– Опять нализался! – пробормотал маленький кривоногий Пиппиг, бывший наборщик из Дрездена.

Гефель внимательно разглядывал чемодан Янковского.

– Чего только они не тащат с собой!..

Когда Пиппиг нагнулся над чемоданом, к ним, спотыкаясь, поспешил Янковский. Его лицо исказилось от страха. Он протиснулся мимо Пиппига и что-то затараторил. Но они не понимали поляка.

– Как зовут? – спросил Гефель. – Фамилия?

Это поляк, очевидно, понял.

– Янковский, Захарий, Варшава.

– Чемодан твой?

– Так, так.

– Что у тебя там?

Янковский говорил без умолку, размахивал руками и заслонял ими чемодан.

На площадку выскочил шарфюрер и с проклятиями стал загонять людей в баню. Чтобы не привлекать внимания к поляку, Гефель впихнул его обратно в очередь. Янковский попал прямо в лапы шарфюрера, тот схватил его за локоть и швырнул к двери. Янковскому пришлось влезать в чан, а затем робко теснившиеся люди протолкнули его в душевую.

Влажное тепло вскоре согрело его прозябшее тело, а под душем Янковский безвольно предался недолгой неге. Напряжение и страх растворились, и его кожа жадно впитывала тепло.

Пиппиг присел на корточки и с любопытством открыл чемодан.

Но тут же захлопнул крышку и, пораженный, взглянул на Гефеля.

Гефель нагнулся к нему.

Пиппиг снова приоткрыл чемодан, но лишь настолько, чтобы Гефель мог заглянуть внутрь.

– Сейчас же закрой! – прошипел тот и, выпрямившись, со страхом огляделся. Но шарфюрер был в бане.

– Если они пронюхают… – прошептал Пиппиг.

Гефель замахал руками.

– Убрать! Спрятать! Живо!

Пиппиг воровато покосился в сторону бани. Убедившись, что за ним не следят, он бросился с чемоданом к каменному зданию и исчез.

В бане от душа к душу ходил Леонид Богорский и приглядывался к прибывшим. На нем были только тонкие штаны и деревянные сандалии. Его атлетический торс блестел от воды. Этот русский, капо[2] банной команды, когда прибывали новички, предпочитал держаться на заднем плане, в душевой. Здесь ему не мешал шарфюрер, развлекавшийся у чана.

Под струями теплой воды перепуганные люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский не раз видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, лет тридцати пяти. Летчик. Офицер. Но фашисты в лагере об этом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, отправили из прифронтового лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы о нем как можно меньше знали. Он был членом интернационального лагерного комитета, ИЛКа, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один узник, а тем более – эсэсовцы.

Богорский молча прохаживался по душевой. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Возле Янковского он остановился, разглядывая тощего человека, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого душа.

«Где он теперь витает?» – подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:

– Сколько времени вы были в пути?

Янковский, очнувшись от далеких, неясных видений, испуганно открыл глаза.

– Три недели, – ответил он и тоже улыбнулся.

Хотя Янковский по опыту знал, что молчание – лучшая защита, особенно в новой, незнакомой обстановке, он вдруг почувствовал потребность высказаться.

Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливым шепотом рассказывать о том, что пережил в пути. Поведал об ужасах эвакуации, о том, как эсэсовцы выгоняли их из лагеря Освенцим, натравливая собак и размахивая прикладами винтовок. Более двух недель они тащились пешком, голодные, ослабевшие, без отдыха. Ночью их среди поля сгоняли в кучу, они без сил валились на промерзшее поле, в снег и тесно прижимались друг к другу, спасаясь от лютой стужи. Многие утром уже не могли встать, чтобы идти дальше. Конвойные-эсэсовцы ходили по полю и пристреливали всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне потом закапывали трупы тут же в поле. А сколько падали без сил на марше! Как часто щелкали тогда затворы! И всякий раз, когда выстрелами в упор приканчивали несчастных, колонну гнали ускоренным шагом. «Бегом, свиньи! Бегом, бегом!»

Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:

– Сколько вас вышло из Освенцима?

– Три тысячи… – тихо ответил Янковский.

По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать что-то еще. Его тянуло поделиться с кем-нибудь здесь, в чужом лагере, тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер резко просвистел в свисток, приказал закрыть воду и погнал в баню новую партию.


Из-за угла вещевого склада появился пожилой, лет шестидесяти, эсэсовец и направился к вновь прибывшим заключенным.

– Внимание! Идет папа Бертхольд, – зашептали охранники лагеря и постарались как можно скорее скрыться с глаз старика, тяжело ступавшего в стоптанных сапогах, сквозь которые проступали шишки на больших пальцах.

На смуглом морщинистом лице с дряблыми щеками близко друг к другу сидели два веселых глаза, с его выступающей вперед нижней губы свисала короткая табачная трубка.

Сначала он сцапал двух охранников лагеря, которые не успели скрыться от него в безопасном месте, и подал им знак рукой, чтобы шли к стене напротив прачечной. Заметив, что те неохотно выполняют приказ, он только добродушно ухмыльнулся. Затем он стал ходить среди прибывших заключенных. Подобно старьевщику выбирал он самых истощенных и приказывал охранникам нести их к стене. Туда же отправлял стариков и больных заключенных. Из бани вышел шарфюрер и, заметив Бертхольда, крикнул:

– Опять освобождаешь место?

Бертхольд ухмыльнулся и крепче зажал трубку между зубов.

Когда он собрал достаточно заключенных, охранники выстроили их в шеренгу; тех, кто не мог стоять сам, держали остальные. Бертхольд тщательно пересчитал их.

– Ровно тридцать два, – доверительно сообщил он охранникам и повел шеренгу за собой.

Охранники вынуждены были идти следом. Они не решались смотреть друг на друга, зная, для чего их сейчас используют.


Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.

Чемодан исчез!

Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот ладонью и прошептал:

– Молчи! Все в порядке!

Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:

– Забирай свое барахло и проваливай!

Гефель бросил Янковскому на руки его тряпье и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кого после бани отводили на вещевой склад, где им меняли грязную одежду на чистую.

Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.

– Да-да! Все хорошо! Иди, иди!

Втиснутому в строй Янковскому осталось только шагать с колонной.

– Ничего худо? Совсем нет худо?

Гефель отмахнулся:

– Ничего худого, совсем ничего худого…


В шестьдесят первом блоке Малого лагеря, в инфекционном бараке, лежали тысячи умирающих. Всех заключенных Малого лагеря с симптомами дизентерии, сыпного и брюшного тифа или другого смертельного заболевания отправляли в инфекционный барак. Старостой этого блока был поляк Йозеф Цидковский, хороший, тихий и набожный человек. Еще несколько польских заключенных помогали ему ухаживать за больными. Но они мало что могли сделать для них, кроме как ждать их смерти, чтобы затем сложить покойников позади барака. Во время вечерней переклички за трупами обычно приезжал грузовик и отвозил в крематорий.

В этот раз время вечерней переклички еще не наступило, а позади инфекционного барака уже стоял грузовик с откинутыми боковыми стенками, внутри лежало с десяток голых трупов.

Папа Бертхольд был за работой.

Из отобранных тридцати двух человек осталось менее двадцати. Голые, сгорбленные, дрожащие и испуганные, они стояли перед запертой дверью.

Бертхольд находился в отдельном кабинете. Внутри размещался небольшой стол и табурет, на столе – большая коричневая медицинская бутыль. Бертхольд в белом врачебном халате стоял перед табуретом и держал в руке шприц, перед ним лежал голый труп.

Он подошел к задней двери и постучал по ней носком сапога. Вошли два польских санитара, подняли и вынесли труп. Бертхольд закрыл за ними дверь, прошел к передней двери, так же носком сапога постучал по ней и в ожидании уселся на табурет. Снаружи охранники подали следующему раздевшемуся заключенному безмолвный знак заходить внутрь. Новичок взглянул на них вопросительно, в ответ те кивнули и натужно улыбнулись.

Папа Бертхольд тоже улыбнулся, когда ничего не подозревающий заключенный переступил порог кабинета. Жестом он приказал ему бросить вещи в кучу одежды, лежавшей в углу. Посасывая трубку и дружелюбно кивая головой, подозвал к себе раздетого заключенного.

Какими худыми были его руки и ноги…

Вздохнув, папа Бертхольд покачал головой, взял обнаженного человека за руку и утешающе похлопал по ней. Щелчком пальцев он указал на коричневую бутыль на столе и посмотрел на голого человека непроницаемым взглядом.

– Добже[3], – сказал он, похлопал себя по руке, кивнул заключенному обнадеживающе и взял шприц.

Он быстро и умело сделал укол в артерию на сгибе локтя, тут же снова наполнил шприц и положил его на стол.

Заключенный продолжал стоять перед ним, а папа Бертхольд выпускал тонкие струйки дыма из своей курительной трубки.

Внезапно лицо заключенного изменилось. Его рот раскрылся от изумления и превратился в черную дыру, глаза расширились от страха, а грудь конвульсивно поднялась, как будто он хотел сделать глубокий вдох. Но тут ноги его подкосились, и, вскинув руки, он упал, как сбитая кегля. Взмахом руки он задел трубку папы Бертхольда и выбил ее изо рта.

К счастью, трубка не разбилась.


Как осчастливленный подарком мальчишка Пиппиг взбежал с чемоданом по лестнице в вещевой склад.

В этот поздний час в большой кладовой, где висели тысячи мешков с одеждой, уже не было никого из вещевой команды. Один лишь Аугуст Розе, пожилой заключенный, стоял у длинного, перегораживавшего помещение стола и разбирал какие-то бумаги.

Он удивленно взглянул на крадущегося Пиппига.

– Чего это ты тащишь?

Пиппиг приложил палец к губам.

– Где Цвайлинг?

Розе указал на кабинет гауптшарфюрера.

– Последи! – бросил Пиппиг и шмыгнул в глубину полутемного склада.

Розе посмотрел ему вслед, а затем стал наблюдать за гауптшарфюрером, который был виден через застекленную перегородку.

Подперев голову руками, Цвайлинг сидел за письменным столом перед развернутой газетой. Казалось, он спит. Однако худой, долговязый эсэсовец не спал, он тревожно размышлял о последних сводках с фронта. Цвайлинг обдумывал варианты побега. По мере приближения линии фронта становилось опасным принадлежать к эсэс. Лучше всего было переодеться в гражданское и смешаться с толпой. А если американцы прибудут внезапно, и он не успеет выбраться из лагеря? Тогда окажется в самом центре событий. И прощай, Готхольд!

«А если временно сговориться с заключенными?» – размышлял Цвайлинг.

Но это не так просто. Парни подозрительны, и кто гарантирует, что они не убьют его в конце концов? Авантюрные мысли плавали в мозгу Цвайлинга как клецки в супе.

Во время побега придется застрелить коменданта, и вдобавок Клуттига и Райнебота, ну и еще пару-тройку… Так, глядишь, американцы запишут его в антифашисты… Цвайлинг ухмыльнулся. Но очень быстро сомнения вновь одолели его. Чертова ситуация. Как выпутаться из нее без потерь?


Пиппиг вернулся и сделал знак Розе, что все в порядке. Затем он с шумом открыл дверь в канцелярию рядом с кабинетом Цвайлинга и намеренно громко крикнул:

– Мариан, пошли, будешь переводить!

Цвайлинг испуганно встрепенулся. Он увидел, как поляк, которого позвал Пиппиг, ушел вместе с ним.

– И что ты на этот раз затеял? – проворчал Розе, увидев, как Пиппиг придержал за руку поляка, который, ничего не подозревая, намеревался покинуть вещевой склад. Пиппиг шепотом огрызнулся на сварливого Розе:

– Слушай, хватит разыгрывать драму! Лучше следи за Цвайлингом.

Пиппиг подал знак Кропинскому, и оба проскользнули в глубь склада. В дальнем углу, за высокими штабелями мешков с вещами и одеждой умерших заключенных, стоял чемодан.

Пиппиг, необычайно взбудораженный, вытянул шею и еще раз прислушался, затем потер руки и ухмыльнулся, как бы говоря Кропинскому: «Ну-ка, взгляни, что я принес!..» Он щелкнул замками и поднял крышку чемодана. С залихватским видом засунув руки в карманы, он наслаждался произведенным эффектом.

В чемодане, свернувшись в комок и прижав ручки к лицу, лежал завернутый в тряпки ребенок. Мальчик лет трех, не больше.

Кропинский присел на корточки и уставился на него. Малютка лежал неподвижно. Пиппиг нежно погладил маленькое тельце.

– Ах ты, котеночек… Вот ведь, приблудился к нам…

Он хотел повернуть ребенка за плечо, но тот уперся. Наконец Кропинский нашел нужные слова:

– Бедная крошка! – сказал он по-польски. – Откуда ты?

Услышав польскую речь, ребенок вытянул головку, словно насекомое – спрятанные щупальца. Это первое слабое проявление жизни так потрясло двух узников, что они как зачарованные не могли оторвать глаз от малютки. Его худенькое личико было серьезно, как у зрелого человека, и глаза блестели совсем не по-детски. Ребенок смотрел на незнакомых людей в немом ожидании. А те едва смели дышать.

Одолеваемый любопытством, Розе тихо прокрался в угол и внезапно появился перед Кропинским и Пиппигом.

– Это еще что такое?

Пиппиг в испуге огляделся и зашипел на изумленного Розе:

– Ты что, спятил? Зачем пришел? Ступай обратно! Хочешь натравить на нас Цвайлинга?

Розе махнул рукой.

– Он дрыхнет. – И, с любопытством склонившись над ребенком, спросил:

– И что вы собираетесь с ним делать?

Пиппиг оттеснил Розе от чемодана и пригрозил:

– Скажешь хоть слово…

Розе пробурчал:

– Недурную игрушку навязал ты себе на шею.

И с обеспокоенной улыбкой покинул опасное место.

– Это же надо, чтобы именно он нас застукал, – раздосадованно прошептал Пиппиг, когда Розе скрылся из виду.


У длинного стола-прилавка стояло несколько новоприбывших, они сдавали всякую мелочь – кто обручальное кольцо, кто связку ключей.

Работники команды складывали это в бумажные пакеты, а Гефель в качестве капо надзирал за их операциями.

Рядом с ним стоял Цвайлинг и тоже следил. Вечно полуоткрытый рот сообщал его неподвижному лицу выражение какой-то опустошенности. Груда хлама не интересовала его, и он отошел от стола. Гефель проводил взглядом долговязого эсэсовца: небрежная осанка придавала его тощей фигуре сходство с кривым гвоздем. Цвайлинг большими шагами возвратился в кабинет.

Новичков скоро отпустили, и Гефель наконец получил возможность заняться ребенком. Розе, вернувшийся к столу, задержал капо.

– Если ты ищешь Пиппига…

Он загадочно показал на кладовую.

– Знаю, – отрезал Гефель. – Об этом молчок, понял? Розе изобразил возмущение.

– Что я, доносчик?

Он обиженно посмотрел вслед Гефелю. Работники команды насторожились и стали его расспрашивать, но Розе не отвечал. Таинственно улыбаясь, он ушел в канцелярию.

Ребенок сидел в чемодане, а Кропинский, стоя перед ним на коленях, пытался завязать с ним беседу.

– Как тебя зовут? Скажи мне. Где папа? Где мама? Jak się nazywasz? Musisz mi to powiedzieą. Gdzie jest twói ojciec? Gdzie jest twoja mama?

Подошел Гефель.

– Что же с ним делать? – растерянно зашептал Пиппиг. – Если он им попадется, убьют.

Гефель опустился на колени и в раздумье посмотрел в лицо малютке.

– Nie mówi. Он не говорит, – в отчаянии объяснил Кропинский.

Появление еще одного незнакомого человека, по-видимому, напугало ребенка. Он теребил свою рваную курточку, лицо же оставалось странно застывшим. Похоже было, что он и плакать не умеет.

Гефель взял беспокойную ручку малыша.

– Кто же ты, маленький?

Ребенок пошевелил губами и проглотил слюну.

– Он голоден! – Пиппиг просиял от своей догадливости. – Я что-нибудь принесу.

Гефель поднялся и глубоко вздохнул. Все трое беспомощно переглянулись. Гефель сдвинул шапку на затылок.

– Да-да… конечно… – пробормотал он.

Пиппиг усмотрел в этом знак согласия и хотел уже идти. Однако бормотание Гефеля было всего лишь попыткой привести в порядок блуждающие мысли. Что будет с ребенком? Куда его деть? Пока что придется спрятать его здесь. Гефель остановил Пиппига и задумался.

– Приготовь ребенку постель, – сказал он наконец Кропинскому. – Возьми старые шинели, положи в углу и…

Он запнулся. Пиппиг вопросительно посмотрел на него. На лице Гефеля отразилась тревога.

– А что, если малыш закричит? – Гефель прижал руку ко лбу. – Когда маленькие дети пугаются, они кричат… Что же делать, черт возьми? – Он уставился на ребенка и долго смотрел на него. – А может… может, он и кричать не умеет?.. – Гефель взял малыша за плечи и слегка потряс. – Тебе нельзя кричать, слышишь? Не то придет эсэс.

Внезапно лицо ребенка перекосилось от ужаса. Он вырвался, забрался опять в чемодан, съежился в комок и закрыл ручками лицо.

– Понимает, – пробормотал Пиппиг.

Чтобы проверить свое предположение, он захлопнул крышку. Они прислушались. Из чемодана – ни звука.

– Ну, ясно, он понимает, – повторил Пиппиг и снова открыл чемодан.

Ребенок не шелохнулся. Кропинский поднял его, и малютка, как скрючившееся насекомое, повис у него на руках. Трое мужчин растерянно глядели на диковинное создание, и Пиппиг произнес:

– Боже, через что только прошел этот кроха?

Гефель взял у Кропинского ребенка и повернул его, чтобы лучше рассмотреть. Малютка втянул ножки и головку, прижал ручки к лицу. Он был похож на младенца, только что извлеченного из материнского чрева, или на жука, который прикинулся мертвым. Потрясенный Гефель возвратил малыша Кропинскому, и тот, прижав ребенка к себе, стал что-то нашептывать ему по-польски.

– Он наверняка будет вести себя тихо, – глухо произнес Гефель и сжал губы.

Снова все трое переглянулись. Каждый ждал, что другой предложит какое-то решение в этом необычном деле. Опасаясь, как бы их отсутствие не было замечено Цвайлингом, Гефель потянул Пиппига.

– Пойдем, – бросил он и, обращаясь к Кропинскому, сказал: – А ты оставайся здесь, пока все не разойдутся.

Кропинский опустил оцепенелый комочек обратно в чемодан. У него тряслись руки, пока он из нескольких шинелей сооружал ребенку постель. Бережно уложив малыша, он укрыл его и осторожно отвел ручонки от лица. При этом поляк заметил, что малютка слегка сопротивляется, но глаза его оставались крепко зажмуренными.

К тому времени, когда Пиппиг принес кружку кофе и кусок хлеба, Кропинскому удалось уговорить мальчонку открыть глаза. Поляк усадил его и подал алюминиевую кружку. Ребенок начал жадно пить. Пиппиг с ободряющей улыбкой протянул хлеб. Но ребенок не взял его.

– Боится! – решил Пиппиг и сунул хлеб ему в ручки. – Ешь! – ласково сказал он.

– Теперь ты должен поесть и уснуть, – зашептал Кропинский. – И ничего не бойся! Мы с дядей Пиппигом посторожим. И я возьму тебя с собой в Польшу. – Он, посмеиваясь, указал на себя. – У меня там есть домик!

Ребенок поднял на Кропинского серьезные глаза, личико его выражало напряженное внимание. Малютка приоткрыл рот и вдруг с проворством зверька уполз под шинели. Они подождали немного, но ребенок не вылезал. Кропинский тихонько приподнял шинель. Мальчик лежал на боку и жевал хлеб. Бережно накрыв ребенка, Кропинский и Пиппиг покинули укромное место и заложили проход грудой мешков. Прислушались. За мешками было тихо.

Когда они вернулись в переднее помещение, команда уже собралась на ежевечернюю поверку. Заключенные, работавшие на вещевом складе, числились «прикомандированными», они были заняты более продолжительное время и потому не участвовали в общей поверке лагеря на аппельплаце. Их пересчитывал на месте работы командофюрер, эсэсовец низшего ранга, и рапортовал коменданту, который делал отметку в общем списке. Цвайлинг только что вышел из своего кабинета, и Пиппиг с Кропинским поспешно встали в строй. Чтобы прикрыть их опоздание, Гефель сердито проворчал:

– Вам что, нужно особое приглашение?

Вытянувшись с шапкой в руке перед Цвайлингом, он доложил:

– Команда вещевого склада в количестве двадцати заключенных построена на поверку! – и стал в общий строй.

Цвайлинг шагал, считая заключенных.

Гефель напряженно прислушивался к звукам из глубины склада. А вдруг ребенок все-таки испугается и закричит?

Сосчитав людей, Цвайлинг махнул рукой, что означало – «Разойдись!». Строй распался, и заключенные возвратились к своим занятиям. Только Гефель остался на месте – он не заметил знака Цвайлинга.

– Что еще? – невыразительным, тягучим голосом спросил тот.

Гефель вздрогнул.

– Ничего, гауптшарфюрер!

Цвайлинг подошел к столу и подписал рапорт.

– О чем это вы сейчас задумались?

Это должно было звучать дружелюбно.

– Ни о чем особенном, гауптшарфюрер.

Цвайлинг, приоткрыв рот, коснулся кончиком языка нижней губы: это означало у него улыбку.

– Верно, побывали дома, а?

Гефель пожал плечами и недоуменно спросил:

– То есть как?

Цвайлинг не ответил. Многозначительно усмехнувшись, он ушел в кабинет и вскоре покинул склад, чтобы сдать рапорт. На нем было коричневое кожаное пальто – признак, что он больше не вернется. Ключи от склада Гефель в конце дня сдавал на вахту у ворот.

В канцелярии вокруг Гефеля столпились заключенные, они желали узнать подробности, так как Розе проболтался. Когда Гефель выругал его, тот начал громко оправдываться:

– Я в ваших фокусах не участвую.

Заключенные шумели, перебивая друг друга:

– Где, где ребенок?

– Тихо! – осадил их Гефель и посмотрел на Розе: – Никто не затевает фокусов. Ребенок только переночует здесь, а завтра покинет лагерь.

Кропинский слушал с удивлением. Пиппиг молчал. Может Гефель придумал отговорку для Розе? Заключенные хотели взглянуть на малыша. Они прокрались в дальний угол. Кропинский осторожно приподнял шинель. Заглядывая друг другу через плечо, все рассматривали маленькое существо. Ребенок лежал, свернувшись, как личинка, и спал. Лица заключенных просияли, они давно не видели детей. Вот диво!

– Самый настоящий человечек…

Гефель дал им вдоволь насмотреться, а затем тихо сказал:

– Ладно, парни, дайте ему поспать. И чтобы никому ни слова.

Кропинский сиял. Он тихонько накрыл спящего, и заключенные на цыпочках удалились. В этот вечер все слонялись без дела по канцелярии, сидели на длинном столе, болтали и радовались, сами толком не зная чему. Счастливее всех был Кропинский.

– Польский малыш, польский малыш! – с гордостью повторял он ежеминутно и улыбался.


Пиппиг заметил, что Гефель избегает его. После работы Пиппиг подсел в бараке к нему за стол и молча стал смотреть, как тот без удовольствия хлебает остывший суп. Гефель догадывался, о чем хочет спросить Пиппиг. Он с досадой бросил ложку в миску и поднялся.

– Ребенка придется куда-то деть, – прервал молчание Пиппиг.

Гефель отмахнулся и, протиснувшись между рядами столов, направился в умывальную сполоснуть миску. Пиппиг пошел за ним. Здесь они были одни.

– Куда же ты его денешь?

Вот привязался! Гефель недовольно нахмурил брови.

– Отстань!

Пиппиг промолчал. К такому тону Гефеля он не привык. Тот почувствовал это и с раздражением, а отчасти из желания оправдаться набросился на Пиппига:

– У меня свои соображения. Ребенок завтра исчезнет. Не спрашивай ни о чем!

Он вышел из умывальной. Пиппиг остался. Что это нашло на капо?

Гефель поспешно покинул барак. На дворе все еще моросил пронизывающий мелкий дождь. Гефель зябко поежился. Он сожалел, что так грубо обошелся с Пиппигом. Но рассказать этому славному парню причину своего молчания он не мог – то была глубочайшая тайна. Ни Пиппиг, ни кто-либо другой из команды не знали, что он, бывший фельдфебель рейхсверовского гарнизона в Берлине и член коммунистической партии, здесь, в лагере, был военным инструктором интернациональных групп Сопротивления.

Из интернационального лагерного комитета с течением времени образовался центр Сопротивления. Первоначально в интернациональном лагерном комитете, ИЛКе, объединились члены коммунистических партий разных стран просто как представители своих наций, чтобы помочь тысячам согнанных в лагерь людей осознать свою общность, наладить взаимопонимание между национальностями и пробудить чувство солидарности, которого вначале не было и в помине. По образу мыслей и действий заключенные представляли собою разнородную массу. Например, из числа заключенных-немцев одни только профессиональные преступники занимали несколько бараков. А среди этих уголовников немало ради личной выгоды унизились до роли добровольных приспешников эсэсовцев. Они были заодно с блокфюрерами и командофюрерами и становились доносчиками и холуями, как их называли в лагере, и часто причиняли вред достойным заключенным, которые не соглашались издеваться над товарищами. В каждом бараке, даже среди политических заключенных любой национальности, попадались ненадежные элементы, которые собственную жизнь ставили выше общего блага и безопасности.

Не каждый, носивший красный треугольник[4], действительно был «политическим», то есть сознательным противником фашизма; всяким «нытикам» и прочим неугодным лицам, схваченным гестапо, тоже нашивали красные треугольники, поэтому в бараках для политических состав был неоднородный – от «неустойчивых элементов» до потенциальных преступников, и кое-каким обитателям этих бараков, собственно говоря, надлежало бы носить зеленый треугольник – отличительный знак уголовников. Между бараками немцев и иностранцев – поляков, русских, французов, голландцев, чехов, датчан, норвежцев, австрийцев и многих других – из-за различия языков, а также по иным причинам вначале не получалось никакого контакта. Коммунистам, объединившимся в ИЛКе, пришлось преодолеть немало трудностей, прежде чем удалось победить недоверие иностранных заключенных, которым в стенах немецкого фашистского концлагеря было сложно привыкнуть считать немецких заключенных товарищами. Один походил на другого, и по виду нельзя было сказать, бьется ли честное сердце под тюремными лохмотьями, которые все они носили. Потребовалась упорная и тайная, а потому опасная работа членов ИЛКа, чтобы пробудить у тысяч людей мысль о солидарности и добиться их доверия. В каждый барак ИЛК поместил своих людей и постепенно укрепил свое положение среди заключенных, хотя ни один человек даже не подозревал о существовании тайных связей. Члены ИЛКа не занимали в лагере видных постов и старались не привлекать к себе внимания. Они жили и работали скромно и незаметно. Богорский работал в банной команде, Кодичек и Прибула – как специалисты в бараке оптиков, ван Дален – санитаром в лазарете, француз Риоман – поваром в столовой эсэсовцев, где его весьма ценили любители вкусно поесть. Наконец, Бохов занимал скромную должность писаря в тридцать восьмом бараке. Здесь бывший депутат ландтага Бремергафена от коммунистической партии создал для себя и своего опасного дела надежное убежище. Искусно владея пером рондо, Бохов хорошо писал печатными буквами, благодаря чему придурковатый блокфюрер очень им дорожил. Бохов изготовлял для него десятки картонных табличек с глубокомысленными изречениями вроде: «Моя честь – верность», «Мой народ – мой рейх – мой фюрер». Эсэсовец сбывал эти изделия своим знакомым не без выгоды для себя. Ему и в голову не приходило, что искусный писарь не просто «безобидный» заключенный.

Это Бохов на совещании ИЛКа предложил назначить Андре Гефеля военным инструктором групп Сопротивления. «Я его знаю, это верный товарищ. Я поговорю с ним».

Когда год назад Бохов после вечерней поверки прогуливался по лагерю с Гефелем – ибо то, что хотел сообщить ему Бохов, не предназначалось для посторонних ушей, – был такой же дождливый вечер, как сегодня. Пятидесятилетний мужчина шагал, засунув руки в карманы, рядом с худощавым Гефелем, который был на десять лет моложе его. Отличавшийся звучным голосом, Бохов говорил сейчас приглушенно. Он взвешивал каждое слово, чтобы сказать ровно столько, сколько Гефелю следовало знать.

– Мы должны готовиться, Андре… к концу… Интернациональные боевые группы… понимаешь? Оружие…

Гефель с изумлением поднял на него глаза, но Бохов резким взмахом руки пресек какие-либо вопросы.

– Об этом позже, не теперь!

И под конец, когда они расставались, Бохов сказал:

– Ни в коем случае не привлекай к себе внимания даже по пустякам, понял?

Это было год назад, и с тех пор все шло хорошо. Тем временем Гефель узнал, где достают оружие, о котором Бохов тогда не хотел говорить. Заключенные тайком изготовляли рубящее и колющее оружие в разных мастерских лагеря. Советские военнопленные делали на токарных станках веймарских оружейных заводов, где им приходилось работать, ручные гранаты и тайком проносили их в лагерь, а специалисты, занятые в лазарете для заключенных и в патологоанатомическом отделении, готовили из припрятанных химикалий заряды для гранат. Все это Гефель теперь знал, и, когда он вечерами в тайном месте обучал членов групп обращению с оружием, ему было особенно приятно показывать, как надо пользоваться пистолетом «вальтер» калибра 7,65. Этот пистолет украли у помощника начальника лагеря Клуттига во время попойки в эсэсовском клубе. Украл его один из заключенных, которые обслуживали кутил. Виновника так и не обнаружили, ибо даже заядлый ненавистник коммунистов Клуттиг не мог предположить подобной дерзости от заключенных. Он подозревал одного своего собутыльника. Каким ледяным спокойствием нужно было обладать тому, кто после пиршества вместе с командой подневольных «кельнеров» шагал через ворота в лагерь, мимо эсэсовцев, неся под одеждой пистолет!.. Этот ледяной холод Гефель ощущал всякий раз, когда держал в руке драгоценное оружие, когда доставал его из тайника и прятал под одеждой, отправляясь на получасовые учения через весь лагерь, то и дело отвечая на приветствия ничего не подозревавших друзей, то и дело встречая по дороге эсэсовцев. В такие мгновения он ощущал холод металла на теле.

До сих пор все шло удачно.

Но вот в лагерь попал ребенок! Попал таким же тайным и опасным путем, как пистолет «вальтер». Об этом Гефель ни с кем не мог поговорить, кроме Бохова. До тридцать восьмого барака было несколько шагов. И все же этот путь показался Гефелю очень долгим. На душе у него было тяжело. Может, ему следовало поступить иначе? Искорка жизни прилетела сюда, вырвавшись из лагеря смерти. Разве не обязан он сберечь эту крохотную искорку, чтобы ее не затоптали?

Гефель остановился и задумчиво посмотрел на блестевшие от дождя камни. Обязан сберечь. На всем свете не могло быть более очевидной истины.

На всем свете!

Но не здесь!

Вот о чем он теперь думал.

В сознании Гефеля мелькали смутные мысли об опасностях, которые могли разгореться от маленькой искры, тлевшей в потайном уголке лагеря, но он гнал эти мысли от себя. Не поможет ли Бохов?

Вот тридцать восьмой барак – одноэтажное каменное здание, одно из тех, что построили вслед за первыми деревянными бараками в лагере. Каменный барак состоял из четырех общих помещений для заключенных и примыкавшего к ним спального. В том, что капо вещевого склада явился в один из бараков, не было ничего необычного, и поэтому заключенные не обратили внимания на вошедшего Гефеля. Бохов сидел за столом старосты и составлял рапортичку личного состава для утренней поверки. Гефель протиснулся между тесно сидевшими вокруг заключенными к Бохову.

– Выйди на минутку.

Ни слова не говоря, Бохов встал, надел шинель, и оба покинули барак. Сначала они шли молча, и только когда выбрались на широкую, ведущую к лазарету дорогу, по которой еще сновали в обоих направлениях заключенные, Гефель сказал:

– Есть дело.

– Важное?

– Да!

Они беседовали тихо, не привлекая к себе внимания.

– Один поляк, Захарий Янковский, привез с собой ребенка.

– Это ты называешь важным?

– Малыш у меня на складе.

– Что? Почему?

– Я спрятал его.

В темноте Гефель не видел лица Бохова. Какой-то заключенный быстро шел им навстречу из лазарета, нагнув голову, и нечаянно толкнул их. Бохов остановился.

– Ты что, рехнулся? – спросил он погодя.

Гефель поднял руку.

– Дай объяснить, Герберт…

– Ничего не хочу слышать!

– Нет, ты должен выслушать, – настаивал Гефель.

Он знал Бохова, тот всегда проявлял твердость и непреклонность. Они пошли дальше. В груди у Гефеля вдруг поднялась горячая волна.

– У меня у самого дома мальчуган, ему теперь десять лет, – без всякой связи с предыдущим заговорил он. – Я еще ни разу не видел его.

– Сантименты! Тебе дано строжайшее указание ни во что не впутываться. Ты об этом забыл?

Гефель защищался:

– Если эсэсовцы сцапают малютку, ему крышка. Не могу же я притащить его к воротам: «Смотрите, вот что мы нашли в чемодане».

Они дошли почти до лазарета и повернули обратно. Гефель чувствовал, что Бохов настроен непримиримо, и заговорил с упреком:

– Герберт, дружище, неужели у тебя нет сердца?

– Повторяю – это сантименты! – произнес Бохов, сам не ожидая того, слишком громко и тут же понизил голос: – Нет сердца? Речь идет не об одном ребенке, а о пятидесяти тысячах человек!

Гефель шел молча. Он был глубоко взволнован. Возражение Бохова ошеломило его.

– Ладно, – сказал он, пройдя несколько шагов. – Завтра я снесу ребенка к воротам.

Бохов покачал головой.

– Мало одной глупости, хочешь сделать другую?

Гефель разозлился.

– Хорошо: или я спрячу ребенка, или сдам его!

– Ну и стратег!

– Так что же делать?

Гефель выдернул из карманов руки и беспомощно развел ими. Бохов старался не поддаться волнению, охватившему Гефеля. Пытаясь успокоить товарища, он заговорил деловитым, как бы безучастным тоном:

– Я слыхал в канцелярии, что завтра отправляют этап, и я позабочусь, чтобы поляк туда попал. Ребенка ты отдашь ему.

Решение было жестоким. Гефель испугался. Остановившись, Бохов шагнул к нему вплотную и посмотрел в глаза.

– Ну, чего еще?

Гефель тяжело дышал. Бохов понимал его.

Что бы ни случилось, прежде всего надо выполнять свой долг перед товарищами, это было первой заповедью Бохова. ИЛК назначил его ответственным за группы Сопротивления. Мог ли он, Бохов, допустить, чтобы из-за какого-то ребенка военный инструктор групп навлек опасность на себя, а может быть, и на сами группы? Или на весь созданный с такими усилиями подпольный аппарат? А может быть, и на внутрилагерную охрану, которая официально считалась вполне легальной организацией, но, по существу, была отличным военным подразделением? Никогда не знаешь, во что выльется самое безобидное дело. Случай с ребенком может быть первым толчком, и разом обрушится смертельная лавина, сметая всех и все. Такие мысли проносились в голове Бохова, когда он глядел на Гефеля. Он повернулся, чтобы продолжать путь, и печально сказал:

– Иногда сердце очень опасная вещь! Поляк уж сообразит, что делать с ребенком. Раз он провез малыша сюда, довезет и дальше.

Гефель молчал. Они свернули с дороги и остановились между бараками. Тут никого не было. Промозглый ветер пробирал до костей. Лица смутно белели в темноте. Гефель засунул руки поглубже в карманы и зябко поеживался. Уходить он и не думал. Бохов потряс его за плечи.

– Не валяй дурака, Андре! – мягко сказал он. – Ложись спать, завтра поговорим.

Они расстались.

Бохов посмотрел Гефелю вслед. Тот устало брел по дороге. Бохова охватило чувство жалости, но к кому – он сам не знал, к Гефелю, или к ребенку, или к тому незнакомому поляку, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств распоряжались им. Бохов подавил в себе это чувство. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он лихорадочно соображал. Скорей в барак!

Старосту блока Рунки Бохов перехватил у выхода, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосте лагеря.

– Дай сюда, Отто, я отнесу сам.

– Что-нибудь случилось? – спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.

– Ничего особенного, – ответил тот.

Рунки знал, что Бохов – один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова к ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Проявлять любопытство не полагалось, люди знали обо всем, что должно было произойти в лагере, но молчали. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все руководствовались само собой разумеющимся правилом: молчание помогает делу. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он охватывал весь лагерь. Повсюду были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: наголо остриженные, в лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Поэтому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот забрал у него рапортичку.

В комнате рядом с канцелярией, где помещались старосты лагеря Кремер и Прёлль, вечерняя беготня уже закончилась. Прёлль, второй староста лагеря, был чем-то занят в канцелярии. Кроме Кремера, составлявшего для завтрашней поверки сводку всего состава лагеря, здесь находилось несколько старост блоков и писарей, уже сдавших свои рапортички и болтавшихся без дела. Вошел Бохов. По его поведению – Бохов медлил передать рапортичку – Кремер понял, что писарь тридцать восьмого блока что-то хочет сообщить.

Кремер тоже принадлежал к кругу знающих и молчащих. Эту должность раньше занимал назначенный Клуттигом уголовник, который злоупотреблял полномочиями в корыстных целях и потому был смещен. Назначение Кремера лагерным старостой стало результатом противоречий между Клуттигом и Шваалем. Клуттиг любил назначать на внутрилагерные должности уголовников. А Швааль, опираясь на опыт работы тюремным надзирателем, предпочитал использовать интеллект и чистоплотность политических заключенных. Он лично назначил Кремера первым старостой лагеря, и, как показало время, не прогадал. С тех пор как Кремер стал старостой, в лагере прекратились хулиганство и поножовщина. Швааль знал, что может положиться на «своего» старосту. Кремер всегда находился в центре событий. Ничто в лагере не могло произойти без его ведома. Он получал приказы от Швааля, от его помощников и от коменданта. Через него администрации лагеря взаимодействовала непосредственно с самим лагерем. Приказы нужно было выполнять, но так, чтобы жизнь и безопасность заключенных не ставились под угрозу. Это требовало ума и искусного маневрирования. Кремер, плотный, широкоплечий медник из Гамбурга, был олицетворением спокойствия. Ничто не могло вывести его из равновесия. Он исполнял свои тяжкие обязанности, негласно сотрудничая с партией. Подпольная партийная организация лагеря воплощалась для него в лице Герберта Бохова. И хотя никто ни разу не сказал об этом вслух, Кремер знал, что все исходящее от Бохова исходило от партии. Заботясь о том, чтобы староста лагеря как можно меньше знал о структуре подполья, Бохов нередко перебарщивал. «Не спрашивай, Вальтер, так для тебя лучше!» – часто говаривал он, когда Кремеру хотелось вникнуть в смысл указаний, которые давал ему Бохов. Кремер обычно молчал, хотя порой ему казалось странным, что из указаний делают тайну. В эти минуты ему хотелось похлопать Бохова по плечу: «К чему такое скрытничанье, Герберт, я и сам кое-что понимаю!» Иногда он втихомолку посмеивался – ведь он знал то, что ему знать не полагалось, – но чаще сердился. Во многих случаях Бохов, по его мнению, сделал бы лучше, поговорив начистоту. Вот и сейчас он с добродушным ворчанием выпроводил лишних посетителей и выжидательно посмотрел на Бохова.

– Глупая история! – начал тот.

– Что стряслось?

– Ты готовишь новый этап?

– Ну и что? – вопросом ответил Кремер. – Список составляет Прёлль.

– С последним транспортом прибыл один поляк, Захарий Янковский. Он наверняка в Малом лагере. Можешь сунуть его в этап?

– Зачем?

– Да так, – неопределенно ответил Бохов. – Свяжись с Гефелем. Он передаст тебе кое-что для поляка.

– Что именно?

– Ребенка.

– Ребенка?!

От изумления Кремер выронил карандаш.

– Пожалуйста, не спрашивай меня, – сказал Бохов. – Так нужно.

– Но ведь речь о ребенке! Подумай, Герберт! Этап уходит неизвестно куда! Ты понимаешь, что это значит?

Бохов начал нервничать.

– Я больше ничего не могу сказать.

Кремер встал.

– Чей это ребенок? Откуда он?

Бохов отмахнулся.

– Дело не в нем.

– Могу себе представить! – фыркнул Кремер. – Послушай, Герберт, обычно я много не спрашиваю и полагаюсь на то…

– Вот и не спрашивай!

Кремер мрачно смотрел перед собой.

– Иногда ты чертовски усложняешь дело, Герберт.

Бохов примирительно положил руку ему на плечо:

– Никто, кроме тебя, не может этим заняться. Гефель все знает. Скажи, что это я прислал тебя.

Кремер угрюмо что-то проворчал. Он был недоволен.


На душе у Гефеля было неспокойно. Он быстро шагал между барачных рядов, направляясь к себе. Несколько запоздавших заключенных стучали башмаками, спеша в свои бараки. Через короткие промежутки времени слышался свист: староста лагеря делал вечерний обход. Его свистки означали, что никто из заключенных больше не должен находиться вне бараков. Свистки раздавались все дальше и тише. Мокрые от дождя крыши бараков тускло блестели. Под шагами Гефеля шуршал и скрипел щебень. Иногда Гефель спотыкался, он был так зол на Бохова, что шел, не замечая дороги. И чего Бохов мудрит из-за ребенка? Продрогший, вошел Гефель в барак. Общее помещение опустело, все уже лежали на нарах. Дневальные гремели суповыми бачками. За столом сидел староста блока. В воздухе еще висел запах вечерней похлебки, смешанный с запахом одежды, которая лежала, аккуратно сложенная, на скамьях. Никто не обратил внимания на Гефеля, он разделся и положил одежду на свое место.

«Может, и прав Бохов? Какое мне дело до чужого ребенка? – размышлял Гефель. – Хватит забот и без того!»

Мысль эта показалась Гефелю настолько гадкой, что он устыдился ее. А попытавшись прогнать эту недобрую мысль, он вдруг вспомнил свою жену Дору. С чего бы это вдруг? Неужели спавший в углу склада малютка извлек это мучительное воспоминание из глубин его души? Оно переполнило его, и он удивился, что в каком-то чужом мире живет женщина, которая была его женой. Словно блуждающие огни, замелькали картины прошлого. У него был сын, которого он ни разу не видел, была квартира, настоящая квартира – с комнатами, окнами, мебелью. Но все эти образы не складывались в некое целое, а мелькали смутными видениями, подобно обломкам какого-то разрушенного мира в непроглядной тьме. Гефель, сам того не заметив, закрыл руками лицо и, казалось, пристально всматривался в черную бездну. Раз в месяц он посылал письмо во мрак: «Дорогая Дора! Живу неплохо, я здоров, что поделывает малыш?» Каждый месяц к нему приходило письмо из мрака, и каждый раз жена в конце приписывала: «…горячо целую тебя…»

«Из какого мира залетала эта весточка? Боже мой, откуда? – думал Гефель. – Конечно, из мира, где тоже есть маленькие дети, только их не крутят в воздухе, схватив за ножки, и не разбивают им, как котятам, голову о стену». Гефель неподвижно смотрел перед собой. Под властью воспоминаний мысли увядали, рассыпались в ничто, и он чувствовал лишь одно: теплоту своих ладоней. И вдруг ему почудилось, будто из мрака протянулись две руки, обхватили его лицо и неведомый голос прошептал: «Андре… эта бедная крошка…» Гефель вздрогнул в испуге. «Спятил я, что ли?»

Он опустил руки. Холодный воздух скользнул по щекам. Гефель посмотрел на свои руки – они снова послушно выполняли привычные действия: свернули штаны, сложили куртку, как было предписано, номером наружу.

Да, Бохов прав. Ребенка нужно убрать. Здесь он стал бы опасным для всех. Поляк сам позаботится, как его провезти. Гефель вошел в спальное помещение. Знакомая вонь окончательно вернула его к действительности, «…горячо целую тебя…». Гефель забрался на соломенный тюфяк и накрылся колючим одеялом.

В спальном помещении с трехъярусными нарами нескоро водворилась тишина. Известие о переправе американцев у Ремагена взбудоражило людей. Гефель прислушивался к глухому рокоту голосов. Сосед по нарам уже спал, и его негромкий храп выделялся на фоне общего возбуждения. Раз американцы перешли Рейн, значит, они скоро будут и в Тюрингии, а тогда это уже долго не протянется! ЭТО! Что именно? Что тогда долго не протянется? В слове «это» было что-то недоговоренное. Годы заключения, годы надежд и отчаяния спрессовались в нем в опасный заряд. Слово, маленькое, но весомое, точно граната в руке, и когда придет время… Вокруг шептались, бормотали, мирно посвистывал носом сосед, и Гефель поймал себя на том, что он, как и другие, думал: это долго не протянется… пожалуй, ребенка в углу склада можно будет… Перешептывание, к которому он машинально прислушивался, убаюкало его, унесло куда-то, и ему было приятно, как от ласки тех далеких рук… Внезапно Гефель открыл глаза и рывком повернулся на другой бок. Нет, довольно! Хватит! Ребенка надо убрать – завтра, послезавтра!


Начальник лагеря штандартенфюрер Алоиз Швааль сидел в этот вечер с обоими помощниками, Вайзангом и Клуттигом, в своем служебном кабинете. У Швааля, приземистого, склонного к полноте шестидесятилетнего мужчины с дряблыми щеками и круглым лицом, была привычка, разговаривая, ходить вокруг стола или стульев. Поэтому массивный письменный стол стоял посредине пышно обставленного кабинета. Швааль был явно любителем торжественных речей. Свои слова он всегда сопровождал выразительными жестами и паузами. Форсирование неприятелем Рейна привело его, а еще более Клуттига в состояние нервного раздражения. На диване, позади длинного стола для совещаний, раздвинув ноги, сидел штурмбаннфюрер Вайзанг – перед ним неизменная бутылка трофейного французского коньяка – и прислушивался к спору, разгоревшемуся между Шваалем и Клуттигом. Вайзанг уже изрядно хлебнул. Мутными глазами дога следил он за каждым движением своего хозяина.

Предвидя события, которые должны были последовать за переправой американцев через Рейн, Швааль решил сформировать из заключенных санитарную команду: ввиду постоянных воздушных тревог и угрозы нападения на лагерь она будет придана в помощь эсэсовцам. Вопрос об этой команде и дал повод к спору, который становился все более жарким. Костлявый, тощий Клуттиг, невзрачный человек лет тридцати пяти, с длинным шишковатым носом, стоял перед письменным столом, и его близорукие злые глаза ядовито жалили собеседника сквозь стекла очков. Между ним и начальником лагеря кое в чем существовали непримиримые разногласия, которые сейчас, в этой трудной ситуации, привели к взрыву. Клуттиг не скрывал, что не питает к Шваалю никакого уважения. Его приказы он выслушивал с высокомерным молчанием и если в конечном счете их все-таки выполнял, то лишь в силу того простого факта, что Швааль был выше рангом, как начальник лагеря и штандартенфюрер. Швааль брал верх над Клуттигом только благодаря своему рангу, втайне же испытывал в его присутствии мучительный комплекс неполноценности. Начальнику не нравилось, что Клуттиг всегда идет напролом, и в то же время он завидовал его смелости.

Швааль был труслив, нерешителен, не уверен в себе, однако глубоко убежден, что обладает дипломатическими способностями и в этом превосходит Клуттига, бывшего владельца мелкой плиссировочной мастерской. У Клуттига, разумеется, и быть не могло предпосылок для такого таланта, который Швааль развил в себе за тридцать лет службы в тюремном ведомстве. Он сумел дослужиться до инспектора. В прежние годы они во время попоек иногда в шутку называли друг друга «тюремщиком» и «плиссировщиком», не предполагая, что это подтрунивание когда-либо выльется в опасную ссору. Сегодня это и случилось.

Спор начался из-за состава санитарной команды. Клуттиг решительно восстал против намерения Швааля использовать только политических заключенных из числа тех, кто провел в лагере уже несколько лет. Как начальник Швааль мог себе позволить покровительственно поучать бывшего владельца мастерской:

– Вам, дорогой мой, не хватает знания людей и широты кругозора. Мы должны извлечь выгоду из дисциплинированности коммунистов. Из них никто не удерет. Они держатся вместе – водой не разольешь.

В Клуттиге все кипело. Его возражения становились все резче, а голос приобрел ту колючую озлобленность, которой Швааль втайне боялся; уж очень она напоминала ему голос начальника тюрьмы, где он когда-то служил.

– Я должен обратить ваше внимание на то, что использовать коммунистов в сложившейся ситуации опасно. Возьмите для этой цели других заключенных.

Швааль напыжился.

– Ба-ба-ба! – Он остановился перед Клуттигом, расправил плечи и выпятил живот. – Других заключенных? Профессиональных преступников? Воров?

– В лагере существует тайная организация коммунистов.

– Что они могут против нас предпринять?

Швааль прошелся вокруг письменного стола.

– В лагере есть тайный радиопередатчик!

Клуттиг подошел к столу, и Швааль вынужден был остановиться. Властелин лагеря, великолепно разыгрывая роль великодушного начальника, затеребил пуговицу на мундире Клуттига.

– Вы знаете, что я распорядился запеленговать этот воображаемый передатчик. Результат? Нуль! Не теряйте спокойствия, господин гауптштурмфюрер!

– Я восхищаюсь вашим спокойствием, господин начальник!

Они смерили друг друга холодным взглядом. Шваалю казалось, что у него ширится грудь, но в тот же миг искусственно разыгрываемое самообладание покинуло его, и он закричал:

– Я не распускаю нервы, как вы! Стоит мне приказать, и весь лагерь будет в полчаса расстрелян! Весь лагерь, да, да! Вместе с вашей организацией коммунистов.

Теперь уже и Клуттиг не владел собой. От его костлявого лица отлила вся кровь, и он так заорал на Швааля, что Вайзанг в испуге вскочил и, встав между спорящими, попытался оттеснить Клуттига.

– Постой, Клуттиг, постой!..

Клуттиг презрительно оттолкнул штурмбаннфюрера:

– Пошел прочь, болван! – и опять заорал на Швааля: – Эти негодяи, наверное, уже запасли оружие, а вы ничего не предпринимаете! И, возможно, они уже установили связь с американцами. Я отказываюсь выполнять ваш приказ!

Вайзанг снова попытался выступить посредником.

– Да тебе никто и не приказывает, приказ ведь получает Райнебот…

Но он достиг лишь того, что разозленный Клуттиг рявкнул:

– Заткни глотку!

– Гауптштурмфюрер! – взревел Швааль. От бешенства у него тряслись щеки.

– Я не позволю мной командовать!

– Начальник лагеря пока еще я!!!

– Сук…

Клуттиг вдруг оборвал себя, повернулся и плюхнулся на диван, где до этого сидел Вайзанг.

Так же внезапно, как Клуттиг, отрезвел и Швааль. Он подошел к длинному столу и спросил:

– Что вы только что хотели сказать?

Клуттиг не шелохнулся. Он сидел, свесив голову, бессильно опустив руки на широко расставленные колени. После такой яростной перебранки Швааль, по-видимому, и не ждал ответа. Он подошел к шкафчику в углу, взял рюмки, сел за стол и налил коньяку.

– Выпьем за прошедший испуг.

Он жадно осушил рюмку. Вайзанг подтолкнул Клуттига и протянул ему коньяк:

– А ну, хлебни, это успокаивает!

Клуттиг нехотя взял у штурмбаннфюрера рюмку и залпом выпил, как лекарство, мрачно глядя перед собой. О взаимно нанесенных оскорблениях они, казалось, забыли, и отрезвление перешло у них в душевную усталость. Швааль взял сигарету и откинулся в кресле. Он курил, глубоко затягиваясь. Клуттиг неподвижно сидел, уставившись в пространство, а на тупом лице Вайзанга нельзя было прочесть даже признаков какой-либо мысли. Швааль посматривал то на одного, то на другого и с мрачным юмором наконец сказал:

– Н-да, почтенные, песенка-то наша спета!

Клуттиг ударил рукой по столу и закричал истерично:

– Нет! – Он выпятил подбородок. – Нет!

Швааль видел, что Клуттиг охвачен паникой. Он отбросил сигарету, поднялся и с наслаждением почувствовал, что опять держит себя в руках. За письменным столом на доске висела большая географическая карта. Швааль подошел к ней и стал рассматривать ее с видом знатока. Потом постучал пальцем по булавкам с разноцветными головками.

– Вот как проходит фронт: здесь, здесь и вот здесь. – Он повернулся и оперся руками о стол. – Или что-нибудь не так, а?

Вайзанг и Клуттиг молчали. Швааль подбоченился.

– А что будет через месяц? Через два месяца? А может, даже через три недели?

Ответил на это он сам, ударяя кулаком по карте. По Берлину, Дрездену, Веймару. Доска громыхала. Швааль был удовлетворен. По тому, как Клуттиг стискивал зубы, а Вайзанг беспомощно смотрел собачьими глазами, он заметил, что его слова производят впечатление. Поступью полководца вернулся он к длинному столу и надменно изрек:

– Будем ли мы еще обманывать себя, господа? Нет уж, довольно! – Он сел. – На востоке большевики, на западе американцы, а мы посередке. Ну, что скажете? Подумайте, гауптштурмфюрер? Ведь никому до нас нет дела, и никто нас отсюда не вызволит. Разве что сам дьявол!

Во внезапном порыве глупой бравады Вайзанг швырнул на стол свой пистолет и процедил:

– Меня он не заберет. У меня еще есть вот это.

Швааль не обратил внимания на героический жест баварского кузнеца, и тот бесславно спрятал свое оружие. Начальник лагеря скрестил руки на груди.

– Нам остается только действовать на свой страх и риск.

Тут вскочил Клуттиг.

– Я вижу вас насквозь! – завопил он, опять впадая в истерику. – Вы хотите примазаться к американцам. Вы трус!

Швааль досадливо отмахнулся.

– Пожалуйста, без громких слов! Храбрецы мы или трусы, что мы можем поделать? Мы должны убраться в безопасное место, вот и все. Для этого требуется ум, господин гауптштурмфюрер! Ум, дипломатия, гибкость. – Швааль тряхнул на ладони свой пистолет. – Вот это уже недостаточно гибко.

Клуттиг тоже выхватил из кармана пистолет и помахал им.

– Но зато убедительно, господин начальник лагеря, убедительно!

Они готовы были снова завязать ссору. Вайзанг простер между ними руки:

– Успокойтесь! Не перестреляйте друг друга!

– В кого же вы хотите стрелять? – спросил Швааль почти весело.

– Во всех, всех, всех! – с пеной у рта заорал Клуттиг и забегал по кабинету. Затем он в отчаянии снова плюхнулся на диван и провел рукой по своим редким белесым волосам.

– Время для геройства, пожалуй, прошло, – саркастически заметил Швааль.

На другое утро Клуттигу волей-неволей пришлось передать приказ начальника лагеря Райнеботу. Он сидел с едва достигшим двадцатипятилетнего возраста гауптшарфюрером в его кабинете, который помещался в одном из крыльев здания при входе в лагерь. Райнебот, холеный, подтянутый, резко отличался от Клуттига. Тщеславный молодой человек очень следил за своей внешностью. Розоватые щеки и словно напудренный подбородок без малейшего намека на растительность делали Райнебота похожим на опереточного буффона, однако он был всего-навсего сыном обыкновенного пивовара.

Небрежно откинувшись на стуле и упершись коленями в край стола, он выслушал приказ.

– Санитарная команда? Изумительная мысль! – Он цинично скривил губы. – Кто-то, по-видимому, испугался черного человека?[5]

Клуттиг, ничего не ответив, подошел к радиоприемнику. Широко расставив ноги и подбоченясь, он стоял перед ящиком, из которого звучал голос диктора, передававшего последние известия:

– …после усиленной артиллерийской подготовки вчера вечером разгорелась битва за Нижний Рейн. Гарнизон города Майнца был отведен на правый берег реки…

Райнебот некоторое время смотрел на помощника начальника лагеря. Он знал, что происходит в душе Клуттига, и скрывал собственный страх перед надвигавшейся опасностью под маской плохо разыгрываемого презрения.

– Пора тебе засесть за английский язык, – сказал он, и его наглая улыбка застыла жесткой складкой в углах рта.

Клуттиг не обратил внимания на насмешку.

– Они или мы! – злобно проворчал он.

– Мы! – ответил Райнебот, изящным жестом швырнув на стол линейку, и поднялся.

Они смотрели друг на друга и молчали, скрывая свои мысли. Клуттиг вдруг взъярился:

– Если нам придется уйти… – Он сжал кулаки и процедил сквозь зубы: – Я ни одной мыши не оставлю тут в живых!

Райнебот это уже слышал. Он знал цену Клуттигу: много шуму, мало толку.

– Как бы ты не опоздал, господин гауптштурмфюрер! – с язвительной усмешкой заметил он. – Наш дипломат уже выпускает мышей из ловушки…

– Растяпа! – Клуттиг потряс кулаком. – Почем мы знаем, может, эти сволочи уже установили тайную связь с американцами. Те пришлют несколько бомбардировщиков и за одну ночь вооружат весь лагерь. Как-никак это пятьдесят тысяч человек, – с дрожью в голосе добавил он.

Райнебот высокомерно отмахнулся:

– Это сплошь кретины. Два-три залпа с вышек – и…

– А если американцы сбросят парашютистов? Что тогда?

Райнебот пожал плечами.

– Тогда тарарам здесь окончится. – И он надменно усмехнулся. – А я пробьюсь в Испанию.

– Ты увертлив, как угорь, – презрительно фыркнул Клуттиг. – Речь идет не об одной твоей шкуре.

– Правильно! – холодно возразил Райнебот. – И о твоей тоже. – Он ухмыльнулся Клуттигу в лицо. – Плохи дела и у штурмбаннфюрера и даже у начальника лагеря. – Райнебот насмешливо перебирал руками, как бы поднимаясь по воздушной лестнице. – Наша песенка спета, Адель! Утешься, я твой товарищ по несчастью!

Клуттиг плюхнулся на стул. Его злило, что Райнебот так хладнокровно говорит об их рухнувших честолюбивых планах. Вообще-то дело шло к концу! Теперь задача – обезопасить себя от тех, кто за колючей проволокой. Клуттиг разразился проклятиями по адресу начальника лагеря.

– Растяпа! Он отлично знает, что скоты в лагере организовались. Вместо того чтобы выловить десяток и перещелкать…

– Неизвестно, поймает ли он тех, кого надо, – заметил Райнебот, – а не то, дорогой мой, дело выйдет боком! Под первый выстрел надо настоящих, руководство, верхушку.

– Кремера! – быстро сказал Клуттиг.

– Это один, а кто другие?

Райнебот закурил. Сев на угол стола, он лениво покачивал ногой.

– Я возьму в оборот этого гада, – яростно прошипел Клуттиг, – и выжму его, как лимон.

Райнебот нагло расхохотался.

– Наивно, господин начальник, очень наивно. Во-первых, Кремер не станет болтать. Из него ты ни одного слова не вытянешь. Во-вторых, забрав Кремера, ты тем самым предупредишь остальных. – Он направился к микрофону. – Хорошенько присмотрись к парню, и тогда ты поймешь, что ни шиша от него не добьешься, – сказал он и включил микрофон: – Лагерный староста Кремер! К коменданту!

В тот момент, когда этот вызов прозвучал из всех громкоговорителей лагеря, Кремер находился на складе у Гефеля. Цвайлинга еще не было, и Кремер с Гефелем тихо разговаривали в углу у окна.

– Завтра уходит этап. Ты знаешь, что требуется, Андре.

Гефель молча кивнул.

Вторично прозвучал вызов:

– Лагерный староста Кремер! К коменданту! Да поживее!

Кремер, сердито засопев, уставился на громкоговоритель. Гефель сжал губы.

Клуттиг сидел, сгорбясь, на стуле. Райнебот потряс его за плечо.

– Возьми себя в руки! Иначе этот тип сразу увидит, что наша последняя победа засела у тебя в печенке.

Клуттиг послушно встал и оправил мундир.

Через несколько минут в комнату вошел Кремер. С одного взгляда он оценил ситуацию. Прислонясь к стене, стоял Клуттиг и подозрительно поглядывал на него. На стуле за письменным столом сидел, вернее, полулежал нахальный юнец.

– Есть кое-что новенькое для вас, слушайте внимательно.

Кремер хорошо знал этот небрежный, заносчивый тон. Райнебот неторопливо поднялся, засунул руки в карманы брюк и принялся расхаживать по комнате. Он решил сообщить о приказе начальника лагеря вскользь, как о чем-то несущественном.

Но как раз подчеркнутое равнодушие Райнебота и настороженные взгляды Клуттига, которые Кремер все время чувствовал на себе, подсказали ему, что речь идет о каком-то необычном деле.

– Шестнадцать заключенных, шестнадцать политических заключенных со стажем требуется выделить в санитарную команду, – сказал, грассируя, нахальный юнец. Говоря как бы в пространство и еще чуть равнодушнее, он пояснил, что санитарная команда при воздушных тревогах должна будет выходить за наружную цепь постов… У Кремера захватило дух, но он взял себя в руки и ничем не выдал мыслей, мелькнувших в его мозгу: шестнадцать надежных товарищей по ту сторону постов… Клуттиг, оттолкнувшись от стены, вдруг вырос перед Кремером и пролаял:

– Заключенные выходят без охраны, понятно? – С трудом сдерживая возбуждение, он прошипел: – Но не стройте себе никаких иллюзий, мы бдительны!

Он и сам не знал, в чем выразится эта бдительность. Они молча посмотрели друг на друга. Кремер спокойно встретил полный ненависти взгляд эсэсовца. И вдруг им овладело торжествующее чувство уверенности. За ненавистью, горевшей в этих бесцветных глазах с красной каемкой век, он увидел страх, один страх. Клуттиг все более распалялся, но и Кремер не был спокоен, как казалось. В его уме одна комбинация сменяла другую. Райнебот, опасаясь, что Клуттиг вот-вот потеряет самообладание, вмешался:

– Завтра утром вы доставите ко мне шестнадцать «орлов».

Кремер повернулся к стоявшему у него за спиной Райнеботу и ответил:

– Так точно!

– Они получат ящики с перевязочными материалами, противогазы и каски.

Кремер напряженно думал.

– Так точно!

Юнец ленивой походкой подошел к Кремеру и взял его за грудки.

– Если кто-нибудь из «орлов» улетит… – Он коварно улыбнулся. – Мы сумеем возместить убытки.

Не успел Кремер ответить, как Клуттиг опять очутился перед ним и, стараясь его запугать, прошипел:

– За счет всего лагеря!

– Так точно!

Эта неизменная формула покорности, к которой прибегал Кремер, не давала Клуттигу повода для нападения.

– Я хочу знать, понятно вам! – пролаял он.

– Так точно!

Клуттиг хотел разразиться руганью, но спокойствие Кремера задушило его порыв, и он лишь прохрипел:

– Ступайте!

Едва Кремер направился к двери, как Клуттиг, потеряв самообладание, заорал:

– Стойте! – И когда Кремер с удивлением обернулся, подошел к нему вплотную и с коварным видом спросил: – Вы, кажется, были партийным активистом?

Кремер соображал: «Куда он гнет?» И ответил:

– Так точно!

– Коммунистическим?

– Так точно!

Подобная откровенность ошеломила Клуттига.

– И вы говорите мне это так… так…

На губах Кремера промелькнула чуть заметная усмешка.

– Именно поэтому я здесь.

– Нет! – резко возразил Клуттиг, снова овладев собой. – Вы здесь для того, чтобы не могли вербовать шайки заговорщиков и создавать на воле тайные организации, как в лагере!

Клуттиг впился взглядом в Кремера. За Клуттигом стоял Райнебот, заложив палец за борт кителя, и покачивался на носках.

«Тайная организация? – Кремер выдержал сверлящий взгляд. – Неужели они что-нибудь знают?» Но тут же ему стало ясно, что Клуттиг лишь закидывает удочку. «Вот, значит, что! – подумал Кремер, – вы видите во мне организатора! Тут вы дали маху!» У него было такое чувство, будто он своей широкой спиной прикрывает Бохова. И он спокойно ответил:

– Организацию, господин гауптштурмфюрер, вы ведь сами вызвали к жизни.

Оторопевший Клуттиг выдавил из себя лишь протяжно «Что-о?», а Райнебот подошел на шаг ближе.

– Неужели?

Кремер почувствовал, что его смелый выпад увенчался успехом.

– И она вовсе не тайная, – продолжал он. – Лагерь многие годы находится под самоуправлением заключенных, и мы точно выполняем все распоряжения лагерного начальства.

Клуттиг растерянно посмотрел на Райнебота, но тот, иронически посмеиваясь, казалось, потешался над ним. Это взбесило Клуттига, и он заорал на Кремера:

– Вот именно! И вы, конечно, всюду насажали своих людей.

– Приказ начальника лагеря гласил: доверять управление только порядочным и добросовестным заключенным.

– Коммунистам, не правда ли?

– О каждом заключенном, – бесстрашно возразил Кремер, – докладывали лагерному руководству, представляли кандидата и получали утверждение.

Клуттигу нечем было крыть. В бешенстве он метался по комнате и вопил:

– Негодяи все вы, сволочи, преступники!

Кремер стоял неподвижно и молча выслушивал брань Клуттига. Гауптштурмфюрер снова подошел к нему, размахивая руками:

– Мы знаем, как обстоит дело! Не думайте, что мы дураки.

Райнебот стал между Кремером и брызгавшим слюной Клуттигом.

– Ступайте! – процедил он.

Клуттиг, задыхаясь от ярости, бросился к двери, хотя она уже закрылась за Кремером.

– Пес проклятый!..

Райнебот стоял, небрежно опершись о стол.

– Я же говорил тебе, что от него ни шиша не добьешься, – заметил он с насмешкой.

Клуттиг тяжело затопал по комнате.

– Я и знать не желаю, каких мерзавцев он сыщет для этой… этой санитарной команды. – Он взмахнул кулаком. – С каким удовольствием я заехал бы ему в рыло! Пристрелил бы собаку!

Райнебот оттолкнулся от стола.

– Ты делаешь все шиворот-навыворот, господин начальник! Зачем ты орешь на него? Негодяй давно уже почуял, что он у нас на примете.

Клуттиг продолжал бушевать:

– Пусть знает, пес! Пусть знает, что мы идем по следу!

– Неверно!

Клуттиг резко остановился и выпучил глаза на молодого коменданта. Весь его гнев теперь обрушился на Райнебота.

– Ты, кажется, хочешь меня учить, как обращаться с этой сволочью?

Его сварливый тон не произвел на Райнебота никакого впечатления. Он снова закурил и задумчиво пускал дым в потолок.

– У большевиков, несомненно, есть тайная организация, согласен. Кремер у них наверняка одна из главнейших фигур, тоже согласен. – Он небрежной походкой подошел к Клуттигу. – Послушай-ка, господин начальник. Поговорим с глазу на глаз. Приказ нашего дипломата нам обоим не по вкусу, верно? Если он выпускает мышей, значит, мы должны захлопнуть ловушку. Нам нужна верхушка! И мы уничтожим ее одним ударом! – Он мотнул головой в сторону лагеря. – В конце концов, не все они большевики. Надо подсадить к ним своего человечка. Безобидного, с приветливой физиономией. Но с длинным носом, чтобы умел вынюхивать, понятно?

Он заговорщицки ухмыльнулся. Клуттига, по-видимому, эта мысль воодушевила.

– Но где ты сейчас раздобудешь такого, чтобы…

– Предоставь это мне, уж я раздобуду! – быстро и решительно ответил Райнебот.

Клуттиг капитулировал перед Райнеботом, как человеком более умным. Он расхохотался.

– А ты и вправду ловкая бестия!

На этот раз Райнебот принял его слова за похвалу и улыбнулся.

– Когда нужно, и мы можем быть дипломатами…


В той «конюшне» Малого лагеря, куда попал Янковский, царила дикая суматоха. Обитатели толпой обступили дневального, наливавшего похлебку из огромного бачка. Люди кричали, визжали и спорили на всех языках, перебивая друг друга и размахивая руками. «Старожилы» отпихивали новичков от бачка. Один оттеснял другого, а староста блока орал на всех. Снова и снова пытался он призвать к порядку изголодавшихся людей.

– Отойдите ж наконец, болваны этакие! Станьте в очередь!

Никто его не понимал, никто не обращал на него внимания. Те, кого оттеснили, с еще большим остервенением рвались снова к бачку. Другие подстерегали какого-нибудь новичка, кто уже получил порцию супа и торопливо работал ложкой или, не имея ложки, пил прямо из миски. Суп стекал у него на куртку. Ожидавшие хватали миску прежде, чем ее владелец успевал доесть, тянули ее в разные стороны, миска со звоном падала, и все кидались на нее. Счастливец, которому удавалось ее схватить, крепко прижимал трофей и проталкивался сквозь толпу к бачку, волоча за собой гроздь жалких фигур, ждавших лишь последнего глотка, чтобы завладеть посудиной.

Единственный, кто не принимал участия в свалке, был сам дневальный. Он равнодушно, не поднимая глаз, черпал поварешкой. Когда толпа слишком напирала, он освобождал себе место, действуя локтями и задом.

Вошел Пиппиг. Измученный староста блока, коренастый человек с круглой, как шар, головой, в отчаянии всплеснул руками, радуясь, что в лице Пиппига видит наконец хоть одного разумного человека.

– Каждый день одно и то же! – прохрипел он. – Хотя бы мисок дали вдоволь! Этих несчастных никак не вразумишь.

Без особой надежды на утешение беднякам Пиппиг посоветовал:

– Выставь их, а потом впускай столько, сколько у тебя мисок.

– Так они подымут вой, хоть беги.

Пиппиг ничего больше не мог придумать и, вытянув шею, озирался среди царившей сумятицы.

– Нет ли у тебя среди новичков Янковского?

– Вроде есть.

Староста блока попытался перекричать толпу:

– Янковский!

Слабый хриплый звук утонул в общем гуле.

Пиппиг принялся сам разыскивать поляка. Янковский стоял в углу, судорожно сжав руки под подбородком, и смотрел на кипевшую вокруг битву. Он заметил Пиппига и, по-видимому сразу узнав его, поспешил ему навстречу.

– Ты! Ты! Где ребенок?

Пиппиг предостерегающе приложил ко рту палец и кивнул Янковскому, чтобы тот шел с ним.


Кремер был занят с Прёллем, готовившим список этапа до Берген-Бельзена. Нужно было отправить тысячу обитателей Малого лагеря. Бухенвальд задыхался. До людей дела не было, а вот до их количества… Прёлль распределил общую численность этапа между блоками Малого лагеря так, чтобы старосты могли передохнуть. Уйдет этап, и опять освободится немного места в переполненных «конюшнях».

Составление списков по блокам поручили старостам, которые вместе с дневальными и писарями блоков решали, кого отдать. В этап назначали наиболее ослабевших. Человеческий мусор, который сгребали в кучу. Скажи тогда кто-нибудь старосте «Эй, ты что делаешь? Ты же одних полумертвых собираешь», то он бы ответил с удивлением «А нам что с ними делать?»

Безжалостный закон самозащиты вершил печальный отбор беднейших среди бедных. Хорошие – в горшочек, поплоше, те в…

Тягостное молчание повисло между лагерным старостой и его помощником. Прёлль стоял возле Кремера, который, склонившись, сидел за столом и изучал представленный ему список. Время от времени он поглядывал снизу вверх на Прёлля и морщил лоб. Оба молчали, но, по-видимому, думали об одном и том же. У Прёлля дрогнули губы в горестной улыбке.

– Опять посылаем в путь тысячу трупов…

Кремер положил локти на стол, сплел пальцы и долго разглядывал их, выпятив губу.

– Иногда я думаю, – тихо заговорил он наконец, – иногда я думаю, как же мы дьявольски очерствели.

Прёлль мысленно согласился с ним, но все-таки переспросил:

– Мы? Кого ты имеешь в виду?

– Нас! – безжалостно ответил Кремер и поднялся.

Он подошел к окну, засунул руки в карманы и стал смотреть на просторный аппельплац. В конце его, у ворот, вытянулось здание комендатуры с башней. На плоской крыше здания было установлено двенадцать гигантских прожекторов. Утром и вечером, когда лагерь выстраивался, они извергали на плац беспощадный свет и сверкающими саблями полосовали усталые лица. Вокруг башни – мостки, на которых в это холодное мартовское утро топали часовые. Тяжелый пулемет высунул через перила мостков свое вынюхивающее рыльце.

Заключенные в одиночку, парами или группами двигались по аппельплацу взад и вперед, выходили за ворота или входили в лагерь. Стоя навытяжку, с шапкой в руке, они отмечались у окошка вахты. Дежурный блокфюрер пропускал их. Сегодня он опять был не в духе – орал на заключенных, одних угощал пинками, других – кулаком по шее.

Кремер смотрел на это безучастно. Ежедневная рутина. Он думал о поручении, которое было ему совсем не по душе. Зачем столько возни с ребенком? Чтобы избежать опасности? Из-за ребенка? Исключено! Нет, тут что-то связано с Гефелем. Но что? Если бы знать, тогда ребенка, пожалуй, можно было бы… Какого черта Бохов скрытничает!.. Из-за него как слепой. Ничего не знаешь… «Не спрашивай! Делай, что я сказал. Того требует дело партии».

Кремер нахмурился. Дело партии требует, чтобы он отправил ребенка на верную смерть? Берген-Бельзен… Кто туда попадает… Он стоял, прислонившись плечом к оконному переплету. С досадой он стукнул кулаком по раме.

– Что с тобой? – услышал он голос Прёлля.

Вздрогнув, Кремер обернулся.

– Ничего, – сухо ответил он.

Прёлль догадывался, что Кремер думает о судьбе тех, кого перевозят, и ему захотел утешить его:

– Это будет последний этап. Может, американцы перехватят его.

Кремер молча кивнул и возвратил Прёллю список.

– Да, вот что еще. Сделай так, чтобы поляки, прибывшие вчера, – понимаешь? – попали в этап…

В канцелярии склада вокруг Янковского толпились заключенные, работавшие в вещевой команде. Пиппиг сунул ему в карман пайку хлеба. Янковский украдкой отщипывал от нее кусочки и отправлял в рот. Он почему-то стеснялся показать, что голоден.

– Жуй хорошенько, старина, – подбадривал его Пиппиг. – Сегодня у нас клецки с хреном.

И с этими словами он поставил перед ним кружку кофе. Янковский благодарно улыбнулся Пиппигу. Гефель, сидевший напротив, дал тому доесть, а затем Кропинский выступил в роли переводчика. Оба поляка поговорили между собой, и Кропинский сообщил:

– Он сказать, что он не отец ребенку. Отец мертвый, и мать тоже, в Освенцим, в газовая камера. Он сказать, ребенок имел три месяца, когда с отец и мать приехал из варшавский гетто в лагерь Освенцим. Он сказать, эсэс делали все дети мертвый. Этот маленький он прятать.

Янковский перебил переводчика и торопливо начал ему что-то объяснять. Кропинский перевел:

– Он сказать, ребенок не знать, что такое люди. Он только знать, что есть эсэс и что есть заключенный. Маленький очень хорошо знать, когда приходит эсэс, и прятаться, он всегда совсем тихо.

Кропинский умолк. Молчали и другие, опустив головы. Янковский с тревогой обвел их взглядом. Гефель положил руку на плечо поляка, и тот ласково улыбнулся: его поняли правильно.

– Мариан, – обратился Гефель к Кропинскому. – Спроси его, как зовут мальчугана.

Кропинский передал вопрос.

– Ребенок звать Стефан Цилиак, а отец ребенок был адвокат в Варшава, – перевел он ответ.

Гефель с глубоким сочувствием поглядел на тщедушного человечка, которому, наверно, было уже далеко за пятьдесят.

Янковский доверчиво смотрел на окруживших его заключенных. Они оказались такими добрыми, и он застенчиво улыбался, уверенный, что ребенок после стольких опасностей теперь наконец-то в надежных руках. У Гефеля стало тяжело на душе. Поляк не подозревал, почему Гефель послал за ним. Он явно радовался, что нашел славных товарищей. А Гефель думал о том, что «славные товарищи» должны будут сказать поляку: «Возьми ребенка с собой, здесь нам не до него». И тихий человек безропотно возьмет свою ношу и потащит ее дальше, оберегая искорку жизни от эсэсовского сапога. Янковский, видимо, почувствовал, что немец разглядывает его как-то по-особенному, и улыбнулся Гефелю. Но тот все больше погружался в свои мысли. Вот беспомощный человек тащит повсюду за собой частичку жизни, которую ухитрился вырвать из когтей освенцимской смерти только для того, чтобы понести навстречу смерти в Берген-Бельзене. Какая бессмыслица! Смерть, ухмыльнувшись, отберет у него чемодан: «Ишь ты, ишь ты! Какую прелесть мне принес!..» Гефель не сомневался, что заключенных повезут в Берген-Бельзен, и все в нем взбунтовалось против такой нелепости. Покончить с ней надо здесь и сейчас. Только здесь есть надежда спасти ребенка. Больше нигде на целом свете! Гефель огляделся. Все молчали, не зная, что говорить. Гефель посмотрел на Пиппига и встретил его красноречивый взгляд. Какому же велению долга последовать? Тяжкое бремя выбора сжимало сердце Гефеля, и он с болью осознал, как одинок он в этот миг. Взор Пиппига притягивал его, и он готов был кивнуть товарищу в знак безмолвного согласия. Однако Гефель лишь тяжело вздохнул и поднялся.

– Оставайтесь здесь, – сказал он заключенным, – следите, вдруг Цвайлинг заявится.

В сопровождении Янковского, Кропинского и Пиппига он направился в глубину склада. Увидев Янковского, мальчик пошел ему навстречу и, как доверчивая собачонка, дал взять себя на руки.

Янковский, прижав к себе ребенка, заплакал беззвучно, без слез. Воцарилась гнетущая тишина. Пиппиг не выдержал.

– Ну, не устраивайте тут поминки! – грубо сказал он, хотя спазмы сжимали ему горло.

Янковский спросил о чем-то Гефеля, забыв, что немец не поймет его. Кропинский пришел на помощь:

– Он спрашивать, остаться ли ребенок здесь.

И вот сейчас он, Гефель, должен сказать поляку, что тот завтра уедет с этапом, а ребенка… но он не смог произнести ни слова и почувствовал облегчение, когда Пиппиг ответил за него. Он успокаивающе похлопал Янковского по спине, мальчик, мол, конечно, останется здесь. При этом он с вызовом посмотрел на Гефеля. Тот молчал, не в силах возразить Пиппигу. Гефеля охватил страх. Ведь своим молчанием он сделал первый шаг к тому, чтобы нарушить указание Бохова. Правда, он успокаивал себя, надеясь, что завтра еще успеет вернуть поляку ребенка, но в то же время с тревогой осознал, что испытывает в этом все меньше и меньше уверенности.

И только когда Пиппиг, по-своему истолковав молчание Гефеля, улыбнулся Янковскому:

– Не горюй, старина, мы знаем, как ухаживать за ребенком!

Гефель огрызнулся:

– Не болтай глупостей!

Но его протест прозвучал слишком слабо, чтобы убедить Пиппига. Тот лишь рассмеялся.

Янковский спустил ребенка на пол и стал с благодарностью трясти Гефелю руки, что-то радостно приговаривая. И Гефелю пришлось молчать.

После того как Прёлль ушел в Малый лагерь, Кремер послал одного из работавших в канцелярии заключенных за Боховом.

– С Гефелем договорился? – в лоб спросил Бохов.

– Успею! – угрюмо ответил Кремер. – Лучше послушай, что творится.

Он коротко рассказал Бохову о своей встрече с Клуттигом и Райнеботом и сообщил о приказе начальника лагеря.

– Они что-то почуяли, это ясно, но ничего определенного не знают. Пока они считают меня главным коноводом, вы в безопасности, – заключил он свой отчет.

Бохов внимательно слушал его.

– Значит, ищут нас, – сказал Бохов. – Ну что ж, ладно! Пока не наделаем ошибок, не найдут. Но то, что ты становишься козлом отпущения, мне совсем не нравится.

– Не бойся, у меня спина широкая, всех вас прикрою!

Бохов пристально посмотрел на Кремера, уловив в его словах иронию. Поэтому он не без раздражения сказал:

– Да-да, Вальтер, конечно. Я тебе доверяю, то есть мы тебе доверяем. Ты удовлетворен?

Кремер резко отвернулся от Бохова и сел за стол.

– Нет!

Бохов насторожился.

– Что это значит?

Кремер больше не мог сдерживаться:

– Почему я должен отсылать маленького ребенка в Берген-Бельзен? В Берген-Бельзен, черт возьми! У нас ему безопаснее всего! Неужели не понимаешь? Что у вас связано с этим ребенком?

Бохов ударил кулаком по ладони.

– Не ставь меня в трудное положение, Вальтер! С ребенком ничего не связано!

– Тем хуже!

Кремер встал и заходил по комнате, стараясь успокоиться. Затем он остановился, мрачно глядя перед собой.

– Дисциплина дисциплиной, но мне это не по душе, – глухо произнес он. – Нельзя ли сделать иначе?

Бохов не ответил, а только развел руками, как бы говоря, что не видит иного выхода. Кремер подошел ближе.

– Все дело в Гефеле, не так ли?

Бохов уклонился от прямого ответа.

– От подобных вопросов тебе легче не станет.

– Ты говоришь – вы мне доверяете, – с издевкой в голосе сказал Кремер. – А я плевать хотел на такое доверие!

– Вальтер!

– Брось! Пустые слова! Это проклятое секретничанье мне надоело. Ты помешался на конспирации!

– Вальтер! Черт возьми! Ради твоей же безопасности ты не должен знать о делах больше, чем необходимо. Неужели непонятно? Ведь мы бережем тебя.

– Надо сберечь ребенка! Ты требуешь от меня… не знаю, ты или вы требуете, чтобы я слепо и без раздумий отправил ребенка на смерть!

– Кто сказал, что на смерть…

– Берген-Бельзен! Этого недостаточно? Я же не хладнокровный убийца!

Бохов резко пресек гнев Кремера, наседавшего на него.

Кремер перешел к уговорам:

– Неужели с ним нельзя поступить иначе? Я спрячу его! Ладно? А? Не сомневайся, со мной он будет в целости и сохранности.

На миг показалось, что Бохов готов уступить, но затем он стал еще энергичнее давить на Кремера.

– Исключено! Совершенно исключено! Ребенка надо убрать из лагеря немедленно! Сейчас же!

Подавленный Кремер мрачно уставился перед собой и поджал губы. В знак солидарности Бохов похлопал его по плечу, и на сердце у Бохова потеплело.

– То, что я от тебя требую, возможно, жестоко, согласен. Но ведь жестоки и обстоятельства. Конечно, дело связано с Гефелем, зачем скрывать, раз ты и сам знаешь. Скажу тебе больше, не думай, что я помешан на конспирации. Гефель сидит в уязвимом месте. Слышишь, Вальтер? В очень уязвимом. Если цепочка здесь порвется, могут полететь все звенья.

Он на минуту умолк. Кремер мрачно смотрел перед собой. Слова Бохова подействовали на него. Чтобы доказать Кремеру неосуществимость его желания, Бохов развил его же мысль.

– Ты берешь у Гефеля ребенка и где-нибудь его прячешь. Хорошо. А можешь ли ты скрыть и тот факт, что ребенка взял у Гефеля? Непредвиденная случайность, ребенка находят и…

Кремер поднял руку, но Бохов продолжал:

– Всего-навсего случайность, Вальтер, у нас же немалый опыт, дружище! Достаточно мелочи, чтобы провалить самое верное дело… и вот такой мелочью является этот ребенок. Ты не можешь зарыть его, как дохлую кошку. Кто-то должен присматривать за малышом. Этот «кто-то», представь, попадет в карцер и… выдаст тебя.

Тут Кремер уже не мог сдержаться и от души расхохотался.

– Они скорей укокошат меня, чем дождутся, чтоб я…

– Я верю тебе, Вальтер, – сердечно произнес Бохов. – Верю безусловно. Но что будет, если тебя прикончат?

– Интересно, что же? – торжествующе спросил Кремер.

– Ребенок-то останется.

– То-то и оно! – с победоносным видом возразил Кремер.

Бохов горестно улыбнулся.

– Семь тысяч советских офицеров получили здесь пулю в затылок, и ни один из них так и не узнал, что эсэсовец в халате врача, ставивший его перед измерительной рейкой, был его убийцей…

– Какое отношение это имеет к ребенку? – сердито спросил Кремер.

Однако Бохов продолжал:

– От тебя мертвого они уже ничего не добьются. Но ты же знаешь их методы. Кто поручится, что они не отвезут ребенка в Веймар? Посадят его там на колени к какой-нибудь проинструктированной нацистской тетушке: «Ты из лагеря Бухенвальд, бедняжка? А как зовут доброго дядю, который прятал тебя от злых эсэсовцев?» – Кремер прислушался. – И славная тетушка до тех пор будет выспрашивать у ребенка – по-немецки, по-русски, по-польски, смотря, какой язык малыш понимает, – пока он… Но тогда, Вальтер, уже не будет того, кто мог бы прикрыть Гефеля своей широкой спиной.

Бохов засунул руки в карманы. Он сказал достаточно. Оба помолчали. Наконец Кремер после мучительного раздумья сказал:

– Я… я зайду к Гефелю…

Он преодолел себя. Бохов тепло улыбнулся другу.

– И вовсе не обязательно, что ребенок в Берген-Бельзене… Я хочу сказать, если поляк сумел довезти малыша сюда, он сумеет провезти его и дальше. Удача и воля случая, Вальтер. И хотя мы обычно опасаемся случайностей, будем сейчас надеяться на них. Большего мы сделать не в силах.

Кремер молча кивнул. Бохов понял, что вопрос исчерпан.

– Теперь о санитарной команде, – сказал он, переходя к другой проблеме. – Тут надо действовать быстро.

Сначала он подумал было использовать эту команду как информационную группу. Мысль эта была слишком заманчивой. Но затем у него возникли сомнения. Клуттиг искал заговорщиков. Бохов потер стриженую голову.

– Знать бы, чего они замышляют!

– Тут все, по-моему, в порядке, – заметил Кремер. – Приказ ведь исходит от начальника лагеря.

Бохов махнул рукой.

– Что приказывает Швааль и что делает из этого Клуттиг, не одно и то же.

– Потому и говорю, – перебил его Кремер, – предоставьте санитарную команду мне. Полностью!

Бохов широко раскрыл глаза.

– Что ты задумал?

Кремер хитро улыбнулся.

– То же, что и ты.

– Что и я? – слукавил Бохов.

– Слушай, хватит играть в конспиратора, – обозлился Кремер, – надоело. Есть у тебя мыслишки насчет санитарной команды? – Кремер постучал себя по лбу. – Может, и в моей голове те же самые.

Бохов, чуть растерявшись, потер ладонями щеки. Кремер наседал.

– Вот видишь?! О чем думаем мы двое, о том будут думать и ребята, которых я сегодня же подберу. Полагаешь, они станут ждать, пока я им подмигну? Они будут смотреть в оба, когда попадут за ворота. При тайном руководстве и без тайного руководства… о котором они ничего знать не будут, – поспешно добавил он, чтобы успокоить Бохова. – Можешь быть уверен. А то, что они там высмотрят, я так или иначе узнаю. Зачем же тебе создавать сложную систему связи, если через меня известия пойдут по прямому проводу?

Бохов согласился не сразу, и Кремер дал ему время подумать. Предложение было разумное. Но без одобрения ИЛКа Бохов не мог дать на него согласие, – ведь тем самым пассивная до сих пор роль старосты лагеря превращалась в активную.

– Прикиньте там, – сказал Кремер, заметив, что Бохов колеблется, – но решать надо быстро.

Бохов уже думал о том, как бы срочно переговорить с ИЛКом. Богорского повидать нетрудно, голландца Петера ван Далена тоже. Но как добраться до Прибулы и Кодичека? Правда, они находились в лагере, но работали в одном из оптических бараков, построенных вдоль аппельплаца. Там изготовлялись прицелы, и доступ туда был строго запрещен. С французом Риоманом тоже нельзя было связаться. Он работал в кухонной команде при офицерской столовой, за пределами лагеря. Тех, с кем трудно было встретиться, можно было уведомить только через «проверку линии». Бохов неохотно пользовался этим способом уведомления, который приберегали для крайних случаев. Однако спешность и важность дела требовали этого. Бохов посмотрел на Кремера:

– Можешь распорядиться проверить линию?

– Могу, – кивнул Кремер, догадавшись, о чем речь. Он уже как-то выполнял такое поручение.

Бохов принял решение.

– Запомни числа: три, четыре, пять и в конце восьмерка.

Кремер кивнул.

– ИЛК! – с лукавой усмешкой сказал он.


В мастерской лагерных электриков у тисков стоял заключенный и старательно опиливал какую-то металлическую деталь.

Вошел Кремер.

– Шюпп здесь? – спросил он.

Заключенный указал напильником на деревянную перегородку в глубине мастерской и, заметив недовольное лицо Кремера, сказал:

– Там никого больше нет.

Шюпп сидел за столом главнокомандующего шарфюрера и возился с механизмом будильника. Он поднял глаза на вошедшего Кремера. Круглые очки в черной оправе, глаза-бусинки и маленький круглый рот придавали его лицу выражение искреннего удивления.

– Нужно проверить линию, Генрих, – сказал Кремер. Шюпп понял его.

– Сделаем и немедленно!

Кремер подошел ближе.

– Числа такие: три, четыре, пять и под конец восьмерка.

Шюпп поднялся. О значении чисел он не спрашивал. Просто шло важное сообщение от кого-то к кому-то. Он сгреб в кучку лежавшее на столе и достал ящик с инструментами.

– Я пошел, Вальтер.

– Смотри, чтобы все было гладко, слышишь?

Шюпп сделал удивленное лицо.

– У меня всегда все проходит гладко.

От Шюппа Кремер направился к Гефелю. Цвайлинг был на месте. Увидев старосту лагеря, который стоял с Гефелем у длинного стола, он сейчас же вышел из кабинета.

– Что случилось?

– Да ничего, Гефель должен приготовить вещи, – не растерявшись, ответил Кремер. – Завтра уходит этап.

– Куда? – Цвайлинг от любопытства высунул кончик языка.

– Не знаю.

Цвайлинг оскалил зубы.

– Бросьте втирать очки! Вы ведь знаете больше нас.

– Откуда? – с наивным видом переспросил Кремер.

– Я не интересуюсь вашими плутнями. – И ушел назад в кабинет.

– Ишь умник выискался, – проворчал Кремер, глядя ему вслед. – Я от Бохова, – прошептал он. – Надо поговорить. Выйдем.

Пиппиг с кипой одежды в руках вынырнул из глубины склада и подошел к столу. Он слышал последние слова Кремера и недоверчиво поглядел им обоим вслед. Кремер и Гефель остановились на площадке наружной каменной лестницы, которая вела на второй этаж склада. Кремер оперся о железные перила.

– Короче, Андре, я в курсе дела. Завтра уходит этап. Янковский увезет ребенка с собой, понял?

У Гефеля был вид осужденного, он опустил голову.

– Неужели с ребенком нельзя поступить иначе? – тихо спросил он.

Теми же словами и с тем же вопросом обращался Кремер к Бохову. По-видимому, на всем свете не было других слов для этого безвыходного положения. И теми же словами Бохова Кремер ответил теперь Гефелю:

– Исключено! Совершенно исключено!

После продолжительной паузы Гефель спросил:

– Этап идет в Берген-Бельзен?

Кремер с досадой ударил ладонью по перилам и не ответил. Гефель посмотрел на него в упор.

– Вальтер…

Кремер начал терять терпение.

– Нам нельзя здесь долго стоять. Ты лучше моего знаешь, как обстоят у тебя дела. Так что не крути. Завтра у меня будет полно хлопот, проверять насчет ребенка некогда. Значит…

Он расстался с Гефелем и спустился по лестнице. Гефель пошел на склад.

– Что ему от тебя надо? – спросил Пиппиг.

Гефель не ответил. Лицо у него было мрачное. Он прошел мимо Пиппига в канцелярию.

Холодный сырой ветер дул между бараками, и Кремер поглубже засунул руки в карманы. Он пересек проулок, за которым с восточной стороны аппельплаца открывался вид на крематорий – зловещее здание с торчавшей дымовой трубой. Сплошной забор из бурых, пропитанных карболкой досок окружал участок, скрывая его от любопытных взоров. Что происходило за забором? Ни один заключенный этого не видел, так как доступ туда был строго воспрещен. Но Кремер знал.

Как староста лагеря он уже не раз бывал за этим забором, когда новые эшелоны привозили по несколько сотен мертвецов. Их кучами складывали на дворе. Поляки, работавшие в крематории носильщиками, стаскивали трупы с кучи и срывали с них одежду. Ткани были ценным текстильным сырьем, которое не полагалось сжигать вместе с их бывшими владельцами. Раздевать трупы было нелегким делом. Скрюченные оцепеневшие тела добровольно не расставались с одеждой. Но у носильщиков уже выработалась сноровка. Двое хватали труп. Первый носильщик крепко держал труп, а второй стаскивал верхнюю одежду. Это было жуткое зрелище. Покойник с повисшей головой и вытянутыми вперед руками напоминал пьяного, которого раздевают, чтобы уложить в постель. Судорожно сведенные пальцы крючьями цеплялись за рукава. Сильным рывком куртку или пальто выдергивали из цепких рук трупа. На многих женщинах, особенно доставленных из Освенцима, было надето элегантное шелковое белье. От нежнейшего цвета «сомон» до «перванш». В разрезе сорочки виднелась тощая грудь с торчащими ключицами. Оголенный труп беспомощно валялся в грязи, жалостливо прижав руки и склонив остриженную голову. Разинутый рот, зиявший черной дырой, создавал впечатление, будто покойник до упаду хохочет над этим маскарадом. Ведь в маскараде не было нужды – бедняга и без того давно окоченел.

Кусачками носильщики вспарывали шнуровку на обуви – обычно узловатую бечевку или проволоку, – срывали ее с босых ног. У некоторых трупов стягивали по нескольку пар тончайших женских чулок. Между голыми трупами, лежавшими как попало, бродил еще один заключенный с зубоврачебными щипцами в руках. Он обследовал ротовые полости в поисках золотых коронок. Протезы вырывал целиком. Если они не представляли ценности, он тут же совал их обратно в черную дыру, пристукивая теми же щипцами. Лишь после этого два других носильщика хватали обобранного мертвеца за руки или за ноги, смотря по тому, как он лежал, и оттаскивали к общей куче. Привычными движениями они раскачивали труп, и он шлепался на груду нагой плоти…

Кремер остановился, проигрывая в голове ту картину.

По всему лагерю снова смердело горелым мясом. Острый запах въедался в слизистые оболочки. Высокая труба извергала в небо багровое пламя. Ветер разносил густой черно-бурый чад, повисавший клочьями над лагерем.

Кремер вспомнил одну ночь в августе 1944 года. Это было за несколько дней до бомбежки лагеря американцами. Из окна барака Кремер увидел над трубой такое же, как сейчас, красное зарево и подумал: «Кого это они сжигают среди ночи?» На следующий день по лагерю шепотом передавали: «В крематории расстреляли Тельмана[6] и сожгли». Был ли верен этот слух? Никто не мог точно сказать. Хотя нет! Один человек знал точно.

18 августа 1944 года команда крематория получила приказ растопить одну печь на ночь. Вечером команду заперли в запасных помещениях при крематории. Эсэсовцам не нужны были свидетели. Однако один поляк-носильщик ускользнул и спрятался за грудой угля во дворе крематория. Он видел, как отворилась калитка в заборе и во двор ввалилась орава эсэсовцев. Они вели человека в штатском. Высокий, широкоплечий, в темном костюме, он шел без пальто, голова была непокрыта.

Незнакомца подтолкнули к входу в камеру – и тут же грянули выстрелы. Эсэсовцы втащили расстрелянного в камеру. Через несколько часов – столько времени им потребовалось, чтобы сжечь труп, – фашисты покинули крематорий. Уходя, один шарфюрер сказал своему спутнику: «Знаешь, кого мы сунули в печь? Коммунистического вожака – Тельмана».

Несколько дней спустя Шюпп, взволнованный, прибежал к Кремеру. В регистрационной книге коменданта он случайно прочел запись о расстреле Эрнста Тельмана.

Кремер долго смотрел на дымовую трубу. В ту ночь ему не спалось, он не мог оторвать глаз от алого пламени, полыхавшего в черном небе. И вот теперь это же пламя снова жгло его сердце. Кремер знал, почему цвет его знамени был алым.

Подойдя к деревянным ступенькам, ведущим в канцелярию, он услышал в громкоговорителе голос Шюппа, разносившийся по всему лагерю:

– Внимание! Проверка линии!

Помедлив у лестницы, Кремер улыбнулся.

После разговора с Кремером Шюпп перекинул через плечо ремень ящика с инструментами и, выйдя за ворота, направился в служебное помещение коменданта.

Удостоверение Шюппа открывало ему доступ всюду. То здесь, то там требовалось что-нибудь исправить, и Шюпп с удивительной ловкостью сумел сделаться незаменимым. Он знал, что его простодушное лицо и находчивость располагают к нему людей, и пользовался этим. Он вытянулся в струнку перед Райнеботом и на грубый окрик: «Чего надо?» – с невинным видом ответил:

– Придется опять проверить линию, господин комендант, несколько динамиков неисправны.

Райнебот, читавший что-то за письменным столом, лениво процедил:

– Наверно, сами чего-нибудь напортачили, а?

С детским изумлением на лице Шюпп возразил:

– И вовсе я не портачил, господин комендант. Проволока теперь такая хрупкая, что провода то и дело рвутся: ведь материал-то военного времени!

– Хватит болтать! Протявкайте, что надо, в микрофон и проваливайте!

Это означало, что Шюппу разрешили привести в действие лагерную радиосеть.

– Так точно, господин писарь.

По его покорному выражению лица нельзя было сказать, что, отворачиваясь, он думал: «Если бы ты, болван эдакий, только знал, что бы я мог с тобой сделать…»

Он подошел и включил радиопередатчик. В проводах загудело. Шюпп подул в микрофон и откашлялся.

– Внимание, проверка линии! Внимание, проверка линии! Даю пробу: три, три, четыре, четыре, пять, пять… восемь. Повторяю: три, три, четыре, четыре, пять, пять… восемь.

Голос Шюппа был услышан во всех бараках; в оптической мастерской на миг подняли глаза от работы Кодичек и Прибула. В офицерской столовой внимательно слушал голос электрика повар-француз Анри Риоман. Три, четыре, пять – это были цифры ключа и вместе с тем условные номера отдельных членов ИЛКа. Их извещали, что сегодня в восемь часов вечера они должны явиться в известное им место. Риоман стал сосредоточенно помешивать в кастрюле. Прибула и Кодичек многозначительно переглянулись. Очевидно, произошло что-то особенное.

– Проверка линии окончена. Проверка линии окончена.

Шюпп выключил установку, Райнебот, слушавший лишь краем уха, насмешливо заметил:

– До трех, слава богу, вы еще способны считать!

– Так точно, господин комендант, настолько меня хватает.

Сияя, он вытаращил глаза на щеголеватого юнца, который со скучающим видом кивнул ему, приказывая удалиться.

Довольный, Шюпп возвратился в мастерскую.


Незадолго до восьми Бохов отправился к условленному месту встречи. Было холодно и темно. Между бараками изредка появлялись одиночные фигуры. В тамбурах затемненных бараков стояли курильщики, прикрывая сигареты ладонью. Только на длинной дороге, ведущей от аппельплаца к лазарету, было оживленно. Заключенные шли в амбулаторию или возвращались оттуда, торопясь в свои бараки. Рядом с лазаретом находился барак, служивший складом для соломенных тюфяков и больничного инвентаря. Бохов вошел туда. Двое санитаров при свете тусклой электрической лампочки, казалось, были заняты набивкой тюфяков. Когда вошел Бохов, они прервали работу и сдвинули в сторону большой ворох соломы. В грубо сколоченном полу была аккуратно перепилена половица. Бохов приподнял ее и протиснулся в узкую щель. Санитары тотчас передвинули солому на прежнее место. Под бараком был котлован глубиной немногим более одного метра. Вдоль котлована стояли низкие, сложенные из кирпича тумбы, на которых покоился барак, а в поперечном направлении шли опорные балки, поддерживавшие пол. Все это напоминало рудничную штольню. На голой земле валялись куски известки; спотыкаясь о них, Бохов направился в глубь подвала.

Члены ИЛКа, сидевшие на корточках вокруг свечи, прервали разговор, поджидая Бохова. Он подсел к ним, прислушался к спору, который завел поляк Йозеф Прибула. Весть о том, что фашисты оставили город Майнц, со всей очевидностью показывала: американцы расширяли предмостное укрепление у Ремагена и продвигались дальше. Добрая весть! И Прибула от избытка чувств бил кулаком по ладони.

– Скоро и мы ударить!

Но его чрезмерная уверенность вызвала возражения. Кодичек что-то недовольно ворчал, а ван Дален хлопнул Прибулу по плечу.

– Ты очень дельный малый, – сказал он, растягивая немецкие слова, – но очень нетерпеливый.

Добродушное лицо голландского боксера бороздили глубокие морщины. Могучие, густые брови нависали над светло-голубыми глазами подобно двум темным церковным аркам.

Прибула, самый молодой среди них, был и вправду самым нетерпеливым. Ему всегда казалось, что события развиваются слишком медленно.

– Очень нетерпеливый, – повторил ван Дален и, как наставник, предостерегающе поднял указательный палец.

Богорский, положив руку на колено поляку, рассказал о том, что он узнал от приехавших из Освенцима.

– Ударить? Скоро?

Богорский с сомнением покачал головой и нагнулся вперед, так что свеча, призрачно осветив его лицо, проложила на лбу резкие тени.

– Из трех тысяч человек только восемьсот добрались до Бухенвальда, – подчеркнул он.

– Эвакуация – это всегда смерть, – добавил Богорский, резко взмахнув рукой. По потолку метнулась его увеличенная тень.

Все поняли, почему Богорский заговорил об этом. Риоман отбросил кусок известки, который он рассеянно перекатывал из ладони в ладонь. Только Прибула не желал понять Богорского.

– Я говорить, мы не ждать, пока фашисты гнать нас из лагерь. Я говорить, мы пробивать забор и бежать к американцам.

Бохов недовольно засопел, а Богорский покачал головой.

– Нехарашо, – произнес он по-русски. – Американцы еще далеко. Очень далеко. Мы должны отложить или… извините, как это правильнее? – Он вопросительно посмотрел вокруг.

– Выждать, – выручил его Бохов.

– Харашо, выждать. – Богорский поблагодарил улыбкой и продолжал развивать свою мысль: – Мы должны каждый день знать, где проходит фронт. И постоянно следить, где американцы, и что делают фашисты. Когда американцы приехать, не будем держать эсэс в казармах. Забрать эсэс и оружие, и сбежать через забор.

Прибула повернулся и спросил:

– С два-три пистолет, который у нас есть?

Прежде чем Богорский успел ответить, заговорил Риоман. Сопровождая свои слова выразительными жестами, он стал доказывать неукротимому поляку, что тот не прав.

– Ты сам говорить, у нас почти нет пистолё. Как же ты хочешь делать восстань с два-три пистолё? Это ведь… – Он щелкнул пальцами, не находя нужного немецкого выражения. – Это ведь нонсенс.

И тут все, перебивая друг друга, накинулись на Прибулу, хотя говорить приходилось шепотом. Ему разъясняли, что преждевременное выступление может привести к гибели всего лагеря. Но Прибулу не так просто было переубедить. Он молча выслушивал их аргументы, а меж бровей у него залегла негодующая складка. Ван Дален примирительно похлопал Прибулу по плечу: все-таки следует понять, что нельзя легкомысленно ставить на карту жизнь пятидесяти тысяч человек.

Бохову пришлось успокаивать спорщиков.

– Не горячитесь! – уговаривал он их. – Именно сейчас мы должны сохранить трезвую голову. – Он уперся руками в колени и выпрямился. – Есть еще одно дело. Только мне неясно, как нам следует поступить.

Товарищи насторожились, и он сообщил о санитарной команде, высказав тут же свои сомнения. Богорский покачал головой.

– Ну, харашо, – сказал он. – Они нас ищут, ищут уже давно и еще не нашли. Если найдут – с ловушкой или без ловушки – все равно… Понимаете? Я говорю, не надо бояться. Я говорю, нужна большая осторожность, и все шестнадцать товарищей должны быть умные, очень умные. Понимаете?

С трудом подбирая немецкие слова, он рассуждал, что совершенно безразлично, безобидна ли затея с санитарной командой или скрывает ловушку. Главное здесь – возможность наблюдать за чертой лагеря. Команда будет бродить повсюду: у казарм, у гаражей, у интендантских складов…

Бохов прервал его:

– Может быть, эсэсовцы как раз и хотят заманить команду туда. Что, если они потом посадят одного из товарищей, а то и всех шестнадцать? В карцере их будут обрабатывать до тех пор, пока они не скажут, кому сообщают о своих наблюдениях. Ведь эсэсовцам достаточно «дожать» только одного, чтобы выведать связь с организацией.

– Нет, нет, нет! – сказал упрямо Богорский. – Не с организацией, вовсе не с организацией!

Он предложил установить связь между ним лично и каким-нибудь товарищем из санитарной команды. Но Бохов тоже заупрямился.

– А если тебя выдадут?

Богорский улыбнулся.

– Тогда умрет не аппарат, а один я!

Против этого восстали все и подняли шум. Богорский рассердился. Опасность есть всегда, сказал он. Разве не опасно сидеть здесь и совещаться? Не опасно было создавать такую разветвленную сеть Сопротивления с интернациональными группами? Разве не опасно хранить оружие?

– Мы поклялись молчать и умереть, и я хочу сдержать клятву, – сказал Богорский.

– Смысл клятвы не только в этом, – возразил Бохов.

– Разве можно рассчитывать на кого-нибудь еще? – спросил Богорский.

– Можно, – ответил Бохов и рассказал товарищам о предложении Кремера.

Чем больше Бохов обдумывал это предложение, тем более приемлемым находил его. Остальные товарищи тоже оценили идею Кремера: новых связей устанавливать не придется, а Бохов и без того поддерживал со старостой постоянный контакт. Даже Богорский отказался от своего плана. Он поднял руки и улыбнулся.

– Ну что ж, как говорится, я давать себя убедить…

Совещание длилось менее получаса. Его участники поодиночке, незаметно покинули место встречи и разошлись по баракам.

Кремер как раз собирался идти в лазарет, чтобы сформировать из санитаров команду, когда к нему явился Бохов. Долгого разговора не потребовалось. Бохов сообщил Кремеру, что товарищи согласились с его предложением. Кремер возьмет на себя руководство санитарной командой. Они обсудили, кого из санитаров выбрать. Тут нужны надежные, испытанные товарищи.

Чуть позже Кремер отправился в лазарет. В длинном коридоре амбулатории толпились больные. Кремер протиснулся в перевязочную. Здесь кипела работа. Больных впускали по десять человек. От кислого запаха ихтиола и зловония, распространявшегося от всевозможных нарывов, было почти невозможно дышать. Санитары в изношенных белых халатах обслуживали пациентов. Все делалось молча, по раз навсегда заведенному порядку. Санитары срезали грязные размокшие бумажные бинты и очищали воспаленные раны от черной корки – застывшей ихтиоловой мази. Деревянной лопаточкой накладывали на рану порцию свежего ихтиола. Быстро, привычными движениями наматывали бумажный бинт, словно манжету на цветочный горшок. И все это молча, без лишних слов. Приходилось как можно полнее использовать короткий промежуток между вечерней поверкой и сигналом отбоя. Легким толчком в спину санитар отсылал пациента:

– Готово, следующий!

Следующий, уже успев спустить штаны, с безмолвной мольбой показал санитару черно-синюю флегмону на тощей ляжке. Его отделили от прочих, и он, придерживая рукой сползавшие штаны, заковылял к тем, кто уже ждал очереди у операционного стола.

Оперировал старший санитар Эрих Кён, коммунист, в прошлом актер. У него не было времени даже взглянуть в лицо больного, которого клали на операционный стол – деревянный помост с черной клеенчатой подушкой. Кён видел только нарывы и опухоли, и, пока его ассистенты накладывали эфирную маску, он прикидывал взглядом продольные и поперечные разрезы, которые ему предстояло сделать, и вот его скальпель уже врезался в больную ткань. Большими пальцами обеих рук он выдавливал гной и очищал рану. Ассистент, стоя наготове с ихтиолом и бинтом, тут же накладывал повязку.

Другой ассистент приподнимал оперированного и, усадив его, быстро приводил в чувство парой крепких затрещин по правой и левой щеке. (Не обижайся, приятель, нам некогда ждать, пока ты очухаешься!)

Еще оглушенный эфиром, пациент после такого подбадривания сползал со стола и, ничего не соображая, тащился к скамье у стены. Здесь можно было посидеть вместе с другими, прошедшими такую же процедуру, и поклевать носом, пока не выветрится наркоз. Никому до них больше не было дела. Лишь время от времени один из санитаров поглядывал на скамью.

– Ну как, очухался? Ступай, освободи место!

Кремер скрепя сердце наблюдал за происходящим. Охотно и покорно больные ложились на стол. Жадно вдыхали наркоз. Для них важно было, чтобы сон обогнал нож… Девятнадцать… двадцать, двадцать од… Многие вдруг издавали стон – нож опережал наркоз.

Кён, не отвлекаясь от работы, кивнул Кремеру, когда тот вошел, хотя сразу понял, что староста лагеря хочет с ним поговорить. Проделав еще три операции, Кён закончил прием. Он прошел с Кремером в комнату санитаров и вымыл руки. Кремер, все еще под впечатлением увиденного, сказал:

– Как ты только справляешься…

Вытирая руки, Кён присел на скамью к Кремеру и усмехнулся с видом бывалого хирурга.

– М-да, так вот и справляюсь… – Больной желудком, он несколько лет назад попал в лазарет, там санитары понемногу отходили его, и… он остался с ними. Со временем из него вышло что-то вроде полумедика, и мало-помалу, в силу необходимости, он усвоил хирургические приемы. Теперь он резал, как заправский врач. – М-да, так вот и справляемся!

В его тоне прозвучала нотка тщеславия.

Немногословный и сосредоточенный у операционного стола, он становился беспечным и благодушным, когда тяжелый труд оставался позади. Этот худощавый сорокалетний человек веселил своих друзей, черпая темы из неистощимого источника театральных воспоминаний, а в больничной палате его щедрое сердце вдохнуло бодрость во многих, уже утративших было волю к жизни.

«Ну, парень, дело идет на лад? – обычно приветствовал он больного, подходя к койке. – Вот видишь, я тебе всегда говорил: все не так плохо без аха и оха!»

Эрих Кён умел творить чудеса и широко использовал свой талант. Но сейчас он сидел серьезный и задумчивый подле Кремера.

– Да-да, – закивал он, когда Кремер объяснил ему причину своего визита. – Начинается блицкригом, а кончается санитарной командой из заключенных. Сперва – победные фанфары, затем – сирены воздушной тревоги. – Он встал и повесил полотенце на гвоздь. – Немецкий народ, какое же ты, в общем, стадо баранов! Сначала затемняешь себе мозги, а потом приходится затемнять окна…

Он горько рассмеялся. Затем неожиданно повернулся к Кремеру, и его серые глаза проницательно поглядели на старосту.

– Без охраны за цепь постов? Послушай, ведь это же…

– Потому и пришел с тобой посоветоваться, – отозвался Кремер.

Кён, заинтересовавшись, присел, и они беседовали до тех пор, пока Кремер не был вынужден покинуть лазарет, чтобы дать сигнал отбоя. Они успели отобрать шестнадцать санитаров.

– Пока ничего им не говори! – сказал Кремер. – Я сам с ними потолкую.


На другое утро Пиппиг принес из канцелярии список отправляемых с этапом. Нахмурившись, он вручил его Гефелю. Тот молча взял список. С того дня, как они приютили ребенка, между ними возникла какая-то отчужденность. Прежние отношения были нарушены.

Гефель, обычно ровный и приветливый, стал неразговорчив и отмалчивался, когда речь шла о ребенке. Все уговоры Пиппига оставить малыша ни к чему не привели. У них не было принято в случае разногласия допытываться о причинах. Один из них уступал, если чувствовал, что другой прав. В вопросе о ребенке Пиппиг никак не мог понять приятеля, ему казалось, что все не так уж сложно.

Фронт придвигался все ближе. Неясное положение должно было так или иначе разрешиться. Либо все они скоро будут свободны, либо… мертвы. Третьей возможности не было.

Проще всего спрятать ребенка здесь, пока чаша весов не склонится в ту или другую сторону. Вместе с ними он выйдет на свободу или вместе с ними умрет.

Придя к такому простому выводу, Пиппиг не мог взять в толк, почему Гефель твердо решил отдать малыша. Трусил он, что ли?

Гефель бросил список на стол.

– Приготовь вещи. Когда в полдень начнем выдачу, позовешь поляка и вернешь ему чемодан, – распорядился он.

Пиппиг засунул руки в карманы и сощурился.

– Конечно, пустой? – спросил он с вызовом.

Гефель взглянул коротышке в глаза.

– Нет! – бросил он и хотел уйти.

Пиппиг удержал его за руку:

– Ребенок останется здесь!

Гефель круто повернулся.

– Это не тебе решать!

– И не тебе! – отрезал Пиппиг.

Разгоряченные, они в упор смотрели друг на друга.

– Ты боишься? – примирительно спросил Пиппиг.

Гефель презрительно отвернулся.

– Чепуха!

Пиппиг снова схватил его за руку.

– Оставь ребенка здесь, Андре! – попросил он. – Ни о чем не беспокойся, я отвечу за все.

Гефель сухо рассмеялся.

– Ответишь? А если погорим, кого возьмут за жабры? Тебя или меня?.. Меня, я капо! Ничего не выйдет, ребенок отправится с поляком.

Оставив Пиппига, он ушел в канцелярию.

Пиппиг грустно посмотрел на дверь. Ему было ясно: Гефель трусил! В Пиппиге поднялась волна негодования и презрения. «Ладно, если он трусит и не желает рисковать, я сам позабочусь о безопасности малыша. Его надо убрать из склада, причем – немедленно. Если спрятать мальчонку в другом месте, Гефель уже не будет за него отвечать». Пиппиг озабоченно засопел.

Куда же деть ребенка? Сейчас он еще не знал, но это нисколько не меняло его решения. «Надо посоветоваться с Кропинским, что-нибудь придумаем!»

Нелегко было Гефелю так круто обойтись со славным Пиппигом, и он знал, что тот о нем думает.

Одно слово – и Пиппиг все понял бы. Но этого слова нельзя было произнести.

Позже пришел Кремер. Он отошел с Гефелем в угол склада.

– Этап уходит во второй половине дня.

– У меня уже есть список, – кивнул Гефель.

– Ну и как? – спросил Кремер.

Гефель смотрел мимо Кремера в окно.

– Что «ну как»? – спросил он и пожал плечами. – Ребенок, конечно, уедет.

Почувствовав в голосе Гефеля горечь, Кремер дружески сказал:

– Я ведь не изверг, Андре, но ты должен понять…

– А я, по-твоему, не понимаю? – Голос Гефеля теперь звучал почти враждебно.

Кремеру не хотелось спорить, однако он должен был проявить твердость, как бы это ни было мучительно для него самого. Поэтому он молча кивнул, протянул Гефелю руку и сказал примирительно:

– Я не стану больше с этим возиться, так и знай! Теперь все в твоих руках.

Он ушел.

Гефель мрачно смотрел ему вслед. «Теперь все в твоих руках!» Устало направился он в дальний угол склада. Мальчик сидел на шинели и забавлялся «цветной картинкой» – старой игральной картой, которую принес ему Кропинский.

Тот примостился здесь же на корточках. Увидев Гефеля, он с благодарностью взглянул на него. Гефель сдвинул шапку на затылок и провел рукой по лбу.

Ребенок уже привык к нему и улыбнулся. Но Гефель был необычно серьезен. Мельком взглянув поверх головки мальчика, он заговорил с Кропинским тоном, который ему самому показался чуждым:

– Ты отнесешь ребенка поляку.

Кропинский, казалось, не понял его, и Гефель резко добавил:

– Поляк сегодня уйдет с этапом.

Кропинский медленно поднялся.

– С этапом?

Гефель уже не мог совладать с охватившим его раздражением, ему хотелось как можно скорее поставить точку на этом деле.

– Что тут особенного? – накинулся он на Кропинского.

Кропинский машинально закивал головой. В этапе действительно не было ничего особенного. Но почему Гефель говорил с такой злобой?

– Куда этап? – спросил Кропинский.

Лицо Гефеля еще больше помрачнело, и он грубо ответил:

– Тебе какое дело? Делай, как сказано.

Глаза Кропинского широко раскрылись. Берген-Бельзен! С его губ уже готово было слететь слово протеста, но он промолчал и только смотрел с растерянной, безнадежной улыбкой в нахмуренное лицо Гефеля. А тот, боясь поддаться слабости, прикрикнул:

– Унеси ребенка, пока не пришел Цвайлинг, и…

Кропинский опустился на корточки, осторожно забрал у малыша «картинку», сложил ее вдвое и взял ребенка на руки. Когда он уже собрался идти, Гефель погладил мягкие волосики ребенка.

Лицо Кропинского просияло надеждой, он одобрительно закивал Гефелю, и в его голосе прозвучала мольба.

– Хорошо посмотри малютка! – нежно произнес он. – Такие красивые глазки, и малый носик, и малые ушки, и малые ручки… Все такое малое…

У Гефеля стеснило грудь. Как бы прощаясь, он нежно погладил ребенка по голове, медленно опустил руку, словно завешивая покровом лицо мальчика, и сказал протяжно:

– Да, да, маленький еврейский ребенок из Польши…

Кропинский оживился.

– Что значит ребенок из Польши? – сказал он, качая головой. – Дети есть на весь свет. Надо любить дети и защищать.

Измученный Гефель выругался:

– Черт побери! Да не могу я иначе! Кремер сказал мне… он требует, чтобы ребенка…

У Кропинского заблестели глаза, он решительно перебил Гефеля:

– Ты не слушай Кремер. Кремер крутой человек. Ты смотри на Красная армия. Идет все ближе, ближе, и американцы тоже. Что потом будет? Еще две недели, и фашисты все вон, и мы свободны… и малютка.

Гефель до боли стиснул зубы. Он уставился перед собой бессмысленным взглядом. Очнувшись наконец, он махнул рукой, словно отбрасывая все сомнения.

– Я передумал, – совершенно другим голосом сказал он. – Сейчас нельзя нести ребенка к поляку. Что он будет с ним делать? Когда отправляют этап, там черт знает что творится. Подожди часов до двух.

Кропинский облегченно вздохнул.


Тем временем Кремер отправился в лазарет. В одном из помещений его ждали шестнадцать человек, отобранные в команду. Они еще не знали, зачем их вызвали. Это должен был сообщить им Кремер. Он поспешно вошел в комнату и начал без обиняков:

– Товарищи, с нынешнего дня вы числитесь в санитарной команде.

Санитары с любопытством обступили его. Он знал их всех. Они были молодые, смелые, надежные товарищи и в лагере находились давно.

– Что это за штука – санитарная команда?

Кремер вкратце объяснил смысл ее назначения. В случае воздушного налета на лагерь их используют как санитаров в помощь эсэсовцам.

– Наверно, будем менять им штаны, когда они обделаются? – ехидно заметил один из санитаров под общий смех.

Собравшиеся с интересом выслушали Кремера, который сообщил, что их снабдят касками, противогазами, перевязочным материалом и разрешат выходить без охраны за наружную цепь постов.

– Ну и ну! – зашумели санитары. – Такого еще не бывало!

Кремер, усмехнувшись, кивнул:

– Видно, скоро конец.

– И начальнички занервничали, а? – сказал кто-то.

Кремер опять кивнул.

– Мне незачем подробно вам расписывать, сами поймете, что к чему. – Он оглядел всех и добавил: – Отобрали вас мы, а не начальство. Для них вы санитарная команда – и только. Понятно?

Он сделал паузу. Шестнадцать молодых людей смекнули, что речь идет о чем-то необычном, и, когда Кремер, понизив голос, заговорил еще более проникновенно, они сразу поняли, чего от них ждут.

– Хорошенько присматривайтесь. Вам придется бывать везде, так что обо всем, что заметите, сообщайте Эриху Кёну, он будет вашим командиром. Остальное я уже с ним обсудил.

Кён кивком подтвердил его слова.

– Послушайте! – Кремер снова оглядел санитаров.

– После этого я отведу вас к воротам, но вот еще что, товарищи…

Но тут Кремер вынужден был прерваться. В комнату вошел папа Бертхольд. Никто из присутствующих заключенных не счел необходимым вытянуться по стойке «смирно», как предписано. Бертхольд этого как будто и не ожидал. Он соскреб грязь со своих истоптанных сапог.

– У вас тут собрание, как я погляжу?

Его морщинистое лицо растянулось в ухмылке. Он прошёл в свой кабинет и снял пальто, но тут же вернулся и надел белый халат.

– И кто это? – спросил он, указывая на группу заключенных, обступивших Кремера.

– Новый отряд санитаров, штурмшарфюрер, – ответил Кремер в той же непринужденной манере.

– Санитаров? – пробормотал Бертхольд и набил трубку. – Опять что-то новенькое.

Посасывая трубку, которая плохо тянула, он приблизился к шестнадцати санитарам:

– Что ж, и Райхерт тоже в деле. Вечно он там, где что-то происходит.

Болтовня Бертхольда вызвала у Райхерта только ухмылку, а Кремер ее вовсе проигнорировал и снова обратился к шестнадцати санитарам.

В этом заключалась особенность конспирации. Бывший торговец сигарами не понимал двойного смысла в словах Кремера, зато его понимали остальные шестнадцать присутствующих.

– Комендатура возложила на вас особую задачу. Выполняйте работу хорошо, чтобы не к чему было придраться. Ясно?

Еще как ясно!

Бертхольд сосал трубку, слушал Кремера, словно тот оратор, и одобрительно кивал.

– Я несу за вас ответственность, – продолжил Кремер, – и требую строжайшего повиновения, военной дисциплины и соблюдения полной секретности. Никого в лагере не касается то, что вам поручено, ясно? Выполняйте, что я сказал…

– А что вы сказали?

– То, что мне приказал писарь, – ответил Кремер, и Бертхольд удовлетворенно причмокнул.


Райнебот встретил их надменной ухмылкой. Он вышел из своего кабинета, остановился перед командой и с явным наслаждением стал натягивать перчатки из свиной кожи. Затем гарцующей походкой прошелся вдоль шеренги. Заключенные стояли навытяжку, ни один мускул не дрогнул на их лицах.

Усмешка Райнебота стала язвительной.

– Вы, конечно, отобрали лучших? – обратился он к Кремеру.

– Самых наилучших, господин комендант, так точно! – безбоязненно ответил Кремер.

И вопрос, и ответ прозвучали двусмысленно.

– Надеюсь, вы предупредили ваших товарищей, какие удовольствия ожидают лагерь, если хоть один из них вздумает улизнуть?

– Так точно, господин комендант! Заключенные получили от меня необходимые инструкции.

– Великолепно! – с той же двусмысленной интонацией произнес Райнебот. – Кто же у них главный?

– Я! – выступил вперед Кён.

– Ага! – Райнебот засунул большой палец за борт шинели и забарабанил пальцами. – Конечно, Кён! Что бы ни случилось, без него не обходится.

– Он старший санитар лазарета, – пояснил Кремер.

– Ага! – сказал опять Райнебот. – Вот, значит, как обстоит дело! – и кивком дал понять Кремеру, что тот ему больше не нужен.

Команда зашагала назад в лазарет.


Двое сидевших в углу вещевого склада не подозревали, что уже довольно долго их подслушивал Цвайлинг.

Он явился на склад неожиданно. Пиппиг, стоявший в проходе между мешками с одеждой и внимательно следивший за тем, что происходило в углу, не заметил эсэсовца. Но Цвайлинг, взглянув на Пиппига, сразу понял, что на складе что-то творится. Он тихонько подкрался сзади к Пиппигу и тягучим голосом спросил:

– На что это вы пялите глаза?

Мгновенно обернувшись, Пиппиг в страхе уставился на разинутый рот Цвайлинга. Гауптшарфюрер мрачно усмехнулся и сказал:

– Молчать, ни звука!

– Господин гауптшар…

– Молчать! – грозно зашипел тот, на цыпочках подошел к штабелям мешков и прислушался.

Гефель и Кропинский, покинув «тайник», заложили проход мешками и уже направились было к длинному столу, как вдруг лицом к лицу столкнулись с Цвайлингом. У Гефеля застыла кровь в жилах, заледенело сердце. Но он быстро овладел собой. Указав на несколько штабелей, он внешне спокойно сказал Кропинскому.

– А потом положишь мешки сюда.

Цвайлинг тоже принял равнодушный вид.

– Разбираете вещи?

– Так точно, гауптшарфюрер, чтобы не завелась моль.

Кропинский хладнокровно сложил в проход еще штабель мешков.

Цвайлинг быстро подошел к Кропинскому, пнул его коленом пониже спины и отодвинул мешки в сторону.

Перепуганный Пиппиг увидел, как Цвайлинг исчез в глубине склада. Гефель и Кропинский молча обменялись выразительными взглядами.

Когда Цвайлинг вдруг вырос из-за мешков, малыш, спасаясь от эсэсовца, забился в угол и сжался в комок. Тут подоспел Гефель. Цвайлинг растянул губы в глупой ухмылке, отчего складки вокруг рта образовали нечто вроде венца.

– Ну ясно! Здесь завелась моль… – добродушно сказал он.

Коварное дружелюбие его тона насторожило Гефеля, и он решил грудью встретить опасность. Только мужество и полнейшая откровенность могли как-то спасти положение.

– Гауптшарфюрер… – начал Гефель.

– Ну что?

– Я хотел бы объяснить…

– Понятно. Как же иначе? – Цвайлинг носком сапога указал на ребенка. – Захватите-ка эту моль с собой.

Кропинский вслед за Гефелем и Цвайлингом вошел в кабинет. Гефель опустил ребенка на пол, и малыш испуганно забился в угол. Цвайлинг указал Кропинскому на дверь, и тому пришлось удалиться.

Едва Цвайлинг уселся за письменный стол, как у ворот завыла сирена. Она ревела, как голодный хищник. Цвайлинг выглянул в окно, и Гефель решил воспользоваться ситуацией.

– Воздушная тревога, гауптшарфюрер! Не сойдете ли в убежище?

Цвайлинг осклабился, по-видимому, силясь улыбнуться. И лишь когда сирена стихла, испустив гортанный звук, он ответил:

– Не-ет! На этот раз я останусь тут, с вами.

Он закурил сигарету и стал дымить, глядя перед собой. После каждой затяжки челюсть его отвисала. Казалось, он что-то обдумывал.

Гефель, готовый ко всему, настороженно следил за странным поведением Цвайлинга. Наконец шарфюрер поднял глаза на Гефеля. И опять Гефелю показалось, будто он его прощупывает.

– Вчера они уже были за Эрфуртом, – неожиданно проговорил Цвайлинг.

Гефель молчал. «Что ему от меня надо?»

Цвайлинг, высунув кончик языка, долго смотрел на заключенного, который с самым безучастным видом стоял перед ним.

– Собственно говоря, я всегда хорошо с вами обращался… – начал он и, сощурив глаза, через щелки стал наблюдать за Гефелем, ожидая ответа.

Но Гефель упорно молчал, не понимая, куда тот клонит.

Цвайлинг встал и прошел, волоча ноги, в угол, куда заполз ребенок. Бессмысленным взглядом он смотрел некоторое время на маленькое существо, потом осторожно потрогал его кончиком сапога. Малютка сжался, отстраняясь от сапога. Гефель стиснул кулаки.

У длинного стола Кропинский и Пиппиг усердно занимались оформлением вещей этапируемых и то и дело посматривали на застекленную перегородку. Ожидая ужасной сцены, они удивлялись, что в кабинете начальства так тихо. Вот Цвайлинг подошел к Гефелю и сказал ему, по-видимому, что-то любезное. Что же там происходит?

И в самом деле, на лице Цвайлинга застыла улыбка.

– Стоит мне захотеть, – сказал он, – стоит мне захотеть, и вы сегодня же загремите в карцер… – Он добродушно прищурился, следя за реакцией Гефеля.

Затем Кропинский и Пиппиг увидели, как Цвайлинг, осклабившись, провел себе пальцем поперек горла.

– Смотри, кажется, дело дрянь, – испуганно прошептал Пиппиг.

На лице Гефеля ничего не отразилось. Он все так же неподвижно стоял перед эсэсовцем. Но мысль его лихорадочно работала. «Ему наверняка что-то от меня надо!»

Цвайлинг вдруг поднял голову. Зловещий гул самолетов раздавался как раз над складом. Шарфюрер долго прислушивался к грозному реву, потом опять перевел взгляд на Гефеля. Оба молча смотрели друг другу в глаза, и каждый думал свое. Маловыразительное лицо Цвайлинга не могло служить зеркалом его мыслей, и только моргающие глаза показывали, что за узким лбом идет мучительная работа.

– Но я не захочу… – после долгой паузы произнес он.

– Знать бы, что он замышляет, – взволнованно прошептал Пиппиг.

Кропинский отозвался шепотом:

– Неужели посадит в карцер?

Внезапно кровь бросилась Гефелю в голову: он догадался, чего хочет Цвайлинг. От неожиданности он даже потерял дар речи. Цвайлинг почувствовал, что Гефель его понял. Испугавшись собственной смелости, он сел за стол и начал бесцельно перебирать бумаги. Испытующий взгляд Гефеля лишал его уверенности, но идти на попятный уже было поздно. Решающее слово было произнесено. И он еще более доверительно промолвил:

– Пока эта моль здесь, она в безопасности…

Теперь он высказался уже совсем недвусмысленно. В Гефеле боролись противоречивые чувства. Все, что до сих пор угнетало его, было отброшено одним махом, и он наконец увидел возможность надежно спрятать ребенка. Гефель решительно шагнул к Цвайлингу. Тот вдруг испугался. Он затряс указательным пальцем перед лицом Гефеля и прокаркал:

– Если вас накроют, виноваты будете вы, а не я! Вы меня поняли?

Отбросив всякую осторожность, Гефель ответил:

– Даже очень хорошо.

Цвайлинг, опасаясь, что зашел слишком далеко, сделал над собой усилие. Он сердито кивнул в сторону ребенка и обычным повелительным тоном скомандовал:

– Убрать!

Гефель взял мальчика на руки и направился к выходу. Когда он был уже у двери, Цвайлинг окликнул его:

– Гефель! – Их взгляды скрестились. Цвайлинг прищурился: – Вы хотите выйти отсюда живым, а?

Наступила пауза. Они, казалось, прощупывали друг друга.

– Так же, как и вы, гауптшарфюрер! – ответил Гефель и поспешно покинул кабинет.

Видя, что Гефель взволнован, Пиппиг благоразумно удержался от расспросов. Гефель глубоко вздохнул.

– Отнеси его на прежнее место, – сказал он, передавая Кропинскому ребенка.

Кропинский хотел что-то спросить, но Пиппиг цыкнул на него:

– Неси, живо!

Кропинский, прижав к груди ребенка, поспешно скрылся.

Ожидаемая катастрофа не разразилась, но вместо нее создалась совершенно новая и пока еще не поддававшаяся оценке ситуация. Гефель был не в состоянии что-либо объяснить, однако Пиппиг и не требовал этого. По тому, как он взглянул на Гефеля, было видно, что он догадывается о содержании разговора в кабинете. Помолчав, Гефель медленно повернулся и, тяжело ступая, ушел в канцелярию. Пиппиг не последовал за ним.

Злобными глазами Цвайлинг наблюдал за тем, что происходило за стеклянной перегородкой. Ведь они стали теперь его сообщниками. Гауптшарфюрера так и подмывало наброситься на них, заорать и в привычном опьянении властью утопить свою неуверенность. Но вдруг он испуганно обернулся: вдалеке совершенно отчетливо раздалось громыханье – одна за другой рвались бомбы. Разинув в ужасе рот, он смотрел в пустоту и прислушивался. Потом нервно потер щеку, словно проверяя, выбрита ли она.

Воздушная тревога застала шестнадцать санитаров в тот момент, когда они в необычном обмундировании выстроились перед административным зданием.

Заключенные разбегались по баракам. На дороге, ведущей к лагерю, было оживленно. Рабочие команды бегом устремлялись к воротам. Эсэсовцы спешили в свои убежища.

В связи с тревогой в кабинете Швааля собралась лагерная администрация, и, когда Райнебот вошел доложить о прибытии санитарной команды, начальник лагеря нервно повернулся к коменданту:

– Что такое?.. Ах да!

Он небрежно махнул рукой: мол, сейчас не до речей. Пусть команда немедленно приступит к своим обязанностям.

Гул самолетов наполнял воздух. Где-то неподалеку слышались разрывы.

Райнебот вышел из здания и в своей обычной манере передал санитарной команде приказ начальника лагеря:

– Можете разлетаться!

Кён крикнул:

– Санитарная команда, смирно! – Шеренга застыла. – Налево! Бегом… марш!

Райнебот насмешливо глянул им вслед, вздохнул и поспешно удалился в бомбоубежище.


Вокруг не было видно ни души, только шестнадцать санитаров в непривычных касках рысцой бежали по наружной территории лагеря. Усмехаясь, они понимающе подмигивали друг другу.

Над ними с ревом проносились бомбардировщики, грохотали разрывы.

Где это – в Гота или в Эрфурте?

У наружной цепи постов Кён доложил начальнику караула о прибытии команды и с особым удовольствием молодцевато гаркнул:

– Четыре человека – к казармам эсэс! Четыре – к интендантскому складу! Четыре – к войсковым гаражам! Остальные со мной – к домам начальства! Через десять минут после отбоя команде быть здесь в полном составе. Ясно?

– Так точно! – ответили санитары хором.

– Исполняйте!

Санитары разбежались в указанных направлениях, а начальник караула молча стоял и смотрел. На этот раз не ему пришлось командовать.


Гефель сел за стол и уставился на лежавшие перед ним списки этапа. К счастью, заключенные, работавшие в канцелярии, не заметили того, что произошло на складе, и это спасло Гефеля от расспросов любопытных. Он все еще не успокоился. Его взволновало вовсе не коварное предложение Цвайлинга, а неожиданная возможность спасти ребенка. Это казалось таким заманчивым, легким и простым, но, тем не менее, что-то теснило ему грудь. Ведь он только что обещал Кремеру убрать ребенка из лагеря. А Кремер верил его слову. Что, если он нарушит обещание?.. Если спрячет малыша?.. Цвайлинга теперь нечего бояться. Гефель смотрел на столбцы цифр. За каждым номером человек, но один номер пропущен – ребенок. У него нет номера. Он не существует. Достаточно сунуть его в чемодан и… Один из тысяч, проходя ворота, потащит нечто с собой… Гефель закрыл глаза. Разве строгое выполнение долга не есть лучшее алиби перед собственной совестью?

Но вот мучительное чувство вины нахлынуло снова. И снова у Гефеля появилось гнетущее ощущение, будто издалека на него смотрят два глаза, молча и неотступно. Глаза ребенка? Или глаза жены («…горячо целую тебя…»)? Или его собственные глаза? Были ли это вообще глаза? Быть может, это вовсе палец, указывающий на него? Это молчаливое существо кричало на него, кричало, кричало! Еще никогда за все годы заточения Гефель не чувствовал себя таким одиноким, как сейчас.

Он бежал от заманчивого предложения Цвайлинга. Бежал от безмолвного взора Пиппига. Только от себя он не мог убежать, хотя и сознавал, что слишком слаб, чтобы принять решение на свой страх и риск.

Гефель вышел к Пиппигу. Тот по-прежнему стоял у длинного стола, словно поджидая товарища. В воздухе висел непрерывный гул. Похоже было на массированный налет. Цвайлинг стоял в углу своего кабинета у окна и наблюдал за небом. Взглянув в сторону Цвайлинга и убедившись, что тот их не видит, Гефель шепнул Пиппигу:

– Пойдем.

Они прошли в дальний угол склада. Кропинский сидел в углу, качал ребенка на руках и нашептывал ему польские слова. Затем он положил ребенка и подошел к ним. Он сгорал от нетерпеливого ожидания. Все трое стояли близко друг к другу. Гефель повел головой в сторону кабинета гауптшарфюрера.

– Цвайлинг предложил мне оставить ребенка.

В отличии от Кропинского, который жадно ловил каждое слово Гефеля, Пиппиг остался безучастным.

– Я так и предполагал, – сухо заметил Пиппиг. – Вроде выкупа, если дела повернутся иначе. Совсем не глупо. Ну а ты что?

Гефель нерешительно пожал плечами. Пиппиг рассердился.

– Чего ты боишься? Если это делается с его разрешения, то теперь он у тебя в руках, господи, Андре, он тебя не выдаст.

Гефель, все еще колеблясь, возразил:

– Если оставим ребенка, Цвайлинг решит, что мы приняли его предложение…

– Даже если и так, не все ли нам равно?

– А если Розе проболтается?

– Этого я держу в ежовых рукавицах, не бойся… – сказал Пиппиг и решительно добавил: – Ребенок остается!

Гефель попытался еще что-то возразить, но Кропинский похлопал его по плечу:

– Ты хороший товарищ!

Гефелю было больно видеть радость этих двоих. Хотя чувство вины перед ребенком онемело в его груди, тем сильнее тяготило оно, когда он думал о Кремере. В растерянности от своей нерешительности Гефель молча засунул руки в карманы и горько улыбнулся.

Воздушная тревога продолжалась. В бараках заключенные толпились у печек, которые согревали только стоявших вблизи, ибо топили скупо. Дополнительное тепло поступало от человеческих тел, сгрудившихся в тесном помещении. Многие спали, облокотившись на стол, – ни шум, ни грохот им не мешал. Лагерь как вымер, просторный аппельплац опустел, у ворот тоже никого не было видно. Лишь на вышках вокруг лагеря часовые, переминаясь с ноги на ногу, поглядывали на небо.

За лагерным ограждением, у казарм эсэсовцев, патрулировали четверо из санитарной команды. Внимательно присматриваясь, они неторопливо шагали от здания к зданию. Сколько же из этих казарм заполнено?

Другая группа ходила по лесу с северной стороны лагеря. Отсюда сквозь деревья хорошо просматривались дали Тюрингии. Под косыми взглядами часовых четверка двигалась вдоль ограды.

У этой группы тоже было задание: найти, учитывая расположение леса и вышек, место в ограде, наиболее удобное для прорыва на случай восстания.

Трофейные каски скрывали пытливые взгляды санитаров. Временами четверка, словно желая передохнуть от наскучившего патрулирования, останавливалась полюбоваться ландшафтом. Однако при этом безобидном любовании «туристы» запоминали ориентиры, прикидывали на глаз дистанции и шепотом, чтобы не услышали часовые, делились результатами наблюдений.

Лишь во второй половине дня дали отбой тревоги. Сирена возвестила об этом продолжительным воем.

Лагерь ожил. Из бараков высыпали заключенные. На кухне загремели бачками, но жалкая похлебка уже успела остыть. У ворот тоже зашевелились, и вскоре Райнебот через громкоговоритель вызвал к воротам отбывающий этап. Услышав приказ, Малый лагерь засуетился, как потревоженный муравейник. Перед «конюшнями» во все стороны сновали заключенные. К этому времени подтаяло, и кишевший здесь люд шлепал по топкой грязи. Старосты блоков и дневальные с ног сбились, стараясь внести в неразбериху хоть какой-нибудь порядок. Люди кричали, толкались, куда-то протискивались, пока наконец после шума и беготни не были сформированы маршевые колонны.

На вещевом складе с выдачей жалкого скарба покончили быстро. Гефель, Пиппиг и Кропинский стояли рядом, словно три заговорщика. Гефель чувствовал: настала критическая минута. Пиппиг предложил позвать Янковского, чтобы тот простился с ребенком. Но Гефель не согласился, он не хотел видеть поляка, не хотел ничего знать, не хотел ни о чем слышать.

– Андре, дружище, нельзя же, чтобы бедняга так уехал…

– Оставь меня в покое!

Гефель был, как в лихорадке. Резко повернувшись, он ушел в канцелярию.

Пиппига охватило отчаяние.

– Мариан, – сказал он наконец Кропинскому, – сбегай в Малый лагерь и расскажи поляку про малыша.

Янковский был в смятении. Этап вот-вот отправят, а ребенка никто не принес. Он то и дело выходил из рядов и заклинал по-польски старосту, чтобы тот разрешил ему сходить на склад. Староста блока, довольный тем, что наконец собрал свою колонну, был глух к мольбам Янковского и нетерпеливо пихал его обратно в строй. Янковский дрожал, как пойманная птица.

Увидев подошедшего Кропинского, поляк кинулся ему навстречу. Слезы бежали по его лицу. Почему он должен уехать без ребенка? Кропинский не находил слов, чтобы утешить несчастного.

– Не надо плакать, брат, – без конца твердил он. – Поверь мне, мы лучше сумеем защитить маленького Стефана.

Янковский мотал головой. Вид у него был жалкий. Серую «зебровую» шапку он от холода натянул на уши, она сползла ему на глаза, штаны и куртка, слишком большие, болтались на нем, на голых ногах еле держались бесформенные деревянные башмаки. Длинным обтрепанным рукавом Янковский вытирал слезы. Исстрадавшееся, несчастное существо. У него хватало сил только на то, чтобы смиренно просить:

– Отдайте его мне, ну, пожалуйста, отдайте!

Он хотел броситься перед Кропинским на колени, но тот, схватив его за локти, встряхнул, словно этим можно было его вразумить.

– Не плачь, брат, не плачь! – повторял Кропинский. – Ну чего плачешь? Ведь ты даже не отец ему.

Янковский возмутился:

– Я больше, чем отец!

В порыве чувств Кропинский прижал несчастного к себе и поцеловал.

– Ступай, брат, да хранит тебя пресвятая Матерь Божия!

Но Янковский, вцепившись в Кропинского, не желал уходить. Кропинский едва выносил эту муку. Он вновь и вновь прижимал к себе одинокого горемыку, потом оторвал его от себя и быстро зашагал прочь.

– Брат, брат! – кричал ему вслед Янковский, но тот не обернулся. Янковский, бессильно уронив руки, тихонько застонал, а блоковый староста, увидев поляка вне строя, накинулся на него:

– Черт бы тебя побрал! Чего ты тут бродишь! Убирайся на место, живо!

Янковский покорно вернулся в свой ряд и, согнувшись от горя, поплелся вместе с длинной колонной на аппельплац. Здесь опять поднялись шум и крик. Наконец Райнебот, пересчитав колонну, построил ее, затем ворота раскрылись, и серая тысяченожка медленно поползла из лагеря.

В суете отправки этапа Кремер забыл о ребенке. Теперь же, когда жалкое шествие двигалось мимо него, он, заметив в рядах заключенного с мешком на спине, подумал: «Не этот ли?»

Но это не был польский еврей Захарий Янковский. Тот, шатаясь, брел без багажа к неведомой следующей остановке.

Итак, все было кончено! Того, что Гефель сделал, уже нельзя было поправить, он это понимал, но пути назад не было.

Пока транспорт не покинул лагерь, Пиппиг избегал встречи с Гефелем, но был наготове на случай, если Гефель передумает в последнюю минуту.

Гефель же больше не думал об этом, он сидел в канцелярии и ждал. Ждал…

Пиппиг меж тем вздохнул с облегчением. Все в порядке, ребенок спасен. Дело ясное! Пиппиг ликовал. Такую ловкую шутку удалось сыграть! Но с кем? С эсэсовцами? С несчастным польским евреем Янковским? С жизнью? С судьбой?.. Слишком сложные вопросы! Он не стал ломать себе голову, а только радовался, что удалось заполучить «милого котеночка».

А Кропинский? После своего побега от Янковского тот сидел в углу, держа мальчика на коленях, и тихо-тихо напевал ему песни родины.

Гефель подал Цвайлингу вещевой список.

– Кстати, насчет моли, – сказал Цвайлинг. – Она должна была отправиться с этапом, не так ли?

Он высунул кончик языка. Гефель секунду помедлил с ответом.

– Так точно, гауптшарфюрер!

– А теперь вы должны помалкивать, и другие тоже.

– Так точно, гауптшарфюрер!

Цвайлинг скривился.

– «Так точно, так точно!» – передразнил он. – Нечего нам притворяться друг перед другом. Через неделю-другую американцы будут здесь, и тогда вы возьмете свою моль на руки и скажете американцам: «Вот этим мы обязаны нашему гауптшарфюреру…»

– Так точно, гауптшарфюрер! – с трудом выдавил из себя Гефель.

Цвайлинг отбросил дружеский тон.

– Ну что вы заладили свое «так точно»! В конце концов, это безумие, что я… Если история выплывет, все вы загремите в карцер. Мне-то ничего не будет. Надеюсь, это вам ясно?

– Так точно!

Цвайлинг проигнорировал непроницаемость Гефеля:

– Вы что думали, я дам вам попасться?

Гефель больше не мог уклоняться от вопроса и неохотно ответил:

– Это было очень благородно с вашей стороны, гауптшарфюрер.

– Не так ли? – Цвайлинг облизнул губы. – Надеюсь, вы не забудете об этом.

– Да, гауптшарфюрер…

Этот разговор заставил Гефеля почувствовать отвращение, но что ему оставалось отвечать? Внезапно ему стало противно и от самого себя, а это дело с ребенком казалось теперь грязной сделкой.

Цвайлинг откинулся в кресле со словами:

– Стало быть, скажите своим, чтоб держали язык за зубами.

– Так точно, гауптшарфюрер!


Пиппиг принес мальчику чашку жидкого кофе, куда добавил несколько ложек свекольного сока. Малыш сделал глоток и отодвинул чашку.

– Мне это тоже не понравилось бы, – озабоченно вздохнул Пиппиг.

– Что же мы давать для малютка? – Кропинский беспомощно пожал плечами. – У него такие тонкие ручки, такие тонкие ножки!..

Пиппиг ощупал худенькое тельце.

– Н-да, в чем только душа держится!

– Малютка надо иметь хлеб, белый хлеб, и сахар, и молоко.

Пиппиг рассмеялся.

– Молоко? Ты что, Мариан! Не могу же я кормить его грудью.

Кропинский озабоченно покачал головой. Пиппиг потер стриженый затылок и вдруг выпалил:

– Ну ясно! Малышу нужно молоко.

– Откуда ты взять?

Но у Пиппига, по-видимому, уже возник план, а если он на что-либо решался, то без колебаний.

– Пиппиг-цыпик, не тужи и себя покажи! – задорно произнес он, подсел к ребенку и ласково потрепал его ручонки. – Вот увидишь, мой маленький, завтра дядя Пиппиг пойдет на большой луг, там много коров, и они делают «му-у»… – Мальчик улыбнулся. Пиппиг, обрадовавшись, взял его личико в ладони. – Ты еще научишься у нас смеяться, малыш! – И, хитро подмигнув недоумевающему Кропинскому, ткнул его пальцем в плечо. – А ты завтра покормишь его грудью, понятно?

В канцелярии Гефель не стал распространяться об изменившейся ситуации. Ребенок останется на складе, все понемногу улаживается, объяснил он, многозначительно кивнув в сторону кабинета Цвайлинга.

– В лагере не болтайте о том, что у нас тут…

Конец фразы он заменил выразительным жестом. Этим все было сказано.

Один только Розе заворчал, ему это не понравилось. Пиппиг пришел как раз, когда заключенные ополчились на Розе и перешли к оскорблениям:

– Ах ты, слюнтяй! Паразит! Мусульманин! Только попробуй проболтаться кому-нибудь, и мы тебя так отделаем!

Пиппиг протиснулся сквозь толпу разъяренных заключенных.

– Что тебе сделал этот ребенок? – спросил он Розе, который, в отличие от остальных, сидел за столом и демонстративно работал.

Розе враждебно взглянул на Пиппига.

– Ничего он мне не сделал, – возразил он, – но когда это выйдет наружу…

Пиппиг непринужденно склонился над письменным столом Розе.

– Если это выйдет наружу, значит, один из нас проболтался…

– Ты что, на меня намекаешь? – возмутился Розе.

В ответ Пиппиг многозначительно ухмыльнулся.

Гефель не хотел, чтобы между этими двоими дошло до ссоры. Оттеснив Пиппига в сторону, он сказал примирительно:

– Да не бойся ты так, Аугуст, доверься нам.

Остальные не отступались:

– Если с нами слишком опасно, он может поискать себе другое место!

– Я не дам себя прогнать! – бурно запротестовал Розе.

На что некоторые из заключенных презрительно рассмеялись:

– Конечно, он рад, что нашел себе здесь тепленькое местечко.

– Я всего лишь выполняю свою работу! Ясно вам? – Розе привстал и ударил кулаком по столу.

Ссора становилась опасной.

– Никто тебя не прогоняет, – Гефель усадил Розе обратно на стул. – Спокойно, товарищи! Розе не доносчик.

– Зато слюнтяй, – продолжали издеваться они.

Жест Гефеля смягчил Розе. С мрачным видом он вернулся к работе. Только руки дрожали, когда он писал.

По окончании работы в блоке Гефель сидел в канцелярии за столом. Пиппига не было. Многие уже улеглись спать. Позади Гефеля, сгрудившись в кучку, несколько человек перешептывались.

У капо вещевого склада путались мысли, теснило грудь. Как все сложно! Он подпер голову руками и закрыл глаза. Бохову придется дать отчет, это ясно. Хватит ли у него мужества на это? Может, надо было спрятать ребенка и никому об этом не говорить? Ни Бохову, ни Кремеру? Унылые думы одолевали Гефеля. Но вот до его слуха долетел шепот.

У Оппенгейма американцы создали новое предмостное укрепление. Танки прорвались на восток! Их авангарды достигли Майна у Ганау и Ашаффенбурга. Восточнее Бонна маневренные бои. Гарнизон Кобленца отведен на восточный берег. В Бингене уличные бои.

Гефель прислушался. Вот они уже где! Как быстро!

«Ребенка просто надо спрятать…» – шептал ему внутренний голос. Он открыл глаза.

Действовал ли он хладнокровно и разумно? Он последовал велению сердца. Не устоял под напором чувств. Значит, сердце оказалось сильнее рассудка? И одновременно он задумался: а у Бохова, получается, рассудок сильнее сердца?

Чувство – рассудок, рассудок – чувство…

Думы Гефеля скользили, как корабль без руля. Измученный, он придумывал себе тысячу оправданий. Что бы он сделал, если бы увидел в реке тонувшего ребенка? Конечно, не задумываясь, бросился бы в быстрину, и ничто не могло бы быть более естественным. Разве не чувствовал бы он то же гнетущее чувство вины, пройди он как трус мимо тонущего ребенка, заботясь лишь о собственной безопасности? То же чувство вины, которое испытывал перед ребенком, спрятанным в том углу, когда еще был готов выполнить приказ Бохова? Разве не появился бы из глубины и безмолвия перст, указующий на него?

Вот и всё! По сути, всё оказалось просто.

Гефель глубоко вздохнул и поднялся, готовый пойти к Кремеру, чтобы рассказать хотя бы ему.

В третьем бараке помещались «прикомандированные», то есть заключенные, работавшие в офицерской столовой кельнерами или на кухне, а также обслуживавшие эсэсовцев в качестве портных, сапожников, посыльных и уборщиков.

– Здорово, Карл!

Пиппиг подсел к работавшему в эсэсовской кухне Вундерлиху и хитро ему подмигнул. Вундерлих, зная, с кем имеет дело, поинтересовался:

– Чего тебе?

– Молока!

– Молока? – Вундерлих рассмеялся удивленно. – Зачем?

– Чтобы пить, балда!

– Тебе лично?

Пиппиг сделал вид, что обиделся.

– Я бы выпил пива, если бы оно было. – Он притянул Вундерлиха к себе и шепнул ему на ухо: – У нас ребенок.

– Что-о?

– Тс-с!

Пиппиг осторожно огляделся и, обняв за плечи Вундерлиха, шепотом посвятил его в тайну.

– Да, Карл, малышу нужно молоко. Вот такие у него ручки, вот такие ножки. Как бы кроха не скапутился… Так что, Карл, договорились – два стакана!

Вундерлих задумался.

– А как ты пронесешь молоко через ворота?

Значит, он согласен! Пиппиг просиял.

– Это уж моя забота.

– А если тебя накроют?

Пиппиг рассердился.

– Я – Пиппиг-цыпик, я не тужу и себя покажу!

Вундерлих засмеялся. Но задача была не из простых: как Пиппигу добраться до молока? Наконец решили: Пиппиг придумает какое-нибудь дельце с выходом за ворота, ну хотя бы понесет старую одежду в эсэсовскую швальню. Итак, молоко требовалось доставить в швальню.

Вундерлих оглянулся и кивком подозвал одного из посыльных.

– В чем дело? – спросил тот, подходя к столу.

– Послушай, завтра с утра зайдешь ко мне и отнесешь в швальню бутылку молока. Руди за ней придет.

Посыльный протянул Пиппигу руку.

– Здорово, Руди!

– Здорово, Альфред!

Для посыльного такое поручение было пустяком. Он мог свободно ходить по всей территории.

– Будет сделано! – сказал он без лишних вопросов, так как даже необычное дело всегда выполнялось как само собой разумеющееся.

– Нужно еще предупредить Отто, – сказал Вундерлих и направился с Пиппигом в другой конец барака.

Отто Ланге, капо эсэсовской швальни, в прошлом портной, попавший в лагерь «за распространение слухов», стоял у громкоговорителя и слушал передачу последних известий.

Вундерлих отвел его в сторону.

– Завтра утром я пришлю тебе бутылку молока. Пиппиг зайдет к тебе за ней.

Портной кивнул и провел пальцем по верхней губе – привычка, оставшаяся еще с «воли», когда он носил усы.

– Имей в виду, – наставлял Пиппиг портного, – я притащу тебе старые пальто. Ты затребовал их у нас, понятно?

Ланге кивнул:

– Давай тащи!

Какой сложный путь, чтобы раздобыть пол-литра молока. И несмотря на готовность всех участников, – путь опасный. Если Пиппига накроют у ворот, все лопнет. Он отправится прямиком в карцер. Повезет – получит двадцать пять ударов по заднице. Примите с благодарностью. Весьма обязан. Все ради мальчугана. Не повезет – отправят в крематорий, и дело с концом. Но Пиппиг не трусил. При всевозможных отчаянных проделках, на какие он пускался, его не покидал оптимизм: бог не оставит в беде вольнодумца. Прощаясь возле барака, Вундерлих напомнил:

– Смотри, не попадись, цыпик!

Пиппиг собрался было возмутиться, но Вундерлих со смехом махнул рукой:

– Знаю-знаю, ты себя покажешь!..

Пиппиг, довольный собой, удалился. Вернувшись в барак, Вундерлих встретил санитара из эсэсовского лазарета.

– Слушай, Франц, можешь прислать мне завтра утром немного глюкозы?

Санитар с сомнением покачал головой.

– Глюкозы? У нас у самих ее почти нет.

– Мне для товарища.

– Одну коробочку, не больше, – вздохнул санитар. – Пришлю с посыльным.

Вундерлих похлопал Франца по плечу.


Кремер сидел над сводкой для утренней поверки, когда вошел Гефель. Опустившись на табурет, он закурил. Кремер быстро взглянул на него.

Гефель молча курил.

– Сошло благополучно?

– Один там, в колонне, нес мешок за спиной, наверно, и был тот самый поляк? – спросил Кремер, продолжая писать.

Гефелю достаточно было кивнуть, и Кремер был бы удовлетворен. Но Гефель не откликнулся и упорно глядел в пол. Кремер удивился.

– В чем дело?

Гефель раздавил каблуком окурок.

– Должен тебе кое-что сказать…

Кремер отложил карандаш.

– Ты что, не отдал ребенка?

Гефель посмотрел ему в лицо.

– Нет.

Наступило молчание.

– Послушай!..

Кремер вскочил, подбежал к двери и открыл ее. Он по привычке хотел проверить, нет ли посторонних. В канцелярии было пусто. Кремер закрыл дверь и прислонился к ней спиной словно в поисках опоры. Засунув руки в карманы и сжав губы, он смотрел перед собой. Гефель ожидал бурной вспышки и намеревался изо всех сил защищаться.

Но Кремер сохранял странное спокойствие, и прошло немало времени, прежде чем он заговорил.

– Ты не выполнил указания!

– И да и нет! – Под пристальным взглядом Кремера Гефель растерялся. – Да, увы, Вальтер.

Кремер ждал, что Гефель продолжит, но тот молчал.

– Ну? – спросил наконец Кремер.

Гефель перевел дух.

– Случилось кое-что…

Запинаясь, он поведал Кремеру, что произошло между ним и Цвайлингом. Гефель полагал, что это будет и объяснением, и оправданием.

Кремер дал ему договорить. На скулах старосты заходили желваки, он долго молчал даже после того, как Гефель окончил свой рассказ. Его лицо посуровело, зрачки сузились. Наконец хриплым голосом он проговорил:

– Сам-то ты веришь этому?

К Гефелю уже вернулась прежняя уверенность, и он сердито ответил:

– Я тебе не вру.

Кремер оттолкнулся от двери, прошелся несколько раз по комнате и сказал, обращаясь скорее к самому себе:

– Конечно, мне ты не врешь, но… – Он остановился перед Гефелем. – Но, может быть, ты врешь себе?

Гефель недовольно пожал плечами, тогда Кремера прорвало, и он почти перешел на крик:

– Ты связался с негодяем! Цвайлинг самый настоящий негодяй! Он только и ждет, чтобы мы прикрыли его с тыла!

Гефель, решив принять вызов, горячо возразил:

– Зато теперь он у нас в руках!

Кремер саркастически рассмеялся.

– У нас в руках? Андре, дружище, сколько времени ты в лагере? Всего полгода, не так ли? – Он повертел большим пальцем. – Тыл он сумеет прикрыть и своими дружками. Так или этак, смотря, куда ветер подует. Стоит им отбросить американцев километров на пять, как наш Цвайлинг опять петухом заходит. Вот тогда он прижмет тебя к ногтю, да и мальчонку тоже. Ах, Андре, что ты натворил!

Гефель поднял руки. Казалось, он хочет заткнуть уши.

– От того, что ты сказал, мне еще труднее.

– А от того, что ты сделал, еще труднее нам! – парировал Кремер холодно.

Гефель простонал:

– Не мог же я ребенка…

– Ты должен был вернуть ребенка тому, кто взял на себя заботу о нем. Вот что тебе было приказано. Но ты сделал по-своему. Ты нарушил дисциплину!

– Если мы выйдем отсюда живыми, я отвечу перед партией, на этот счет можешь быть спокоен, – возразил Гефель.

Кремер твердо посмотрел ему в глаза.

– Партия здесь!

Гефель хотел было резко возразить, но сдержался.

Под тяжелым взглядом Кремера он опустил глаза. Как ни мучительно это было, он не мог не признать, что Кремер прав. Тем не менее все в нем восставало, когда он думал о том, что должен был предоставить ребенка его судьбе. Он как бы сопротивлялся невидимой мощной руке, которая грозила воткнуть ему в сердце ключ и запереть его. Он чувствовал себя виноватым и перед ребенком, и перед партией. Голова его поникла.

– Я не мог иначе… не мог, – тихо проговорил он. В голосе его звучали мольба и горечь.

Кремер в эту минуту любил Гефеля и понимал его страдания, но он взял себя в руки.

– Не когда-нибудь, а здесь и сейчас надо это уладить, – твердо произнес он.

Оба помолчали. У Кремера между бровей легла глубокая складка. Он беспокойно заходил по комнате, словно в поисках выхода из ситуации.

– Теперь нам не избавиться от ребенка, – сказал он наконец, обращаясь больше к самому себе, а затем снова накинулся на Гефеля, – или ты воображаешь, что я могу подсунуть его кому-нибудь в качестве багажа? – Он опять яростно зашагал. – Если бы ты вернул ребенка поляку, его уже увезли бы из лагеря, и все было бы хорошо. А что теперь делать? Что?

Он присел на стол и бессильно опустил руки.

Гефель устало опустился на табурет. От прежнего порыва души не осталось и следа… Ожидаемой стычки не произошло, и все высокое и благородное в его поступке испарилось. Остался только голый, трезвый факт – нарушение дисциплины! Гефель тоскливо смотрел перед собой.

Кремер разнял сплетенные пальцы и, немного смягчившись, сказал:

– Нам с тобой незачем враждовать, Андре. Незачем! Мерзавец Цвайлинг этого не стоит. – Он тяжело спустился со стола и решительно добавил: – Ты должен поговорить с Боховом. Должен! – настойчиво повторил он в ответ на горячий протест Гефеля.

Но Гефель упорствовал:

– Оставим это между нами, Вальтер! Пусть Бохов думает, что ребенок уехал с поляком.

Кремер не смог сдержать раздражения.

– Теперь, когда ребенка приходится оставить в лагере – ты слышишь, приходится, – прорычал он, – это уже не только наше дело. Я не знаю о твоих обязанностях. Не надо рассказывать мне о них, но ты должен понять, какой опасности ты подверг себя из-за ребенка.

– А что мне было делать, раз я его нашел?

– Вздор! Речь не об этом. Тебе приказали отправить его из лагеря.

– В Берген-Бельзен!

Этот возглас отчаяния ударил Кремера, как ножом. Он тяжело дышал, взгляд его помрачнел. Два товарища в упор смотрели друг на друга и мучительно искали выхода. Не выдержав, Кремер опять зашагал. Он почти не слушал Гефеля, который вновь принялся убеждать его:

– Это не протянется долго, Вальтер, поверь мне. Не сегодня завтра американцы будут здесь. Несколько дней мы сумеем продержаться. Зачем тревожить Бохова? Ребенка теперь все равно не отправишь. Ты ведь сам сказал. Так в чем дело? Пусть это остается между нами. Никто ничего не знает. Только ты да я.

– А Цвайлинг?

– Он не пикнет, – с горячностью заверил Гефель.

Кремер горько рассмеялся. Создавшееся положение требовало немедленных действий, – все равно, будет Бохов уведомлен или нет. В конце концов, что тот мог сделать? Он мог чертыхаться и отчитывать Гефеля, но все это не поможет увезти ребенка из лагеря. Разве не ему, лагерному старосте, предстояло избавить Гефеля от опасности, которой он себя подверг, совершив ошибку? Кремер чувствовал, что лучше вообще не докладывать Бохову о новых обстоятельствах. Поручение, переданное Кремеру через Бохова, он не выполнил. Его долг был – проверить действия Гефеля, он же понадеялся на него, а теперь?..

– Черт знает что! – ворчал Кремер, метаясь по комнате и проклиная себя и все на свете. Ему не хотелось уступать Гефелю. – Допустим, мы ничего не скажем Бохову. Что тогда? Что?

Это было уже почти согласие! Гефель обрадованно протянул руки, словно желая обнять Кремера, но тот увернулся и крикнул:

– Ребенка убрать со склада и подальше!

– Куда? – спросил Гефель.

– Вот именно – куда? Видишь, что ты натворил? Куда же его приткнуть? Главное, подальше от тебя и от проклятого Цвайлинга, в такое место, куда не заглядывают эсэсовцы.

Таким местом – и единственным – был инфекционный барак в Малом лагере. Все эсэсовцы обходили его стороной, опасаясь подхватить брюшной или сыпной тиф.

Кремер остановился перед Гефелем и твердо посмотрел на него.

– Шестьдесят первый блок, – лаконично изрек он.

– В инфекционный барак? – ужаснулся Гефель. – Ни в коем случае!

– Не спорь! – Кремер решительно отверг возражения Гефеля. – Ребенок отправится в шестьдесят первый блок – и точка! – Говоря это, Кремер старался убедить самого себя в правильности решения. – Санитары-поляки живут там месяцами, и никто из них не заразился. Они молодцы. О ребенке они позаботятся, будь спокоен. Это же их дитя, польское… Или прикажешь спрятать его здесь, в корзинке для бумаг, а?

Гефель молчал, кусая губы. А Кремер бушевал:

– Другого выхода нет. Баста! Хватит и того, что ты втянул меня в эту историю. И в любом случае это лучше, чем Берген-Бельзен. Так что без фокусов! Ребенка поместить в шестьдесят первом. Я поговорю с польским старостой блока и прослежу, чтобы о детеныше позаботились.

Гефель задумался. Все-таки это лучше, чем Берген-Бельзен. Он взглянул на Кремера.

– А Бохов?

Кремер рассердился.

– Я думал, это наше дело? Разве ты не так сказал?

Гефель молча кивнул, у него уже не было сил радоваться.


Цвайлинг жил в стороне от лагеря, в красивом поселке, построенном заключенными для эсэсовцев. Два года назад он женился, и его двадцатипятилетняя супруга Гортензия – полногрудая, пышущая здоровьем женщина – стала предметом тайной зависти многих шарфюреров в поселке. Однако брак по разным причинам не принес Цвайлингу счастья. Шикарный мундир когда-то пленил воображение Гортензии, но в последние месяцы она убедилась, что за эффектной декорацией скрывается пустой и слабовольный субъект. Гортензия в мечтах уже не раз сравнивала своего муженька с подтянутым гауптштурмфюрером Клуттигом, который, правда, был некрасив, зато мужествен. В результате этих сравнений на долю Цвайлинга оставались только презрение и пренебрежение. Семейная жизнь становилась все более скучной и безрадостной, и супругам было почти не о чем говорить. Но не это в первую очередь печалило жену Цвайлинга. Гортензия оставалась бездетной. Врач ничем не мог помочь – внутренние спайки препятствовали зачатию. Женщина не желала с этим мириться и мысленно во всем винила узкогрудого мужа, который своим дряблым телом и бледной кожей так невыгодно отличался от нее. Неудовлетворенность семейной жизнью ожесточила Гортензию, и нередко в постели она бесцеремонно отталкивала мужа: «Ах, оставь!» Но иногда из жалости она безрадостно допускала его к себе, и он как обласканный песик уползал потом в свою постель. Хозяйство Гортензия вела самостоятельно и не позволяла Цвайлингу вмешиваться, да и вообще все делала по-своему, не спрашивая мнения мужа.

В этот вечер Гортензия сидела в столовой перед буфетом и укладывала в ящик фарфоровую посуду, заботливо обертывая каждую вещь газетой.

Цвайлинг был уже дома. Стащив с себя сапог, он поставил босую ногу на сиденье кресла, толстым серым носком вытер разопревшие пальцы и с огорчением стал рассматривать пятку – опять натер до крови!

Гортензия, занятая укладкой посуды, не обращала на него внимания. Цвайлинг надел носок, с усилием снял другой сапог и вынес сапоги. Затем в шлепанцах, расстегнув китель, вернулся в комнату и сел в кресло.

Некоторое время он наблюдал за Гортензией, поджав нижнюю губу. В памяти мелькнуло, как один шарфюрер, смачно ухмыльнувшись, сказал ему: «Ножки у твоей жены… ого!» Цвайлинг посмотрел на округлые, чуть полноватые икры Гортензии и на кусочек голой ляжки под задравшейся юбкой. Да, у того парня губа не дура!..

– Что ты делаешь?

– На всякий случай… – небрежно процедила Гортензия.

Цвайлингу ответ показался непонятным. Он попытался осмыслить слова жены, но это ему не удалось.

– Что ты хочешь сказать? – снова спросил он.

Гортензия, взглянув на мужа, раздраженно ответила:

– Думаешь, я брошу мой чудесный фарфор?

Теперь Цвайлинг понял. Он неопределенно махнул рукой.

– До этого еще не дошло…

Гортензия, язвительно рассмеявшись, с яростью продолжала упаковывать посуду. Цвайлинг откинулся в кресле, с наслаждением вытянул ноги и сложил руки на животе. Помолчав, он сказал:

– Но я уже принял меры…

Гортензия откликнулась не сразу, сначала она не придала значения словам мужа, но затем, повернув к нему голову, с любопытством спросила:

– Да? А что именно?

Цвайлинг хихикнул.

– Ну, говори же! – сердито крикнула Гортензия.

– Видишь ли, один заключенный, мой капо, спрятал на складе маленького жиденка. – Цвайлинг опять хихикнул.

Теперь уже Гортензия всеми своими телесами повернулась к мужу:

– Ну… и что же дальше?

– Я его накрыл.

– Отобрал ребенка?

– Я не дурак.

– Так что же ты сделал?

Скривив рот и прищурив глаз, Цвайлинг доверительно наклонился к жене:

– Ты прячешь фарфор, а я – жиденка. – Он беззвучно захихикал.

Гортензия стремительно поднялась.

– Рассказывай!

Цвайлинг снова откинулся в кресле.

– Что тут, собственно, рассказывать? Я накрыл капо, а дальше все было очень просто… Если бы я отправил его в карцер, он теперь был бы уже трупом.

Гортензия слушала с возрастающим напряжением.

– Так почему ж ты не…

Цвайлинг постучал пальцем по лбу.

– Ты не трожь меня, я не трону тебя. Так будет вернее. – Заметив, что Гортензия испуганно вытаращила на него глаза, он удивился: – Что с тобой? Чего пялишься?

– А ребенок? – спросила Гортензия, затаив дыхание. Цвайлинг пожал плечами.

– Он еще на складе. Мои черти смотрят в оба, можешь не беспокоиться.

Гортензия бессильно опустилась на стул.

– И ты полагаешься на своих чертей?.. Хочешь торчать в лагере, пока не придут американцы? Ну, знаешь…

Цвайлинг устало махнул рукой.

– Не болтай чепухи! Торчать в лагере? А ты уверена, что удастся вовремя смотаться, когда начнется горячка? На этот случай жиденок – отличная штука! Ты не находишь? По крайней мере, они будут знать, что я добрый человек.

Гортензия в ужасе всплеснула руками.

– Готхольд! Что ты наделал!

– Чего тебе еще надо? – удивился Цвайлинг. – Все будет в порядке.

– Как ты себе это представляешь? – гневно возразила Гортензия. – Когда придет их час, эти разбойники не станут обсуждать, добрый ли ты человек. Они ухлопают тебя прежде, чем появится первый американец. – Она снова всплеснула руками. – Шесть лет прослужить в эсэс…

Цвайлинг едва сдержался. Смеяться над его службой в СС он Гортензии не позволит! Тут он не терпел никакой критики. Но жена не дала ему и рта раскрыть.

– А ты подумал о том, что будет дальше? Если времена переменятся, чем ты займешься?

Сбитый с толку, Цвайлинг вытаращил глаза. Гортензия встала перед ним, воинственно подбоченясь. Он растерянно заморгал.

– Я-то могу работать! – злобно выпалила жена. – Могу пойти в кухарки! А ты?.. Ты ничему не учился. Если твоей эсэсовской службе придет конец, что тогда?

Цвайлинг лишь лениво отмахнулся, но Гортензию это не удовлетворило.

– Может, еще я тебя кормить стану?

– Перестань трещать! – Цвайлинг чувствовал, что Гортензия его презирает. – Посмотрим еще, как все обернется. Ты же видишь, что я был предусмотрителен.

– С этим жиденком? – Гортензия визгливо расхохоталась. – Предусмотрителен! Надо же додуматься! Пойти на сговор с коммунистами!

– Ты ничего не понимаешь!

Цвайлинг вскочил и зашагал по комнате. Гортензия подбежала к нему и, дернув за рукав, повернула к себе. Он огрызнулся, но это не произвело на нее никакого впечатления.

– А если выплывет? Что тогда?

Цвайлинг испуганно посмотрел на нее:

– Что может выплыть?

Она теребила его рукав, назойливо повторяя:

– А что, если выплывет?

Цвайлинг угрюмо оттолкнул ее руку, но Гортензия не сдавалась. Он хотел было обойти ее, но она загородила ему дорогу.

– Есть у тебя голова на плечах? Или бог обидел? Натворить такое под самый конец! Неужели ты не понимаешь, что наделал? Если эта история выплывет, твои же дружки прищелкнут тебя в последнюю минуту.

Растерянный Цвайлинг пролаял:

– Так что же прикажешь делать?

– Не ори! – зашептала Гортензия. – Ты должен отделаться от жиденка, и чем скорее, тем лучше!

Неподдельный страх Гортензии передался Цвайлингу. Он вдруг осознал опасность.

– Но как это сделать?

– Мне-то откуда знать? – крикнула она. – Ведь ты гауптшарфюрер, а не я! – Испугавшись собственного крика, она смолкла. Разговор прервался.

Гортензия встала на колени у ящика и вновь занялась укладкой, с яростью разрывая газетные листы. Откровенный страх поселился в них, и за весь вечер супруги не обменялись больше ни единым словом.

Цвайлинг искал выхода из положения. Улегшись в постель, он мучительно раздумывал. Вдруг он приподнялся и толкнул жену в спину:

– Гортензия!

Она испуганно села и долго не могла прийти в себя.

– Придумал! – торжествующе воскликнул Цвайлинг.

– Что такое?

Цвайлинг включил свет.

– Скорей! Вылезай!

– Ну чего тебе? – дрожа от холода, проворчала Гортензия.

Цвайлинг был уже у двери и повелительно рычал:

– Скорей же! Иди!

Сейчас это был гауптшарфюрер, и Гортензия боялась его. Она вылезла из теплой постели, надела поверх тонкой ночной сорочки халат и пошла за мужем в столовую, где тот принялся ворошить содержимое одного из ящиков буфета.

– Нужна бумага, для письма…

Гортензия оттолкнула мужа и стала рыться в ящике.

– На, держи! – Она подала ему старый пригласительный билет от Объединения женщин-нацисток, но Цвайлинг яростно швырнул его обратно в ящик.

– Ты спятила? – Он оглядел комнату. На стуле лежал сверток. Цвайлинг оторвал кусок обертки. – Это подойдет. – И, положив клочок бумаги на стол, он грубо скомандовал: – Карандаш, живо! Садись, будешь писать. – Войдя в раж, он нетерпеливо скреб щеку. – Ну, как же это…

– Я же не знаю, что ты хочешь, – буркнула Гортензия, усевшись с карандашом за стол.

– Пиши! – прикрикнул Цвайлинг, но, едва жена коснулась карандашом бумаги, удержал ее руку: – Погоди! Печатными буквами! Должно выглядеть так, будто писал заключенный.

Гортензия с возмущением бросила карандаш.

– Ну, знаешь ли…

– Чепуха! Пиши! – Он опять почесал щеку и начал диктовать: – Капо Гефель и поляк Кропинский прячут на вещевом складе еврейского ребенка, а гауптшарфюрер Цвайлинг ничего об этом не знает.

Гортензия большими печатными буквами написала это на бумаге. Цвайлинг задумался. Нет, не то! Он оторвал от обертки еще клочок и сунул его жене.

– Гефель с вещевого склада и поляк Кропинский хотят насолить гауптшарфюреру Цвайлингу. Они спрятали на складе, в правом дальнем углу, еврейского ребенка. – Цвайлинг подошел к жене и заглянул через ее плечо: – Вот так, правильно. А теперь подпишись: заключенный с вещевого склада.

Выводя буквы, Гортензия спросила:

– Что ты сделаешь с запиской?

Цвайлинг с довольным видом потер руки:

– Подсуну Райнеботу.

– Ну и мошенник же ты! – презрительно сказала Гортензия.

Цвайлинг счел это за одобрение. Тугие груди Гортензии под ночной сорочкой дразнили его взгляд. Ухмыляясь, он заключил жену в крепкие объятия.


На другое утро Пиппиг сразу же после поверки примчался в лазарет. В перевязочной он застал Кёна.

Загрузка...