Чтобы впустую не жечь бензин, решили ехать на одной машине. В багажнике цукатовской «сузучки», стеснённый двумя рюкзаками, возился Брос – умный русский спаниель, дружелюбный по нраву и шёлковый на ощупь, – он то и дело высовывал нос из-за спинки заднего сиденья, на котором стояла картонная коробка с притихшими подсадными утками и резиновая лодка в чехле. Пётр Алексеевич сидел рядом с профессором, который несуетно, с достоинством вёл машину сквозь нарождающуюся рассветную синь.
Весна задержалась, но снег на полях уже сошёл, только в лесу иногда между стволов просвечивали грязно-белые языки издыхающих ноздреватых сугробов. Да и они по мере того, как машина скатывалась на юг, мелькали всё реже.
– Я, знаешь ли, сейчас литературу не читаю. Так – по специальности, – с крупицей соли в голосе говорил профессор Цукатов, время от времени одёргивая манжет на кожаной пилотской куртке, в обстоятельствах охоты немного щеголеватой: манжет мешал – цеплялся за ремешок часов. – Имеет смысл записывать то, что достойно записи. С библейских времён, с «Махабхараты» и Гомера, это правило всё больше разбавляет водянистая субстанция пустого слова. А теперь интернет и вовсе утопил в помоях само понятие смысла. И виной всему, чёрт дери, бездарное полуграмотное «я», которое тоже требует признания и бессмертия, как «я» воистину выдающееся. Вляпались – интернет, проповедуя свободу информации, нарушил иерархию. Мнение специалиста сейчас весит там столько же, сколько мнение первого встречного. И этот первый встречный не упускает случая влить в твои уши свою песенку – по большей части совершенно идиотскую.
Таков был ответ профессора на попытку Петра Алексеевича завести разговор о недавно нашумевшем романе, только что им прочитанном. Мысль Петра Алексеевича выглядела следующим образом: современная литература либо представляет идеи, предлагая с их помощью что-то понять, либо демонстрирует чувства, которые возбудить сама уже не в состоянии. И в том и в другом случае получается что-то вроде наглядного пособия в аудитории, где умудрённые преподаватели читают студентам лекцию: там, на этой таблице, как Христос, распят ленточный червь. Однако эти идеи и чувства – всего лишь художественная суета, уловка, заячьи петли. Ведь автор, в действительности, – это действующая модель чистилища, убежища душ, где те с трепетом ждут решения своей судьбы. И он же господин этого убежища. А посему, главная его задача – определить герою жребий, от которого тому не отвертеться.
Несмотря на давность дружбы (пару лет вместе учились в университете, потом их дороги разошлись – один двинул в науку, другой в полиграфию, – но связь с годами не терялась), Пётр Алексеевич при встрече с Цукатовым порой ощущал с его стороны какое-то подспудное сопротивление, словно профессор заранее был не согласен со всем, что Пётр Алексеевич думает и говорит, но почему-то не спешил сообщить об этом напрямую. Приписывать причину этого упреждающего отрицания, иной раз отдающего снобизмом, приобретённому невесть где Цукатовым самодовольству Пётр Алексеевич не спешил – всё-таки годы дружбы обязывали если не к всепрощению, то к терпеливому вниманию. Хотя, конечно, нельзя было не заметить перемены: теперешний Цукатов, в отличие от того, давнего, мог легко позволить себе опоздать на встречу, если она была назначена не ректором, и демонстративно пропустить мимо ушей приветствие студентов, случайно встреченных на карельском просёлке. Словно профессор уже загодя знал о том или ином человеке главную тайну: не быть клушке соколом, – и не намерен был тратить на него лишнюю минуту жизни.
В ответ на небрежность по отношению к заведённому им разговору Пётр Алексеевич сообщил:
– Что касается литературы по специальности. В научной среде считается, будто каждый профессор должен написать книгу, которая принесёт ему славу. Но выдающихся открытий на всех не хватает, поэтому теперь, чтобы оказаться в фокусе внимания, профессора просто представляют взгляды своего предшественника в корне неверными и так выходят из положения. Чем значительнее был тот, над кем теперь глумятся, тем действеннее приём. Ведь это не трудно. У вас как? Если вздор подтверждён парой ссылок, это уже не вздор, а истина.
– В фундаментальной науке иначе, – со скрытой досадой ответствовал Цукатов. – Там важна преемственность школы.
Пётр Алексеевич понял, что месть свершилась.
Годы знакомства приучили их не опасаться ни повисающих пауз, ни разогретого добела спора, однако при этом ничуть не сгладили углов, которыми при соприкосновении цеплялись их натуры. Профессор во всём любил порядок, и благодать его считал неоспоримой; Пётр Алексеевич был сторонником естественного бытия вещей. Когда Цукатов смотрел в ночное небо, он видел чудовищный, непозволительный кавардак – будь его воля, он расставил бы все звёзды по местам и там прибил, чтобы уже не сдвинулись. А как бы приструнил луну – представить боязно. Быть может, сохранил навек очерченной по циркулю и проложил ей неизменный путь, а может, навсегда стёр ластиком. Загадка. Пётр Алексеевич в свой черёд, имей власть над материей, в ночном небе ничего б не тронул – пусть будет так, как есть – просто б смотрел, топя в межзвёздной черноте потуги мысли, и, то трепеща, то ликуя, испытывал чувства.
Возможно, по этой причине (смирение перед заведённой пружиной мироздания) Пётр Алексеевич не усердствовал в замыслах, во многом полагаясь на удачу, и не впадал в исступление, когда не удавалось то или иное дело довести до точки. Цукатов же и самый малый труд всегда обставлял основательно, с лица до подкладки изучал вопрос, словно был уверен, что сам Господь Бог наблюдает, какую задвижку он выберет для дымохода дачной печи, и вердикт Страшного суда будет вынесен ему именно по результату этого выбора.
Мост через Топоровку ремонтировали. Похоже, в аварийном порядке – второпях даже не успели навести временного обходного. Пришлось давать крюк.
Свернув на объездную грунтовку, Цукатов остановился на обочине и достал планшет. Брос пискнул в надежде, что сейчас его выпустят на пробежку, но тщетно – в пути хозяин уже делал остановку, предусмотренную здоровым распорядком собачьей жизни, и необходимости ещё в одной не было. На электронной скрижали появились рисунки и письмена. Вызвав дух карты, профессор повертел изображение пальцем, исследуя окружной маршрут.
– Километров тридцать, – прикинул Цукатов размах предстоящей загогулины.
Незнакомая дорога взбодрила. Здесь ноздреватых снежных языков уже не было и в помине. Кругом – охра лугов, сочная синь небес, прозрачные чёрные перелески, скрывавшие россыпи первоцветов, и тёмная хвойная зелень. Кое-где уже виднелись стрелки молодой травы, а по краям дороги иной раз встречалась проклюнувшаяся мать-и-мачеха. Земля холмилась и опадала – когда дорога взбиралась на пригорок, открывались широкие пейзажные дали с теряющимся в дымке горизонтом, скупые по цветам, чёрно-желтовато-бурые, но выразительные в своей аскетичной строгости. Деревни в этих местах выглядели обитаемыми – над крышами тут и там курились дымки, а поля лежали ухоженные и готовые к севу. Как будто и не было одичания земли, оставившего скорбный след по всему нечерноземью, где кровли совхозных коровников зияли провалами, а пашни давно сменились зарастающими пустошами.
Подсадных уток после охоты Цукатов намеревался подарить Пал Палычу. Сам он получил их от начальника университетской стройгруппы, страстного и умелого охотника, державшего с полдюжины подсадных на чердаке одного из учебных корпусов. А тут в корпусе затеяли ремонт – перекрывали крышу, – вот он уток и раздавал.
Когда приехали в Новоржев, Цукатов сообщил Пал Палычу о подарке.
– А ня надо, – рассыпая якающий псковский говорок, испортил церемонию благодеяния Пал Палыч. – Мне зачем? Я же на утку редко – вот только с вам, или ещё когда. А их – корми.
– Может, кому-то из ваших приятелей нужны?
– Так Андрею рыжему, – недолго думая, сообразил Пал Палыч. – Староверу из Михалкина. У него лодку брать. А тут отвяжет без печали.
Однако настроенный на щедрый жест Цукатов не хотел сдаваться:
– Пал Палыч, вы, помнится, про лайку говорили – будто к своим вымескам хотите одну породистую завести.
– Породная ня помешала б, – согласился Пал Палыч.
– Есть карельская медвежья. – Профессор поддёрнул манжет куртки и разложил по полочкам: – Пёс. Медалист по экстерьеру. Два года. Только собака домашняя – на охоту не поставлена.
– Поди, мядалист денег стоит. – Пал Палыч почесал темечко.
– Знакомые так отдают. Пропадает пёс в городе. Лайке воля нужна.
– А возьму, – махнул рукой Пал Палыч. – Натаскивать с мальства лучше, но ничего – и двухлетку можно.
Профессор был удовлетворён – пообещал привезти лайку на майские.
Прокатились до конторы охотхозяйства и оформили путёвки.
Пока Нина, жена Пал Палыча, накрывала на стол, Пётр Алексеевич поставил коробку с подсадными в парник и занёс в дом рюкзаки, а Цукатов покормил и прогулял юркого Броса. На небо понемногу нагнало облаков, но вид они имели безобидный – не грозили дождём, а просто плыли под куполом, как белая кипень по реке.
– Ня хочу ни в какой бы другой стране родиться, кроме как в нашей. – Тягая ложкой из тарелки щи, Пал Палыч всякий раз всасывал их в рот с коротким свистящим звуком «вупть», и брови его при этом взлетали на лоб птичкой. – И грибы, и ягоды, и рыба, и птица, и зверь всякий – всё есть, всё дано. К нам кто бы ни пришёл, а мы в природе выживем. Нигде такого нет. Нам можно любой строй, и мы будем жить легко, только ня загоняй нас в угол, ня лишай вот этого, природного. Законами, я в виду имею. И ня надо нам ни цари, ни секрятари, ни президенты – никого ня надо. Только дети – они, если что, и помогут. Ну, и окружение…
Пётр Алексеевич налил Пал Палычу и себе в рюмки водку. Цукатову не налил – Цукатов за рулём.
– Главное, будь сам человеком, – продолжал мыслить Пал Палыч. – Бяри столько, сколько сможешь съесть, но ня больше. Жадничать ня надо. Вот якут бярёт оленину – ему положено. А нам тут ничего ня положено – ни мясо, ни рыбину. А вы говорите: браконьер…
– Мы не говорим, – сказал профессор.
– А Пётр Ляксеич говорит.
– Было дело, – подтвердил Пётр Алексеевич.
– Тут как смотреть. – Пал Палыч поставил на стол пустую рюмку, взял ложку и сделал очередное «вупть». – Тут как бы да. Но нет. Просто долю бяру свою. Ты видишь – один лось остался, так ня тронь его, пусть живёт. Ня то вон на засидке кабана жду – а он орёт, лось-то, кругами ходит километра на три, туда-сюда, кричит. Осень – гон идёт. Вот он и ищет самку да чтобы с кем подраться. А он один в округе – где там найдёшь. У меня душа трещит.
– Так кто ж до того довёл? – укорил хозяина в непоследовательности Пётр Алексеевич. – Не ваши ли бригады?
– За других ня скажу, – схитрил Пал Палыч, – а я на охоте последнего ня возьму. Да и в бригаде ня хожу давно. А и ходил – финтил по мелочи. – Припомнив что-то, Пал Палыч рассмеялся. – Все стоят на зайца, ждут, когда он круг даст. А зачем мне ждать? Он, заяц, пошёл на полкруг, а я туда, в тот конец, уже бягу – я ж по бегу спортсмен был – и там зайца взял. Попярёд всех. Так и бегал…
Пётр Алексеевич налил по второй.
– В жизни как? – обобщил Пал Палыч. – Ты мне ня вреди, и я тябе ня наврежу. А то и помоги, так и я помогу. Этот маленько подсобил, другой тоже, глядь, и сладилось дело. Так-то по-честному. А то – браконьер… – Пал Палыч понемногу распалялся. – А кто это придумал? Человек придумал. Да ещё в корыстных целях – мне можно, а ты ня тронь. За браконьерство я тебя данью… ну, штрафом обложу. Я буду, мне всё позволено, а ты ня тронь – вот и всё мышление. Я для себя людей давно поделил на три категории воров. Ну, если о тех, которые воруют. Первая, – Пал Палыч приподнял и снова поставил на стол миску со сметаной, как бы уполномочив её представлять первую категорию, – это воры, которые шушарят, чтобы барыш нажить, с целью обогащения. Такая категория вядёт к подрыву государства. Вторая, – рядом со сметаной лёг ломоть хлеба, – это я и такие же, как я. Мы воруем, чтобы прокормить сямью. Вот так вот: в природе жить и приворовывать – кабанчик, сетка – ня в прямом, конечно, смысле. Те государство подрывают, несут ущерб, а мы, значит, кормим сямью – ня больше, мы на том ня богатеем. Если начинаем богатеть, то в ту категорию перяходим, в первую. Третья категория, – возле хлеба встала рюмка с водкой, – это люди слабые, опустившиеся, которые себя в жизни ня нашли. Эти вот тут своровали, тут продали, тут пропили. Ня уголовные – простые люди.
– Да вы, Пал Палыч, философ, – выставил оценку Цукатов. – Сократ.
– Шурупим помаленьку. – Пал Палыч, чокнувшись с Петром Алексеевичем, опорожнил третью категорию. – И вот как надо. Первую категорию, что касается суда – сажать. Вторую – оставить в покое, ня трогать. Третью – судить ни в коем случае няльзя, её надо вылечивать, есть у нас медицинские учреждения. Этих людей надо восстанавливать, чтобы они перяшли во вторую категорию. Понимаете? Сямью содержи, рыбину поймай. Вот я поймал, – Пал Палыч указал на блюдо с жареной рыбой, ещё утром сидевшей в его сетке на озере, – так я ей накормил, а ня сгноил, и лишнего ня взял. А ты, который в первой категории, ты свиноферму завёл, дерьмо в реку спустил – рыба центнерами всплыла. И тябе штраф – две с половиной тыщи! Это правильно? Так что ж, меня за рыбину штрафовать? – Пал Палыч выдержал интригующую паузу. – Вот моя цель – ня переходить ни в третью категорию, ни в первую. Дяржись на второй, и всё будет хорошо и в сямье, и всюду.
– Балабол, – сказала Нина. – Людям слова вставить ня даёшь.
– Наша ваш ня понимаш, – хохотнул Пал Палыч и продолжил: – А у нас всё ня так. Сломаем до основания, а после строим. А что мы строим, если всё поломано? Умный человек ломать ня будет, он будет ремонтировать.
Сообразив, что сейчас хозяин свернёт к политике, Пётр Алексеевич перевёл стрелку:
– Вот вы, Пал Палыч, говорите, будто природа у нас такая расчудесная, что лучше не бывает.
– А так и есть, что нету лучше, – подтвердил Пал Палыч.
– А как же зима? Ведь зимой жизнь замирает, кутается в снега. Кругом ничего нет – пустой звук.
– И зима – тоже хороша, – не дал природу в обиду Пал Палыч. – Я за зиму что скажу? Мы пяретруждаемся, изнашиваемся за лето, потому что работы в деревне много – иной раз до двенадцати часов. Светло ведь. А зимой, я заметил, как семь-восемь – так спать хочется. Я больше сплю, чем работаю. Воздействует на меня – так природа в человека заложила, так им руководит. Чтобы ня снашивался быстро, чтоб ня ломался от усердия. Значит, и зима на месте.
Днём, прежде чем отправляться на вечёрку, Цукатов решил съездить в лес – показать Бросу рябчика. Собрался за компанию и Пётр Алексеевич.
Рябчик – однолюб, не то что глухарь и тетерев. Ещё с осени петушок выбирает себе подругу и пара зимует вместе. Весной, после тока, сообща заботятся о потомстве – показывают цыплятам ягодники, оберегают от хищника, отважно уводя врага от затаившегося выводка. За то, что оба родителя равно растят и пестуют птенцов, весенняя охота на рябчика запрещена. Цукатов сказал, что стрелять не будет, только подманит пищиком-пикулькой, чтобы Брос поглядел, а может, верхним чутьём и учуял. Что до повадок, про них объяснит собаке в августе: научит искать птицу, поднимать на крыло и сажать на дерево, но не облаивать – ни-ни, – поскольку рябчик этого не терпит, а бежать к хозяину с докладом и отводить в нужное место. Однако Пётр Алексеевич не верил, что, подманив петушка, профессор удержится от выстрела. А стрелял он метко и на охоте был добычлив. И что тогда? В какой категории воров по систематике Пал Палыча окажется Цукатов?
– Тут пойдёте – тут нет рябчика, – сказал Пал Палыч. – За Теляково ехать надо, и дальше – за Голубево, за Подлипье. Он там. Там лес другой, сосён нет совсем, только ёлка да деряви́ны.
Сам Пал Палыч, как выяснилось, компанию им, увы, не составит ни сейчас, ни на вечёрке – к нему на четыре дня приехал погостить сын, после срочной службы нанявшийся в Петербурге матросом на речной буксирчик. Вместе с ним Пал Палыч пропадал на строительстве дома для замужней дочери, уже родившей ему двух внуков. Сын и теперь был там, пообедав прежде гостей. На вопрос Цукатова, зачем дочери свой дом в Новоржеве, раз она живёт в Петербурге и копит с мужем на квартиру, Пал Палыч отвечал, что, мол, ничего, пусть будет. Ведь строит он по большей части сам – в основе дочкин сертификат с материнским капиталом, на него выписан и привезён лес, доставлены и положены краном бетонные плиты на фундамент, – а в остальном всё своими руками. Так и растёт дом помаленьку своей силой, как гриб. Но к осени – кровь из носу – надо вывести под крышу. «А если в стране бяда? – не питая надежд на будущее, воображал Пал Палыч. – Смута, и всё опять посыплется? Так мы с Ниной в её дом перяйдём, а свой, большой, детям отдадим. Деньги нужны – продавайте, а нет – живите и хозяйство дяржите, прокормитесь».
Окрестности Новоржева Пётр Алексеевич знал, разумеется, не так хорошо, как Пал Палыч, но понял, про какой лес тот толковал. Из этих краёв был родом тесть Петра Алексеевича, которому Пал Палыч от широкой души помогал вести пчелиное хозяйство: объединял рои, смотрел магазины, вырезал в детке маточники, весной открывал лётки, осенью закладывал в ульи пластины от варатоза. Когда приходила пора снимать магазины и качать мёд, к делу подключались и Пётр Алексеевич с женой. Тесть был в годах и жил здесь только летом, поэтому на весенней и осенней охоте Пётр Алексеевич, чтобы не протапливать полдня простывший деревенский дом, останавливался у Пал Палыча, благо в просторных его хоромах углов было много. А если приезжали шарагой – втроём и более, – тогда уже Пал Палыча не беспокоили, топили печь в избе.
Добравшись до ельника, разошлись в разные стороны. Пётр Алексеевич решил просто побродить по лесу наудачу – вдруг получится кого-то взять с подхода, а Цукатов с Бросом двинулся в чащу, попискивая пищиком и прислушиваясь – не отзовётся ли рябчик. Тут компанией ходить не стоило, а то недолго и подшуметь осторожную птицу – Цукатов даже спустил штанины поверх голенищ сапог (он был в обычных сапогах – болотники лежали в машине до вечёрки), чтобы прошлогодняя трава, ветка куста или сухая хворостина не били по резине.
Ельник был мрачноват и сыр, однако и тут закипала весенняя жизнь, наполняя воздух запахами проснувшейся земли и трелями спорящих между собой за самок пичуг. Новая зелень, опричь не меняющих цвета мха и брусники, только ещё пробивалась из лесной подстилки, но на опушке в молодом осиннике Пётр Алексеевич набрёл на уже расцветшую ветреницу, густо обсыпавшую бурую подкладку прелого опада. Нежные лепестки были не белыми, а слегка лиловыми, какого-то редкого, невиданного оттенка. Пётр Алексеевич наклонился, погладил цветок пальцами – один, другой, третий – и обрадовался. Рядом свежо зеленел чистотел – этому и зима нипочём. Потом в осиннике ему повстречался дуб, раскидистый и крепкий. Его обильная прошлогодняя листва шуршала под ногами. Дуб был кряжист и мускулист, как бывалый атлет – впрочем, все деревья в лесу имели заслуги, и весна уже готовилась каждую вершину увенчать зелёным венком…
Петру Алексеевичу было хорошо здесь, в этом оживающем лесу, среди набухающих и лопающихся от избытка тихой силы почек, среди тёмных еловых крон, бородатого лишайника и звучной птичьей болтовни, не умолкающей ни на миг. Он был здесь не один – и пусть лесная живность не спешила показаться на глаза, пусть осторожничала и таилась – ведь и от волка таятся заяц и барсук, – пусть он не был для леса и его обитателей своим, каким был тот же волк, но и чужим себя он здесь не чувствовал определённо.
К машине Пётр Алексеевич вернулся первым, так и не сняв ни разу с плеча ружьё. Вскоре показался и Цукатов. Вернее, сначала шёлковой, пятнистой чёрно-белой пулей подлетел Брос, исполнил, ласкаясь, у ног Петра Алексеевича восторженный танец, а после вышел из чащобы и хозяин.
– Нет рябчика, – сказал Цукатов. – Откликнулся два раза, а на глаза не показался.
Тут оба услышали глуховатое тюканье, как будто кто-то выбивал по дереву приветствие морзянкой. Неподалёку по осине скакал зелёный дятел в красной шапке, садился на хвост и простукивал тут и там древесный ствол. Пётр Алексеевич и сообразить не успел, как Цукатов вскинул ружьё, прицелился и вдарил. Дятел пал.
– Брос, подай! – строго скомандовал профессор и пояснил Петру Алексеевичу: – Чучело закажу. У нас как раз в музее нет такого.
Брос бережно принёс обвисшую тушку и отдал в руки Цукатову.
– А что научное сообщество? – поморщившись, спросил Пётр Алексеевич. – Не осуждает?
Он не любил, когда стреляли в тех, кого охотник обычно не считал добычей. Но для музея… Это, разумеется, совсем другое дело.
Цукатов обстоятельно растолковал, что охота – это не уродливый и грубый атавизм, не убийство в заведомо неравной схватке, где понапрасну гибнут безобидные зверюшки в пушистых шкурках и пёстрые птахи. Нет, чёрт дери, охота – едва ли не последняя возможность вступить в глубокое и полное общение с природой, погружение в то первобытное состояние единства с жизнью, которое уже давно ушло из наших будней. Вот если, скажем, загонный лов, то тут охотники – это дружина, братство, где уже нет места вчерашним должностям и репутациям: армейский генерал, директор цирка, хозяин сотовой сети ничуть не выше остальных и готовы склониться перед авторитетом рядового егеря. Тут каждый радостно ввергается в архаику, воссоздавая исходные, но, увы, утраченные связи, в которых важны лишь личные умения, природное чутьё и доблесть.
При этих словах Цукатова Пётр Алексеевич припомнил эпопею классика – ту самую хрестоматийную историю, где ловчий Данила в сердцах грубит и грозит своему барину, графу Ростову, арапником, а тот в ответ конфузится. Что ж, здесь с профессором нельзя не согласиться. Охота – чистая мистерия, где все участники с головой уходят в какую-то утопию, в безвременье, в мир эпоса и богатырской былины, неотделимые от первозданной природы, всё ещё полной восторгов, страхов, ярости и сказок.
– И даже если не загонная охота, а просто так – один с собакой и двустволкой бродишь, – отливал круглые фразы Цукатов, – то и тогда ты выпадаешь из тарелки. Слышал такое выражение: наедине с природой… – Профессор поднял взгляд и, почувствовав легковесность довода, усмехнулся – лирика не была его коньком. – Охотник по зову сердца, по натуре – это совсем другое дело, чем тот, кто берёт ружьё из любопытства. Представь только, что может сделать человек из увлечения, из страсти, по охоте. Это же одержимый тип, стахановец! Ему здоровье, жизнь – пустяк! Такой, другим на удивление, своею волей идёт на риск, на испытания, на тяготы – двужильная натура, не ровня остальным! Таиться на зорьке в камышах… Сидеть ради одного выстрела часами на болоте… День проходить по лесу, упустить добычу, но не впасть в уныние, а наоборот – воодушевиться уважением к хитрому зверю… – Цукатов почесал за ухом, чувствуя, что слишком разогнался и пора уже итожить. – Словом, главное на охоте не убийство, а состязание. Охотник не испытывает кровожадности. Он ищет единства с этими дебрями, с этим озером и этим полем… Тут, чёрт дери, не загородный пикник, тут растворение в стихии.
Собственно, Пётр Алексеевич не спорил – он и сам не раз всё это уже прочувствовал, но высказаться профессору не мешал, соблюдая правила дискуссии, главное из которых – не трубить одновременно.
– Тут вот какое дело, – дождавшись паузы, вступил Пётр Алексеевич. – Перерождение человека из трансцендентного субъекта в хуматона, составляющее суть процесса современного антропогенеза, характеризуется нарастанием в нас градуса бесхитростного умиления. – Книгу «Последний виток прогресса», откуда Пётр Алексеевич почерпнул эти сведения, в своё время дал ему почитать коллега Иванюта, державший палец на пульсе культурных новинок. – Уже сейчас соцсети утопают в потоке фотографий и роликов щеночков, котиков, енотиков и прочих мягких игрушек, а в среде юной поросли из года в год набирает размах идейное веганство. Недалеки те времена, когда из электронных библиотек – бумажных не останется, их и сейчас уже расценивают как пожароопасный склад макулатуры – начнут изымать книги Сабанеева и купировать у Толстого сцены охоты. Чтобы не расстраиваться за меньших братиков.
Цукатов моргал, прикидывая, как следует отнестись к этой эскападе. Пётр Алексеевич вещал:
– Следом это бесхитростное умиление начнёт вводить в сферу мимими рептилий, гнус и тараканов. Тогда уже и комара, втыкающего хобот в твоё тело, трогать не моги, не говоря уже о лабораторной крысе или дрозофиле. Тут разом и конец – и охоте, и твоей науке.
Сообразив, что он имеет дело с футуристической фантазией, профессор улыбнулся, но тему развивать не стал. Вместо этого поинтересовался: нет ли поблизости озера или пруда, где могут сидеть гусь и утка? Один пруд был совсем рядом – у обезлюдевшей деревни Голубево, где остался единственный обитаемый дом, да и тот заселялся только летом, а ещё четыре озерца Пётр Алексеевич знал поблизости – между Теляково и Прусами. Решили, если позволит время, объехать все.
Весной брать водоплавающую птицу разрешено только с чучелами и подсадными, с подхода нельзя, но, как уже знал Пётр Алексеевич, большинство охотников легко пренебрегут при случае запретом, как на пустой дороге большинство водителей без зазрений совести пренебрегают скоростным режимом. Даёт о себе знать опустошающий азарт. Таков человек – иначе был бы чистый Гуго Пекторалис.
Оставив машину на едва набитой дороге, осторожно подошли к обширному пруду, заросшему по берегу густой, а местами и непролазной лозой (сейчас голой, с едва раскрывшимися коробочками пушков на молодых ветвях, оплетённой кое-где сухим прошлогодним вьюном), и, пригнувшись, посмотрели сквозь просвет в кустах. На глади сидели штук восемь-девять крякв – одни, поплавком выставляя вверх хвосты, ныряли и пощипывали придонную траву, другие неторопливо плавали без видимого дела, оставляя за собой расходящиеся водяные дорожки. Цукатов затаился возле просвета, непререкаемым шёпотом и твёрдым жестом усадив Броса на землю, а Пётр Алексеевич, стараясь не подшуметь утку, с воспламенённой кровью двинулся, скрываемый чёрными зарослями, вдоль берега в поисках позиции под верный выстрел.
Стрелять начали почти одновременно. Птица тут же с хлопаньем и плеском встала на крыло, взмыла и ушла за возвышающиеся над зарослями голые кроны деревьев. На воде остались два селезня и утка. Ещё один подранок ушёл в гущину на противоположном от Петра Алексеевича берегу. Две утки лежали неподвижно, одна вздрагивала и дёргала крылом – её профессор, перезарядив ружьё, добил.
Брос притащил добычу. Подхватив трофей за кожаные лапы, Пётр Алексеевич понёс уток к машине, а Цукатов, обойдя пруд, полез с собакой в заросли искать подранка.
Провозился профессор довольно долго.
– Нет нигде, – сказал, вернувшись. – Как сквозь землю.
Он распахнул дверь багажника, и Брос, виновато пряча взгляд, запрыгнул внутрь.
Цукатов сел за руль и завёл двигатель.
– Хорошая штука, – огладил он кожаный рукав только что испытанной в кустах пилотской куртки. – Ни ветка, ни колючка не цепляют.
На круглом озере возле Прусов (из четырёх намеченных это было самое большое), сразу за сухим прибрежным тростником, недалеко друг от друга сидели стайка белобокой чернети и пара желтоклювых красавцев кликунов. И тех и других можно было достать с берега выстрелом.
Профессор и Пётр Алексеевич подкрадывались осмотрительно, но их заметили – пугливая чернеть мигом взлетела, не подпустив охотников, а кликуны только покосили глазом и, не теряя достоинства, неторопливо двинули вдоль серого тростника в сторону. Лебедей здесь не стреляли, и те излишне не осторожничали. А зря. Цукатов проворно подскочил к берегу, вскинул ружьё и дублетом уложил ближайшего белоснежного красавца. Второй, устрашённый грохотом, торопливо взмахнул роскошными крыльями, разбежался по воде, взлетел и ушёл вслед за чернетью.
– Ты что делаешь? – опешил Пётр Алексеевич.
– А что? – не понял Цукатов.
– Здесь лебедей не бьют.
– Почему?
– Потому что – красота.
– Ерунда. На Руси лебедя на стол испокон века подавали.
– Жлоб ты, ей-богу, – в сердцах припечатал профессора Пётр Алексеевич и пошёл к машине.
Он знал Цукатова и видел, что тот искренне не понимает своей неправоты, поэтому не столько злился, сколько скорбел.
Лебедь был велик для спаниеля – такую большую птицу Бросу, должно быть, подавать ещё не приходилось, и он страшился. В болотниках тоже не подойти – летом Пётр Алексеевич иной раз купался здесь и знал глубины. И не разденешься – вода апрельская, студёная. Пришлось профессору надувать лодку. В итоге на остальные три озерца времени уже не хватило – надо было возвращаться к Пал Палычу, ощипывать, палить и потрошить добычу, а после с подсадными и чучелами (Пётр Алексеевич хранил десяток чучел у Пал Палыча) спешить в Михалкино на вечёрку.
– Ты, главное, Нине не показывай, – посоветовал Цукатову Пётр Алексеевич. – Ощипли втихаря, скажешь – гусь.
– Что ещё за предрассудки?
– Ты человек чёрствый, жестоковыйный, толстокожий – тебе всё равно. А она огорчится – она женщина хорошая, – объяснил Пётр Алексеевич. – А кто хорошую женщину огорчит, того жизнь накажет.
– Не сочиняй. – Профессор усмехнулся. – Нина на земле росла – тут не то что лебедя… тут котят в ведре топят.
– Как знаешь, – не стал спорить Пётр Алексеевич.
Лебедя Цукатов, конечно, засветил.
Пал Палыч, примчавшийся со стройки, чтобы выдать припрятанный в гараже мешок с чучелами, сказал профессору:
– Идите в парник щипать, чтобы соседи ня видали.
Нина и впрямь огорчилась – взгляд её взблеснул, потом затуманился, лицо побледнело, и она, сникнув, молча ушла в дом.
Утиные и лебединые потроха профессор разложил по одолженным у Пал Палыча банкам и залил спиртом, чтобы отвезти в СПб и изучить на предмет паразитов. Обычное дело – зоологический учёный интерес. Соратники по охоте, поначалу недоумевавшие, со временем удивляться перестали: ничего не попишешь – такая у человека работа.
Разделавшись с дичью и положив её, пахнущую палёным пухом, в большую, отдельной тумбой стоящую морозильную камеру (зелёный дятел полетел туда как был – в красной шапке и изумрудных перьях), отправились на Михалкинское озеро, чтобы успеть до сумерек подыскать место, разбросать на воде чучела и обустроиться в камышах. Подсадных рассадили в две небольшие коробки, тоже одолженные у хозяев – охотиться собирались с двух лодок.
Сверкающее предвечернее небо подёрнула на востоке пепельная пелена. За мостом через Льсту, с правой руки, разбегалось вширь щетинящееся тут и там вихрами кустов и молодых берёз поле, теперь заброшенное, но прежде пахотное – Пётр Алексеевич помнил его сплошь покрытым, как пёстрым ситцем, цветущим голубыми искрами льном. По полю, напротив стоящих за рекой Прусов, шли две желтовато-серые косули, едва заметные на фоне жухлой прошлогодней травы. Пётр Алексеевич толкнул профессора в плечо и молча показал на изящных белозадых красавиц – до них было метров двести. Цукатов съехал на обочину, не заглушая двигатель, остановился, достал из бардачка бинокль и, опустив стекло пассажирской дверцы, долго смотрел на ответно замершую парочку, поводящую большими ушами и настороженно поглядывающую в сторону автомобиля.
– Хороши, чёрт дери, – похвалил грациозных оленьков профессор. – А на востоке Ленинградской их нет. Ездил на кабана за Пикалёво – туда, на границу с Вологодской – там охотники косуль в глаза не видели.
Что хвалил профессор – зримую красоту зверя или тушу воображаемой добычи, – Пётр Алексеевич не понял.
Снова вырулив на дорогу, Цукатов притопил педаль.
В Баруте и Михалкине издавна жили староверы – какого толка, откуда здесь взялись, как и почему? – деталей не знал даже всеведущий Пал Палыч. С годами народ в округе перемешался, однако славу свою сёла сохранили: стоявшие по соседству, были они знамениты огурцами – благодатная ли почва, вода или какой-нибудь другой секрет, но только огурцы со здешних грядок считались лучшими не то что в районе, а может, и во всей области. За счёт огурцов селяне и жили, свозя урожай на рынки в Новоржев и Бежаницы. Пётр Алексеевич не раз пробовал эти дары природы и даже помогал жене закатывать их в зимние банки. Теперь он не смог бы наверняка сказать, в чём именно состояла их прелесть, но такова была сила легенды, что, хрустя в июле михалкинским огурчиком, он всем нутром ощущал его несомненное превосходство над любым другим.
Остановились возле избы рыжего Андрея. И дом, и хозяйственный двор отгораживал от улицы добротный забор. Впрочем, ворота были с обманчивым радушием открыты. Цукатов и Пётр Алексеевич вышли из машины и встали возле ворот – они не первый год поддерживали через Пал Палыча знакомство с Андреем, но тот ни разу не пригласил их не то что в избу, но и в надворье. А между тем, и Пётр Алексеевич, и Цукатов, что ни случай, везли ему гостинцы – дробь, капсюли (Андрей был бережлив и заново снаряжал отстрелянные гильзы) и вот теперь – подсадных.
На крыльцо вышел хозяин, лет тридцати пяти, среднего роста, лицо добродушно-хитроватое, в веснушках, взгляд острый, умный, волосы и борода – огонь. Пал Палыч ещё перед обедом звонил ему и говорил о лодке. Подойдя к воротам, Андрей степенно поздоровался с гостями за руку и протянул ключ от лодочного замка. Цукатов принял.
– Помните, какая? – спросил Андрей и подсказал: – Голубая, с зелёными скамьями. Вёсла в лодке – цепь в уключины продета.
– Разберёмся, – заверил Цукатов.
В юности, не поступив с первого раза в университет, Цукатов год отработал на заводе учеником фрезеровщика, на основании чего считал себя знатоком простонародных нравов и умельцем вести правильный разговор с человеком труда, насквозь прозревая его ухватки. Хотя тут и без микроскопа было видно, насколько рыжий хозяин непрост.
– Что утка? Есть на озере? – осведомился профессор.
– Маленько есть. – Хозяин сощурил лукавые глаза.
– А гусь?
– И гусь садился. – Рыжая борода величаво качнулась. – Вы всех не бейте, нам оставьте.
– Оставим, – пообещал Цукатов. – Вечёрку с подсадными отсидим и, может, утреннюю зорьку. Если не проспим. А после – подсадные ваши.
– Добро, – кратко, с достоинством ответствовал Андрей. – Тогда ключ завтра и вернёте. Спасай вас Бог.
Подъехали к берегу, выпустили на волю Броса и переобулись в болотники. Вода в озере почти не поднялась: зима была мало снежной, весноводье – скупым и коротким. Понемногу смеркалось – впору было поспешить.
Надули лодку, поделили чучела и договорились так: Цукатов с Бросом сядут в плоскодонку, а Пётр Алексеевич возьмёт одноместную резинку.
Миновав сухую осоку и камыши, сквозь которые к лодочным привязям был пробит проход, вышли на открытую воду. Пётр Алексеевич помнил, что если плыть влево вдоль берега, то там, за мысом, вскоре начнётся череда камышовых заводей и береговых загубин, где они с Пал Палычем прошедшим августом стреляли утку с лодки. Туда он и решил направиться, поглядывая, где на воде качаются пёрышки – верный знак, что утка здесь уже садилась. Цукатов погрёб прямо, вглубь озера, где виднелась цепочка сливавшихся и распадавшихся камышовых островов – он намеревался сесть в засидку там.
Поодаль с места на место перелетали парами и небольшими стайками нырки и кряквы, над кромкой берега звонко кричали чибисы (здесь говорили «пиздрики»), плавно махали крыльями вездесущие вороны, какие-то мелкие птахи в бурой прибрежной осоке невысоко вспархивали и как-то зло попискивали, словно уже исчерпали в состязании всё благозвучие своих голосов и теперь просто сквернословили. Ветер стих, лишь изредка покачивая камышины, но не оставляя следа на глади вод. Вдали на постепенно темнеющем, однако всё ещё посверкивающем зеркале паслись утиные табунки и несколько длинношеих лебедей. Гусей не было видно ни на воде, ни в огромном небе.
Потратив на поиски примерно четверть часа, Пётр Алексеевич приглядел довольно обширную заводь со следами утиной днёвки и удобными камышовыми зарослями, в дебрях которых легко можно было укрыть лодку. Замерив веслом глубину, Пётр Алексеевич размотал привязи грузил на чучелах и живописно расставил стайку, потом достал из коробки тут же заголосившую подсадную, привязал к ногавке бечёвку с тяжёлым железным болтом и определил утку возле компании пластмассовых сородичей. Та первым делом раз-другой окунулась с головой в воду, освежая перо.
Как смог, Пётр Алексеевич разогнал резинку и врезался широким носом в камыши, стараясь засадить лёгкую лодочку как можно глубже в шуршащие заросли. Глубоко не получилось. Тогда он прощупал веслом дно и осторожно спустил ногу в болотнике за тугой борт. Ничего, встать можно. Пётр Алексеевич подтянул лодку так, чтобы зашла в гущину целиком, с кормой, потом прикрыл камышом со всех сторон, оставив прогляды на заводь, после чего удовлетворённо уселся на доску скамьи.
Ружьё положил на колени, нащупал в кармане куртки фляжку с коньяком, поудобнее поддёрнул патронташ, из другого кармана достал манки – на утку и гуся – и повесил их на шею. Всё – готов.
Подсадная в меркнущем свете уже завела монотонный утиный запев.
Селезень налетел, когда солнце ещё не закатилось. Позволив ему с шумом сесть на воду, Пётр Алексеевич ударил из нижнего ствола – дробь рассыпалась по воде, зацепив селезню зад и выбив из хвоста перо. Он дёрнулся в сторону, распахнул крылья, но вторым выстрелом, выцеливая так, чтобы не задеть ни подсадную, ни чучела, Пётр Алексеевич его положил. Пришлось выбираться из камышей за добычей, а потом снова прятать лодку в гущину.
Небо на востоке потемнело, запад озаряла акварельная, уже не слепящая розовая полоса, высвеченная упавшим за горизонт солнцем, ближе к зениту её сменяла густеющая синь, на фоне которой чернели растянутые цепочкой брызги облаков. Похолодало – пару раз Пётр Алексеевич приложился к фляжке. Подсадная голосила без устали, а когда всё же переводила дух, Пётр Алексеевич крякал за неё, поднося к губам манок. Поначалу дул и в гусиный, но вскоре перестал: гуся на озере определённо не было – ни резкого клика с воды, ни поднебесного хора пролетающего клина. Да и утка не баловала – за час на озере в разных концах громыхнуло выстрелов шесть-семь, не больше.
Показались два селезня, пошли, снижаясь, по дуге к заводи, однако повернули, передумав садиться. Пётр Алексеевич пальнул дублетом в угон, но то ли промазал, то ли на излёте не достала дробь. Зато обрадовала лебединая стая – примерно дюжина белых красавцев, вытянув шеи, пронеслась прямо у него над головой так низко, что был слышен тугой свист махового пера. Сели где-то за камышом, на чистой воде – с засидки не увидеть.
Пётр Алексеевич прислушивался к отдалённым птичьим крикам, всплескам воды – кормился в озёрной траве карась и линь, – переводил взгляд с гаснущего горизонта на нежно подсвеченный бледно-алым бок высокого облака, невесть откуда выкатившегося на западную окраину неба, и изредка прикладывался к фляжке, согревая стынущую под ночным дыханием весны кровь. Его охватило благостное умиротворение, захотелось раз и навсегда опростить свою жизнь, вычеркнуть лишнее, сделать её подвластной распорядку природных перемен и ничему иному, забыть суету будней и отринуть путы пустой, имеющей ценность лишь внутри своего пузыря, городской тщеты. Но состояние счастливой созерцательности, в которое он погрузился, не предполагало никаких усилий во исполнение желаний. Вот если бы случилось всё само собой, не требуя от него твёрдых решений, внутренних усилий и бесповоротных действий, вот бы тогда… Бац, и вовек отныне – радостная полнота и осмысленное единство с этой гаснущей зарёй, облаком, плеском плавника в камышах, и растворение во всём, и погружение в блаженство… Вот было б счастье! Такое с Петром Алексеевичем случалось и прежде. Разумеется, всё заканчивалось возвращением в кабалу текущих дел, мелочных самоутверждений, мечтаний о перемене участи и власти над обстоятельствами, которые (мечтания), увы, обещали в остатке лишь тоску о несбывшемся.
Когда стемнело так, что чучела и впустую покрякивающая подсадная стали едва различимы, Пётр Алексеевич вытолкал веслом лодку из камышей и принялся собирать пластмассовых кукол, сматывая на предусмотренные под их брюхом зацепы бечёвки с грузилами. Следом затолкал в коробку отбивающуюся подсадную.
Вокруг было черно – всплывший на звёздное небо месяц едва высекал из воды блики: рассчитывать на то, что он озарит поднебесный простор, не приходилось. Пётр Алексеевич позвонил Цукатову. «Уже возвращаюсь», – сообщил тот.
Не столько видя береговую стену камыша, сколько ощущая её каким-то дремучим, но не безошибочным, чутьём, Пётр Алексеевич погрёб вдоль берега лицом вперёд, благо тупорылая резиновая лодка одинаково легко шла в обе стороны. Несколько раз влетал в заросли и путался в траве веслом. Наконец обогнул мыс и увидел метрах в пятидесяти свет фонаря. Достал из кармана свой, зажёг и направил луч на огонёк. Это был Цукатов на плоскодонке. Пётр Алексеевич поспешил к нему.
Оказалось, у профессора проблема: он уже минут десять искал проход в тростнике к лодочной привязи, возле которой они оставили на берегу машину, и не находил. Стали светить в два фонаря – повсюду, вырванная из темноты, виднелась сплошная стена тростника. Какое-то время рыскали вдоль неё – безрезультатно. Наконец Петра Алексеевича осенило.
– Мне на резинке не встать, – сказал он Цукатову. – Посвети поверх зарослей – машина блеснёт.
Цукатов так и сделал – встал и широко мазнул по берегу лучом. Вдали сверкнуло лобовое стекло. Выяснилось, они ищут не там – проход метрах в тридцати левее. Туда они тоже совались, но ночью в свете фонаря всё выглядит совсем иначе, чем днём, и проход потерялся в отбрасываемых лучом ползучих и шевелящихся тенях.
Плоскодонку, продев цепь в уключины вёсел, примкнули к столбу со скобой. Чтобы не возиться утром с насосом, резинку сдувать не стали – примотали страховочной тесьмой и скотчем на крыше к перекладинам багажника. Одну за другой – довольно грубо – Цукатов бросил коробки с подсадными на заднее сиденье.
– Ты к ним совсем без уважения, – заметил Пётр Алексеевич, спуская до колен отвороты болотников.
– За что ж их уважать? – Цукатов переобувался в замшевые ботинки. – Они же селезней на смерть выкрякивают.
– Ты ведь не селезень. – Пётр Алексеевич сел в машину. – Для тебя стараются.
– Знаешь, как охотники подсадных зовут?
– Как?
– Катями. – Профессор запустил двигатель.
– Как-как?
– Ну, кати, катеньки…
– Почему?
– А вот послушай. – Цукатов врубил дальний свет. – Одну из лучших пород подсадных, самых голосистых, вывели в своё время в городе Семёнове Нижегородской губернии. Давно дело было, ещё до исторического материализма. По тем временам в Нижнем проституток Катями звали. Ну, как в Турции сегодня всех русских девушек – Наташами. Сообразил? Оттуда и повелось.
– Что ж тут соображать. – Пётр Алексеевич почесал щетину. – Не уважаешь, значит, проституток…
Ехали медленно, Цукатов внимательно оглядывал путь – хоть фары и выхватывали из темноты дорогу, но та на подъезде к озеру в паре нехороших мест расползалась, так что недолго было и увязнуть. Днём хорошо были видны обходы, а теперь… И точно – в одной раскисшей колее едва не сели. Побуксовали, однако ничего – на понижающей враскачку выбрались.
Пал Палыч бодрствовал, все остальные в доме спали – время перевалило за полночь. Так получилось: долго ехали из Михалкина – парусила лодка на крыше. Когда Цукатов и Пётр Алексеевич, разгрузившись и переодевшись, зашли в кухню, на плите в большой сковороде уже скворчала картошка со свининой, а на столе среди Нининых овощных заготовок, сырных, колбасных и мясных нарезок стояла бутылка ледяной водки – из тех, что привёз Пётр Алексеевич и предусмотрительно схоронил в морозильнике.
– Надо уток ощипать, – сказал профессор. – Утром некогда будет – поедем на зорьку.
– Много? – Пал Палыч щедрыми ломтями нарезал душистую буханку.
– Три штуки. – Цукатов в детском нетерпении взял со стола и сунул в рот ломтик сыра.
«Ребездок», – щёлкнуло в голове Петра Алексеевича местное словечко – так называли здесь дольку сала, мяса, колбасы или чего-то иного, отрезанную предельно тонко, чтобы разом положить в рот, где та растает.
– А ня берите в голову, – махнул ножом Пал Палыч. – Завтра Нина ощиплет.
– Нам Нина за лебедя так ощиплет, что не приведи Господи – дуй не горюй. – Пётр Алексеевич поднял глаза к потолку. – С нами крестная сила!
Пал Палыч задумался.
– Может, отойдёт, – сказал неуверенно. – А может, и бронебойным шарахнет в башню. Вот тоже! – В шутливом негодовании Пал Палыч бросил нож. – Давайте, наливайте. – Вскочив, он водрузил на подставку в центр стола дымящуюся сковороду.
– Я смотрю, у вас тут с лебедями строго. – Зевота ломала Цукатову челюсти.
– Это у Нины особое дело – ей за лебядей больно… – Вдаваться в детали Пал Палыч не стал.
– В гневе женщины подобны бурлящему Везувию, – сообщил Пётр Алексеевич, отворяя заиндевелую бутылку. – И это сравнение делает вулкану честь.
Выпили и накинулись на горячую картошку со свининой – аппетит нагуляли изрядный.
После второй Пётр Алексеевич вспомнил про косуль на поле.
– А все звери из лесу, – откликнулся Пал Палыч, – козы, лисы, зайцы… да и птицы тоже – все ближе к деревням жмутся. То ли пропитание, то ли общение у них какое или что – тянет их к людям. Нам ня понять.
Утолив голод, размякли.
– Отслужил год, и на меня командир батальона дал приказ – в отпуск. За хорошую службу. – После третьей рюмки Пал Палыч погрузился в воспоминания. – А со мной служил сержант – азербайджанец. И начальник штаба тоже азербайджанец – Абдулаев. Такой человек, как уголь – ня обожжёт, так замарает. Ну, он там, в штабе, и поменял фамилии с моей на его. И мне ня дали отпуск, дали ему. Повезло так. Прошла няделя, может, две – вызывает меня командир роты, говорит: так и так, бабушка у тебя умерла, вот теляграмма. А бабушка считалась дальний родственник, ня близкий. Близкий – родители да братья-сёстры. На похороны к ней ня отпускали. Но я тебя, ротный говорит, за хорошую службу могу отпустить на десять суток – только за свой счёт, потому что какие деньги были, все на отпускников потратили. Поехал без денег – мальцы скинулись. Прибыл домой, а тут отец слёг – сердце. Давай, говорит, попрощаемся – больше ня увидимся. Уехал, так больше отца и ня видал. Как вернулся в часть, теляграмма – помёр отец. Я выезжаю. Так вот два раза в отпуске и побывал. – Пал Палыч закинул руки на затылок и потянулся. – Дисциплинированный был – после армии на «Объективе», заводе нашем оптическом, у бригадира разрешение спрашивал в туалет сходить. Надо мной смеялись. Как привык в армии, так и тут…
После четвёртой отправились спать – через три часа Петру Алексеевичу и Цукатову надо было вставать, если хотели успеть на зорьку. Что до Пал Палыча, то он и вовсе никогда не выходил за меру.
Действительность, запущенная с клавиши «пауза», всегда врывается внезапно, будто обрушивается из ничем, казалось, не грозящей пустоты. Даже если обрушившееся – тишина.
Первое, что увидел Пётр Алексеевич, открыв глаза, – начертанную солнцем на стене геометрическую фигуру. Такой покосившийся, чуть сплющенный с боков квадрат, без прямых углов, но с параллельными сторонами. Он знал, как называется эта фигура, но даже произнесённое мысленно название так вычурно, церемонно и неорганично обстоятельствам плясало в разболтанных сочленениях, что он предпочёл изгнать вертящееся и подскакивающее слово из головы.
«Проспали», – догадался Пётр Алексеевич.
В комнату вошёл Цукатов, руки его были по локоть в пуху.
– Кишки заспиртовал? – участливо поинтересовался Пётр Алексеевич.
Профессор с привычным видом превосходства усмехнулся.
– Вставай. Поехали. Ключ надо отдать.
Он говорил, будто катал по сукну костяные шары.
Нина к завтраку не вышла – в кухне хозяйствовал Пал Палыч.
– Вы дом не продавайте, – сказал Пётр Алексеевич. – Ни сами, ни детям не позволяйте. Это ж, Пал Палыч, родовое гнездо и детям вашим и внукам. А родовое гнездо продавать – последнее дело.
– Я даже ня спорю с вам. – Пал Палыч врубил электрический чайник. – Даже запятую нигде поставить ня могу. Я ведь понимаю, что буду слабеть. Как совсем ослабну, тогда зятю и доче скажу: мудохайтесь – вот вам мой дом, делайте, что хотите, а я – только рыбалка да охота. Понимаете, замысел какой, чтоб к дому их привлечь? А там уж как у них получится. Надо отдавать им борозды правления, чтобы ня по кабакам ходили, а – вот вам родовое имение, гните спину. Так что продавать ничего ня позволю – так, хитрю. – Пал Палыч нацелил на Петра Алексеевича большой крепкий нос и уточнил: – Это хитрость в хорошем плане, ня та, которая чтоб обмануть человека, а умная. Они – тут, а я смогу и в их доме – хоть сторожем. А что? Пистолет с зямли выкопаю и буду с им спать. Сила-то заканчивается – только на курок нажать…
Про то, что сила у него заканчивается, Пал Палыч лукавил – мог трактор из болота вытолкать.
Через полчаса, наскоро перекусив, Пётр Алексеевич и Цукатов сдули и упаковали лодку, погрузили катенек в машину и отправились к рыжему староверу. Тут же и ружья: решили прогуляться с Бросом по берегу Михалкинского озера – вдруг из травы поднимется утка, – а то и обследовать те озерца между Теляково и Прусами, на которые вчера не хватило времени.
Утро выдалось ясное, кругом разливалось весеннее нетомящее тепло. Цукатов досадовал, что проспали зорьку. В тон ему вздыхал и Пётр Алексеевич – огорчался без фальши, но вместе с тем был умиротворён и рад, что выспался. «Должно быть, – думал Пётр Алексеевич, – я по натуре не законченный охотник, как Пал Палыч и Цукатов, не одержимый тип, а так, любитель – на половинку серединка…» Впрочем, повода для печали он тут не находил: Пётр Алексеевич привык принимать жизнь такой, какая она есть, во всём её несовершенстве – не запрашивал от неё большего, чем она могла дать, и чутко понимал, где человеку следует в своей требовательности остановиться.
На этот раз ворота на двор Андрея были закрыты.
Только вышли из машины, как тут же у калитки явился и хозяин.
– Смотрю, упустили зорьку. – Андрей взял из рук Цукатова ключ от лодочного замка.
– Засиделись за полночь, – сказал Цукатов. – Даже будильник не услышали. Ничего, по берегу пройдёмся – не возьмём никого, так хоть издали посмотрим. – Профессор открыл заднюю дверь салона и достал коробку с подсадными. – Вот, держите. Голосят, как серафимы в Царствии Небесном.
– Спасай вас Бог. – Хозяин степенно качнул рыжей бородой и принял коробку.
– А гуся на вечёрке не было, – с напускным укором сказал Пётр Алексеевич. – И утки – не густо. Небось, сами всех уже пощёлкали.
– Какое – мы ещё не приступали, – щуря лукавые глаза, спокойно ответствовал Андрей. – Знать, днём снялись. Им до гнездовий ещё махать не намахаться…
Над озером выгибался голубой купол с белёсым пушком по горизонту, в котором тонули дали; ветер притих в небесной узде – не поднимал ряби и не гонял волной сухие травы. На чистой воде ближе к камышовым островкам сидели утиные и лебединые стада. Их Цукатов подробно изучил через окуляры бинокля. Наконец, подтянув болотники до паха, в сопровождении неугомонно рыскающего в высокой траве Броса отправились вдоль берега по заливному, покрытому высокими кочками лугу, так по весне и не дождавшемуся половодья, налево – в те края, где вчера болтался на резинке Пётр Алексеевич.
Шли по кромке; земля между кочками была сыра и местами чавкала под сапогом. Зайдя за мыс, увидели на глади заводи стайку в десяток уток и двух белых кликунов. До них было метров сто или немного больше, но и Цукатов, и Пётр Алексеевич разом машинально присели в траву шагах в четырёх друг от друга. Утка сидела спокойно, не заметив или не обратив внимания на появившиеся и тут же исчезнувшие фигуры.
– Сейчас попробую спугнуть, – приглушённо сказал профессор. – Будь наготове, если в нашу сторону махнут.
Отведя ключ, он откинул стволы, вынул из правого патрон с пятёркой, поискал в патронташе и достал другой – с резиновой пулей. Пётр Алексеевич никогда не пользовался такими зарядами, поэтому смотрел на манипуляции Цукатова с живым интересом. Защёлкнув стволы, профессор некоторое время примерялся, производя в голове баллистические расчёты, потом гаубичным навесом, градусов под тридцать, выстрелил в сторону утиной стаи. Не дожидаясь результата, он мигом перезарядил правый ствол, вложив в патронник прежнюю пятёрку.
Резиновая пуля, между тем, перелетев на несколько метров лебедей и уток, смачно шлёпнулась в воду. Напуганные ударом выстрела, птицы шарахнулись было от берега, но, сбитые с толку близким шлепком, побежали по глади в сторону от упавшей пули и, встав на крыло, сначала утки, а следом и лебеди пошли по дуге на берег, намереваясь развернуться и уйти подальше на озеро.
Когда утки начали отворачивать, их уже можно было достать выстрелом, а кликуны и вовсе, то ли от горделивой беспечности, то ли в зловещей решимости, двигали метрах в пятнадцати над землёй прямо на сидевших в сухой прошлогодней траве кочкарника охотников. Пётр Алексеевич выцелил селезня, но Цукатов опередил – выстрел ударил в ухо Петру Алексеевичу так звонко и резко, что он невольно дрогнул, потерял цель, а через миг бить по уткам в угон уже не имело смысла. Лебеди тоже взмыли в небо, заложили полукруг и ушли далеко на открытую воду.
В ушах Петра Алексеевича стоял протяжный, застывший на одной ноте, колокольный гул. Он бросил взгляд на Цукатова – тот, поднявшись в полный рост, оторопело смотрел на ружьё, будто держал в руках невесть как попавшую к нему гремучую змею. Пётр Алексеевич шагнул к профессору – правый ствол его ружья недалеко от казённой части был разворочен, воронёная сталь, ощетинясь, раскрылась рваной раной. При этом лицо Цукатова и руки были целы.
– Ого! – Пётр Алексеевич присвистнул. – Да ты в рубашке уродился!
– Вот чёрт дери… – Цукатов бледно улыбнулся. – Конец охоте.
– Чудила! Могло быть хуже. Я ж тебя предупреждал. Помнишь, Пал Палыч говорил? Может, говорил, отойдёт, а может, бронебойным шарахнет в башню.
– И что? – Цукатов, похоже, всё ещё был под впечатлением события и не понимал слов Петра Алексеевича.
– Да ничего. Шарахнуло.
Спустя неделю профессор по телефону сообщил Петру Алексеевичу, что в деталях изучил вопрос, поговорил с матёрыми охотниками и выяснил, в чём дело: резиновая пуля, скорей всего, оказалась либо бракованной, либо просто старой – резина размазалась по стенкам канала ствола, отчего при следующем выстреле дробь спрессовалась и в стволе заклинила. Пётр Алексеевич, придерживая телефон у уха, со скептической улыбкой размеренно кивал обстоятельному рассказу. Какая пуля? Что за чепуха? Не надо было Цукатову показывать хозяйке лебедя. Ни в коем случае не надо.