Бенджамин Федров держал своего брата Луи за руку. Они оба отдыхали в этом летнем лагере в прошлом году, однако родители, провожая мальчиков, умоляли Бенджамина присматривать за Луи, которому было всего девять.
Лагерь находился в Вермонте, и добираться до него из Нью-Йорка приходилось ночью: сперва вечерним паромом через Фолл-Ривер, затем – автобусами. Путешествие занимало целый день. И вот вечером 30 июня 1927 года, задолго до отплытия, навес у причала, в который упиралась Фултон-стрит, начал заполняться людьми. То были мальчики с родителями, а также воспитателями, обреченными на протяжении целых двух месяцев беречь каждого драгоценного малютку пуще зеницы ока. Чтобы он, не дай Бог, не утонул, чтоб не укусила змея, чтоб не тосковал по дому. А главное – оберегать от морального разложения. В толпе мелькали заплаканные детские лица – то были самые маленькие мальчики, впервые расстававшиеся с родителями. Но в целом атмосфера под этим старым темным навесом, пропахшим морской солью, а также ароматами особо пахучих грузов, царила лихорадочно-праздничная. Мамы целовали своих чад на прощание, отцы стремились переговорить с воспитателями, предупредить, к примеру, что их сыновья до сих пор еще могут описаться в постели, или ходят во сне, или же им ни в коем случае нельзя разрешать нырять – из-за свища. Звучали свистки, потерянные теннисные ракетки вдруг находились в последний момент. А сами каникулы начинались со столпотворения у трапа.
Стараясь выглядеть солидным и умудренным опытом, Бенджамин выждал, пока все мальчики не поднимутся на борт, и лишь затем неспешно двинулся к трапу, держа брата за руку. Даже тогда, в детстве, братья были абсолютно не похожи друг на друга. Бенджамин был высоким и слишком крупным для своего возраста мальчиком – с мускулами и грацией прирожденного атлета, с удивительной быстротой реакции, как физической, так и умственной. У Луиса был высокий и чистый ангельский лобик, окаймленный золотистыми кудряшками. И мальчиком он был тихим, мечтательным, постоянно погруженным в себя, хотя и необщительным его тоже назвать было нельзя. Сдержанный в выражении чувств, ничуть не настырный, но тем не менее страшно упрямый, Луис, сколь ни покажется это странным, моментально превращался в беспощадного и яростного драчуна, когда на него нападали. А потому был частенько бит ребятами на два-три года старше себя – соседскими мальчишками из того района в Харрисоне, где проживала семья Федровых.
Израиль Федров, отец Луиса и Бенджамина, попал в Америку из России в возрасте шести лет. Приехали они всей семьей, насчитывавшей восемь ребятишек. Израиль вырос в Нью-Йорке, в Ист-Сайде, и вдоволь вкусил всего – и разных страхов, и тяжкого труда до седьмого пота. И лишь в двадцатые годы начал процветать, обзаведясь небольшим магазинчиком по продаже автомобильных запчастей, который он с партнером открыл на окраине НьюЙорка. Сам факт, что теперь, в 1927-м, он может позволить себе потратить шестьсот долларов, чтобы отправить сыновей на каникулы в горы, казался ему чудом. Впрочем, и раньше одного осознания той грандиозной разницы между жизнью здесь, в Америке, и жалким существованием, которое бы они влачили, оставшись в России, было достаточно, чтоб превратить его в истового патриота своей новой родины. В 1917-м, несмотря на то что он уже был женат и имел ребенка, а второй был, что называется, на подходе, Израиль записался в армию добровольцем. Он ушел на фронт, оставив жену жить на те мизерные деньги, которые она зарабатывала, давая уроки игры на фортепьяно, а также на те крохи, которыми делились с ней члены ее семьи, такие же нищие, как и они сами.
Израиль был привержен идее отдать свой долг стране, приютившей его. Настолько яростно привержен, что это стало причиной одной из редких в семье ссор. У него был младший брат, Сэмюэль. Двадцатилетний юноша хотел стать профессиональным пианистом и считал, что Шопен и Шуман важнее всех на свете войн. На семейном совете было решено, что им достаточно одного сумасшедшего, отправившегося защищать родину. И что Сэмюэлю, следуя вековой традиции, зародившейся еще в еврейских деревнях и местечках России, следует устроить членовредительство (в иммигрантских общинах имелись настоящие специалисты по этой части), чтоб его в результате признали непригодным к военной службе. Наиболее распространенным способом избежать призыва считалось в России отсечение пальца. Этот вариант рассмотрели и отвергли, поскольку он явно не годился для будущего пианиста. И тут в разгар споров Израиль вдруг вылетел из дома со словами, что ни за что и никогда не будет больше общаться со своими родственниками, если Сэмюэль согласится на это позорное предложение.
Гнев брата произвел должное впечатление, и Сэмюэль покорно явился в призывную комиссию, где с величайшим облегчением и даже радостью вдруг узнал, что у него какие-то шумы в сердце и что к службе он непригоден. И с тех пор он счастливо играл себе на фортепьяно, хотя прошли долгие годы, прежде чем Израиль наконец простил его.
Столь быстрое и бездумное вступление в армию Соединенных Штатов, участвующих в войне, на которую в результате Израиль так и не попал, было совершенно дурацким и никчемным жестом, имевшим самые катастрофические последствия. И являлось, пожалуй, единственным эгоистичным поступком, который совершил Израиль Федров за всю свою семидесятилетнюю жизнь.
Раздался долгий басистый гудок, швартовы были отданы, последний взмах платочком на пристани, и мальчики, столпившиеся у перил, стали наблюдать за тем, как проплывают мимо здания Нью-Йорка, освещенные лучами заходящего солнца. А пароходик тем временем набирал скорость и устремился вниз по реке, к проливу Лонг-Айленд-Саунд, минуя Монток, чтобы выйти затем в открытое и спокойное море.
Бенджамин не стал дожидаться, когда они достигнут моста Хеллгейт, и спустился вниз, в каюту. Две недели назад он приобрел новую перчатку филдера, для чего пришлось специально совершить долгое путешествие из Харрисона до магазина на Нассау-стрит в центре Нью-Йорка, славившегося самым лучшим выбором спортивного инвентаря, особенно для игры в бейсбол. Перчатка была в точности той же модели, что у Эдди Руша, и стоила целых пять долларов пятьдесят центов. Бенджамин очень серьезно, даже трепетно относился к бейсболу. Он не стал укладывать перчатку в сундучок со свитерами, носками и формой для лагеря, где на каждый предмет была рукой матери нашита метка с его именем. Весь багаж отправлялся заранее, и он не мог рисковать, доверив столь ценную вещь незнакомым людям. И вот он достал перчатку из сумки с туалетными принадлежностями, извлек оттуда и бутылочку специального крема для ног, которым – и только им! – полагалось смазывать перчатку. Усевшись на койку в каюте, он начал осторожно втирать крем в новую кожу, предварительно натянув перчатку на руку и сжав руку в кулак, чтобы сидела как влитая. А белый пароходик тем временем, трудолюбиво пыхтя, плыл себе по реке, и в иллюминатор врывался ветерок, пахнущий солью, неизведанным будущим, бесчисленными и нескончаемыми путешествиями. Позднее он понял, что то был, наверное, счастливейший миг в его жизни. Впрочем, даже в тот момент, принюхиваясь к свежей коже и ветру, он подспудно осознавал это и страшно расстроился, когда воспитатель, распахнув дверь в каюту, объявил, что пора на обед.
Только к вечеру следующего дня они добрались наконец на автобусах до лагеря. Побросав свои вещи на койки в палатках на шесть человек каждая, где им предстояло прожить целых два месяца, и покорно проглотив по ложке касторки (этот ритуал знаменовал открытие каждого лагерного сезона), мальчики постарше разделись и выбежали на большой травянистый квадрат поля. На них были только шиповки и кепки-бейсболки, в руках они держали перчатки. Голые, трусили они по траве, отмахиваясь от комаров, спешили на зов двух воспитателей, стоявших в дальнем конце поля. Горный воздух был свеж и прохладен, ярдах в трехстах от лагеря поблескивало под лучами заходящего солнца озеро. На фоне зеленого газона фигурки, казавшиеся снежно-белыми, так и кружили, точно исполняя бешеный и радостный ритуальный танец, очищавший сорок мальчишек от десяти месяцев соблюдения приличий в школе, от сковывающих тело одежд и всех табу взрослого мира. Перед ними было долгое лето с его играми, горами, запахом бальзама и полевых цветов, с прохладной озерной водой и безудержным смехом. И они дикарской своей наготой приветствовали наступление долгожданной свободы, пытаясь перехватить передачу, бегали и прыгали по упругой траве – только шиповки мелькали в воздухе. Болезни и неизбежное взросление казались в тот момент просто невозможными, даже наступление сентября было отодвинуто куда-то в вечность этим счастливым и незабвенным днем, первым днем июля 1927 года.
Поскольку Бенджамин был мальчиком крупным, рослым и мог состязаться на равных с более взрослыми ребятами, его поместили в палатку для старших. Мальчикам, обитавшим в ней, было от пятнадцати до семнадцати. На протяжении всего лета эта разница в возрасте практически не чувствовалась. Но после отбоя, когда гасили свет и его соседи заводили разговор о сигаретах, выпивке и девочках, Бенджамин тихо лежал на койке, уставившись в звездное небо, проглядывавшее через незакрытый вход в палатку… И чувствовал себя по-детски беззащитным и непосвященным. Он читал куда больше любого из этих парней. Но одно дело, плотно притворив дверь в свою комнату и притворяясь, что делаешь уроки, тайком почитывать «Мадемуазель де Мопен», и совсем другое – лежать в темноте, пронизанной ароматами трав и цветов, и слушать рассказ шестнадцатилетнего юнца о том, как прошлым летом в Лейквуде, штат Нью-Джерси, тот соблазнил девственницу. «Взял ее вишенку под вишневым деревом» – именно так выразился мальчишка, а затем стал во всех подробностях описывать свои действия. Это привело Бенджамина в полное смятение чувств и вызвало такое бешеное и неукротимое томление плоти, что казалось, его не удовлетворить и за всю оставшуюся жизнь.
Он еще ни разу не целовался с девочкой (был искренне убежден, что недостаточно хорош собой, чтоб ему привалило такое счастье); ни разу не выкурил ни одной сигареты (всерьез намеревался стать лучшим в Америке хавбеком); не выпил ни капли спиртного (сомневался, что его, тринадцатилетнего, впустят в бар, подпольно торгующий выпивкой). По природе своей он был честен и вовсе не умел хвастаться, в отличие от других мальчиков, которые и не заходили пока столь далеко, как тот, со своей «вишенкой», но со знанием дела рассуждали о том, как целоваться взасос, залезать девчонкам под юбки и потихоньку отпивать по глотку из заначек, припрятанных папашами.
Мальчика-«вишенку» звали Борис Кон. Примерно две трети ребят в лагере были евреями. Тогда, в 1927-м, это смешение евреев с христианами носило естественный и ненавязчивый характер. Лишь по пришествии Гитлера к власти в подобном смешении начало проглядывать нечто осознанное, демонстративное. Кон был выходцем из богатой манхэттенской семьи, по всей видимости, не желавшей считаться с расходами, чтобы ублажить и вконец испортить мальчишку. Он прибыл в лагерь с портативным фонографом и огромной коллекцией самых популярных в ту пору пластинок. По его словам, он часто ходил в театр, особенно любил музыкальные комедии, водил девушек по ресторанам, посещал бордели, пил подпольно изготовленный джин, курил тайком от родителей. И еще яростно утверждал, что прошлым летом в том самом пресловутом Лейквуде, штат Нью-Джерси, водил в течение целых двух недель «паккард», предварительно украв у старшего брата права. И, чтоб уж окончательно добить всех и доказать собственную исключительность, он привез с собой две дюжины новеньких теннисных мячей фирмы «Сполдинг». Бенджамин, подобно остальным соседям по палатке, прихватил коробочку лишь с тремя мячами, считая, что их вполне хватит до конца лета.
Фонограф ревел дни напролет. Кон особенно любил две песенки: «Аллилуйя» и «Порой я весел» – из музыкальной комедии «Подъем!». Он ставил эту пластинку снова и снова и даже танцевал, выделывая сложные па на грубом деревянном полу палатки, причем босиком. Самое ужасное в Коне, по мнению Бенджамина, было то, что тот, несмотря на всю свою порочность и развращенность, был щедр и добродушен, да к тому же еще являлся лучшим спортсменом в лагере. Он был самым крутым на поле питчером, быстрее всех пробегал дистанцию в сто и двести двадцать ярдов. И не было на поле бэттера лучше него, и никто другой не посылал в нокаут противника в первом же раунде финального боя для боксеров в весовой категории до ста пятидесяти фунтов. Именно Кон на целых пять ярдов обошел главного своего соперника в заплыве на сто ярдов вольным стилем. Именно он, и никто другой, выиграл групповой заплыв на милю в озере с отрывом около трехсот ярдов. Мало того, он щедро делился с первым оказавшимся под рукой мальчишкой содержимым роскошных посылок, что приходили к нему от родителей два-три раза в неделю. И уже через два часа после прихода почты сам оставался лишь с плиткой шоколада «Херши». Кон безмятежно мастурбировал, когда воспитателей не было поблизости. Этот парнишка умудрился до основания и на всю оставшуюся жизнь перевернуть все представления тринадцатилетнего Бенджамина о морали, подорвать его веру в торжество добродетелей и мудрость и справедливость взрослых.
Воспитателем у них работал полный темноволосый и смазливый молодой человек по имени Брайант, выступавший вторым хавбеком за команду «Сиракузы». Он полностью находился под влиянием Кона и не донес на него, даже когда застиг за курением после отбоя. Брайантом владели две навязчивые идеи. Первая сводилась к тому, что к двадцати пяти годам он полностью облысеет (что, к слову сказать, оказалось еще оптимистичным прогнозом, поскольку облысел он к двадцати четырем). Вторая заключалась в том, что играл он куда как лучше, нежели первый хавбек «Сиракуз», а потому считал, что тренер частенько держит его на скамейке запасных лишь по причине ничем не оправданной личной неприязни. Из всех шестерых обитателей палатки Брайант выбрал в поверенные Кона и обсуждал эти животрепещущие проблемы только с ним. Кон обещал узнать фамилию врача, спасшего шевелюру его дядюшки в сходных обстоятельствах. Кон также подарил Брайанту баночку страшно дорогого крема для волос, а как-то в выходной – еще и десятидолларовую купюру. Мало того, он обещал, что какой-то другой его дядюшка, выпускник Сиракузского университета, имевший вес и влияние в определенных кругах, лично переговорит с тренером Брайанта. Кон был богат во всех отношениях – на каждый случай у него имелся полезный дядюшка. Однако на деле вышло, что в следующем сезоне Брайанта перевели куда-то на самые последние роли в команде. Но откуда ему было знать о надвигавшейся трагедии тогда, летними вечерами, когда они с могущественным Коном переговаривались о чем-то приглушенными голосами?..
Так незаметно и пролетело лето, под звуки: «Так споем же аллилуйя, прочь печаль и прочь тоску» и: «Порой я весел, порой едва не плачу, в тебе одной – и счастье, и удача!» Июль плавно перешел в август, уже близился сентябрь, и все это – под меланхоличные или, напротив, полные экзальтированного оптимизма бродвейские хиты, а Кон знай себе накручивал ручку фонографа да приплясывал босоногий на деревянном полу.