Луговая священная трава хорошо растет и благоухает, если человек заботится о ней. Прополка и уход за ней и соседними растениями ускоряют ее рост.
Когда Нанабожо – согласно верованиям народа анишинаабе, первый человек, полубог и наш учитель – странствовал по миру, он обратил внимание на то, какие народы процветают, какие нет, кто соблюдает Первоначальные Заповеди, а кто нет. Он приходил в отчаяние, когда видел деревни, где сады были не ухожены, рыболовные сети не починены, детей не учили уму-разуму. Вместо заготовленных на зиму дров и хранилищ с зерном он нашел людей, которые лежали под кленами с широко раскрытыми ртами и ловили густой сладкий кленовый сироп, которым с ними щедро делились деревья. Люди стали ленивыми и принимали как должное дары Создателя. Они не проводили ритуалы и не заботились друг о друге. Нанабожо чувствовал свою ответственность, поэтому он пошел к реке и принес много ведер воды. Он вылил воду прямо на клены, чтобы разбавить густой сироп. И с тех пор кленовый сок похож на чуть подслащенную воду. Это напоминание людям о последствиях нерачительного отношения к дарам природы и об ответственности перед ней. Теперь, чтобы получить один галлон кленового сиропа, требуется сорок галлонов сока[2].
Плиньк. В мартовский полдень, в конце зимы, когда солнце с каждым днем набирает силу и градус за градусом смещается к северу, начинает активно идти сок. Плиньк. Во дворе нашего фермерского дома в Фабиусе, штат Нью-Йорк, растут семь кленов – большие деревья, посаженные около двухсот лет назад, чтобы затенить дом. Диаметр самого большого дерева у основания такой же, как у нашего стола для пикника.
Когда мы только переехали сюда, мои дочери выбрали для своих игр чердак старой конюшни, где за почти два столетия накопилось много старых вещей предыдущих владельцев. Однажды я обнаружила, что девочки устроили под деревьями целую «деревеньку» из небольших металлических тентов. «Мы устроили для них кемпинг», – сказали девочки, указывая на своих кукол и игрушечных животных, которые выглядывали из-под тентов. На чердаке было много таких «тентов», точнее крышек, которыми много лет назад накрывали специальные ведра с кленовым соком, чтобы защитить его от дождя и снега. Когда же девочки узнали, для чего эти маленькие «тенты», конечно, они сразу захотели приготовить кленовый сироп. Мы очистили ведра от мышиного помета и подготовили их к весне.
В течение той первой зимы на ферме я изучила процесс приготовления кленового сиропа. У нас были ведра и крышки, но не было деревянных выводных трубок – втулок с желобками внутри, через которые из дерева выходит сок. Поскольку мы живем по соседству со Страной кленового листа, в ближайшем хозяйственном магазине имелось все необходимое для приготовления кленового сиропа: пузырьки в виде кленовых листьев, выпарные установки любых размеров, километры резиновых трубок, гигрометры, котлы, фильтры и банки. К сожалению, ничего из этого я не могла себе позволить. Однако в подсобке продавцы нашли старые модели выводных трубок, которые уже никто не покупал. Я взяла целую коробку по семьдесят пять центов за штуку.
Процесс приготовления сиропа с годами изменился. Остались в прошлом времена, когда приходилось возить ведра и бочки с соком на санях по заснеженным лесам. В наши дни сок по пластиковым трубкам доставляется от деревьев прямо к месту приготовления сиропа. Однако остались еще и те, кто чтит традиции: они собирают сок в металлическое ведро, а для этого нужны выводные трубки. Один конец трубки узкий, как у соломинки для коктейлей, он вставляется в просверленное в дереве отверстие. Другой конец шире и представляет собой желоб длиной около четырех дюймов. Имеется также крючок, на который вешают ведро. Еще я купила большой мусорный бак, чтобы сливать туда сок, и мы были готовы приступить к работе. Я не рассчитывала на такой большой объем, но решила, что лучше быть к этому готовой.
Когда зима длится шесть месяцев, всегда с нетерпением ждешь прихода весны. Но никогда еще мы не ждали ее с таким нетерпением, как после того, как приняли решение делать кленовый сироп. Девочки каждый день спрашивали: «Может, пора начинать?» Но это полностью зависело только от капризов погоды. Для активной выработки деревом сока необходимо сочетание довольно теплых дней и все еще холодных ночей. Под теплыми днями я имею в виду температуру в районе 2—6 °C, тогда ствол оттаивает и внутри него начинают гулять соки. Мы посмотрели на календарь, затем на термометр, и Ларкин спросила: «Как деревья понимают, что время пришло, если у них нет термометра?» Действительно, как может существо без глаз, носа или нервных рецепторов знать, что и когда делать? На дереве еще даже нет листьев, которые могли бы улавливать солнечные лучи. Все его части, за исключением почек, покрыты толстой омертвевшей корой. И все же кратким зимним оттепелям его не одурачить.
Все дело в том, что клены имеют гораздо более изощренную систему определения сроков наступления весны, чем мы. В каждой почке находятся сотни фотосенсоров, которые имеют светопоглощающие пигменты, называемые фитохромами. Их функцией является ежедневное измерение уровня освещенности. Каждая плотно свернутая почка, покрытая красно-коричневыми чешуйками, содержит эмбриональную копию кленовой ветки, и каждая стремится однажды превратиться в полноценную ветку клена – с листьями, шелестящими на ветру и поглощающими солнечный свет. Если почки раскроются слишком рано, их убьют заморозки, а если слишком поздно, они пропустят приход весны. Так что у почек есть свой календарь. И этим маленьким почкам нужна энергия, которую разносят древесные соки, чтобы расти и превращаться в ветви. Как и все младенцы, они все время голодны.
У нас нет таких сложных сенсоров, поэтому мы ориентируемся по другим признакам. Когда вокруг стволов начинает таять снег, я понимаю, что приближается время выхода сока. Темная кора хорошо поглощает тепло солнечных лучей, а затем отдает его, постепенно растапливая снег вокруг дерева. И когда земля под деревом полностью очистится от снега, тогда из сломанной ветки клена вам на голову упадет первая капля сока.
И вот с дрелью в руках мы обходим деревья в поисках подходящего гладкого места для вывода сока, примерно на метровой высоте. И вдруг – о чудо! Мы находим следы старых, уже заросших отверстий для вывода, сделанных теми, чьи ведра для сока мы нашли на чердаке. Мы не знаем ни их имен, ни лиц, но наши пальцы сейчас там же, где были их пальцы, и мы знаем, чем они занимались одним апрельским утром много лет назад. А еще мы знаем, с чем они ели свои лепешки. Наши судьбы связала эта струйка сока, и наши деревья знали их так же, как знают сегодня нас.
Сок начинает капать почти сразу, как только мы устанавливаем выводные трубки. Первые капли со стуком падают на дно ведра. Девочки прикрывают ведра крышками, отчего этот звук становится громче. В такие толстые стволы можно без ущерба для дерева вставлять по шесть трубок, но мы не хотим жадничать и ставим только три. К моменту, когда мы устанавливаем последнюю трубку, звук, доносящийся из первого ведра, меняет тональность – очередная капля падает уже на сантиметровую толщу сока. В течение дня по мере наполнения ведер высота этого звука меняется, подобно звучанию сосудов с разным уровнем воды. Плиньк, плойнк, плонк – жестяные ведра, прикрытые крышками, с каждой каплей издают разные звуки, и весь двор поет. Это такая же неотъемлемая часть звуков весенней музыки, как неумолкающие трели красного кардинала.
Мои девочки наблюдают за этим процессом с восхищением. Каждая капля прозрачна, как вода, но немного гуще. Она наполняется светом и зависает на секунду на конце трубки, достигая максимального размера, прежде чем упасть. Девочки ловят эти капли языком, причмокивая с блаженным видом, а я не могу сдержать слез. Это напоминает мне время, когда я в одиночку выкармливала их. А теперь, когда мои девочки твердо стоят на ногах, их кормит кленовое дерево – так, как кормит Мать-Земля.
Весь день ведра наполняются, и к вечеру они полны до краев. Мы с девочками тащим двадцать одно ведро к большому чану, практически сразу заполнив его. Я не ожидала, что будет так много. Пока я разжигаю огонь, девочки вновь развешивают ведра. Выпаривателем служит мой старый чан для консервирования, поставленный на конфорку печи, которую я растапливаю остатками угля из сарая. Чан с соком закипает долго, и девочки быстро теряют интерес к процессу. Я бегаю от печи к девочкам, поддерживая огонь и энтузиазм. Когда вечером я укладываю их спать, они засыпают с надеждой, что утром их будет ждать сироп.
К ночи начинает слегка подмораживать. Я ставлю шезлонг на утоптанный снег рядом с печкой, чтобы постоянно поддерживать огонь, достаточный для кипения. Пар поднимается к ясному холодному небу, то закрывая, то открывая луну.
Я периодически пробую сок, с каждым часом он становится заметно слаще. Но из четырех галлонов сока, которые помещаются в мой чан, сиропа выйдет столько, что он едва прикроет дно. Поэтому по мере кипения я подливаю сок, надеясь к утру получить хотя бы чашку сиропа. Я подбрасываю дрова, заворачиваюсь в одеяла и погружаюсь в легкую дрему до того момента, когда надо в очередной раз подбросить дрова или подлить сок.
Не знаю, сколько времени я проспала, но проснулась оттого, что мне стало холодно и неудобно в моем шезлонге. Огонь потух, и угли едва тлели, а сок в чане был чуть теплым. Усталая и расстроенная, я пошла спать в дом.
Когда утром я вернулась к чану, сок в нем уже покрылся корочкой льда. Я снова разожгла огонь и вспомнила чей-то рассказ о том, как наши предки готовили кленовый сироп. Ледяная корочка – это вода. Я разбила ее, как стекло, аккуратно вынула осколки и бросила на землю.
Наши предки, жившие на территории Страны кленового листа, умели делать кленовый сироп задолго до того, как у них появились емкости для кипячения. Они собирали сок в берестяные туеса и затем выливали его в деревянные корыта, выдолбленные из липы. Большая площадь поверхности и маленькая глубина таких корыт были идеальны для формирования ледяной корочки. Каждое утро лед снимали, и сок становился все более концентрированным. Такой сок можно было потом уварить гораздо быстрее, расходуя меньше тепловой энергии. Холодные ночи заменяли вязанки дров, что еще раз доказывает наличие природных взаимосвязей: кленовый сок появляется именно тогда, когда этот метод становится возможен.
Деревянные сосуды для уваривания сока ставили на плоские камни, под которыми день и ночь тлели угли. В давние времена люди семьями кочевали по так называемым «сахарным лагерям», где с предыдущего года были заготовлены дрова и необходимое оборудование. Немощных стариков и младенцев везли на санях по талому снегу, чтобы все могли принять участие в этом процессе, ведь для приготовления сиропа нужны были все имеющиеся знания и рабочие руки. Большую часть времени надо было просто помешивать сок, и во время этих длинных пауз собравшиеся с разбросанных по округе поселений люди делились друг с другом своими историями. Но вот, наконец, сироп достигал нужной консистенции, и тогда люди начинали интенсивно работать, взбивая его до получения либо мягких лепешек, либо твердых леденцов, либо гранулированного сахара. Затем женщины складывали все это в берестяные коробы, называемые макаками, плотно закрывали и прошивали еловыми корнями. Учитывая антигрибковые и антисептические свойства бересты как природного консерванта, сахар мог храниться таким образом долгие годы.
Говорят, что наши предки научились получать сахарный сироп, наблюдая за белками. В конце зимы, в самое голодное время, когда запасы орехов уже истощены, белки забираются на верхушки деревьев и начинают обгладывать сладкие ветви сахарных кленов. Если поскрести ветку, из нее начинает сочиться сок, и белки его пьют. Однако настоящее лакомство они получают на следующее утро, когда возвращаются на то же место и начинают лизать сладкие кристаллики, образовавшиеся на коре за ночь. Минусовая температура сублимирует воду в соке, и на поверхности остается сладкая кристаллическая корочка, похожая на леденец, что позволяет белкам пережить голодный период.
Наш народ называет это время Zizibaskwet Giizis — Месяц сахарного клена, а предшествующий – Месяц твердого наста на снегу. Люди, живущие натуральным хозяйством, называют его Месяц голода, так как запасы еды на исходе, а дичь почти не попадается. Но клены помогали людям пережить это время, давая пищу, когда они в ней нуждались более всего. Люди верили, что Мать-Земля найдет способ прокормить их даже в самое голодное зимнее время. Все матери таковы. В свою очередь, люди выражали благодарность через ритуалы, которые проводились в период начала выделения кленами сока.
Клены из года в год выполняют то, что им было предписано в Первоначальных Заповедях, – заботятся о людях. Но в то же время они заботятся и о собственном выживании. Почки, пробуждаясь от зимней спячки, очень голодны. Чтобы побеги размером в один миллиметр стали полноценными листьями, им требуется пища. Почувствовав скорый приход весны, почки посылают гормональный сигнал по стволу дерева к корням – своеобразный звонок из мира света в подземный мир. Гормоны запускают процесс формирования амилазы – фермента, ответственного за расщепление больших молекул крахмала, содержащегося в корнях, и их превращение в мелкие молекулы сахарозы. Когда концентрация сахара в корнях начинает расти, создается осмотический градиент, который позволяет дереву активно впитывать воду из почвы. Растворенный в воде влажной весенней почвы сахар поднимается вверх уже в виде сладкого древесного сока, чтобы напитать почки. А чтобы накормить еще и людей, требуется больше сахара, и дерево использует свое подкорье как водовод. Транспортировка сахара обычно осуществляется в тонком слое флоэмы, под корой. Но весной, до того, как листья начнут вырабатывать свой собственный сахар, потребность в нем настолько велика, что ксилема также задействуется в этом процессе. Ни в какое другое время года сахар не движется внутри дерева по такой схеме – лишь сейчас, на протяжении нескольких весенних недель, когда это совершенно необходимо. Затем, когда почки лопаются, появляются листья и начинают сами вырабатывать сахар, а подкорье возвращается к своей обычной работе в качестве водовода.
Поскольку зрелые листья производят переизбыток сахара, сок начинает течь в противоположном направлении – от листьев обратно к корням через флоэму. Корни, питавшие почки, теперь, в течение всего лета, будут получать питание от листьев. Сахар снова превратится в крахмал и будет храниться в «корневых погребах». Таким образом, в кленовом сиропе, которым мы поливаем свои лепешки холодным зимним утром, заключена энергия летнего солнца, золотым потоком льющаяся в наши тарелки.
Ночь за ночью я следила за огнем, поддерживая кипение в нашем маленьком чане. Целыми днями капли сока – плиньк, плиньк, плиньк – наполняли наши ведра, и мы с девочками после школы сливали его в сборный бак. Деревья давали сок быстрее, чем я успевала его выпаривать, и мы купили еще один бак, чтобы сливать туда излишек. А потом еще один. В конце концов мы вынули из кленов выводные трубки и остановили поток сока, чтобы понапрасну не растрачивать древесный сахар. Я заработала ужасный бронхит вследствие мартовских ночевок на улице в шезлонге и около трех литров сероватого от древесной золы кленового сиропа.
Когда мои дочери вспоминают наши сахарные приключения, они закатывают глаза и со стоном произносят: «Эта была слишком тяжелая работа!» Они помнят, как таскали ветки для костра и обливали соком свои куртки, когда несли тяжелые ведра. Они дразнят меня, говоря, что я была плохой матерью, которая поддерживала связь с землей, используя рабский труд. Они действительно были слишком малы, чтобы заниматься такой работой. Но в то же время они помнят, как чудесно было пить сок прямо из дерева. Сок, но не сироп.
Нанабожо позаботился о том, чтобы выполнять эту работу было не слишком легко. Его учение гласит: земля действительно наделяет нас великими дарами, но и люди должны что-то отдавать взамен.
Клены дают нам свой сок, а мы возвращаем свой долг, участвуя в процессе его получения и превращения в сироп.
Ночь за ночью я проводила у костра. Девочки мирно спали в своих кроватях, а потрескивание костра и бульканье кипящего сока убаюкивали, как колыбельная. Завороженная огнем, я не сразу заметила, что по небу разлился серебряный свет – на востоке взошла кленово-сахарная луна. В ясной морозной ночи свет был таким ярким, что деревья отбрасывали на дом тени, обрамляя крупными черными узорами окна спальни девочек, – то были тени деревьев-близнецов. Эти двое, абсолютно одинаковые в обхвате и по форме, росли напротив входа в дом, у края дороги, их тени обычно обрамляли входную дверь двумя темными колоннами, образуя своеобразный кленовый портик. Они росли в унисон, без ветвей, пока не достигли уровня крыши, и тут их кроны раскрылись, словно зонты. Деревья выросли вместе с этим домом, формируясь под его защитой.
В середине XIX века существовала традиция сажать рядом деревья-близненцы, знаменуя этим свадьбу или начало строительства дома. Эти деревья, растущие в десяти футах друг от друга, напоминают семейную пару, которая стоит на крыльце, взявшись за руки. Тень от них простирается от переднего крыльца к амбару, создавая тенистую дорожку для прогулок этой «семейной пары».
Я думаю, что первые жители этой фермы еще не имели возможности насладиться такой тенью, во всяком случае, не в первые годы. Очевидно, они сажали деревья, чтобы их плодами и тенью пользовались следующие поколения. Скорее всего, эта семейная пара упокоилась на местном придорожном кладбище задолго до того, как тени их деревьев аркой легли на дорогу. И теперь я живу в том тенистом будущем, которое они себе представляли, и пью сок деревьев, посаженных одновременно с их свадебными клятвами. Они не могли вообразить себе меня, живущую здесь много поколений спустя, – и вот я пользуюсь их дарами. И уж тем более они и подумать не могли, что, когда моя дочь Линден будет выходить замуж, она выберет листья сахарных кленов в качестве сувениров для гостей.
Я в долгу перед этими людьми и этими деревьями и чувствую свою ответственность за передачу физической, эмоциональной и духовной связи дальше, кому-то неизвестному, кто будет жить здесь после меня под сенью деревьев-близнецов. У меня нет возможности в полной мере отплатить им, потому что их дар значительно больше, чем я могу дать. Деревья настолько огромные, что я не знаю, как можно за ними ухаживать, хотя иногда старательно разбрасываю вокруг их корней гранулированные удобрения, а в летнюю засуху поливаю их из шланга. Возможно, единственное, что я могу делать, – это любить их. Я понимаю, что должна оставить свои дары – для деревьев, для будущего, для тех неизвестных, кто будет здесь жить после меня. Слышала, что маори делают прекрасные деревянные скульптуры и разносят их по разным уголкам леса, оставляя в качестве даров деревьям. А я вот сажаю нарциссы – сотни цветов солнечными лужайками прямо под кленами – в знак поклонения их красоте и в благодарность за их дары.
И теперь, одновременно с началом брожения сока в деревьях, нарциссы тоже поднимаются из-под земли.
Глазами моей дочери
Ноябрь – не время для цветения, дни становятся короткими и холодными. Тяжелые тучи наводят тоску, а дождь со снегом под мое ворчание и проклятья загоняет меня домой. Высовываться на улицу совсем не хочется. Поэтому, когда солнце вдруг пробивается, чтобы побаловать теплым деньком, возможно последним перед снегопадом, я выхожу погулять. Так как лес в это время года стоит без листьев и птиц, жужжание пчелы кажется необычайно громким. Заинтригованная, я следую за ней: что заставило ее вылететь наружу в ноябре? Она направляется прямиком к голым ветвям, которые при ближайшем рассмотрении оказываются усыпанными желтыми цветами. Это гамамелис. Цветки состоят из пяти узких длинных лепестков, каждый из которых похож на обрывок полинявшей желтой ткани, зацепившейся за ветку и развевающейся на ветру. Но как же приятно видеть их – это пятно цвета в преддверии долгих серых месяцев! Последнее «ура» накануне зимы! Неожиданно нахлынули воспоминания об одном далеком ноябре.
С тех пор как она ушла, дом опустел. Вырезанные из плотной бумаги Санта-Клаусы, которых она приклеила на высокие окна, выцвели от лучей летнего солнца, а пластиковые пуансеттии на столе были подернуты паутиной. По запаху чувствовалось, что в кладовке похозяйничали мыши, а рождественский окорок в холодильнике покрылся плесенью после отключения электричества. На крыльце, в ожидании ее возвращения, крапивники свили гнездо в коробке из-под ланча. Под провисшей бельевой веревкой, на которой все еще висел серый кардиган, в изобилии цвели астры.
Впервые я встретила Хейзел Барнетт, когда мы с мамой собирали ежевику в Кентукки. Как только мы склонились над кустами, из-за живой изгороди донесся ее высокий голос: «Здрасьте, здрасьте!» Там, у изгороди, стояла самая древняя старушка, какую мне только доводилась видеть. На всякий случай я взяла маму за руку, когда мы пошли с ней поздороваться. Она опиралась на изгородь с растущими вдоль нее розовыми и бордовыми мальвами. Ее седые волосы были убраны в пучок на затылке, а лицо с беззубым ртом обрамляла корона из белых прядок, торчащих во все стороны, как солнечные лучи.
«Я люблю ночью смотреть на огни вашего дома, – сказала она. – Наконец-то у меня настоящие соседи. Я увидела, что вы гуляете, и подошла поздороваться». Мама представилась и объяснила, что мы переехали сюда несколько месяцев назад. «А это что за маленький комочек радости?» – спросила она, перегнувшись через колючую проволоку и слегка ущипнув меня за щеку. Ограда прижала висевший на ее груди халат, полинявший от многократных стирок, с цветочным рисунком, напоминающим розовые и пурпурные мальвы. В сад она вышла в домашних тапочках, чего моя мама никогда бы не позволила. Старушка просунула через ограду свою морщинистую руку, покрытую сетью вен, со скрюченными пальцами и тонким, как проволока, золотым кольцом, свободно болтающимся на ее безымянном пальце. Я никогда не встречала никого по имени Хейзел, но слышала о ведьме Хейзел и была абсолютно уверена в том, что это она и есть, и еще крепче ухватилась за мамину руку.
Думаю, учитывая то, как она общалась с растениями, в свое время ее наверняка считали ведьмой.
Согласитесь, есть что-то жутковатое в том, что дерево зацветает не по сезону, а потом на двадцать футов вокруг разбрасывает в тихом осеннем лесу свои семена – блестящие, черные как ночь жемчужины – со звуком, похожим на шаги эльфа.
Они с моей мамой стали близкими друзьями, обменивались рецептами и секретами садоводства. Днем мама работала профессором в городском колледже, сидела за микроскопом и писала научные статьи. А весенними сумерками она выходила босиком в сад, сажала фасоль и помогала мне наполнять ведерко дождевыми червями, разрубленными ее лопатой. Я думала, что смогу оживить их в «больнице для червяков», которую соорудила под ирисами. И она подбадривала меня, говоря при этом: «Нет такой боли, которую бы нельзя было исцелить любовью».
Часто по вечерам, пока не стемнело, мы пересекали пастбище, чтобы подойти к изгороди, где нас ждала Хейзел. «Мне нравится видеть свет в вашем окне, – говорила она. – Нет ничего лучше добрых соседей». Я стояла и слушала, как они обсуждали, что золу из печки хорошо класть под корни томатов, чтобы отгонять гусениц озимой совки, или как мама хвасталась тем, что я быстро учусь читать. «Господи, да она так быстро всему учится! Не правда ли, моя маленькая пчелка», – отвечала Хейзел. Иногда она приносила мне в кармане передника мятный леденец, завернутый в старый мягкий целлофан.
Наши встречи постепенно переместились от изгороди к крыльцу дома. Когда мама что-то пекла, мы приносили ей тарелку печенья и потягивали лимонад на ее покосившемся крыльце. Мне никогда не нравилось заходить к ней в дом, где царил полнейший бардак. Повсюду был раскидан старый хлам, мешки с мусором, и стоял неистребимый запах табачного дыма. Теперь я знаю, что это был запах нищеты. Хейзел жила в маленьком домике-пенале вместе с сыном Сэмом и дочерью Джени. Джени была, как объясняла ее мать, «простушкой», потому что она была поздним ребенком, последним у ее матери. Добрая и любящая, она всегда хотела задушить в своих глубоких мягких объятиях мою сестру и меня.
Сэм был инвалидом, не мог работать, но получал некоторые ветеранские пособия и пенсию от угольной компании. На эти деньги они и жили, едва сводя концы с концами. Когда Сэм чувствовал себя получше, он отправлялся на рыбалку и приносил нам с реки крупного сома. Он кашлял, как сумасшедший. У него были сияющие голубые глаза и целое море историй, ведь он воевал по другую сторону океана. Однажды он принес нам полное ведро ежевики, которую собрал вдоль железной дороги. Мама попыталась отказаться от столь щедрого дара. «Ну, не говори ерунды, – сказала Хейзел. – Эти ягоды не мои. Господь сотворил все это для нас, чтобы мы могли поделиться».
Моя мать любила трудиться. Ей нравилось возводить стены из камня или расчищать кустарник. Время от времени приходила Хейзел и садилась в шезлонг под дубами, пока мать укладывала камни или колола дрова. Они, бывало, просто болтали о том о сем. Хейзел говорила, как ей нравится хорошо сложенная поленница, особенно когда ей приходилось заниматься стиркой, чтобы подзаработать. Ведь ей требовалась хорошая вязанка дров, чтобы согреть воду в лохани для стирки. Еще она работала поваром в заведении у реки и лишь качала головой, вспоминая то количество тарелок, которые могла унести за раз. А мама рассказывала ей о своих студентах или о поездках, и Хейзел поражала сама возможность полета на самолете.
Хейзел рассказывала о тех временах, когда ее звали принять роды в снежную бурю или приходили к двери ее дома за лечебными травами. Она вспомнила, как однажды одна дама-профессор пришла с диктофоном поговорить с ней и собиралась записать все в книгу, чтобы поведать о старых рецептах. Но больше та профессорша так и не вернулась, и книги Хейзел так и не увидела. Краем уха я слушала, как они собирали орехи гикори под большими деревьями или носили в судке обед своему отцу, который мастерил бочки на винокурне у реки, но моя мать была просто очарована рассказами Хейзел.
Я знаю, что маме нравилось быть ученым, но она всегда говорила, что родилась слишком поздно. Она была уверена, что ее истинное призвание – быть женой фермера и что ей следовало родиться в XIX веке. Она всегда напевала, закатывая банки с помидорами и персиками или замешивая тесто для хлеба, и настаивала, чтобы я тоже приобщалась к этому. Когда я вспоминаю о ее дружбе с Хейзел, я думаю о причинах глубокого уважения, которое они питали друг к другу. Дело в том, что обе женщины крепко стояли на земле обеими ногами и гордились, что способны помогать другим людям, взвалив на себя эту нелегкую ношу.
Разговоры взрослых в основном сливались для меня в неразборчивый гул, но однажды, когда моя мать шла через двор с большой охапкой дров, я увидела, как Хейзел уронила голову на руки и заплакала. «Когда я жила дома, – сказала она, – я тоже могла носить такие тяжести. Я без особых усилий могла нести бушель персиков на одном боку и ребенка на другом. Но теперь все прошло, все ветром унесло».
Хейзел родилась и выросла в округе Джессамин штата Кентукки, совсем близко от наших мест. Но, слушая ее речь, можно было подумать, что она родилась за сотни миль отсюда. Она не умела водить машину, как и Джени с Сэмом, поэтому ее старый дом был для нее так же недосягаем, как земли по другую сторону Великого водораздела.
Она приехала сюда вместе с Сэмом после того, как у него случился сердечный приступ в сочельник. Она любила Рождество – все собираются вместе, готовят праздничный ужин, но в то Рождество она бросила все, заперла дверь и переехала сюда с сыном, чтобы ухаживать за ним. С тех пор она ни разу не была в своем старом доме, но было видно, что ее душа тоскует по родным местам: когда она рассказывала о нем, ее взгляд становился отрешенным.
Моя мать понимала Хейзел, ее тоску по дому. Она была родом из северных краев, родилась под сенью гор Адирондак. За время учебы в магистратуре и из-за своих исследований она сменила много мест жительства, но всегда считала, что обязательно вернется домой. Помню, как однажды осенью она плакала, потому что не могла насладиться видом пламенеющего красного клена. Она была вынуждена переселиться в Кентукки из-за того, что получила здесь хорошую работу и ради карьеры моего отца. Но я знаю, что она скучала по своим близким и родным лесам. Горечь разлуки с родиной была знакома ей не меньше, чем Хейзел.
С годами Хейзел становилась еще печальнее и все чаще вспоминала о былых временах, о том, что она больше никогда не увидит: о том, каким высоким и красивым был ее муж Роули, какими прекрасными были ее сады. Как-то раз мать предложила отвезти ее в те места, но Хейзел лишь покачала головой. «Вы так добры ко мне, но я не могу принять от вас столь щедрого дара. В любом случае, все ушло, – отвечала она, – все ветром унесло». Но однажды осенью, когда стояли теплые дни, наполненные золотистым светом, она позвонила.
«Я знаю, моя милая, что сейчас ты вся в заботах, но если бы ты нашла способ отвезти меня к моему старому дому, я была бы тебе очень благодарна. Мне нужно взглянуть на нашу старую крышу, прежде чем пойдет снег». И тогда мы с мамой забрали ее у дома и повезли по Николасвилл-роуд в сторону реки. Сейчас это четырехполосная дорога с большим мостом через реку Кентукки, таким высоким, что не видно ее течения и мутной воды. У старой винокурни – сейчас она заколочена и пустует – мы свернули с шоссе и поехали по узкой грунтовой дороге, уходящей в сторону от реки. Как только мы повернули, Хейзел, сидевшая на заднем сиденье, заплакала.
«О, моя любимая старая дорога», – запричитала она, и я похлопала ее по руке. Я уже знала, что делать, так как моя мама точно так же плакала, когда мы проезжали мимо дома, где она выросла. Хейзел направила маму в сторону ветхих домишек, нескольких трейлеров с печками и развалившихся амбаров. Мы остановились у поросшей травой низины под густой сенью рощи белой акации. «Вот он, – сказала она, – мой дом, милый дом». Она сказала это так, как будто процитировала строки из книги. Перед нами стояло старое здание школы с высокими узкими окнами, как в часовне, и двумя дверьми, расположенными спереди, – один вход для мальчиков, другой – для девочек. Здание было серебристо-серого цвета с пятнами побелки, расплывшимися по вагонке.
Хейзел не терпелось выйти из машины, и я поспешила достать ее ходунки, пока она не споткнулась в высокой траве. Направившись к амбару и старому курятнику, она повела нас с мамой к боковой двери и поднялась на крыльцо. Пошарив в своей сумке, она нашла ключи, но ее руки так сильно дрожали, что она попросила меня отпереть замок. Потрепанная сетчатая дверь откинулась в сторону, и ключ легко вошел в висячий замок. Я придержала для нее дверь, и она, пригнувшись, вошла внутрь и остановилась. Замерев на месте, она стала осматриваться. Было тихо, как в церкви. Холодный застоявшийся воздух дома поплыл мимо меня, устремляясь наружу, в теплый ноябрьский полдень. Я шагнула вперед, чтобы войти в дом, но меня остановила мамина рука. «Оставь ее», – прочла я в ее взгляде.
Комната, открывшаяся перед нами, напоминала книжную иллюстрацию о былых временах. Вдоль задней стены стояла большая старая дровяная печь, рядом висели чугунные сковороды. Кухонные полотенца были аккуратно развешаны над сухой раковиной, а когда-то белые оконные занавески обрамляли вид на рощу. Высокие – как и подобает зданию старой школы – потолки были украшены гирляндами голубой и серебристой мишуры, которая, словно ожив, мерцала в потоках воздуха из открытой двери. Дверные косяки были оклеены рождественскими открытками, закрепленными пожелтевшим от времени скотчем. Вся кухня была в рождественском убранстве: клеенка с праздничным узором покрывала стол, в центре которого стояли в банках из-под варенья покрытые паутиной пластиковые пуансеттии. Стол был накрыт на шестерых, на тарелках осталась еда, а стулья были отодвинуты – все осталось так, как в тот момент, когда ужин был прерван звонком из больницы.
«Что за вид, – произнесла Хейзел. – Надо здесь прибраться». Внезапно она вдруг стала такой деловитой, как будто только что зашла в свой дом после ужина и обнаружила там непривычный беспорядок. Она отставила ходунки в сторону и начала собирать посуду с длинного кухонного стола и относить ее в раковину. Мама попыталась остановить ее, попросив показать дом и сказав, что прибраться мы можем и в другой раз. Тогда Хейзел отвела нас в маленькую гостиную, где стоял скелет рождественской ели с грудой осыпавшейся хвои на полу. Украшения сиротливо висели на голых ветках – маленький красный барабан и пластмассовые птички с обрубками вместо хвостов, покрытые облупившейся серебристой краской. Это была уютная комната с креслами-качалками и диваном, маленьким столиком на тонких ножках и газовыми лампами. На старинном дубовом буфете сверху стоял китайский кувшин и тазик, расписанный розами. Расшитая вручную крестиком розовыми и голубыми нитями настольная дорожка тянулась во всю длину буфета. «Боже мой! – воскликнула Хейзел, стирая краешком своего домашнего платья толстый слой пыли. – Я должна протереть здесь пыль, прежде чем уйти».
Пока они с мамой рассматривали красивую посуду в буфете, я пошла побродить по дому. Толкнув одну из дверей, я увидела большую неубранную кровать, заваленную одеялами. Рядом с кроватью стояло нечто похожее на стульчак, только большого размера. Запах стоял неприятный, и я быстро ретировалась, не желая, чтобы меня застукали. Другая дверь вела в спальню с кроватью, застеленной красивым лоскутным одеялом, и украшенную гирляндами из мишуры, свешивающейся с зеркала над комодом, на котором стояла керосиновая лампа, покрытая сажей.
Потом мы кружили по участку вокруг дома, и Хейзел, опираясь на мамину руку, показывала деревья, которые она посадила, и давно заросшие цветочные клумбы. За домом, под дубами, рос кустарник, голые серые веточки которого были покрыты пеной из волокнистых желтых цветов. «Смотрите-ка, мой старый лекарь пришел поприветствовать меня, – сказала она и взялась за ветку растения, будто пожимая руку. – Я делала много лекарств из этого старого гамамелиса, и люди приходили ко мне в основном за ним. Осенью я заготавливала его кору, а потом всю зиму это средство спасало людей от боли, ожогов, сыпи – оно было нужно всем. Едва ли найдется такая хворь, с которой бы не справились деревья. Этот гамамелис, – сказала она, – хорош не только для наружного, но и для внутреннего применения. Боже правый, цветы в ноябре!
Господь подарил нам гамамелис, чтобы напомнить о том, что всегда есть что-то хорошее, даже когда кажется, что нет.
Это просто снимает камень с души – вот что он делает».
После той первой поездки Хейзел часто звонила нам по воскресеньям и спрашивала: «Не хотите ли прокатиться?» Мама считала важным, чтобы мы, девочки, ездили вместе с ними. И это требование было не менее важным, чем научиться печь хлеб и выращивать бобы – все то, что тогда казалось мне несущественным, но теперь я придерживаюсь другого мнения. За старым домом мы собирали орехи гикори, морщили носы у покосившегося садового туалета и рыли землю в сарае, ища зарытый клад, пока мама с Хейзел беседовали, сидя на крыльце.
Прямо у двери на гвозде висела старая черная металлическая коробка для ланча, открытая и выстланная чем-то похожим на пергамент. Внутри были остатки птичьего гнезда. Хейзел принесла с собой пакет с крошками от крекера, которые она рассыпала по перилам крыльца.
«Маленький крапивник вьет здесь гнездо каждый год после смерти Роули. Это была его коробка для ланча. А теперь эта птичка выбрала ее для своего дома, она рассчитывает на меня, и я не могу ее подвести». Должно быть, многие люди рассчитывали на Хейзел, когда она была молодой и полной сил. Она вела нас своей дорогой, и мы останавливались почти у каждого дома, за исключением одного. «Это не наши люди», – сказала она и отвернулась. Все остальные, казалось, были вне себя от радости, что снова видят Хейзел. Пока мама и Хейзел навещали соседей, мы с сестрой бегали за цыплятами или гладили охотничьих собак.
Все эти люди заметно отличались от тех, с кем мы общались в школе или на вечеринках в колледже. Одна женщина протянула руку, чтобы постучать по моим зубам. «У тебя очень красивые зубы», – сказала она. Прежде я никогда не думала, что зубы могут заслуживать комплимент, хотя раньше я и не встречала людей, у которых их было бы так мало. Но прежде всего мне запомнилась их доброта. Хейзел знала их с детства. Когда-то она пела с этими женщинами в хоре маленькой белой церквушки, что стояла под соснами, и теперь они весело смеялись, вспоминая танцы у реки, и печально качали головами, рассуждая о судьбах детей, что выросли и уехали из родных мест. Вечером мы возвращались домой с полной корзиной свежих яиц или кусками пирога на всех, и Хейзел просто сияла.
С наступлением зимы наши поездки стали реже, и свет, казалось, погас в глазах Хейзел. Однажды, сидя за нашим кухонным столом, она сказала: «Я знаю, что не имею права просить Господа о чем-то еще, но как бы я хотела провести еще одно Рождество в моем милом старом доме. Что ж, те дни ушли, унесенные ветром». И это была та боль, от которой не могли бы исцелить даже деревья.
В тот год мы не ехали праздновать Рождество на Север, в гости к бабушке с дедушкой, и мама тяжело переживала это. До Рождества оставалось еще несколько недель, но она уже начала хлопотать у плиты, а мы, дети, нанизывали на нитки попкорн и засахаренную клюкву для украшения елки. Она говорила, как ей будет не хватать снега, запаха бальзамина и ее семьи. И тут у нее родилась идея.
Это должно было стать настоящим сюрпризом. Она взяла у Сэма ключ от дома и отправилась в старую школу, чтобы посмотреть, что там можно сделать. Мама связалась по телефону с сельским электрическим кооперативом и договорилась, чтобы дом Хейзел снова подключили – всего лишь на эти несколько дней. Как только дали свет, сразу стало видно, насколько грязно в доме. В нем не было водопровода, так что нам пришлось возить из дома банки с водой, чтобы все перемыть. Работа оказалась слишком трудоемкой, и мама обратилась за помощью к своим студентам из колледжа, которым нужен был коллективный проект. И они его получили: очистка того холодильника могла бы посоперничать с самым сложным экспериментом в области микробиологии.
Мы ездили туда и обратно по дороге Хейзел, и я бегала по домам, разнося написанные от руки приглашения для всех ее старых друзей. Их было не так уж много, поэтому мама пригласила еще ребят из колледжа и своих друзей. К рождественским украшениям, которые уже были в доме, мы добавили свои: бумажные гирлянды, свечи, салфетки. Мой отец срубил елку и поставил ее в гостиной вместе с коробкой лампочек, которые он снял со скелета осыпавшейся старой ели. Мы принесли охапки колючих веточек красного кедра, чтобы украсить столы, и развесили карамельные тросточки на елке. Аромат кедра и мяты наполнил помещение, в котором всего несколько дней назад царил запах плесени и мышей. Мама и ее друзья напекли тарелки разного печенья.
С утра в день вечеринки в доме было тепло, на елке горели огни, и один за другим начали прибывать гости, поднимаясь по ступенькам крыльца. Мы с сестрой взяли на себя роль радушных хозяек, пока мама ездила за почетной гостьей. «Эй, как насчет того, чтобы прокатиться?» – спросила мама, набрасывая на плечи Хейзел ее теплое пальто. «Почему бы нет. А куда мы едем?» – спросила Хейзел. Когда она вошла в свой «дом, милый дом», наполненный светом и гостями, ее лицо, как свечка, лучилось от счастья. Мама приколола на платье Хейзел рождественскую бутоньерку – пластмассовый колокольчик с золотистыми блестками, который она нашла на комоде. В тот день Хейзел передвигалась по дому, как королева. Отец с сестрой сыграли на скрипках в гостиной «Тихий вечер» и «Радость миру», пока я разливала сладкий красный пунш. Больше о той вечеринке я ничего не помню, кроме того, что Хейзел уснула по дороге домой.
Через несколько лет мы уехали из Кентукки, чтобы вернуться на Север. Мама была рада вернуться домой, жить в окружении кленов, а не дубов, но прощаться с Хейзел было тяжело. Она тянула с этим до последнего. Хейзел сделала ей подарок на память – кресло-качалку и маленькую коробочку с парой старинных рождественских украшений. Там лежали целлулоидный красный барабан и серебристая пластмассовая птица без хвостового оперенья. Мама до сих пор каждый год вешает их на елку и рассказывает о той вечеринке, словно это было лучшее Рождество в ее жизни. Мы узнали, что Хейзел умерла через пару лет после нашего отъезда.
«Все ушло, все ветром унесло», – сказала бы она.
Бывает боль, которую не может унять гамамелис, и тогда мы остро нуждаемся в чьем-то участии.
Моя мать и Хейзел Барнетт не были сестрами, но они обе любили растения и многому научились у них: вместе им удалось приготовить бальзам от одиночества, укрепляющий чай от сердечной тоски.
Теперь, когда опадут все красные листья и улетят гуси, я хожу по лесу в поисках гамамелиса. И он никогда меня не подводит, каждый раз напоминая о нашем Рождестве и о том, как их дружба стала лекарством для обеих. Я дорожу целебными свойствами этого волшебного растения с его проблесками цвета, которые словно свет в окне, когда со всех сторон наступает зима.
Я просто хотела быть хорошей матерью – как Небесная женщина, вот и все. И теперь я стояла в болотных сапогах, полных коричневой жижи. В резиновых сапогах, которые, по идее, должны были защищать от сырости, теперь хлюпала вода. И я. И один головастик. Я почувствовала какое-то трепетание на уровне колена в другом сапоге. Ну вот – теперь их два.
Когда я уехала из Кентукки в северную часть штата Нью-Йорк на поиски жилья, две мои маленькие дочери дали мне четкий список того, каким бы они хотели видеть наше новое место обитания: деревья вокруг дома должны быть достаточно большими, чтобы можно было построить на них домики, каждой по одному; вдоль выложенной камнем дорожки должны расти фиалки, как в любимой книге Ларкина; красный амбар; пруд, в котором можно купаться, и спальня пурпурного цвета. Последнее пожелание несколько утешило меня. Их отец только что смотал удочки, покинув страну и нас. Он сказал, что больше не хочет жить с таким грузом ответственности. Так что теперь вся эта ответственность лежала на мне. И я была рада, что, по крайней мере, смогу покрасить спальню в пурпурный цвет.
Всю зиму я просматривала дом за домом, ни один из которых не соответствовал ни моему бюджету, ни моим требованиям. В перечне стандартных составляющих недвижимости – «три спальни, участок на возвышенности, озеленение» – явно не хватало такой ключевой детали, как деревья, подходящие для строительства на них детских «штабов». Да и признаться, я больше волновалась по поводу получения ипотечного кредита и наличия школы, а также о том, как бы мне в итоге не оказаться в трейлерном парке. Но список пожеланий дочек всплыл в моей памяти, когда агент привез меня к старому фермерскому дому, окруженному старыми сахарными кленами, два из которых были с низкими раскидистыми ветвями, идеальными для домов на деревьях. Это был подходящий вариант. Правда, в доме были провисшие ставни и крыльцо, которое не ремонтировали уже полвека. Но несомненные плюсы заключались в том, что дом стоял на участке площадью в семь акров, включая так называемый пруд с форелью, который в тот момент представлял собой гладкую поверхность льда, окруженную деревьями. Дом был пустым, холодным и негостеприимным. Но когда я открыла двери затхлых комнат, то увидела – о чудо! – угловую спальню цвета весенних фиалок. Это был знак. Вот где мы найдем свое пристанище.
Мы въехали в новый дом той же весной. И уже вскоре мы с девочками соорудили деревянные домики на деревьях – для каждой отдельно. Представьте себе наше удивление, когда под растаявшим снегом мы обнаружили выложенную каменными плитами и заросшую сорняками дорожку, ведущую к входной двери. Мы познакомились с соседями, исследовали близлежащие холмы для пикников, посадили фиалки – словом, пустили там корни. Похоже, я справлялась с ролью хорошей матери, сумев заменить своим детям обоих родителей. Для полного осуществления всех желаний не хватало только пруда, где можно было бы плавать.
В контракте указывалось наличие глубокого, питаемого родниками пруда, и, возможно, сотню лет назад он таким и был. Один из моих соседей, чья семья жила здесь на протяжении нескольких поколений, сказал мне, что это был самый любимый пруд в долине. Летом после сенокоса мальчишки оставляли неподалеку свои телеги и подтягивались к пруду, чтобы искупаться. «Мы сбрасывали одежду и прыгали в воду, – рассказывал он. – Благодаря расположению пруда никто из девочек не мог там увидеть нас, абсолютно голых. А вода в нем была очень холодная! Из-за источника она была ледяная. И было так приятно освежиться в пруду после сенокоса. А потом мы лежали в траве, просто чтобы согреться». Наш пруд расположен на холме за домом. С трех сторон он окружен высокими склонами, а с четвертой стороны полностью скрыт от глаз рощицей диких яблонь. За прудом находится известняковый утес: там более двухсот лет назад был добыт камень для постройти моего дома. Сейчас трудно представить, что кто-то рискнет погрузить в этот пруд хотя бы палец ноги. Мои дочери точно не станут этого делать. Он так зарос тиной, что не понять, где кончаются водоросли и начинается вода.
И утки нам здесь были не помощники. Скорее они были, мягко говоря, главным источником питательных веществ. Но утята так мило смотрелись в фермерском магазине – желтые пушистые комочки с крупными клювами и несоразмерно большими оранжевыми лапами, – ковыляя вразвалочку в ящике с опилками. Была весна, канун Пасхи, и все разумные доводы, почему не стоит брать их домой, испарились при виде восторга девочек. Ну разве хорошая мать не усыновит утят? Разве не для этого у нас пруд?
Мы держали их в картонной коробке в гараже, под лампой для обогрева, внимательно следя, чтобы ни коробка, ни утята не загорелись. Девочки взяли на себя все заботы по уходу за птицами и исправно кормили их и чистили их жилище. Однажды днем я вернулась домой и обнаружила, что утята плавают в кухонной раковине, крякая и резвясь. Они стряхивали воду со спин, а девочки просто сияли от счастья. Состояние раковины должно было подсказать мне, что будет дальше. В последующие несколько недель утята ели и испражнялись с одинаковым энтузиазмом. Но через месяц мы отнесли коробку с шестью лоснящимися белыми утками к пруду и выпустили их.
Они прихорашивались и плескались. Первые несколько дней все шло хорошо, но, видимо из-за отсутствия собственной заботливой матери, которая бы защитила и научила их всему, у утят сказывалась нехватка навыков выживания. С каждым днем становилось меньше на одну утку. Сначала их было пять, затем четыре и, наконец, три; но этим трем уже хватало сил, чтобы отбиться от лис, черепах и болотного ястреба, который регулярно кружил над прудом. Эти три утки чувствовали себя прекрасно, красиво скользя по поверхности пруда. Они выглядели такими безмятежными и создавали прямо-таки пасторальную картинку, но сам пруд стал еще зеленее, чем прежде.
Утки были идеальными питомцами до тех пор, пока не наступила зима и не обнаружились их криминальные наклонности. Несмотря на убежище, которое мы им построили, – плавучий домик на круглой террасе, – несмотря на кукурузу, которой мы осыпали их, как конфетти, им все было мало. Они полюбили собачий корм и тепло нашего заднего крыльца. Я, бывало, выходила январским утром на крыльцо и обнаруживала, что собачья миска пуста, а собака дрожит на земле, в то время как три белоснежные утки сидят в ряд на скамейке и удовлетворенно помахивают хвостами.
Там, где я живу, бывает холодно. По-настоящему холодно. Утиные экскременты замерзали спиралевидными холмиками, напоминая недоделанные глиняные горшки, прочно вмерзшие в крыльцо. Мне потребовался ледоруб, чтобы отколоть их. Я пробовала гонять уток, закрывать дверь крыльца и насыпать дорожку из кукурузных зерен в сторону пруда. И они шли за мной гогочущим строем, но на следующее утро снова возвращались.
Должно быть, зима и ежедневная доза продуктов утиной жизнедеятельности выморозили часть моего мозга, ответственную за сострадание к животным, ибо я начала желать им гибели. К несчастью, мне не хватило духа избавиться от них. Да и кто бы из наших сельских друзей принял сомнительный дар в виде запеченных уток посреди зимы, даже под сливовым соусом? Я втайне подумывала о том, чтобы обрызгать их приманкой для лис или привязать к их лапам кусочки мяса, чтобы привлечь койотов, завывавших у горной гряды. Но я была хорошей матерью. Я кормила их, соскребала лопатой экскременты с крыльца и ждала весны. В один прекрасный день они вернулись к пруду, а через месяц исчезли, оставив на берегу кучки перьев, похожих на снежную поземку.
Утки исчезли, но их наследие осталось. К маю пруд представлял собой густой суп из зеленых водорослей. Парочка канадских гусей заняла их место и воспитывала свой выводок под сенью ив. Как-то раз я подошла к пруду, чтобы посмотреть, не оперились ли птенцы, и услышала встревоженное гоготание. Пушистый коричневый гусенок, вышедший поплавать, запутался в массе водорослей. Он кричал и хлопал крыльями, пытаясь освободиться. Пока я раздумывала над тем, как его спасти, гусенок сделал мощный рывок, выскочил на поверхность и зашагал по подстилке из водорослей и тины.
Для меня это стало последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Как можно пешком разгуливать по пруду? Это не пруд, а ловушка! Должно быть, даже дикие гуси понимали, что пригодным для плавания он может стать только в отдаленной перспективе. Но я ведь эколог, а потому была уверена, что смогу, по крайней мере, улучшить ситуацию. Слово «экология» происходит от греческого oikos – дом. Я могу применить научные методы, чтобы создать хороший дом для гусят и для моих девочек.
Подобно большинству старых фермерских прудов, мой пруд стал жертвой эвтрофикации – естественного процесса старения водоема, насыщения его питательными веществами. Поколения водорослей и кувшинок, опавших листьев и осенних яблок, что падали в воду, откладывались в осадок, покрывая когда-то чистое галечное дно слоем перегноя. Все эти питательные элементы ускоряли рост новых растений, которые, в свою очередь, способствовали росту других растений в этом все более ускоряющемся цикле. Так происходит с большинством прудов – дно постепенно зарастает, превращая водоем в болото, а возможно, со временем – в луг или даже лес.
Пруды стареют, и хотя я тоже состарюсь, мне нравится экологическое представление о старении как о поступательном процессе обогащения питательными веществами, а не об их утрате.
Иногда процесс эвтрофикации усугубляется человеческой деятельностью: в водоемы попадают стоки с обработанных удобрениями полей или сбрасываются мусорные отходы, что способствует росту водорослей в геометрической прогрессии. Мой пруд был защищен от подобных воздействий: его подпитывал холодный источник, протекающий под холмом, а полоса деревьев на склоне холма образовала азотный фильтр стоков, поступающих с близлежащих пастбищ. Поэтому я боролась не с загрязнением, а со временем. Чтобы сделать наш пруд пригодным для плавания, нужно было попытаться повернуть время вспять. Именно это я и собиралась сделать. Мои дочери росли слишком быстро, времени побыть заботливой матерью оставалось совсем мало, а обещанного пруда, в котором можно было бы купаться, все еще не было.
Быть хорошей матерью теперь означало для меня сделать для детей хороший пруд. Высокопродуктивная пищевая цепочка хороша для лягушек и цапель, но не для плавания. Самые подходящие для плавания озера не подвержены эвтрофикации. Они холодные, чистые и олиготрофные – то есть имеющие низкую концентрацию питательных веществ.
Свое каноэ-одиночку я отнесла к пруду – оно должно было служить плавающей платформой для удаления водорослей. Я решила собрать водоросли с поверхности граблями с длинной ручкой, используя каноэ в качестве понтона для мусора, а потом разгрузить его на берегу – и можно наслаждаться плаванием. Однако осуществилась только заключительная часть моего плана – и это вовсе не было приятно. Когда я попыталась собрать водоросли с поверхности, я обнаружила, что они висят в воде, как настоящие зеленые занавески. И если тянуться дальше, стоя на легком каноэ, а потом попытаться поднять на грабли тяжелый слой водорослей, по законам физики падение в воду неминуемо.
Мои усилия очистить поверхность пруда оказались тщетными. Я «лечила» последствия, а не причину «болезни». Прочитав всю доступную литературу о том, как восстановить пруд, я оценила имеющиеся у меня возможности. Чтобы исправить то, что сотворили утки и время, мне нужно было удалить все питательные вещества из пруда, а не просто снять пену с этого бульона. Когда я вошла в пруд в том месте, где было неглубоко, иловый нанос хлюпал между пальцами, но под слоем ила я почувствовала слой галечника, который изначально выстилал ложе пруда. Можно было попробовать вычерпывать ил и выносить его ведрами. Но когда я принесла свою самую широкую лопату для чистки снега и начала собирать ил, то к моменту, когда я поднимала лопату на поверхность, вокруг меня было коричневое пятно грязи, а на лопате оставалась лишь маленькая кучка земли. Я стояла в воде и громко смеялась. Выгребать ил лопатой было все равно что ловить ветер сачком для бабочек.
Тогда я решила в качестве сита использовать старые москитные сетки для окон. Но моя импровизированная сеть оказалась пустой. Это была необычная грязь. Органика в осадочном слое представляет собой крошечные частицы, растворенные питательные вещества, которые выпадают в осадок настолько мелкими крупинками, чтобы их мог проглотить зоопланктон. Я явно была бессильна выловить питательные вещества из воды. К счастью, это не относилось к растениям.
«Коврик» из водорослей представляет собой растворенные в воде фосфор и азот, преобразованные в твердое состояние алхимией фотосинтеза. Я не могла выгрести питательные вещества лопатой, но поскольку они прикрепляются также к растениям, их можно подцепить на вилы и достать из воды, задействовав собственную мышечную силу, а потом загрузить на тачку и вывезти.
Обычно жизненный цикл молекулы фосфора в пруду – менее двух недель с момента, когда она поглощается водорослями из воды, входя в состав живой ткани, а потом съедается либо погибает, разлагаясь, и дальше цикл повторяется, подпитывая следующее растение. Мой план состоял в том, чтобы прервать этот бесконечный цикл, перехватывая питательные вещества и вывозя их до того, как они вновь превратятся в водоросли. Таким образом я собиралась постепенно сократить запасы питательных веществ, циркулирующих в пруду.
Поскольку я ботаник, для начала мне, конечно же, необходимо было знать, что это за водоросли растут в моем пруду. Вероятно, количество видов водорослей в природе не меньше, чем пород деревьев. И я, разумеется, не могла себе позволить начать борьбу с ними, даже не выяснив, с кем имею дело. Вряд ли кто-то примется реставрировать лес, не зная, с какими деревьями он работает. А потому я зачерпнула банку зеленой слизи, плотно завинтила крышку, чтобы не распространять повсюду этот запах, и понесла к своему микроскопу.
Я разделила скользкие зеленые сгустки на крошечные клочки, чтобы их можно было положить под микроскоп. Этот маленький образец содержал тонкие нити кладофоры, блестящие, как атласные ленты. Вокруг них были намотаны полупрозрачные нити спирогиры, в которых хлоропласты закручивались спиралью, как винтовая зеленая лестница. Все зеленое поле находилось в непрерывном движении – с радужными «перекати-поле» вольвокса и пульсирующими эвгленидами, протянувшимися среди нитей кладофоры. Столько жизни в одной-единственной капле воды, которая до этого казалась просто грязью в банке. Вот они – мои помощники в деле восстановления пруда.
Процесс очистки пруда шел медленно: мне приходилось разрываться между собраниями девочек-скаутов, продажей домашней выпечки, походами и своей ненормированной работой. Все мамы стараются выкроить драгоценные часы, которые они могут посвятить себе, уютно устроившись на диване с книжкой или занимаясь шитьем, а я шла к воде: птицы, ветер и тишина – вот то, что мне было нужно. Это было единственное место, где у меня возникало ощущение, что мне под силу со всем этим управиться. В колледже я преподавала экологию, а по субботам, когда дети ходили в гости к друзьям, мне приходилось экологией заниматься.
После фиаско с каноэ я решила, что будет разумнее дотягиваться до водорослей с берега. Грабли захватывали ветки, обмотанные кладофорой, как расческа, на которую намотались длинные зеленые волосы. С каждым взмахом грабель я поднимала со дна очередной пласт, увеличивая быстро растущий холм, который мне следовало оттащить подальше от берега. Если бы я оставила его там гнить, то выделяющиеся в процессе разложения питательные вещества очень скоро вновь вернулись бы в пруд. Я швыряла пучки водорослей на тобогган – красные пластиковые детские санки – и тащила их вверх по крутому склону, чтобы затем погрузить в тачку.
Мне не очень-то хотелось погружаться в грязную жижу, поэтому я осторожно тянулась к водорослям с берега, стоя на краю в старых кроссовках. Я дотянулась до большой кучи водорослей и вытащила их на берег, но дальше, за пределами моей досягаемости, их оставалось еще больше. На смену кроссовкам пришли веллингтоны, расширив сферу моего влияния, пока я не убедилась, что и этого недостаточно. И тогда пришла очередь болотных сапог. Надо сказать, что болотные сапоги дают вам ложное чувство безопасности, и вскоре, зайдя достаточно далеко, я ощутила, как ледяная вода хлынула через край голенища. А когда болотные сапоги заливаются водой, они становятся чертовски тяжелыми, и я увязла в грязи. Но хорошая мать не тонет. В следующий раз я просто надела шорты.
В конце концов я решила расслабиться и получать удовольствие от самого процесса. Помню, какое почувствовала облегчение, первый раз зайдя в воду по пояс: невесомая футболка кружила вокруг меня на поверхности воды, потоки которой при каждом моем движении я ощущала голой кожей. Наконец-то я освободилась от скованности. Мои ноги щекотали пряди спирогиры, а иногда в них утыкались носами любопытные окуни. Теперь я видела расстилавшийся передо мной ковер из водорослей, гораздо более красивых, чем когда они свешивались с грабель. Можно было разглядеть цветущую кладофору, облепившую обломки старых веток, и наблюдать за плавающими между ними жуками-плавунцами.
У меня сложились новые отношения с илом. Вместо того чтобы защищаться, я просто не обращала на него внимание, замечая его только тогда, когда, вернувшись домой, обнаруживала застрявшие в волосах водоросли или заметно коричневеющие потоки стекающей с меня в душе воды. Я научилась распознавать на ощупь галечное дно под слоем ила, засасывающую грязь у рогоза и холодную неподвижность воды там, где дно резко уходило вниз. Ничего этого не произошло бы, если бы я продолжала ходить по краю пруда.
Однажды весенним днем мои грабли поднялись с такой массой водорослей, что их бамбуковая ручка согнулась под такой тяжестью. Я позволила воде стечь, чтобы облегчить груз, а потом отбросила водоросли на берег. Уже собираясь идти за очередной порцией, я вдруг услышала звук, напоминающий шлепанье рыбьего хвоста. Под кучей брошенных на берег водорослей неистово дергался какой-то комок. Я разгребла их, чтобы посмотреть, что там. Оказалось, что это круглый коричневый головастик лягушки-быка размером с мой большой палец. Головастики обычно свободно проходят через ячейки сетей, расставленных в воде, но когда водоросли вытягиваются граблями, они закручиваются вокруг их тел, подобно кошельковому неводу. Я ухватила его, скользкого и холодного, большим и указательным пальцами и бросила обратно в пруд. Он замер на какое-то мгновение, а потом поплыл. В следующий раз я подцепила кучу водорослей с большим гладким листом, усеянным таким количеством головастиков, что это напомнило мне арахисовый торт, усыпанный орехами. Я наклонилась и освободила каждого из них.
Это было проблемой: приходилось все время копаться в водоростях. Можно было бы просто вычерпать их все, разложить по кучкам и на этом закончить работу. Я могла бы работать гораздо быстрее, если бы не столкнулась с этой нравственной дилеммой. Я убеждала себя, что не хочу причинить им вред, я просто пытаюсь улучшить среду обитания, а они лишь сопутствующие потери. Но мои добрые намерения не имели для головастиков никакого значения, если они гибли, трепыхаясь в компостной куче. Я тяжело вздыхала, но знала, что должна это делать. На эту рутинную работу меня сподвиг мой материнский долг: сделать этот пруд пригодным для плавания моих детей. Но при этом едва ли я имела право жертвовать жизнями детей другой матери, у которых, в конце концов, уже был такой пруд.
Теперь я была не только чистильщиком пруда, но и спасателем головастиков. Просто удивительно, что попадалось в сети водорослей: хищные жуки-плавунцы с острыми черными челюстями, мелкая рыбешка, личинки стрекозы. Я засунула палец в эту шевелящуюся массу и почувствовала острую боль, как от укуса пчелы. Отдернув руку, я вытащила крупного речного рака, уцепившегося за мой указательный палец. В моих водорослях оказалась целая пищевая цепочка, и это лишь те живые существа, которых я смогла разглядеть, всего лишь верхушка айсберга. Под микроскопом я увидела паутину водорослей, кишащую беспозвоночными: веслоногие рачки, дафнии, кружащиеся коловратки, а также более мелкие микроорганизмы – нитевидные черви, шарики зеленых водорослей, простейшие с пульсирующими в унисон ресничками. Я знала, что они там, в пруду, но не имела возможности выловить их всех. И тогда я, взяв на себя ответственность, попыталась убедить себя в том, что их гибель послужит благому делу.
Когда чистишь пруд, у тебя появляется масса времени для философствования. Выгребая и перебирая водоросли, я подвергла пересмотру собственные убеждения в том, что жизнь всех существ равноценна – будь то простейшие или иные организмы. В теории это бесспорно, но на практике все гораздо сложнее: духовность и прагматичность сталкиваются лбами. С каждой новой порцией водорослей мне приходилось расставлять приоритеты. Короткие одноклеточные жизни обрывались, потому что мне нужен был чистый пруд. Я крупнее, у меня есть грабли, поэтому я одерживаю победу. И пусть это не то мировоззрение, которое я с готовностью буду отстаивать, но при этом я не потеряла сон и не бросила начатое, а просто сознательно сделала свой выбор. Лучшее, что я могла сделать в этой ситуации, это проявить уважение и не допустить того, чтобы маленькие жизни пропали зря. Я выбирала из водорослей всех крохотных живых тварей, каких только было возможно, остальные же шли в компостную кучу, чтобы начать новый жизненный цикл в качестве почвы.
Поначалу я отвозила тачки, полные свежевыловленных водорослей, но вскоре поняла, что ни к чему таскать лишние сотни фунтов воды, и стала складывать свою мокрую добычу на берегу, наблюдая за тем, как жидкость стекает обратно в пруд. После того как водоросли несколько дней подсыхали на солнце, превращаясь в легкие, как пергамент, листья, их легко было загрузить в тачку. Волокнистые водоросли – такие как спирогира и кладофора – по своему составу эквивалентны высококачественным кормовым травам. Я вывозила питательные вещества, которые были равноценны тюкам хорошего кормового сена. Тачка за тачкой водоросли складывались в огромную компостную кучу, из которой позже получился хороший чернозем. Пруд буквально кормил огород, кладофора перерождалась в урожай моркови. И постепенно я стала замечать, как меняется пруд. Прошло немало дней, прежде чем его поверхность очистилась, но ворсистые зеленые коврики неизменно появлялись снова.
Помимо водорослей я стала замечать другие фильтры, впитывающие излишек питательных веществ из моего пруда. Вдоль всего берега росли ивы, тянувшие свои перистые красные корни к мелководью пруда, чтобы добывать азот и фосфор для подпитки корневой системы и формирования ветвей и листьев. Я шла вдоль берега с секатором и обрезала ивняк, свисающие к воде ветви. Оттаскивая кучи ивовых веток в сторону, я убирала целые хранилища питательных веществ, которые они высосали со дна пруда. Куча хвороста становилась все выше, и вскоре ее приметили кролики, а потом питательные вещества распространились повсюду в виде кроличьего помета. Ивы рьяно сопротивлялись обрезке, пуская вверх длинные прямые побеги, которые вырастали за один сезон высоко над моей головой. Ивняк, росший далеко от воды, я оставила для кроликов и певчих птиц, но тот, что был у берега, я срезала и связывала в пучки, чтобы потом сплести из них корзины. Наиболее крупные ветки стали основой садовых шпалер для бобов и пурпурного вьюнка. А еще вдоль берега я собирала мяту и другие травы. Как и в случае с ивами, чем больше я ее рвала, тем гуще она становилась. Каждое мое действие на шаг приближало пруд к чистоте, каждая чашка мятного чая наносила удар по запасам его питательных веществ.
Обрезание ив, похоже, возымело действие, и я принялась за дело с удвоенной энергией, двигаясь в ритме звука, издаваемого секатором; сник, сник, сник – расчищала я полосы береговой линии, и ветки ивы падали к моим ногам. И вдруг что-то – возможно, какое-то движение, замеченное краем глаза, а возможно, молчаливая мольба – заставило меня остановиться. На последнем оставшемся стебле ивы было красивое маленькое гнездышко, очаровательная чашечка, сплетенная из травинок ситника и нитевидных корней, закрученных вокруг раздвоенной ветки дерева, – чудесный домик. Я заглянула внутрь и увидела там три яйца размером с лимскую фасолинку, лежавшие в кольце из сосновых иголок. Какое сокровище я чуть было не уничтожила в своем порыве «улучшить» окружающую среду. Неподалеку в кустах, тревожно крича, порхала мать – желтая камышевка. Я так торопилась и была так поглощена своим делом, что стала действовать неосмотрительно!
Я совсем забыла о том, что, обустраивая дом для своих детей, я подвергала опасности жилища других матерей, чьи намерения не отличались от моих.
Я в очередной раз осознала, что обустройство среды обитания всегда сопряжено с потерями, какими бы благими ни были намерения. Мы назначили себя судьями, определяя, что такое хорошо, но зачастую наши представления о добре продиктованы нашими узкими интересами, тем, что хотим мы. Я расставила срезанные прутья рядом с гнездом наподобие ограды, той защиты, которую я разрушила, и притаилась за камнем на другой стороне пруда, чтобы посмотреть, вернется ли птица в гнездо. О чем она думала, наблюдая, как я подхожу все ближе и ближе, разоряя ее дом, который она так заботливо выбирала, и угрожая ее семье? В мире действует множество разрушительных сил, неумолимо приближающихся к ее и моим детям. Натиск прогресса, нацеленного на улучшение среды обитания человека, угрожает моему гнезду не меньше, чем гнезду этой птицы. И что же должна предпринять хорошая мать?
Я продолжала убирать водоросли, позволяя илу стечь, и пруд выглядел все лучше. Но неделю спустя я снова обнаружила на его поверхности пенистую зеленую массу. Это напоминает уборку кухни: ты все уберешь, протрешь все столешницы, но не успеешь и глазом моргнуть, как повсюду уже снова появляются пятна арахисового масла и варенья. Жизнь все время подкидывает тебе работы, «заболачивая» твою среду. Но я уже предвижу то время, когда моя кухня будет всегда оставаться чистой. В отсутствие девочек и того беспорядка, который они устраивают, я стану скучать по брошенным мискам с хлопьями, по своей «эвтрофной» кухне. По признакам жизни.
Я тащу свой красный тобогган к другому концу пруда и начинаю работать на мелководье. И сразу же мои грабли пробуксовывают под тяжестью водорослей, которые я медленно тащу на поверхность. У этой пленки из водорослей другой вес и структура, не такие, как у скользких листов кладофоры. Я кладу ее на траву, чтобы получше рассмотреть, и растягиваю пленку пальцами, пока она не становится похожа на зеленый ажурный чулок – тонкая ячеистая сетка, словно рыболовная сеть, висящая в воде. Это Hydrodictyon – гидродикцион сетчатый.
Я растягиваю его между пальцами, и он блестит, почти невесомый, после того как с него стекла вода. Гидродикцион, по структуре напоминающий медовые соты, кажется настоящим геометрическим сюрпризом в мутном месиве пруда. Он лежит на воде – колония крошечных ячеек, слитых воедино.
Под микроскопом можно разглядеть, что ткань «водной сети» состоит из мельчайших шестигранных ячеек – объединившихся вокруг отверстий зеленых клеток. Она быстро разрастается благодаря уникальному способу клонального воспроизводства. Внутри каждой клетки рождаются дочерние клетки, которые, в свою очередь, тоже образуют шестигранники – точные копии материнской сети. Чтобы рассеять свое потомство, материнская клетка должна дробиться, выпуская дочерние клетки в воду. Плавающие новорожденные шестигранники сливаются с другими, завязывая новые контакты и сплетая новую сеть.
Я смотрю на пленку гидродикциона прямо под поверхностью воды и представляю себе, как высвобождаются новые клетки – дочери, отпущенные на волю. Что делает хорошая мать, когда ее материнское время заканчивается? Я стою в воде, мои глаза наполняются влагой, и соленые слезы падают в пресную воду у моих ног. К счастью, мои дочери не являются клонами своей матери, и мне не нужно распадаться, чтобы отпустить их на свободу. Но я задаюсь вопросом, как меняется ткань, когда высвобождающиеся клетки прорывают в ней отверстие. Быстро ли оно зарастет или останется пустое место? И как дочерние клетки создают новые связи? Как сплетается новая ткань?
Гидродикцион сетчатый – безопасное место, питомник для рыб и насекомых, убежище от хищных рыб, надежное укрытие для мелких обитателей пруда. С латинского Hydrodictyon переводится как «водная сеть». Любопытная вещь: рыболовная сеть – для ловли рыбы, москитная – для ловли насекомых, а водная сеть не ловит ничего, не считая того, что может на ней удержаться. Материнство – это как сеть из живых нитей, любовно удерживающая то, что невозможно удержать, что в итоге пройдет сквозь нее. Получается, что, делая пруд пригодным для плавания, я тем самым меняю ход событий, поворачивая время вспять. Я вытерла слезы и с чувством уважения и благодарности за урок вытащила водоросли на берег.
Когда ко мне в гости приехала сестра с семьей, ее дети, выросшие среди сухих калифорнийских холмов, были очарованы водой. Они ловили в пруду лягушек и активно плескались, пока я занималась водорослями. Мой зять крикнул, сидя в тени: «Эй, кто здесь самый большой ребенок?» Не буду отрицать: я никогда не перерастала своей тяги повозиться в грязи. Но разве игра не способ опробовать механизмы функционирования мира? Моя сестра поддерживала мое стремление расчистить пруд, напоминая мне, что это священная игра.
У народа потаватоми считается, что женщины – хранительницы воды. Мы приносим священную воду для ритуалов и действуем от ее имени. «У женщин естественная связь с водой, потому что мы, как и вода, носительницы жизни, – сказала сестра. – Мы вынашиваем наших детей в своих внутренних водоемах, и они появляются на свет вместе с волной воды. Мы ответственны за сохранение воды во всех отношениях». Обязанности хорошей матери включают в том числе и заботу о воде.
Субботним утром и воскресным днем из года в год я шла на пруд делать свою работу. Я пробовала запускать туда карпов и бросать ячменную солому, но каждое новое действие провоцировало новую реакцию. Эта работа никогда не кончалась, менялись только задачи. Думаю, что я просто пыталась обрести баланс, чтобы увидеть поступательное движение к цели. Под балансом я подразумеваю не пассивный отдых после работы, а такую работу, при которой сбалансировано то, что ты даешь и получаешь взамен, что-то забираешь и что-то вкладываешь.
Катались ли мы зимой на коньках, наблюдали ли за квакшами по весне, загорали ли летом или разводили костры по осени – и не важно, можно было купаться или нет, – пруд словно стал еще одной комнатой в нашем доме. По краю пруда я посадила священную траву. Девочки со своими друзьями устраивали костры на прибрежной поляне, ночные девичники в палатке, летние ужины на столе для пикника, а еще подолгу загорали, привставая на локтях, когда мимо пролетала цапля, обдав волной воздуха.
Я, пожалуй, и не сосчитаю часов, проведенных на пруду: они незаметно складывались в годы. Моя собака обычно взбегала на холм вслед за мной, а потом носилась туда-сюда вдоль берега, пока я работала. Пруд становился чище, а собака все слабее, но она всегда шла со мной, чтобы подремать на солнышке или попить воды на берегу. Мы похоронили ее неподалеку. Пруд укреплял мои мускулы, обеспечивал меня корзинами и травами для чая, мой сад снабжал мульчей, а вьюнок пурпурный – шпалерами. Наши с ним жизни переплелись как в материальном, так и в духовном плане. Это был сбалансированный обмен: я работала для пруда, а пруд работал на меня, и вместе мы делали хорошим свой дом.
Как-то раз весенним субботним днем, пока я выгребала из пруда водоросли, в центре города был организован митинг в поддержку очистки озера Онондага, на чьих берегах стоит наш город. Народ онондага считает его священным: эти люди рыбачили и собирались на его берегах на протяжении многих тысячелетий. Именно здесь сформировалась Великая конфедерация хауденосауни (ирокезов).
В настоящее время у озера Онондага сомнительная репутация одного из самых грязных в стране. Но проблема озера не в том, что там слишком много жизни, как в моем пруду, а ровно наоборот. Выгребая очередную тяжелую порцию донных отложений, я чувствую груз ответственности. Но что может изменить человек за одну короткую жизнь? Я провожу бесчисленные часы, улучшая качество воды моего пруда площадью примерно в две тысячи квадратных метров. Я стою здесь, выгребая водоросли, чтобы мои дети могли плавать в чистой воде, но храню молчание по поводу очистки озера Онондага, где никто не может плавать.
Быть хорошей матерью – значит учить своих детей заботиться о мире.
Поэтому я научила своих девочек выращивать сад и обрезать яблони. Ветки яблони нависли над водой, образуя тенистую беседку. Весной с холма доносится аромат ее бело-розовых цветов, а их лепестки дождем сыплются на воду. Уже много лет я наблюдаю за ее сезонными преобразованиями – от пенистого розового цветения до появления мягко набухающих завязей, которые затем превращаются в кислые зеленые шарики незрелого плода и, наконец, в золотистые спелые сентябрьские яблоки. Эта яблоня было хорошей матерью. Многие годы она давала урожай яблок, накапливая в себе энергию мира и передавая ее плодам. Она отправляет своих детей в «свободное плавание» хорошо подготовленными, наполнив их сладостью, которой они поделятся со всем миром. Мои девочки тоже выросли здесь сильными и красивыми, укоренившимися, как ивы, и разлетелись, как их семена, разносимые ветром. И теперь, спустя двенадцать лет, пруд уже настолько чист, что в нем можно плавать, если не обращать внимание на водоросли, щекочущие ноги. Моя старшая дочь уехала учиться в колледж задолго до того, как пруд был очищен. А младшая дочь помогала мне носить ведра с мелкой галькой для засыпки пляжа. Привыкнув к илу и головастикам, я могу уже не заметить зеленый стебелек водорослей, случайно обвивший руку. Зато пляж получился с небольшим уклоном, который позволяет сразу же погрузиться в глубокую прозрачную воду по центру пруда, не поднимая облако брызг. В жаркий день приятно окунуться в ледяную родниковую воду и наблюдать, как разбегаются головастики. Когда я, дрожа, вылезаю из воды, приходится стряхивать прилипшие к влажной коже частички водорослей. А девочки обычно быстро окунаются, чтобы сделать мне приятное, но, по правде говоря, невозможно повернуть время вспять.
Сегодня День труда, последний день летних каникул и последняя возможность насладиться ласковым теплом солнечных лучей. И это последнее лето, которое я провожу дома со своим ребенком. Желтые яблоки шлепаются в воду со свисающих веток. Меня завораживает вид этих вращающихся и танцующих сверкающих шариков на темной поверхности пруда. Ветерок с холма приводит воду в движение. Гуляя по кругу с запада на восток и обратно, ветер закручивает воду так аккуратно, что я бы и не заметила этого, если бы не яблоки, которыми он играет. Они плывут вдоль берега, следуя друг за другом вереницей желтых плотов, быстро уходят из-под яблони и, следуя изгибу, оказываются под вязами. Пока волна уносит одни плоды, в воду падают другие, так что вся поверхность пруда оказывается украшенной плывущими желтыми дугами, похожими на процессию свечей в ночи. Они кружат и кружат по спирали в постоянно расширяющемся водовороте.
Паула Ганн Аллен в своей книге «Бабушки света» пишет о меняющихся ролях женщины, которая проходит через все фазы своей жизни по спирали. Это напоминает смену фаз Луны. Мы начинаем свою жизнь, идя по Пути дочери. Это время учиться, накапливать опыт под родительским кровом. Далее мы движемся к самостоятельности, вступаем в пору познания себя и своего места в мире. А потом начинается Путь матери. Это, по словам Ганн, время, когда «все ее духовные знания и ценности призваны служить ее детям». Жизнь развивается по нарастающей спирали, когда дети начинают свой собственный путь, и тогда умудренные опытом и знаниями матери ставят перед собой новые задачи. Их сильные стороны направлены уже на более широкий круг людей, на интересы и благополучие всего общества, а не только собственных детей. Сеть растягивается все больше и больше. Спираль делает новый виток, и теперь бабушки следуют Путем учителя, становясь образцами для подражания для молодых женщин. И даже в преклонные годы, напоминает нам Аллен, наша материнская работа еще не завершена. Спираль становится все шире и шире, сфера деятельности мудрой женщины выходит за пределы ее собственных интересов, интересов ее семьи и человеческого сообщества, охватывая всю планету, опекая Землю.