– Посвети мне, пожалуйста,
сквозь облака
фонарем Диогена…
– Озябла рука…
Зеленые сестры на том берегу
лепечут о лете, растут на бегу.
А тот, что рыбачил, из тыщи один,
выходит, смеется, ловец-властелин.
Растерянно машет рукой,
и просит, но кто-то другой…
Дремучий валежник,
растрепанный путь,
где мир разгребает железную жуть,
а брат со сестрою глядят в водоем
и пьяною лютней глумятся вдвоем.
Ночь со среды на четверг… Что же делать, чем буду утешен?
Спелою вишнею сыплется лето в ладони,
великанов и карликов, и крепость из черных кораллов
тушью густою выводят на влажной бумаге.
(Чтобы равными стать, необходимо упразднить промежуток).
Прочь гнет грядущего, не лучше ли
мастерство рисовальщика Ху, независимость расстояний.
В Цементной Слободке сойдемся мы вновь
и найдем отшлифованный камень
или косточку персика, обглоданную хрустящей волною.
Вода поднялась, просыпайся, железное сердце
(бальные тапочки пахнут харбинской смолой).
А потом расскажи, где китайский олень, где бумажное небо, –
вязнет в бархатном кашле бесчувственный мальчик-тапер.
Слышу, треснул рассвет и червивою розой раскрылся,
серафимом обугленным падает ночь на ковер.
Им не удастся меня убедить
беглым течением красноречивой строки,
научить вычурным поклонам, изысканной маете –
натягивая среди ночи на голые плечи пиджак,
не прохриплю о согласии на неродном языке.
Мягкая пыль стелется бахромой,
рваный край жизни набухает воровскою пеной,
отвесные скалы лижут взгляда ладонь,
голод скребется черствою коркой по звериному чреву.
Кормчий – отсутствие силы, побег омелы в руках,
гибкое просторечие червленой тяжелой лозы, –
скольжение по небритой щеке назойливой медоточивой слезы
подобно полету ангела по стеклянному разогретому небу.
Настоящее дело стелется как трава,
никнет ракитою в лоно лесных запруд.
Зверь, что крадется по следу, знает волчьи права
и не останется там, где его запрут.