V. Пунш

Мы открыли окно, чтобы рассеялся табачный дым из моей комнатки.

Холодный ночной ветер ворвался в комнату, захватил висящее пальто и привел его в движение.

– Почтенный головной убор Прокопа хочет улететь, – сказал Цвак, указывая на большую шляпу музыканта, широкие поля которой колыхались, как черные крылья.

Иосуа Прокоп весело подмигнул.

– Он хочет – сказал Прокоп, – он хочет, вероятно…

– Он хочет к Лойзичек на танцы, – вставил слово Фрисландер.

Прокоп рассмеялся и начал рукой отбивать такт к шуму зимнего ветра над крышей.

Затем он взял мою старую разбитую гитару со стены и, делая, вид, что перебирает ее порванные струны, запел визгливым фальцетом прекрасную песенку на воровском языке:

An Beid-el von Eisen

recht alt

An Stran-zen net gar

a sol kalt

Messining, a Raucherl

und Rohn

Und immerrz nur putz-en…

. . . . . . . . . . . . .

– Как он ловко овладел языком негодяев, – громко засмеялся Фрисландер и затем подхватил:

Und stok-en sich Aufzug

und Pfiff

Und schmahern an eisernes

S’suff

iuch, —

Und Handschuhkren, Harom net san…

. . . . . . . . . . . . .

– Эту забавную песенку распевает гнусавым голосом у Лойзичек каждый вечер помешанный Нафталий Шафранек в зеленых очках, а нарумяненная кукла играет на гармонике, визгливо подбрасывая ему слова, – объяснил мне Цвак. – Вы должны как-нибудь разок сходить с нами в тот кабачок, майстер Пернат. Может быть, погодя, вот как покончим с пуншем, – что скажете? В честь вашего сегодняшнего дня рождения.

– Да, да, пойдемте потом с нами, – подхватил Прокоп и захлопнул окно. – Есть на что посмотреть.

Затем мы принялись за горячий пунш и погрузились в размышления.

Фрисландер вытачивал марионетку.

– Вы нас совершенно отрезали от внешнего мира, Иосуа, – нарушил молчание Цвак, – с тех пор, как вы закрыли окно, никто не произнес ни слова.

– Я думал о том, как раньше колыхалось пальто. Так странно, когда ветер играет безжизненными вещами, – быстро ответил Прокоп, как бы со своей стороны извиняясь за молчание. – Так необычно смотрят мертвые предметы, когда они вдруг начинают шевелиться. Разве нет?.. Однажды я видел, как на пустынной площади большие обрывки бумаги в диком остервенении кружились и гнали друг друга, точно сражаясь, тогда как я не чувствовал никакого ветра, будучи прикрыт домом. Через мгновение они как будто успокоились, но вдруг опять напало на них неистовое ожесточение, и они опять погнались в бессмысленной ярости, – забились все вместе за поворотом улицы, чтобы снова исступленно оторваться друг от друга и исчезнуть, наконец, за углом.

Только один толстый газетный лист не мог следовать за ними, он остался на мостовой, бился в неистовстве, задыхаясь и ловя воздух.

Смутное подозрение явилось тогда у меня: что, если мы, живые существа, являемся чем-то очень похожим на эти бумажные обрывки? Разве не может быть, что невидимый, непостижимый «ветер» бросает и нас то туда, то сюда, определяя наши поступки, тогда как мы, в нашем простодушии, полагаем, что мы действуем по своей свободной воле?

Что, если жизнь в нас не что иное, как таинственный вихрь?! Тот самый ветер, о котором говорится в Библии: знаешь ли ты, откуда он приходит и куда он стремится?.. Разве не снится нам порою, что мы погружаемся в глубокую воду и ловим там серебряных рыбок – в действительности же всего только холодный ветерок дохнул нам на руку?

– Прокоп, вы говорите словами Перната. Что это с вами? – сказал Цвак и недоверчиво посмотрел на музыканта.

– Это история с книгой «Ibbur» так его настроила. Ее только что рассказывали (жаль, что вы так поздно пришли и не слышали ее), – сказал Фрисландер.

– История с книгой?

– Собственно, про человека, который принес книгу и имел странный вид. Пернат не знает, ни как этого человека зовут, ни где он живет, ни чего он хочет; и хотя вид у него был необычайный, его никак нельзя описать.

Цвак насторожился.

– Это чрезвычайно интересно, – сказал он после некоторой паузы. – Незнакомец – без бороды и с косыми глазами?

– Кажется, – ответил я, – то есть, собственно, я… я… в этом уверен. Вы его знаете?

Марионеточный актер покачал головой:

– Он только напоминает мне Голема.

Художник Фрисландер опустил свой резец.

– Голема? Я уже так много слышал о нем. Вы знаете что-нибудь о Големе, Цвак?

– Кто может сказать, что он что-нибудь знает о Големе, – ответил Цвак, пожав плечами. – Он живет в легенде, пока на улице не начинаются события, которые снова делают его живым. Уже давно все говорят о нем, и слухи разрастаются в нечто грандиозное. Они становятся до такой степени преувеличенными и раздутыми, что в конце концов гибнут от собственной неправдоподобности. Начало истории восходит, говорят, к XVII веку. Пользуясь утерянными теперь указаниями каббалы, один раввин[2] сделал искусственного человека, так называемого Голема, чтоб тот помогал ему звонить в синагогальные колокола и исполнял всякую черную работу.

Однако настоящего человека из него не получилось, только смутная, полусознательная жизнь тлела в нем. Да и то, говорят, только днем, и поскольку у него во рту торчала магическая записочка, втиснутая в зубы, эта записочка стягивала к нему свободные таинственные силы вселенной.

И когда однажды перед вечерней молитвой раввин забыл вынуть у Голема изо рта талисман, тот впал в бешенство, бросился по темным улицам, уничтожая все по пути.

Пока раввин не кинулся вслед за ним и не вырвал талисмана.

Тогда создание это упало бездыханным. От него не осталось ничего, кроме небольшого глиняного чурбана, который и теперь еще показывают в Старой синагоге.

. . . . . . . . . . . . .

– Этот же раввин был однажды приглашен к императору во дворец, чтобы вызвать видения умерших, – вставил Прокоп. – Современные исследователи утверждают, что он пользовался для этого волшебным фонарем.

– Разумеется, нет такого нелепого объяснения, которое не находило бы одобрения у современных ученых, – невозмутимо продолжал Цвак. – Волшебный фонарь! Как будто император Рудольф, увлекавшийся всю жизнь подобными вещами, не заметил бы с первого взгляда такого грубого обмана. Я, разумеется, не знаю, на чем покоится легенда о Големе, но я совершенно уверен в том, что какое-то существо, которое не может умереть, живет в этой части города и связано с ней. Из поколения в поколение жили здесь мои предки, и вряд ли у кого-либо хранится, и в мозгах и в унаследованных воспоминаниях, столько периодических воскресений Голема, сколько у меня.

Цвак внезапно смолк, и все почувствовали, как его мысль погружается в прошлое.

Он сидел у стола, подперев голову, и при свете лампы его розовые, совсем молодые щеки странно дисгармонировали с его седыми волосами, и я невольно сравнивал его черты с маскообразными лицами марионеток, которые он так часто показывал нам.

Странно, как этот старик походил на них всех.

То же выражение и те же черты лица.

Есть на свете предметы, подумал я, которые не могут обойтись друг без друга. Передо мною проносится простая судьба Цвака, и мне кажется загадочным и чудовищным, что такой человек, как он, получивший лучшее воспитание, чем его предки, имевший перед собой карьеру актера, вдруг вернулся назад к плохонькому марионеточному ящику. И вот снова он таскается по ярмаркам и заставляет тех же кукол, которые доставляли скудное пропитание его предкам, выделывать жесты и показывать мертвые сцены.

Он не может расстаться с ними, подумал я, они живут его жизнью, и когда он был вдали от них, они превратились в его мысли, поселились в его мозгу, не давали ему ни отдыха, ни покоя, пока он не вернулся к ним опять. Поэтому он так любовно обращается с ними теперь и одевает их в блестящую мишуру.

– Не расскажете ли вы нам еще что-нибудь, Цвак? – попросил Прокоп старика, вопросительно посмотрев на Фрисландера и на меня, желаем ли мы того же.

– Я не знаю, с чего начать, – задумчиво сказал старик. – Историю о Големе нелегко передать. Это как Пернат говорил: знает точно, каков был незнакомец, но все же не может его описать. Приблизительно каждые тридцать три года на наших улицах повторяется событие, которое не имеет в себе ничего особенно волнующего, но которое все же распространяет ужас, не находящий ни оправдания, ни объяснения.

Неизменно каждый раз совершенно чужой человек, безбородый, с желтым лицом монгольского типа, в старинной выцветшей одежде, идет по направлению от Старосинагогальной улицы – равномерной и странно прерывистой походкой, как будто он каждую секунду готов упасть, – идет по еврейскому кварталу и вдруг – становится невидим.

Обычно он сворачивает в какой-нибудь переулок и исчезает.

Одни говорят, что он описывает круг и возвращается к тому месту, откуда вышел: к одному старенькому дому возле синагоги.

Другие с перепуга утверждают, что видели его идущим из-за угла. Он совершенно ясно шел им навстречу, и тем не менее становился все меньше и меньше, и, наконец, совершенно исчезал, как исчезают люди, теряясь вдали.

Шестьдесят шесть лет тому назад впечатление, вызванное им, было, по-видимому, особенно глубоко, потому что помню – я был тогда еще совсем мальчиком, – как сверху донизу обыскали тогда здание на Старосинагогальной улице.

И было твердо установлено, что в этом доме действительно существует комната с решетчатыми окнами, без всякого выхода.

На всех окнах повесили белье, чтобы сделать это очевидным с улицы. Этим все дело и было обнаружено.

Так как пробраться в нее было никак нельзя, один человек спустился по веревке с крыши, чтобы заглянуть туда. Однако, едва он достиг окна, канат оборвался, и несчастный, упав, разбился о мостовую. И когда впоследствии повторили попытку, то мнения об этом окне так разошлись, что о нем перестали говорить.

Я лично встретил Голема первый раз в жизни приблизительно тридцать три года тому назад.

Он встретился мне под воротами, и мы почти коснулись друг друга.

Я и теперь еще не могу постичь, что произошло тогда со мной. Ведь не несет же в себе человек постоянно, изо дня в день, ожидание встретиться с Големом.

Но в тот момент, прежде чем я мог заметить его, что-то во мне явственно вскрикнуло: Голем! И в то же мгновение кто-то мелькнул из темноты ворот и прошел мимо меня. Спустя секунду меня окружила толпа бледных возбужденных лиц, которые осыпали меня вопросами, не видал ли я его.

И когда я им отвечал, я чувствовал, что мой язык освобождается от какого-то оцепенения, которого раньше я не ощущал.

Я был форменным образом поражен тем, что могу двигаться, и для меня стало совершенно ясно, что хотя бы самый короткий промежуток времени – на момент одного удара сердца – я находился в столбняке.

Обо всем этом я впоследствии много и долго думал, и кажется мне, я подойду всего ближе к истине, если скажу: в жизни каждого поколения через еврейский квартал с быстротой молнии проходит однажды психическая эпидемия, устремляет души к какой-то непостижимой цели, создает мираж, облик какого-то своеобразного существа, которое жило здесь много сотен лет тому назад и теперь стремится к новому воплощению.

Может быть, оно всегда с нами, и мы не воспринимаем его. Ведь не слышим же мы звука камертона, прежде чем он не коснется дерева и не вызовет вибрации.

Может быть, это нечто вроде какого-то душевного порождения, без участия сознания – порождения, возникающего наподобие кристалла по вечным законам из бесформенной массы.

Кто знает?

В душные дни электрическое напряжение достигает последних пределов и рождает наконец молнию – может быть, постоянное накопление неизменных мыслей, отравляющих воздух гетто, тоже приводит к внезапному разряжению – душевному взрыву, бросающему наше сонное сознание к свету дня, чтобы проявиться то молнией в природе, то призраком, который своим обличьем, походкой и видом обнаруживает в каждом символ массовой души, если только верно истолковать тайный язык внешних форм.

И подобно тому, как некоторые явления предвещают удар молнии, так и здесь определенные страшные предзнаменования говорят заранее о грозном вторжении фантома в реальный мир. Отвалившаяся штукатурка старой стены принимает образ шагающего человека, и снежные узоры на окне принимают вид застывших лиц. Песок с крыши кажется падающим не так, как он падает всегда, и будит у подозрительного наблюдателя предположение, что невидимый и скрывающийся от света разумный дух сбрасывает его вниз и тешится в тайных попытках вызывать разные странные фигуры. Смотрит глаз на однотонное строение, или на неровности кожи, и вдруг нами овладевает невеселый дар повсюду видеть грозящие знаменательные формы, принимающие в наших сновидениях чудовищные размеры. Сквозь все эти призрачные попытки мысленных скоплений, проникая через стены будничной жизни, тянется красной нитью мучительное сознание, что наша внутренняя сущность преднамеренно и против нашей воли кем-то высасывается, чтобы сделать пластичным образ фантома.

Когда я слышал рассказ Перната о том, что ему повстречался человек без бороды и с косо поставленными глазами, передо мной предстал Голем таким, каким я его тогда видел.

Как выросший из земли, стоял он предо мною.

И какой-то смутный страх овладевает мною на мгновение: вот-вот явится что-то необъяснимое, тот самый страх, что испытал я когда-то в детстве, когда первое призрачное очертание Голема бросило свою тень. Это было шестьдесят шесть лет тому назад и сливается с вечером, когда пришел в гости жених моей сестры, и мы все должны были назначить день свадьбы. Мы тогда лили олово, играя. Я стоял с открытым ртом и не понимал, что это означает. В моем беспорядочном детском воображении я приводил это в связь с Големом, о котором мне дедушка часто рассказывал, и мне все казалось, что ежесекундно должна открыться дверь и незнакомец должен войти.

Сестра вылила ложку расплавленного олова в сосуд с водой, весело посмеиваясь моему явному возбуждению.

Морщинистыми, дрожащими руками дед вынул блестящий обрывок олова и поднес к свету. Сейчас же возникло всеобщее волнение. Все сразу заговорили, громко; я хотел протиснуться вперед, но меня оттолкнули.

Впоследствии, когда я стал старше, отец рассказывал мне, что расплавленный кусок металла застыл в виде маленькой, совершенно отчетливой головки – гладкой и круглой, точно вылитой по модели и до такой степени схожей с чертами Голема, что все испугались.

Я часто беседовал с архивариусом Шемаей Гиллелем, который хранит реликвии Староновой синагоги, в том числе и некий глиняный чурбан времен императора Рудольфа. Гиллель занимался каббалой и думает, что эта глыба земли с членами человеческого тела, может быть, не что иное, как древнее предзнаменование, совсем как свинцовая головка в рассказанном случае. А незнакомец, который тут бродит, вернее всего представляет собою фантастический или мысленный образ, который средневековый раввин оживил своею мыслью раньше, чем он мог облечь его плотью. И вот, через правильные промежутки времени, при тех же гороскопах, при которых он был создан, Голем возвращается, мучимый жаждой материальной жизни.

Покойная жена Гиллеля тоже видела Голема лицом к лицу и почувствовала, подобно мне, что была в оцепенении, пока это загадочное существо держалось вблизи.

Она была вполне уверена в том, что это могла быть только ее собственная душа. Выйдя из тела, она стала на мгновение против нее и обликом чужого существа заглянула ей в лицо.

Несмотря на отчаянный ужас, овладевший ею тогда, она ни на секунду не потеряла уверенности в том, что тот другой мог быть только частицей ее собственного духа.

. . . . . . . . . . . . .

– Невероятно, – пробормотал Прокоп, глубоко задумавшись.

Художник Фрисландер казался тоже погруженным в размышление.

Постучались в дверь, и старуха, приносящая мне вечером воду и прислуживающая мне вообще, вошла, поставила глиняный кувшин на пол и молча вышла.

Мы все взглянули на нее и, как бы проснувшись, осмотрелись, но еще долго никто не произносил ни слова.

Как будто вместе со старушкой в комнату проникло что-то новое, к чему нужно было еще привыкнуть.

– Да! У рыжей Розины тоже личико, от которого не скоро освободишься; из всех уголков и закоулков оно все появляется перед вами, – вдруг заметил Цвак, без всякого повода. – Эту застывшую наглую улыбку я знаю всю жизнь. Сперва бабушка, потом мамаша!.. И все то же лицо… Никакой иной черточки! Все то же имя Розина… Все это воскресение одной Розины за другой…

– Разве Розина не дочь старьевщика Аарона Вассертрума? – спросил я.

– Так говорят, – ответил Цвак, – но у Аарона Вассертрума не один сын и не одна дочь, о которых никто ничего не знает. Относительно Розининой матери тоже не знали, кто ее отец, и даже, что с ней стало. Пятнадцати лет она родила ребенка, и с тех пор ее не видали. Ее исчезновение, насколько я могу припомнить, связывали с одним убийством, происшедшим из-за нее в этом доме.

Она кружила тогда, как нынче ее дочь, головы подросткам. Один из них еще жив, – я встречаю его часто, – не помню только имени. Другие вскоре умерли, и я думаю, что это она свела их преждевременно в могилу. Вообще, из того времени я припоминаю только отдельные эпизоды, которые бледными образами живут в моей памяти. Был тогда здесь один полупомешанный. Он ходил по ночам из кабака в кабак и за пару крейцеров вырезывал гостям силуэты из черной бумаги. А когда его напаивали, он впадал в невыразимую тоску и со слезами и рыданиями вырезывал, не переставая, все один и тот же острый девичий профиль, пока не кончался весь запас его бумаги.

Я уже забыл теперь, из чего тогда заключали, что он еще почти ребенком так сильно любил какую-то Розину, – очевидно, бабушку этой Розины, – что потерял рассудок.

Соображая годы, я вижу, что это не кто иная, как бабушка нашей Розины.

. . . . . . . . . . . . .

Цвак замолчал и откинулся назад.

. . . . . . . . . . . . .

Судьба в этом доме идет по кругу и всегда возвращается к той же точке, пробежало у меня в голове, и одновременно перед моим взором возникла отвратительная картина, когда-то мною виденная: кошка с вырезанной половиной мозга кружится по земле.

. . . . . . . . . . . . .

– Теперь – голова! – услышал я вдруг громкий голос художника Фрисландера.

Он вынул из кармана круглый кусок дерева и начал вытачивать…

Тяжелая усталость смыкала мои глаза, и я отодвинул свой стул в темную глубину комнаты.

Вода для пунша кипела в котле, и Иосуа Прокоп снова наполнил стаканы. Тихо, тихо доносились звуки музыки через закрытое окно. Иногда они совсем замирали, затем снова оживали – смотря по тому, заносил ли их к нам ветер с улицы, или терял по дороге.

Не хочу ли я с ним чокнуться? – спросил меня через минуту музыкант.

Я ничего не ответил. У меня настолько исчезло желание двигаться, что мне не пришло даже в голову шевельнуть губами.

Мне казалось, что я сплю, так крепок был внутренний покой, овладевший мной. И я должен был щуриться на блестящий ножик Фрисландера, без устали отрезавший от дерева маленькие кусочки, чтоб удостовериться в том, что я бодрствую.

Далеко где-то гудел голос Цвака и продолжал рассказывать разные странные истории про марионеток и пестрые сказки, которые он придумывал для своих кукольных представлений.

Шла речь и о докторе Савиоли и о знатной даме, жене одного аристократа, которая тайно приходит в ателье в гости к Савиоли.

И снова я мысленно увидел издевающуюся, торжествующую физиономию Аарона Вассертрума.

Не поделиться ли с Цваком тем, подумал было я, что тогда произошло. Но мне показалось это незначительным и нестоящим труда. Да я и знал, что у меня пропадет охота при первой же попытке заговорить.

Вдруг все трое у стола внимательно посмотрели на меня, и Прокоп громко сказал: «Он заснул». Сказал он это так громко, что это прозвучало почти как вопрос.

Они продолжали разговаривать, понизив голос, и я понял, что речь идет обо мне.

Нож Фрисландера плясал в его руках, ловил свет от лампы и бросал блестящее отражение мне в глаза.

Мне послышалось слово: «сойти с ума», – и я стал прислушиваться к продолжавшейся беседе.

– Таких вопросов, как Голем, при Пернате не следует касаться, – сказал с упреком Иосуа Прокоп. – Когда он раньше рассказывал о книге «Ibbur», мы молчали и ни о чем не расспрашивали – держу пари, что это ему все приснилось.

Цвак кивнул головой.

– Вы совершенно правы. Это – как если зайти с огнем в запыленную комнату, где потолок и стены увешаны истлевшими коврами, а пол по колено покрыт трухой прошлого. Стоит коснуться чего-нибудь, и все в огне.

– Долго ли Пернат был в сумасшедшем доме? Жаль его, ведь ему еще не более сорока лет, – сказал Фрисландер.

– Не знаю, я не имею никакого представления, откуда он родом и чем он занимался раньше; внешностью, стройной фигурой и острой бородкой он напоминает старого французского аристократа. Много, много лет тому назад один мой приятель, старый врач, просил меня, чтоб я принял некоторое участие в Пернате и подыскал ему небольшую квартиру на этих улицах, где никто не будет тревожить его и беспокоить расспросами о прошлом… – Цвак снова бросил на меня тревожный взгляд. – С тех пор он и живет здесь, реставрирует старинные предметы и вырезывает камеи. Это его недурно устраивает. Его счастье, что он, по-видимому, забыл все то, что связано с его сумасшествием. Только, ради бога, никогда не спрашивайте его ни о чем, что могло бы разбудить в нем воспоминания о прошлом. Об этом неоднократно просил меня старый доктор! «Знаете, Цвак, говорил он мне всегда, у нас особый метод… мы с большим трудом, так сказать, замуровали его болезнь, хотел бы я так выразиться, как обводят забором злополучные места, с которыми связаны печальные воспоминания».

. . . . . . . . . . . . .

Слова марионеточного актера ударили меня, как нож ударяет беззащитное животное, и сжали мне сердце грубым, жестоким охватом.

Уже давно грызла меня какая-то неопределенная боль, какое-то подозрение, как будто что-то отнято у меня, как будто длинную часть моего жизненного пути я прошел, как лунатик, по краю бездны. И никогда не удавалось мне доискаться причины этой боли.

Теперь задача была разрешена, и это решение жгло меня невыносимо, как открытая рана.

Мое болезненное нежелание предаваться воспоминаниям о прошлых событиях, странный, время от времени повторяющийся сон, будто я блуждаю по дому с рядом недоступных мне комнат, тревожный отпор моей памяти во всем, что касается моей юности, – всему этому вдруг нашлось страшное объяснение: я был сумасшедшим, меня загипнотизировали, заперли комнату, находившуюся в связи с покоями, созданными моим воображением, сделали меня безродным сиротой среди окружающей жизни.

Никаких надежд вернуть обратно утерянные воспоминания.

Пружины, приводящие в движение мои мысли и поступки, скрыты в каком-то ином, забытом бытии, – понял я, – никогда я не смогу узнать их: я – срезанное растение, побег, который растет из чужого корня. Да если бы мне и удалось добраться до входа в эту закрытую комнату, не попал ли бы я в руки призракам, которые заперты в ней.

История о Големе, только что рассказанная Цваком, пронеслась в моем уме, и я внезапно ощутил какую-то огромную, таинственную связь между легендарной комнатой без входа, в которой будто бы живет этот незнакомец, и моим многозначительным сном. Да, и у меня «оборвется веревка», если я попытаюсь заглянуть в закрытые решеткой окна моих глубин.

Странная связь становилась для меня все яснее и яснее, и заключала в себе нечто невыразимо пугающее.

Я чувствовал здесь явления непостижимые, привязанные друг к другу и бегущие, как слепые лошади, которые не знают, куда ведет их путь.

То же и в гетто: комната, пространство, куда никто не может найти входа, – загадочное существо, которое живет там и только изредка пробирается по улицам, наводя страх и ужас на людей.

. . . . . . . . . . . . .

Фрисландер все еще возился с головкой, и дерево скрипело под острым ножом.

Мне было больно слышать это, и я взглянул, скоро ли уже конец.

Головка поворачивалась в руках художника во все стороны, и казалось, что она обладает сознанием и ищет чего-то по всем углам. Затем ее глаза надолго остановились на мне, – довольные тем, что наконец нашли меня.

Я, в свою очередь, не мог уже отвести глаз и, не мигая, смотрел на деревянное лицо.

На одну секунду нож художника остановился в поисках чего-то, потом решительно провел одну линию, и вдруг деревянная голова странным образом ожила.

Я узнал желтое лицо незнакомца, который приносил мне книгу.

Больше я ничего не мог различить, видение продолжалось только одну секунду, но я почувствовал, что мое сердце перестает биться и робко трепещет.

Но лицо это, как и тогда, запечатлелось во мне.

Я сам обратился в него, лежал на коленях Фрисландера и озирался кругом.


Мои взоры блуждали по комнате, и чужая рука касалась моей головы. Затем я вдруг увидел возбужденное лицо Цвака и услышал его слова: «Господи, да ведь это Голем!»

Произошла короткая борьба, у Фрисландера хотели отнять силой фигурку, но он оборонялся и, смеясь, закричал:

– Чего вы хотите, – она мне совсем не удалась. – Он вырвался, открыл окно и швырнул фигурку на улицу.

Тут я потерял сознание и погрузился в глубокую тьму, пронизанную золотыми блестящими нитями. И когда я, после долгого, как мнe показалось, промежутка времени очнулся, только тогда я услышал стук дерева о мостовую.

. . . . . . . . . . . . .

– Вы так крепко спали, что не чувствовали, как мы трясли вас, – сказал мне Иосуа Прокоп, – пунш кончен, и вы все прозевали.

Жгучая боль, причиненная всем, что я слышал, овладела мною опять, и я хотел крикнуть, что мне вовсе не снилось то, что я рассказал им о книге «Ibbur», что я могу вынуть ее из шкатулки и показать им.

Но эти мысли не воплотились в слова и не повлияли на настроение гостей, готовых уже разойтись.

Цвак сунул мне насильно пальто и сказал, смеясь:

– Идемте с нами к Лойзичек, майстер Пернат, это вас освежит.

Загрузка...