Иногда бывает так, что возникает путаница и перерождающаяся душа попадает в уже занятую утробу. Тогда две души оказываются в одном ребёнке и начинают соперничать. Мать может почувствовать это в том, как младенец мечется по утробе, сражаясь с самим собой. Затем души появляются на свет и, потрясённые такой встряской, на время успокаиваются, сосредоточившись на том, чтобы научиться дышать и всячески взаимодействовать с этим миром. Но потом борьба двух душ за обладание телом возобновляется. Так возникают колики.
Дети, страдающие коликами, вопят как резаные, корчатся от боли и бьются в мучительной агонии по много бессонных часов. И тут нечему удивляться, когда внутри две души схлестнулись в схватке, а потому в течение первых недель жизни младенец будет постоянно плакать, терзаемый противоборством. И его страдания ничем не облегчить. Долго такое состояние длиться не может: оно слишком изнурительно для маленького организма. В большинстве случаев душа-кукушка изгоняет первую душу, и тогда тело наконец успокаивается. Лишь иногда первой душе удаётся изгнать кукушку и возвратиться на своё законное место. А ещё бывает в редких случаях, что ни одной из душ не хватает сил изгнать другую и колики просто затихают, вот только ребёнок вырастает человеком расщеплённым – нерешительным, вечно сомневающимся, ненадёжным, склонным к безумию.
Кокила родилась в полночь. Повитуха приняла её и объявила:
– Девочка… бедняжка.
Мать, Чанита, прижала кроху к груди и сказала:
– Мы будем любить тебя, несмотря ни на что.
Ей была неделя от роду, когда начались колики. Девочка выплёвывала молоко и безутешно рыдала по ночам. Очень быстро Чанита забыла, какой счастливой была новорожденная дочка, этакой безмятежной личинкой, сосущей материнскую грудь, и как она восхищённо икала, взирая на мир. Но одолеваемая коликами малышка плакала, голосила, стонала и металась. На неё было больно смотреть. Чанита ничего не могла поделать, кроме как обхватить дочь руками под животом, скрученным болезненной судорогой, и прижать к бедру, свесив её вниз лицом. Отчего-то эта поза успокаивала Кокилу – возможно, уже тем, каких усилий стоило держать голову ровно. Но помогало это не всегда и ненадолго. Потом корчи и плач начинались по новой, постепенно сводя Чаниту с ума. Ей ещё нужно было кормить мужа, Раджита, и двух старших дочерей. Родив трёх девочек подряд, она и так попала к Раджиту в немилость, так ещё и ребёнок был невыносим. Чанита пробовала спать с дочкой на женской половине, но женщины, хотя и сочувствовали ей, не переносили шума во время менструаций. Им нравилось проводить время вне дома, но детям там было не место. И Чаните приходилось спать с Кокилой под стенами их семейного дома, где они вдвоём проваливались в беспокойный сон, прерываемый приступами плача.
Так продолжалось пару месяцев, а потом прошло. Но после болезни что-то во взгляде девочки изменилось. Даи Инсеф, которая принимала роды, смерила пульс, осмотрела радужки глаз девочки и мочу и заявила, что, действительно, новая душа поселилась в её теле, но это не страшно, ведь такое случается со многими младенцами и нередко оказывается к лучшему, так как обычно в коликах победу одерживает более сильная душа.
Но после всех этих пыток Чанита стала с настороженностью присматриваться к Кокиле, и с младенческих лет та отвечала ей каким-то тёмным, диким взглядом, взирая на мир словно бы с недоумением, где она оказалась и что здесь делает. Девочка росла, не находя себе места, часто злилась, хотя умела с лёгкостью манипулировать людьми, была скорой на ласку и на истерики и отличалась невероятной красотой. Вдобавок она была сильной, ловкой и к пяти годам пользы приносила больше, чем вреда. К тому времени Чанита родила ещё двоих, в том числе младшего, сына, ставшего светом их жизни, слава Ганеше и Карттикее, и работы по дому стало столько, что мать не могла не ценить самостоятельность и быстрый ум Кокилы.
Жизнь семьи закрутилась вокруг младшего сына, Джахана. Уделяя всё внимание Раджиту и ребёнку, за которым, понятно, нужен был глаз да глаз, Чанита почти не замечала смышлёную не по годам Кокилу, сосредоточенную на своих детских заботах.
Несколько лет девочка была предоставлена собственным мыслям. Инсеф часто говорила, что детство – лучшее время в жизни женщины, потому что тогда она ещё в определённой степени независима от мужчин, а главная её забота – помогать по дому и немного работать в поле. Но даи была стара и цинично относилась к любви и браку, на своём и на чужих примерах повидав, как скверно они зачастую оборачиваются. Кокила не собиралась прислушиваться к её советам. По правде говоря, она вообще редко кого слушала. Она на всех смотрела испуганным, настороженным взглядом, каким смотрят на тебя звери, случайно встреченные в лесу, и почти не разговаривала. А ежедневные хлопоты ей как будто даже нравились. Работая рядом с отцом, она была молчалива и наблюдательна, деревенские дети её не интересовали, за исключением только одной девочки, которую однажды утром нашли на женской половине. Инсеф взяла сиротку на воспитание, надеясь взрастить из неё знахарку, даи, себе на смену. Инсеф назвала её Бихари. Кокила часто приходила за ней к хижине даи и водила с собой, пока выполняла утренние дела по хозяйству. Разговаривала она с ней не больше, чем с другими детьми, но всё ей показывала и рассказывала. Уже то, что Кокила вообще брала девочку с собой, удивляло Чаниту. В конце концов, в найдёныше не было ничего особенного – обычная девочка, не лучше и не хуже остальных. Очередная загадка Кокилы.
За несколько месяцев до сезона дождей работы прибавилось, и всем, не исключая Кокилу, пришлось несколько недель подряд трудиться в поте лица. Просыпаться на рассвете и разводить огонь. Идти по продрогшей деревне, пока воздух ещё не набрался пыли. Забирать Бихари у маленькой хижины даи в лесу. Спускаться вниз по течению к отхожей земле, умываться, возвращаться в деревню за кувшинами. Оттуда вверх по течению, мимо бассейнов для стирки, где уже собирались женщины, к колодцу. Наполнять и таскать обратно тяжёлые кувшины, иногда останавливаясь, чтобы отдохнуть. Потом идти в лес за дровами. Это занимало почти всё утро. После этого Кокила отправлялась в поле к западу от деревни, где располагались угодья её отца и его братьев, сеять пшеницу и ячмень. Нужно было успеть засеять поле за несколько недель, чтобы зерно вызрело за долгий урожайный месяц. На этой неделе посев шёл слабо, зёрна были мелкими, но Кокила сыпала их во вспаханную землю, не раздумывая, а потом, по полудни, садилась вместе с другими деревенским женщинами и девушками и толкла зерно с водой в кашицу, из которой потом пекла лепёшки чапати. Потом она шла к корове. От ритмичных движений пальца в прямой кишке корова опорожнялась, и навоз проливался прямо в подставленные тёплые ладони Кокилы. Смешав навоз с соломой для просушки, она выкладывала получившиеся лепёшки на стену из камня и торфа, огораживавшую отцовское поле. После этого брала несколько сухих лепёшек навоза, сложенных у дома, одну клала на огонь и шла к ручью, мыть руки и стирать одежду: четыре сари, дхоти, шали. А потом она возвращалась в дом, где в угасающем свете дня всё было позолочено жарой и пылью, и готовила чапати и далбхат на маленькой глиняной плите рядом с очагом в главной комнате.
Вскоре после наступления темноты возвращался домой Раджит, и Чанита с дочками окружали его заботой, а он, наевшись далбхатом и чапати, устраивался отдыхать и рассказывал Чаните, как прошёл его день, если только день прошёл не слишком плохо – тогда он ничего не рассказывал. Но чаще всего он говорил о своих успехах в сделках с землёй и скотом. Семьи в их деревне иногда закладывали окраинные пастбища для покупки новых животных, или наоборот, и промышляли перепродажей телят, козлят и прав на пользование пастбищами – этим и занимался её отец, имея дело в основном с деревнями Йелапер и Сивапур. Кроме того он вечно хлопотал о замужестве для своих дочерей, что удавалось ему плохо, так как девочек было слишком много, но, когда мог, он откладывал приданое и выдавал их замуж без колебаний. Но и выбора у него не было.
Так подходил к концу вечер, и они укладывались спать на тюфяках, расстеленных у огня для тепла, если было холодно, и для защиты от комаров, если было тепло. Проходила ещё одна ночь.
Однажды вечером, после ужина, за несколько дней до того, как Дурга-пуджа ознаменует окончание сбора урожая, отец сказал матери, что он пришёл к соглашению с потенциальным женихом для Кокилы, которая была следующей на очереди, с юношей из Дхарвара, рыночной деревушки сразу за Сивапуром. Будущий муж был лингаят, как семья самого Раджита, как большинство жителей Йелапера, и третьим сыном старосты Дхарвара. Однако, разругавшись с отцом, он не мог просить у Раджита большого приданого. Кокила предположила, что в родном Дхарваре он теперь не мог найти себе невесту, но всё равно почувствовала волнение. Чанита обрадовалась и сказала, что поглядит на жениха во время Дурга-пуджи.
Повседневная жизнь протекала от одного праздника к другому, и каждый имел свою особенную природу, окрашивая предпраздничные дни в свои цвета. Так, праздник колесницы, посвящённый Кришне, проходит в сезон дождей, и его яркие краски и общее приподнятое настроение контрастируют с низкими серыми небесами. Мальчишки трубят в рожки из пальмовых листьев, как будто стараясь отогнать дождь силой своих лёгких. Все непременно сошли бы с ума от шума, если бы от силы дуновения рожки не превращались снова в пальмовые листья. Позже, в конце сезона дождей, проходит праздник качелей Кришны, и на праздничной ярмарке тесно среди прилавков, торгующих всякими ненужными вещами, вроде ситар, и барабанов, и шелков, и расшитых шапок, и стульев, столов и комодов. Праздник Ид выпадает на разные дни года, что, каким-то образом, очень очеловечивает это событие, освобождая его от земли и от земных богов, и все мусульмане во время него съезжаются в Сивапур смотреть на парад слонов.
А там уже Дурга-пуджа знаменует сбор урожая, самое ожидаемое событие года, почитающее богиню-мать и её труды.
И вот в первый день праздника женщины собрались и замешали в миске кашицу из киновари для бинди, выпили немного огненного чанга, приготовленного даи, накрасились, а затем разбежались, смеясь, и провожали мусульманских барабанщиков на церемонии открытия, крича: «За победу матери Дурги!» Раскосая статуя богини, вылепленная из глины и украшенная разноцветной пробкой и позолотой, самую малость смахивала на тибетку. Вокруг неё расположились точно так же одетые статуи Лакшми и Сарасвати и её сыновей Ганеши и Картикеи. К жертвенному столбу перед статуями поочерёдно привязали двух козлов, а затем отрубили животным головы. Их окровавленные морды остались лежать на песке и смотреть за происходящим.
Жертвоприношение буйвола было обставлено с ещё большей важностью: из Бхадрапура прибыл жрец с большим ятаганом, заточенным специально для этого случая. Это был важный момент, потому что если клинок не пронзал толстую шею буйвола насквозь, это означало, что богиня недовольна и отказывается от подношения. Мальчишки всё утро растирали шею животного топлёным маслом, чтобы размягчить шкуру.
В этом году тяжёлый удар жреца достиг цели, и участники праздника закричали и обступили тело буйвола, чтобы налепить шариков из крови и пыли и потом, визжа, бросаться ими друг в друга.
Час или два спустя настроение кардинально изменилось. Кто-то из стариков затянул песню:
– Мир полон страданий, его бремя неподъёмно.
Женщины подхватили песню, ибо никто не должен слышать, как мужчина говорит такое о Великой Матери. В этой песне даже женщины притворялись ранеными демонами:
– Кто та, что бредёт полями Смерти, та, что сражается и налетает, как Смерть? Мать не погубит своего ребёнка, свою плоть и радость творения, но мы видим Убийцу, что смотрит по сторонам…
Позже, когда наступила ночь, женщины отправились домой, оделись в свои лучшие сари, потом вернулись и встали в две шеренги, а мужчины кричали им:
– Слава великой богине!
Заиграла музыка, безудержная и беззаботная, все пустились в пляс, и вели разговоры вокруг костра, и выглядели красивыми и опасными в своих освещённых огнём нарядах.
А потом прибыли дхарварцы, и танцоры просто потеряли голову. Отец Кокилы взял её за руку и представил родителям жениха. Видимо, ради этой формальности конфликт отца с сыном решено было замять. Старосту Дхарвара Кокила видела и раньше, его звали Шастри; а с матерью встречалась впервые, так как муж заставлял ту соблюдать пурду[7], хотя и не был особенно богат.
Мать окинула Кокилу острым, но приветливым взглядом. Её лицо в жаркую ночь покрылось каплями пота, и бинди меж бровей подтекла. Достойная, пожалуй, выйдет свекровь. Затем к Кокиле подвели Гопала, третьего сына Шастри. Кокила сдержанно кивнула, глядя на него исподлобья и не понимая собственных чувств. Это был юноша с тонким лицом и пронзительным взглядом. Похоже, он нервничал, но она не могла сказать наверняка. Она была выше него ростом, но это ещё могло измениться.
Не обменявшись ни словом, они разошлись по своим компаниям. Один нервный взгляд, и после этого она не видела его ещё три года. Но Кокила знала, что им суждено пожениться, и это было хорошо, так как её дела теперь были улажены и отец мог перестать беспокоиться и относиться к ней без раздражения.
Со временем из женских сплетен она узнала немного больше о семье, в которую собиралась вступить. Шастри был нелюбим односельчанами. Последним проявлением его самодурства стало изгнание дхарварского кузнеца за то, что он посетил брата в горах, не испросив разрешения старосты. Он не созвал панчаят, чтобы вынести это решение на их суд. Он вообще никогда не созывал панчаят, с тех самых пор, как должность старосты перешла к нему по наследству от покойного отца несколько лет назад. Люди ворчали, мол, он и его старший сын правят Дхарваром так, словно они какие-нибудь заминдары![8]
Кокила не слишком беспокоилась по этому поводу и проводила всё свободное время с Бихари, пока та изучала травы, из которых даи готовила лекарства. И теперь, когда они собирали хворост в лесу, Бихари также смотрела по сторонам в поисках растений, которые можно собрать и принести домой: паслён на солнечных опушках, ваточник во влажной тени, клещевина в корневищах деревьев саал, и так далее. По возвращении в хижину Кокила помогала растирать высушенные растения или готовить их иным образом, добавляя к ним масло или алкоголь. В основном травы использовались Инсеф в акушерстве: для стимуляции схваток, расслабления матки, уменьшения боли, раскрытия шейки матки, замедления кровотечения и тому подобного. В её запасах были десятки растений и частей тел животных, и даи хотела, чтобы всё это они успели изучить.
– Я стара, – говорила она. – Мне тридцать шесть, а в тридцать моя мать уже умерла. Её обучила ремеслу мать, а мою бабушку – даи из дравидийской деревни на юге, где имена и даже имущество наследовались по женской линии. Она-то и научила мою бабушку всем премудростям дравидов, и знание это передавалось от одной даи к другой от времен самой Сарасвати, богини познания, так что науку эту нельзя забывать, вы должны запомнить всё сами и рассказать своим дочерям, чтобы роды у несчастных женщин проходили настолько легко, насколько возможно, и как можно больше рожениц оставалось в живых.
Про Инсеф говорили, что у неё в голове сороконожка (так обычно отзывались о чудаках, но многие матери действительно искали сороконожек в ушах детей, когда те полежат головой на траве, и промывали им уши маслом, потому что сороконожки терпеть не могут масла), и она иногда так тараторила, что никто не мог за ней угнаться, без умолку, как трещотка, бурчала что-то себе под нос. Но Кокиле нравилось её слушать.
Инсеф потребовалось совсем немного времени, чтобы убедить Бихари в важности этих вещей. Та росла подвижной и ласковой девушкой, зоркой в лесу, с хорошей памятью на растения, всегда улыбалась людям и поддерживала их добрым словом. Она была, пожалуй, даже слишком обаятельна и хороша собой, потому что в год, когда Кокиле предстояло выйти замуж за Гопала, Сардул, его брат и старший сын Шастри, будущий зять Кокилы, один из тех членов семьи мужа, который вскоре получил бы право указывать ей, что делать, одарил Бихари заинтересованным взглядом, и после того не сводил с неё глаз, что бы она ни делала. Ничем хорошим это кончиться не могло, поскольку Бихари была, возможно, неприкасаемой и, следовательно, не могла выходить замуж, и Инсеф делала всё возможное, чтобы оградить её от мужского внимания. Но праздники объединяли одиноких мужчин и женщин, да и в повседневной жизни молодые люди нет-нет да и пересекались взглядами. И Бихари льстило его внимание, хотя она и понимала, что свадьбы ей не видать. Но ей нравилась сама мысль о нормальной жизни, как бы даи ни умоляла её одуматься.
Настал день, когда Кокила вышла замуж за Гопала и переехала в Дхарван. Её свекровь оказалась замкнутой и раздражительной женщиной, да и сам Гопал был не подарок. Издёрганный, молчаливый, затюканный родителями, так и не помирившийся с отцом, он сначала пытался понукать Кокилой так же, как родители понукали им, но слишком робко, оробев ещё больше после того как она несколько раз огрызнулась в ответ. Он привык к такому обращению, и довольно быстро командовать стала она. Муж ей не нравился, и она с нетерпением ждала возможности навестить Бихари и даи в лесу. Только второй сын старосты, Притви, казался ей мужчиной, достойным уважения. Каждый день он уходил спозаранку и старался общаться со своей семьёй как можно меньше, держась тихо и отстранённо.
Дорога между двумя деревнями была шумной и многолюдной – Кокила никогда этого не замечала, пока это не коснулось её лично, но она справлялась. Она стала тайно принимать средство, приготовленное даи, чтобы не зачать. Ей было четырнадцать лет, но она хотела подождать.
Вскоре всё пошло наперекосяк. Из-за страшных отёков в суставах даи не могла двигаться, и Бихари пришлось взять на себя её работу. В Дхарваре её стали видеть гораздо чаще. Шастри и Сардул между тем решили подложить односельчанам свинью и заработать денег, условившись с заминдаром[9] о повышении налогового сбора так, чтобы основной куш отходил заминдару, а излишек доставался Шастри. По сути, они сговорились перевести Дхарвар на мусульманскую форму фермерского налога, пойдя против индуистского закона. Индуистский закон, который был религиозным предписанием и потому считался священным, разрешал взимать в качестве подати не более одной шестой части урожая, в то время как мусульмане могли притязать на всё, оставляя крестьянам лишь столько, сколько позволяла милость заминдара. На практике разница зачастую была не так велика, но мусульманские льготы варьировались в зависимости от урожая и обстоятельств, и тут-то Шастри и Сардул приходили заминдару на выручку, вычисляя, что ещё можно забрать у жителей деревни, не заморив их голодом. Ночью Кокила лежала в постели с Гопалом и через открытую дверь слышала, как Шастри и Сардул обсуждают возможные варианты.
– Пшеница и ячмень – две пятых с естественным поливом и три десятых с водочерпательным колесом.
– Неплохо. Потом финики, виноградники, кормовые культуры и сады, одна треть.
– А как же четверть с яровых?
В конце концов, чтобы облегчить процесс, заминдар назначил Сардула на должность канунго, налогового инспектора деревни, а ведь он и без того был ужасным человеком. И по-прежнему заглядывался на Бихари. В ночь праздника колесницы он увёл её в лес. Впоследствии Кокила поняла из её рассказа, что Бихари не слишком возражала против этого и теперь с удовольствием делилась подробностями:
– Я лежала в грязи на спине, дождь хлестал меня по лицу, и он слизывал с моих щёк капли дождя, приговаривая: «Я люблю тебя, я люблю тебя».
– Но он не женится на тебе, – заметила обеспокоенная Кокила. – И его братьям не понравится, если они узнают обо всём этом.
– Они не узнают. У нас была такая страсть, Кокила, ты даже не представляешь.
Она знала, что Гопал не произвёл на Кокилу впечатления.
– Да, да. Но у тебя могут быть проблемы. Стоит ли это нескольких минут страсти?
– Ещё как, ещё как. Поверь мне.
Какое-то время она была счастлива и напевала старые песни о любви, особенно ту, которую они когда-то пели вместе, совсем старинную.
Мне нравится спать с разными людьми,
Часто.
Лучше всего, когда мой муж уезжает в дальние страны,
Далеко отсюда.
А ночью на улице ветер, и дождь идёт,
И никого.
Но Бихари забеременела, несмотря на снадобья Инсеф. Девушка старалась скрывать это ото всех, но из-за здоровья даи ей пришлось принимать роды, и она пошла, и её положение заметили, и люди вспомнили всё, что видели и слышали, и объявили, что Сардул её обрюхатил. Потом рожала жена Притви, и Бихари пришла принимать роды, а ребёнок, мальчик, умер через несколько минут после появления на свет, и Шастри отвел Бихари в сторону и ударил по лицу, назвав ведьмой и шлюхой.
Об этом Кокила услышала от жены Притви, когда пришла к ней домой. Она сказала, что роды прошли быстрее, чем можно было ожидать, и выразила сомнение, что Бихари сделала что-то плохое. Кокила побежала к хижине даи и обнаружила, что старуха, скрючившись между ног Бихари, усердно пыхтит, пытаясь вытащить ребёнка.
– Выкидыш, – бросила она Кокиле.
И Кокила заняла её место и делала всё, что велела ей даи, позабыв о собственной семье. Только когда наступила ночь, она опомнилась и воскликнула:
– Мне пора идти!
И Бихари прошептала:
– Иди. Всё будет хорошо.
Кокила помчалась через лес домой, в Дхарвар, где свекровь влепила ей пощёчину, возможно только для того, чтобы опередить Гопала, который ударил её по руке и запретил возвращаться в лес и в Сивапур. Смешно, учитывая реалии их жизни. Она почти спросила: «Откуда же мне носить тебе воду?» – но прикусила губу и потёрла руку, метая взглядом молнии, пока не решила, что они и так достаточно напуганы, и если напугать их сильнее, они только изобьют её. Тогда она уставилась в пол, как Кали, и прибралась после их импровизированного ужина, убогого в её отсутствие. Они даже поесть без неё оказались неспособны. Эту ярость она запомнит навсегда.
На следующее утро перед рассветом она вышла на улицу с кувшинами для воды и помчалась по мокрому серому лесу, разметавшему свою листву повсюду, от земли до высоких крон над головой. Она прибежала к хижине даи, перепуганная и запыхавшаяся.
Бихари была мертва, ребёнок был мёртв, даже старуха распласталась на своём тюфяке, задыхаясь от изнеможения, с таким видом, словно тоже могла в любую минуту умереть и покинуть этот мир.
– Они ушли час назад, – сказала она. – Ребёнок должен был выжить, я не знаю, что случилось. Бихари потеряла слишком много крови. Я пыталась остановить кровотечение, но не смогла дотянуться.
– Научи меня делать яд.
– Что?
– Научи меня, как приготовить действенный яд. Ты ведь знаешь, как. Научи меня самому сильному из известных тебе ядов, прямо сейчас.
Старуха отвернулась к стене и зарыдала. Кокила грубо развернула её к себе лицом и крикнула:
– Научи!
Старуха оглянулась на два тела, накрытые расстеленным сари, но больше бояться было некого. Кокила угрожающе занесла над ней руку, но остановилась.
– Пожалуйста, – взмолилась она. – Мне нужно.
– Это опасно.
– Не так опасно, как пырнуть Шастри ножом.
– Нет.
– Я заколю его, если ты меня не научишь, и меня сожгут на костре.
– Тебя и так сожгут на костре, если ты его отравишь.
– Никто не узнает.
– Нет, они подумают на меня.
– Всем известно, что ты не можешь ходить.
– Это ничего не меняет. Значит, они подумают на тебя.
– Я всё сделаю по-умному, поверь мне. Я буду у родителей.
– Это тебя не спасёт. В любом случае обвинят нас. Сардул не лучше Шастри, если не хуже.
– Научи.
Старуха долгое время смотрела ей в лицо. Затем перевернулась на другой бок и открыла корзинку для шитья. Она показала Кокиле маленькую сушёную травку и какие-то ягоды.
– Это водяной болиголов. Это семена клещевины. Измельчи листья болиголова в кашицу, а семена добавь непосредственно перед употреблением. У травы горький вкус, но понадобится немного. Одна щепотка на тарелку острого блюда убьёт и не почувствуется на вкус. Но предупреждаю заранее: симптомы отравления не похожи на обычное несварение.
И Кокила наблюдала и вынашивала свой план. Шастри и Сардул продолжали работать на заминдара, каждый месяц наживая себе новых врагов. Ходили слухи, что Сардул изнасиловал в лесу ещё одну девушку, в ночь Гаури, женского праздника, когда поклоняются глиняным изображениям Шивы и Парвати.
За это время Кокила успела изучить их распорядок в мельчайших деталях. Шастри и Сардул неспешно завтракали, затем Шастри выслушивал просителей в павильоне между своим домом и колодцем, в то время как Сардул рядом с домом решал финансовые вопросы. В полдень, когда солнце стояло высоко, они ложились отдыхать или принимали гостей на веранде, выходящей окнами на север, в лес. А пополудни обыкновенно полдничали, развалившись на кушетках, как маленькие заминдары, и уходили с Гопалом или парой помощников на рынок, где «занимались делами», пока не садилось солнце. В деревню возвращались в сумерках, пьяными или пьющими, нетвёрдой походкой направляясь к дому, где их ждал ужин. Заведённый порядок не менялся никогда, как и всё в деревне.
Так Кокила обдумывала свои действия и, уходя в лес по дрова, высматривала водяной болиголов и клещевину. Они росли в самых влажных уголках леса, почти превратившихся в болото, где в дебрях скрывались всевозможные опасные существа, от комаров до тигров. Но в полдень все вредители отдыхали; в жаркие месяцы всё живое, казалось, дремало в полуденные часы, даже растения свешивали головки. В вялой тишине сонно жужжали насекомые, и два ядовитых растения светились в тусклом свете, как маленькие зелёные фонарики. Помолившись Кали, она сорвала их, уколовшись до крови, раскрыла стручок клещевины, чтобы извлечь семена, сложила их в пояс своего сари и спрятала на ночь в лесу возле отхожего места. Это было за день до Дурга-пуджи. В ту ночь она почти не спала, лишь ненадолго проваливаясь в дрёму. Во сне к ней приходила Бихари и просила не грустить.
– Дурное случается в каждой жизни, – сказала Бихари. – Не нужно злиться.
Она говорила что-то ещё, но Кокила, проснувшись, не смогла ничего вспомнить, пошла к своему тайнику, достала оттуда травы и камнем яростно растёрла в тыкве листья болиголова, а затем отбросила камень и тыкву в заросли папоротника. Держа кашицу в листке на ладони, она отправилась в дом Шастри и дождалась, когда мужчины лягут спать после обеда – казалось, этот день никогда не закончится, – потом положила в кашицу маленькие зёрнышки и намазала небольшим её количеством булки, испечённые к полднику Шастри и Сардула. Затем она ушла из дома и бросилась бежать через лес. Сердце её колотилось быстрее, чем у оленя, – она вся напоминала оленя в эту минуту, когда бежала, охваченная трепетом от содеянного, и угодила в незаметный олений силок, поставленный здесь каким-то бхадрапурцем. К тому времени, как он нашел её, она едва успела прийти в себя и забилась в верёвках. На её пальцах остались следы отравы. Когда он доставил её в Дхарвар, Шастри и Сардул были мертвы, новым старостой деревни стал Притви, Кокилу провозгласили ведьмой и отравительницей и убили на месте.
В бардо Кокила и Бихари сидели рядом на чёрном полу мироздания, ожидая своей очереди на суд.
– Ты не понимаешь, – сказала Бихари, она же и Болд, и Бел, и Боронди, и многие, многие другие воплощения, вплоть до первоначального рождения на заре этой Кали-юги, Эры Разрушения, четвёртой из четырёх эпох, в которую она новорожденной душой вынырнула из пустоты.
Извержение бытия из небытия, чудо, необъяснимое законами природы и явно указывающее на существование некоего высшего царства, царства даже более высшего, чем мир богов, которые теперь сидели на помосте и смотрели на них сверху вниз. Царство, в которое все они интуитивно стремились вернуться.
Бихари продолжала:
– Дхарма не приемлет обмана. Ты должна пройти этот путь шаг за шагом, делая всё посильное в каждой данной тебе ситуации. Нельзя запрыгнуть прямиком в рай.
– Да чихала я на это, – сказала Кокила с грубым жестом в сторону богов.
Она пребывала в таком бешенстве, что чуть не исходила пеной. Но ей было страшно тоже, она рыдала и утирала нос тыльной стороной ладони.
– Будь я проклята, если соглашусь участвовать в этом отвратительном деле.
– И будешь! И будешь проклята! Вот почему мы тебя теряем. Вот почему ты никогда не узнаешь своё джати, когда находишься в земном мире, вот почему продолжаешь причинять вред своей собственной семье. Мы поднимаемся и падаем вместе.
– Не понимаю, зачем.
Сейчас судили Шастри, который стоял на коленях, молитвенно сложив руки.
– Надеюсь, он угодит в преисподнюю! – крикнула Кокила чёрному богу. – В самый дальний, самый гнусный уголок ада!
Бихари покачала головой.
– Шаг за шагом, как я и говорю. Маленькие ступени ведут вверх и вниз. А после того, что ты сделала, судить, скорее всего, будут тебя.
– Я поступила справедливо! – воскликнула Кокила с яростной горечью. – Я взяла правосудие в свои руки, потому что отвернулись все остальные! И сделала бы это снова, – она повернулась к чёрному богу и прикрикнула на него: – Правосудия, чёрт тебя побери!
– Тсс! – вмешалась Бихари. – Дождись своей очереди. Ты же не хочешь вернуться в виде животного.
Кокила метнула в неё взгляд.
– Мы уже животные, не забывай об этом.
Она хлопнула Бихари по руке, и её ладонь прошла прямо сквозь Бихари, что несколько ослабило произведённый эффект. Всё-таки они находились в царстве душ, от этого никуда нельзя было деться.
– Забудь этих богов, – прорычала она. – Нам нужна справедливость! Я устрою революцию прямо в бардо, если будет необходимо!
– Всё по порядку, – отвечала Бихари. – Шаг за шагом. Сначала попытайся просто узнать своё джати и позаботиться о нём. А потом всё остальное.
Тигрица Киа двигалась по слоновой траве, сытая, с нагретой под лучами солнца шерстью. Трава окружала её со всех сторон зелёной стеной. Над головой на ветру колыхались верхушки стеблей, перечёркивая синеву неба. Трава росла гигантскими пучками, и её стебли, расходясь от центра, верхушками клонились к земле. Заросли были густыми, но она пробиралась вперёд, находя узкие щели у основания пучков, переступая через упавшие стебли. Наконец она вышла к краю зарослей, окаймлявших паркоподобный майдан, который ежегодно выжигали, чтобы на земле ничего не росло. Здесь паслись в большом количестве аксисы[10] и другие олени, дикие свиньи и антилопы, такие как нильгау.
Этим утром там щипала траву одинокая самка вапити. Киа могла имитировать голос этого оленя и во время течки делала это просто так, без повода, но теперь она выжидала. Олениха что-то почувствовала и ускакала, но на поляну вышел молодой гаур, бычок тёмно-каштанового цвета в белых носочках. Когда он подошёл ближе, Киа подняла левую лапу, вытянула хвост и слегка качнулась вперёд и назад, ловя равновесие. Затем она вскинула хвост и пересекла парк за несколько двадцатифутовых прыжков, всё время рыча. Она атаковала гаура, сбила его, вцепилась зубами в горло и не отпускала, пока он не умер.
Она поела.
Ба-лу-а!
Знакомый шакал, изгнанный из стаи, который теперь таскался за ней хвостом, показал свою уродливую морду с дальнего конца майдана и снова залаял. Она рыкнула на него, чтобы он уходил, и шакал снова нырнул в траву.
Насытившись, она встала и побрела вниз по склону. Шакал вместе с воронами доедят, что осталось от гаура.
Она спустилась к реке, петлявшей по этим землям. Широкое мелководье было усеяно островками, покрытыми зеленью саровых деревьев и шишама, как миниатюрные джунгли. На некоторых из них в спутанных зарослях кустарника и лиан, под тамарисками, нависающими над тёплым песком у берегов ручья, тигрица свила свои гнёзда. Ступая по гальке, тигрица остановилась у кромки воды и утолила жажду. Она вошла в реку и постояла, ощущая, как течение реки омывает её мех. Вода была чистая и нагретая солнцем. На песке у ручья виднелись следы разных животных, а трава сохранила их запахи: вапити и оленька, шакала и гиены, носорога и гаура, свиньи и ящера. Целая деревня, и никого поблизости. Она перебралась вброд на один из своих островов и улеглась в смятую траву, в тень. Спать. В этом году детёнышей не было, и ещё пару дней можно было не охотиться: Киа широко зевнула в своей постели. Она заснула в тишине, которая в джунглях расходится от тигров волнами.
Кие снилось, что она была смуглой деревенской девочкой. Она дёрнула хвостом, снова ощутив жар костра, совокупление лицом к лицу, удары камней, забивающих ведьму. Она зарычала во сне, обнажая крупные клыки. Страх разбудил её, и она пошевелилась, пытаясь снова заснуть и увидеть другой сон.
Шум выдернул её обратно в реальность. Птицы и обезьяны говорили о прибытии людей с запада. Наверное, они шли к броду ниже по течению, которым пользовались все. Киа вскочила и, умчавшись с острова по воде, юркнула в заросли слоновой травы у изгиба ручья. Люди могли быть опасны, особенно в группах. По отдельности они были совершенно беспомощны – главное, улучить удачный момент и напасть сзади, но группами они погубили немало тигров, загоняя их в ловушки и засады, а потом снимая с них шкуру и обезглавливая. Однажды она видела, как тигр шёл по бревну к куску мяса, поскользнулся на сомнительном участке и упал на пики, спрятанные под листьями. Это подстроили люди.
Но сегодня не было слышно ни барабанов, ни криков, ни звона колоколов. Да и час слишком поздний для человеческой охоты. Скорее всего, это были путешественники. Киа незаметно скользнула сквозь слоновую траву, пробуя воздух ухом и носом, и направилась к длинной прогалине, откуда был хороший вид на брод.
Она устроилась в травяном островке и стала наблюдать, как они проходят мимо. Она лежала, полуприкрыв глаза.
Со своего укромного места она видела, что у брода путешественников поджидали ещё какие-то люди, рассредоточившиеся в зарослях саловых деревьев[11].
В тот момент, когда она заметила это, колонна людей как раз достигла брода, и те, другие, с криками повыскакивали из укрытий и начали стрельбу. Похоже, шла большая охота. Киа устроилась поудобнее и пригляделась, прижав уши. Однажды она уже становилась свидетельницей подобной сцены, и количество убитых показалось ей огромным. Именно тогда она впервые попробовала человеческое мясо – тем летом ей приходилось выкармливать близнецов. Да, всё же именно человек был самым опасным зверем в джунглях, не считая разве что слона. Человек убивал без смысла и цели, как иногда убивал шакал-изгой. Чем бы ни закончилась сегодняшняя охота, после них здесь останется много мяса. Киа присела на задние лапы и больше слушала, чем смотрела. Крики, вопли, рёв, горн, предсмертные хрипы – звуки, похожие на те, которыми обычно заканчивается её охота, только умноженные во сто крат.
Наконец стихло. Охотники удалились. Когда прошло достаточно времени и в джунглях воцарилась привычная тишина, Киа встала на лапы и огляделась. В воздухе пахло кровью, и у неё потекли слюнки. Мёртвые тела лежали по оба берега реки, зацепившись за коряги у ручья или повалившись в воду на отмели. Осторожно пробираясь между ними, тигрица оттащила одного крупного человека в тенистое место и немного поела. Но она была не голодна. Её насторожил какой-то звук, и она быстро ретировалась в тень. Шерсть на загривке стояла дыбом, пока она выискивала источник звука – треснувшую ветку. Шаги, в той стороне. Ага. Человек. Уцелевший.
Киа расслабилась. Уже насытившись, она из чистого любопытства подошла к человеку. Он заметил её и шарахнулся, испугав её; это была непроизвольная реакция с его стороны. Он стоял и таращился на неё, как иногда смотрят раненые животные, смирившись со своей участью; только человек ещё и закатил немного глаза, как бы вопрошая: «Ну, что ещё сегодня пойдёт не так?» – или, возможно: «Этого только не хватало». Его лицо в этот момент напомнило ей лица девушек, за которыми она наблюдала в лесу, когда они собирали дрова, и тигрица замерла. Охотники, напавшие на спутников человека, ещё оставались на тропе, ведущей к ближайшей деревне. Скоро они поймают и убьют его.
Он же ждал, что его убьёт тигрица. Люди такие самоуверенные, считают, что разгадали все загадки мира и стали его единственными повелителями. С их обезьяньим количеством и этими стрелами, они зачастую оказывались правы. Именно поэтому Киа убивала их, когда могла. Обед из них выходил, по правде говоря, весьма посредственный, но это никогда не являлось для неё помехой – многие тигры умирали, так и не добравшись до вкусного мяса дикобраза. Однако люди имели странный привкус. Учитывая, чем они питались, в этом не было ничего удивительного.
Меньше всего человек ожидал, что тигрица придёт ему на помощь. Поэтому она тихонько подошла к нему. У того зуб на зуб не попадал от страха. Первый шок миновал, но он оставался стоять на месте. Мордой тигрица подняла его ладонь и положила её себе на голову, между ушами. Она замерла в ожидании, пока он погладил её по шёрстке, затем сделала шаг вперёд, он погладил её между лопаток, и она встала рядом с ним, устремив взор в том же направлении, что и он. Затем она пошла, очень медленно, скоростью своего шага намекая, что ему нужно идти за ней. Он так и сделал, с каждым шагом продолжая поглаживать её по спине.
Она повела его через саловый лес. Блики солнечного света пробивались к ним через листву. Внезапно послышался шум, грохот и голоса с тропы, протоптанной внизу, среди деревьев, и в её мех вцепились его пальцы. Она остановилась и прислушалась. Это были голоса охотников. Она зарычала, хрипло закашлялась и коротко взревела.
Внизу стало мертвецки тихо. Без слаженного барабанного боя ни один человек не сможет найти её здесь. Ветер донёс звуки их торопливого бегства.
Теперь путь был свободен. Рука человека продолжала сжимать мех между её лопатками. Она повернула голову и уткнулась носом ему в плечо, и он отпустил её. Сейчас он боялся других людей больше, чем её, и это было правильно. Он был беспомощен, как новорождённый детёныш, но соображал быстро. Мать Кии когда-то так же брала её за шкирку, кусая ту же складку кожи между лопатками, и даже с тем же нажимом, как будто и он когда-то был тигрицей-матерью и инстинктивно знал, как себя с ней вести.
Она не спеша довела человека до следующего брода, переправила на другой берег и двинулась одной из оленьих троп. Вапити были крупнее людей, поэтому найти тропу было несложно. Она привела его к одному из известных ей входов в глубокий овраг, оставшийся от пересохшей в этом регионе реки, каменистый, узкий и такой отвесный, что на дно его можно было попасть только через несколько лазов. Одним из них она и провела человека на дно оврага, затем вниз по течению и к деревне, где люди пахли так же, как он. Ему приходилось идти быстро, чтобы не отставать, но она не замедлила шага. Дно оврага было абсолютно сухим, не считая нескольких редких луж, до того долго стояла жара. Родниковая вода капала с поросших папоротником камней. Пока они осторожно пробирались среди камней, она задумалась и как будто вспомнила хижину на краю деревни. Она спешила туда, и пахло там почти как от него. Она провела его через густую рощу финиковых пальм, выросших на дне оврага, через ещё более густые заросли бамбука. Зелёная листва джамана[12] покрывала склоны оврага, вперемешку с колючими кустарниками, усыпанными ядовито-оранжевыми плодами.
Прореха в благоухающих зарослях вела из оврага наружу. Она принюхалась: недавно здесь был самец тигра и пометил выход как свой. Она зарычала, и человек снова вцепился в мех на её загривке и не отпускал, пока они преодолевали последний выступ.
Вернувшись к лесистым холмам, растущим по берегам оврага, она повела его вверх по склону, тычась в него плечом: он хотел обойти гору стороной или направиться сразу к деревне, а не идти в гору и в обход. Но она несколько раз подтолкнула его в нужную сторону, и он сдался и последовал за ней без сопротивления. Теперь ему нужно было избегать ещё и другого тигра, но он этого не знал.
Она провела его через руины старой крепости на холме, заросшие бамбуком, – люди избегали этого места, и она несколько зимовок подряд устраивала там логово. Она родила своих детёнышей здесь, рядом с человеческой деревней и среди человеческих руин, чтобы обезопасить их от самцов тигров. Человек узнал руины и успокоился. Они продолжили путь к задней околице деревни.
С его скоростью, путь был долгим. Тело человека обмякло во всех суставах, и она подумала, как тяжело ему ходить на двух ногах. Ни минуты покоя, когда ты вечно ищешь равновесие, начинаешь падать и одёргиваешь себя, дрожа мокрым и слепым новорожденным тигрёнком, и вся жизнь как вечная переправа по бревну через ручей.
Но они добрались до околицы, где колыхалось в полуденном свете ячменное поле, и остановились у края слоновой травы под саловыми деревьями. Поле было испахано бороздами, которые люди, эти сообразительные обезьяны, поливали водой, крадучись по жизни на цыпочках в вечном поиске равновесия.
Завидев поле, измученный человек поднял голову и огляделся. Теперь уже он вёл тигрицу в обход поля, и Киа, следуя за ним, подошла к деревне ближе, чем осмелилась бы в иной ситуации, хотя дневной контраст солнца и тени обеспечивал ей хорошую маскировку, делая почти невидимой для окружающих, просто случайной рябью в пейзаже, если двигаться быстро. Но она подстраивалась под его слабеющий шаг. Это требовало определённой смелости, но тигры бывали смелыми и тигры бывали робкими – и она была одной из самых смелых.
Наконец она остановилась. Там, под фикусовым деревом, стояла хижина. Человек указал на неё тигрице. Она принюхалась: сомнений нет, это был его дом. Он шепнул что-то на своём языке, в последний раз сжал её в объятиях в знак благодарности, а затем, пошатываясь, побрёл по ячменному полю, чуть не валясь с ног от усталости. Когда он достиг двери, изнутри донеслись крики, и женщина с двумя детьми бросились обнимать его. Но тут, к изумлению тигрицы, навстречу ему грозно шагнул мужчина и несколько раз сильно ударил его по спине.
Тигрица устроилась поудобнее и стала наблюдать.
Мужчина отказался впустить путника в хижину. Женщина и дети вынесли ему еду во двор. В конце концов он свернулся за дверью калачиком, прямо на земле, и заснул.
В последующие дни он оставался в немилости у старика, хотя и питался в доме и работал на близлежащих полях. Киа наблюдала и примечала, из чего состоит его жизнь, какой бы странной она ни казалась. Он как будто забыл о ней или боялся рисковать, отправляясь на её поиски. Или, возможно, не подозревал, что она всё ещё рядом.
Поэтому она удивилась, когда однажды вечером он вышел на улицу, держа перед собой ощипанную и приготовленную птичью тушу, и даже, кажется, очищенную от костей! Он подошёл к ней вплотную и приветствовал её очень тихо и почтительно, протягивая подношение. Он был робок, напуган; он не знал, что, когда её усы опущены, она совершенно спокойна. Предложенное угощение пахло горячим птичьим соком и ещё какой-то смесью ароматов: мускатным орехом, лавандой. Она осторожно попробовала мясо на зуб и остудила, пробуя языком горячий сок. Странное мясо, такое пахучее. Она прожевала его, тихонько урча, и проглотила. Он попрощался и ушёл, вернувшись в хижину.
После этого она стала приходить время от времени в час, когда восходящее солнце начинало прорезывать горизонт, а молодой человек уходил на работу. Вскоре он стал выносить ей небольшие гостинцы: обрезки или лакомые кусочки, совсем не похожие на ту птицу, но вкуснее, неприготовленные. Каким-то образом он догадался. Он по-прежнему спал на улице у хижины, и однажды холодной ночью она подобралась к нему и уснула, свернувшись вокруг него калачиком, пока рассвет не окрасил небо в серый цвет. Обезьяны на деревьях пришли в недоумение.
А потом старик избил его снова, да так сильно, что у него пошла кровь ухом. Киа удалилась в свою крепость на холме, рыча и оставляя длинные царапины в земле. Огромное дерево махуа роняло груды цветов, и она съела несколько мясистых, пьянящих лепестков. Она вернулась на окраину деревни, тщательно принюхалась в поисках старика и нашла его на хорошо проторенной дороге, ведущей к соседней деревне на западе. Там он встретился с другими мужчинами, и они долго разговаривали, пили забродившие напитки и хмелели. Он смеялся, как её шакал-изгой.
Когда он возвращался домой, она сбила его с ног и убила, прокусив шею. Она съела часть его внутренностей, снова ощущая странные вкусы; люди ели такие диковинные вещи, что в конце концов сами приобретали диковинный вкус, насыщенный и многогранный. Этот вкус мало отличался от первого подношения ее друга. Вкус, к которому нужно было привыкнуть. И возможно, она привыкла.
Но к ним уже мчались другие люди, и она убежала, услышав позади себя их крики, сперва испуганные, затем негодующие, но с оттенком торжества или радости, которую часто можно услышать от обезьян, передающих плохие вести: какая бы ни приключилась беда, она приключилась не с ними.
Никому не было дела до этого старика, он ушёл из жизни одиноким, как самец тигр, и даже его домочадцы не будут о нём горевать. Люди оплакивали не его смерть, они боялись тигра-людоеда. Тигры, пристрастившиеся к человеческой плоти, несли опасность; обычно это были матери, которые испытывали сложность в выкармливании детёнышей, или престарелые самцы, сломавшие свои клыки, – такие тигры наверняка продолжат убивать. Стало быть, сейчас начнётся кампания по её уничтожению. Но она не сожалела об убийстве. Напротив, она скакала между деревьями и тенями, как молодая тигрица, вышедшая порезвиться, облизываясь и рыча. Киа, королева джунглей!
Но когда в следующий раз она пришла навестить молодого человека, тот вынес ей кусок козлятины, а затем нежно потрепал по носу и заговорил, очень серьёзно. Он предупреждал её о чем-то и тревожился, что смысл этого предупреждения ускользнёт от неё. Так и получилось. В следующий раз, когда она подошла, он закричал, чтобы она уходила, и даже начал бросать в неё камни, но было уже поздно: она зацепила трос, соединённый с подпружиненными луками. Отравленные стрелы пронзили её, и она умерла.
Когда тело тигрицы несли в деревню, за лапы привязав к шесту из крепкого бамбука, который подрагивал на плечах у четверых мужчин, пыхтевших и тужившихся под её весом, Бистами понял: Бог всюду. И Бог, пусть все его девяносто девять имён процветают и западают в наши души, не хотел этой смерти. Стоя на пороге хижины старшего брата, Бистами кричал сквозь слёзы:
– Она была мне сестрой, она была мне тёткой, она спасла меня от индуистских повстанцев, не нужно было убивать её, она защищала нас!
Конечно же, никто его не услышал. Нас никто и никогда не понимает.
И возможно, всё было к лучшему, потому как сомнений в том, что тигрица убила его брата, не оставалось. Но он десять раз отдал бы жизнь брата за свою тигрицу.
Сам того не желая, он потащился следом за процессией в центр деревни. Все пили ракши, а барабанщики выбегали на улицу и радостно стучали в свои барабаны.
– Киа-Киа-Киа-Киа, оставь нас и больше не возвращайся!
Шёл праздник тигра, и остаток дня, а может быть, и весь следующий день, будет посвящён спонтанному торжеству. Усы Кии сожгут, чтобы убедиться, что её душа не перейдёт к убийце в следующем мире. Тигровые усы ядовиты: если один ус растолочь и втереть в мясо тигра, можно убить человека, а если вложить целый ус в нежный бамбуковый побег, у того, кто его съест, образуются цисты, что тоже приведёт к смерти, но более медленной. Так, во всяком случае, говаривали. Китайцы-ипохондрики верили в медицинские свойства почти всего на свете, включая все части тела тигра. Скорее всего, большую часть туши Кии сохранят и увезут на север торговцы, а шкура отойдёт заминдару.
Бистами с жалким видом сидел на земле на окраине деревни. Выговориться было некому. Он сделал всё, что мог, чтобы предупредить тигрицу, но безрезультатно. Он обращался к ней не как к Кие, а как к госпоже – Тридцатой госпоже, как называли тигров жители деревни в джунглях, чтобы не обидеть. Он делал ей подарки и убедился, что отметины на её лбу не складывались в букву «S», знак того, что зверь был оборотнем и в момент смерти навсегда примет человеческий облик. Этого не случилось, впрочем, и буквы «S» на её лбу не было – её отметины скорее походили на расправленное в полёте птичье крыло. Он смотрел ей прямо в глаза, как и полагается делать при нечаянных встречах с тиграми; он сохранял спокойствие, и она спасла его от смерти. Да, все эти истории о тиграх-помощниках, которые ему доводилось слышать – о тигре, который вывел к дому двух заблудившихся детей, и о тигре, поцеловавшем спящего охотника в щёку, – меркли по сравнению с его собственной, хотя благодаря им он оказался готов к их встрече. Она стала ему сестрой, и теперь он сходил с ума от горя.
Деревенские жители начали расчленять её тело. Бистами ушёл из деревни, не в силах смотреть. Его суровый старший брат был мёртв; другие родственники, как и брат, порицали его за интерес к суфизму. «Высокое смотрит на высокое, и потому они видят друг друга издалека». Но мудрецы были слишком далеко от него, и он не видел вообще ничего. Он вспомнил, что сказал ему его суфийский учитель Тустари, когда он покидал Аллахабад: «Храни хадж в своём сердце и приходи в Мекку, как будет на то воля Аллаха. Долго ли, коротко ли, но никогда не сходи со своего тариката, пути к просветлению».
Он собрал свои скудные пожитки в заплечную сумку. Смерть тигрицы теперь показалась Бистами судьбой, знамением: принять подарок от Бога и использовать его в своих деяниях, ни о чём не жалея. «Пришло время сказать спасибо Богу, спасибо Кие, моей сестре, и навсегда покинуть родную деревню».
Бистами отправился в Агру и там на последние деньги купил платье суфийского странника. Он попросил убежища в суфийской ложе, длинном старом здании в самом южном районе старой столицы, и омылся в их бассейне, очистив себя изнутри и снаружи.
Затем он покинул город и отправился в Фатехпур-Сикри, новую столицу империи Акбара. Он заметил, что не достроенный ещё город своими очертаниями повторяет в камне огромные шатровые лагеря могольских армий, вплоть до мраморных колонн, обособленных от стен, подобно колышкам шатра. В городе было то ли пыльно, то ли грязно, и белый камень уже пошёл пятнами. Деревья росли низко, сады стояли молодые и голые. Длинная стена императорского дворца выходила на широкую аллею, разделявшую город на север и юг. Аллея вела к большой мраморной мечети и дарге, о которой Бистами слышал в Агре: мавзолею суфийского святого шейха Салима Чишти. Под конец своей долгой жизни Чишти был наставником молодого Акбара, и теперь память о нём оставалась крепчайшей нитью, связывавшей Акбара с исламом. И ещё, этот Чишти в юности путешествовал по Ирану и учился у шаха Исмаила, у которого, в свою очередь, учился Тустари, наставник самого Бистами.
И вот Бистами подошёл к большому белому мавзолею Чишти, ступая задом наперёд и читая отрывки из Корана.
– Во имя Аллаха, милостивого, милосердного! Будьте терпимы к тем, кто выстаивает молитву рассветную и закатную, чтобы узреть лик его; не отводите от них взгляда в поисках нарядной жизни; не слушайте тех, чьё сердце забыло помнить о нас, тех, кто не знает меры и следует собственным похотям.
У входа он простёрся ниц в направлении Мекки, произнёс утреннюю молитву, а затем вошёл во внутренний двор мавзолея и отдал дань уважения Чишти. Другие посетители были заняты тем же, и, почтив память мудреца, он остался побеседовать с некоторыми из них. Он рассказывал им о своём путешествии в Иран, умалчивая об остановках, сделанных по пути. В конце концов он рассказал свою историю одному из придворных улемов Акбара, подчёркивая косвенное знакомство своего наставника с Чишти, после чего вернулся к молитвам. Он стал приходить к мавзолею каждый день и взял за правило молиться, совершать обряды очищения, а потом отвечать на вопросы паломников, говоривших только по-персидски, а также беседовать с многочисленными посетителями святыни. Это в итоге привело к тому, что однажды он говорил с внуком самого Чишти, и, как впоследствии рассказали Бистами, тот хорошо отозвался о нём Акбару. Он ел только раз в день в суфийской ложе, и ему хватало. Он был голоден, но полон надежд.
Однажды утром, с первыми лучами солнца, когда он уже молился во дворе мавзолея, в святилище вошёл сам император Акбар, взял обычную метлу и стал прибирать двор. Стояло зябкое утро, ночной холод ещё витал в воздухе, и всё же Бистами вспотел, когда Акбар закончил свой обряд, но тут пришёл внук Чишти и позвал Бистами присоединиться к ним, когда тот дочитает молитву, чтобы представить его императору.
– Почту за честь, – ответил он и продолжил молиться, бездумно бормоча, в то время как в его голове крутились мысли о том, что он может сказать императору; и он задумался, сколько же ему медлить, прежде чем подойти к нему, чтобы показать, что молитва идёт прежде всего.
В мавзолее было ещё относительно пусто и прохладно, солнце только вставало над горизонтом. Когда оно окончательно взошло над деревьями, Бистами поднялся, подошёл к императору и внуку Чишти и низко поклонился. Последовали приветствия, поклоны, а затем он уступил почтительной просьбе рассказать свою историю внимательному юноше в императорском платье, который не отрывал немигающего взгляда от его лица, – он смотрел Бистами прямо в глаза. Учёба в Иране у Тустари, паломничество в Кум, возвращение домой, год преподавания Корана в Гуджарате, поездка в гости к семье, облава индуистских мятежников, спасение тигром – к концу своей повести Бистами уже сам видел, что понравился императору.
– Мы приветствуем тебя, – сказал Акбар.
Весь Фатехпур-Сикри строился для демонстрации его набожности, а также для того, чтобы взывать к набожности других. И он воочию убедился в набожности Бистами, проявившейся во всех формах благочестия, и когда они продолжили свой разговор, а мавзолей начал заполняться посетителями, Бистами сумел повернуть разговор к одному известному хадису, который попал в Иран через Чишти, так что иснад, его история происхождения, непосредственно увязывал его образование и образование императора.
– Я услышал эту мудрость от Тустари, который слышал её от шаха Исмаила, учителя шейха Чишти, а тот слышал её от Бахр ибн Каниза аль-Сакки, которому её поведал Усман ибн Садж, слышавший от Саида ибн Джубаира, да почтит Аллах его имя: «Равно приветствуй всех мусульман, включая детей и подростков. И входящий в класс пусть не позволит сидящему вставать в знак почтения, ибо за этим лежит верная смерть души».
Акбар нахмурился, пытаясь понять, о чём речь. Бистами пришло в голову, что эти слова могут быть истолкованы в том смысле, что именно он воздержался и не просил к себе поклонения со стороны другого. В холодном утреннем воздухе его прошиб пот.
Акбар повернулся к одному из своих слуг, незаметно стоявшему у мраморной стены гробницы.
– Забери этого человека с собой, когда мы будем возвращаться во дворец.
За молитвой пролетел ещё один час. Пока Бистами молился, Акбар говорил с подданными. Он был спокоен, но становился всё более немногословным по мере того, как утро близилось к полудню, а очередь просителей перед ним росла и никак не кончалась, и наконец император приказал всем разойтись и возвращаться позже. После этого он направился вместе со свитой и Бистами к своему дворцу, минуя новые городские стройки.
Город строился в форме большого квадрата, как и всякий военный лагерь великих моголов – или, как справедливо заметил Бистами его конвоир, в форме самой империи, которая образовала собой четырёхугольник, укреплённый четырьмя городами: Лахор, Агра, Аллахабад и Аджмер. Все они были большими по сравнению с новой столицей, и особенно конвоир Бистами полюбил Агру, где был занят в строительстве великого императорского форта, теперь подошедшем к концу.
– Зданий там – более пятисот, – сказал он, как, верно, всегда говорил, рассказывая о форте.
Он считал, что Акбар основал Фатехпур-Сикри, потому что форт Агры был уже почти достроен, а император любил браться за масштабные проекты.
– Этот человек – строитель, он весь мир перестроит, прежде чем остановится, я в этом уверен. Ислам никогда не знал такого служителя, как он.
– Должно быть, ты прав, – сказал Бистами, поглядывая на идущее вокруг строительство, на белые здания, что поднимались из коконов строительных лесов, утопающих в море чёрной грязи. – Хвала Господу.
Конвоир, звали которого Хусейн Али, посмотрел на Бистами с подозрением. Но набожные паломники встречались здесь на каждом шагу. Следуя за императором, он провёл Бистами в ворота нового дворца. За его внешней стеной были разбиты сады, да такие, что казалось, они стояли здесь годами: большие сосны возвышались над кустами жасмина, на клумбах, куда ни глянь, росли цветы. Сам дворец был меньше мечети и меньше мавзолея Чишти, но изящен в деталях. Белый мраморный шатёр, широкий и приземистый, с чередой прохладных залов, окружал центральный двор и сад с фонтанами. Одно крыло, в задней части двора, представляло собой длинную галерею, увешанную картинами. На них были изображены сцены охоты под бирюзовым небом: собаки, олени и львы, ожившие на полотне, охотники с луками и кремнёвыми ружьями на привале. Напротив полотен протянулись анфилады комнат с белыми стенами, уже достроенные, но пустые. Одну из них выделили Бистами для ночлега.
К ужину в тот вечер закатили настоящее пиршество. Стол нарядно накрыли в длинном зале, выходящем в центральный двор. По ходу разговора Бистами понял, что так всегда проходили вечерние трапезы во дворце. Он ел жареных перепелов, йогурт с огурцом, мелко нарезанное карри и много-много блюд, названий которых не узнал.
Так начались для него сказочные дни, когда он чувствовал себя Манджушри из сказки, упавшим вверх тормашками в страну молока и мёда. Пища преобладала в его мыслях и в его распорядке. Однажды к нему в покои явилась группа чернокожих рабов, одетых лучше, чем он сам, которые взялись за него со знанием дела и быстро подняли до своего уровня, и даже выше, нарядив в дивное белое платье, красивое, но тяжёлое. После этого его снова пригласили к императору.
Эта аудиенция в окружении зорких советников, генералов и императорских слуг всех мастей сильно отличалась от утренней встречи у мавзолея, когда два молодых человека дышали утренним воздухом, наблюдая восход солнца и воспевая славу Аллаху, и говорили друг с другом глаза в глаза. Однако, даже при всём этом параде, на него смотрело то же любопытное и серьёзное лицо человека, которому было интересно услышать, что он хотел сказать. Сосредоточившись на этом лице, Бистами заставил себя расслабиться.
Император сказал:
– Мы приглашаем тебя остаться у нас и делиться с нами своим знанием закона. В благодарность за твою мудрость и вынесение суждений по некоторым делам и вопросам, которые будут поставлены перед тобой, ты получишь должность заминдара в поместьях покойного шаха Музафара, да почтит Аллах его имя.
– Хвала Аллаху, – пробормотал Бистами, опуская глаза. – Я буду молить его о помощи в выполнении этой задачи к вашему полному удовлетворению.
Даже не отрывая взгляда от земли, лишь иногда возвращаясь глазами к лицу императора, Бистами чувствовал, что члены императорской свиты остались недовольны этим решением. Но позже те, кто казался особенно недовольными, подходили к нему, знакомились, говорили ласково, водили по дворцу, самым тактичным образом расспрашивая о его прошлом и родословной, и рассказывали о поместье, которым он должен будет управлять. Как оказалось, непосредственно этой работой занимались помощники на местах, а он получал главным образом титул и источник дохода. Взамен он обязался снаряжать и предоставлять императорской армии сотню солдат, когда это требуется, обучать своих подопечных всему, что знал о Коране, и судить гражданские споры, возникавшие среди них.
– Бывают споры, которые могут разрешить только улемы, – сказал советник императора Раджа Тодор Мал. – На императоре лежит огромная ответственность. Империи до сих пор грозит опасность со стороны её врагов. Дед Акбара Бабур пришёл сюда из Пенджаба и основал мусульманское королевство всего сорок лет назад, и неверные продолжают нападать на нас с юга и востока. Каждый год приходится затевать несколько военных походов, чтобы отбросить неприятеля назад. Да, в теории, все верующие в империи находятся под опекой императора, но на практике его обязанности не оставляют на это времени.
– Конечно.
– Между тем не существует иной формы правосудия для решения споров между людьми. Поскольку закон основан на Коране, логично переложить это бремя на кади, улемов и других мудрецов, вроде тебя.
– Конечно.
В последующие недели Бистами действительно судействовал в решении споров между подданными, которых приводили к нему рабы императора. Двое мужчин претендовали на одну и ту же землю; Бистами спросил, где жили их отцы и отцы их отцов, и выяснил, что семья одного из них жила в этом регионе дольше, чем семья другого. Рассуждая подобным образом, он и выносил свои решения.
Портные изготовили ему много новой одежды; ему предоставили новый дом и полную свиту слуг и рабов, дали сундук в сто тысяч золотых и серебряных монет. И всё, что от него требовалось в ответ, – просто обратиться к Корану, вспомнить изученные им хадисы (каковых было немного, а значимых среди них – ещё меньше) и вынести решение, которое обычно было очевидно для всех. А когда оно бывало не так очевидно, он старался рассудить дело по справедливости и удалялся в мечеть, где молился, одолеваемый тревогой, а затем посещал императора и вечернюю трапезу. Он продолжал ежедневно на рассвете посещать мавзолей Чишти в одиночестве, где снова встречался с императором в той же неформальной обстановке, что и при знакомстве, примерно раз или два в месяц – достаточно, чтобы занятой император помнил о его существовании. Он всегда заранее готовил историю, которую расскажет Акбару при встрече, когда его спросят, чем он был занят; каждый раз он выбирал рассказ с поучительной моралью для императора – о нём самом, о Бистами или об империи и мире. Почтительный и назидательный урок был наименьшим, чем он мог отплатить Акбару за неслыханную щедрость, проявленную к нему.
Как-то раз он поведал историю из восемнадцатой суры, где говорилось о городе, жители которого отвернулись от Бога. Тогда Бог отвёл их в пещеру, где они должны были провести одну ночь; но когда они проснулись и вышли, то обнаружили, что прошло триста девять лет.
– Так же и твой труд, о могучий Акбар, забрасывает нас далеко в будущее.
На другое утро он рассказал императору историю Эль-Хадира, знаменитого визиря Зу-ль-Карнайна, который, по слухам, пил из источника жизни, благодаря чему он всё ещё жив и будет жить до Судного дня, и который являлся, одетый в зелёные одежды, к мусульманам, попавшим в беду, чтобы помочь им.
– Так же и твои труды, о великий Акбар, продолжатся бессмертно, в течение многих лет помогая мусульманам в трудную минуту.
Император, похоже, ценил эти холодные, росистые разговоры. Он несколько раз брал Бистами с собой на охоту, и Бистами вместе со своей свитой располагался в большом белом шатре и проводил жаркие дни верхом на лошадях, мчавшихся по джунглям за лающими собаками и загонщиками, или, что было больше по душе Бистами, восседал в слоновьем седле и наблюдал, как большие соколы снимаются с запястья Акбара и парят высоко в небе, чтобы пикировать оттуда под жутким углом на зайца или птицу. Акбар сосредотачивал своё внимание на человеке точно так же, как это делали соколы.
Акбар любил своих соколов, как родных, и всегда проводил дни охоты в прекрасном расположении духа. Он подзывал к себе Бистами, чтобы произнести слова молитвы над прекрасными птицами, которые равнодушно взирали на горизонт. Затем их подбрасывали в воздух, и они мощно хлопали крыльями, стремительно поднимаясь на охотничью высоту, широко расправляя перья больших крыльев. Когда соколы уже уверенно кружили над головами, выпускали голубей. Птицы пытались укрыться в деревьях и кустах, хлопая крыльями на пределе своих возможностей, но чаще всего им не удавалось избежать нападения соколов. Хищные птицы складывали их изломанные тела к ногам императорских слуг, после чего летели обратно к руке Акбара, где их встречали таким же твёрдым, как их собственный, взглядом и кормили кусочками сырой баранины.
Шёл один из таких безмятежных дней, когда охоту прервали плохие вести с юга. Прибыл гонец, сообщивший, что поход Адам-хана против султана Малвы, Баз-Бахадура, увенчался успехом, но армия хана перебила всех пленных мужчин, женщин и детей города, включая многих мусульманских богословов и даже некоторых сеидов, то есть прямых потомков Пророка.
Светлая кожа на лице и шее Акбара побагровела, оставив нетронутой только бородавку на левой стороне лица, похожую на белую изюминку, въевшуюся в кожу.
– Довольно, – обратился он к своему соколу, а затем принялся отдавать приказы, сбыв птицу на руки сокольничему и забыв об охоте. – Он до сих пор считает меня ребёнком.
Он сел на коня и ускакал во весь опор, оставив свиту и взяв с собой только Пир-Мухаммед-хана, своего самого доверенного генерала. Позже Бистами узнал, что Акбар лично освободил Адам-хана от командования.
Целый месяц мавзолей Чишти был в распоряжении Бистами. И вот однажды утром он застал там императора с мрачным выражением лица. Адам-хана на посту вакиля, главного министра, сменил Зейн.
– Это приведёт его в ярость, но так нужно, – сказал Акбар. – Придётся посадить его под домашний арест.
Бистами кивнул и продолжил подметать холодный сухой пол внутреннего зала. Мысль о том, что Адам-хан находится под постоянной охраной, что обычно являлось прелюдией к казни, вызывала беспокойство. У Адам-хана было много друзей в Агре. Он может отважиться и на мятеж, и император, конечно, прекрасно это понимал.
И в самом деле, два дня спустя Бистами стоял с краю свиты Акбара во время дневного приёма у императора и испугался, но не удивился, когда во дворце появился Адам-хан, с топотом поднялся по лестнице, с оружием, в крови, и начал кричать, что не далее как час тому назад убил Зейна в его собственной зале для аудиенций за то, что тот занял место, принадлежавшее по праву ему.
Услышав это, Акбар снова побагровел и наотмашь ударил хана по голове своей чашей для питья. Он схватил его за грудки и потащил через залу. Малейшее сопротивление повело бы за собой мгновенную смерть от рук императорской гвардии, стоявшей по обе стороны от них с мечами наготове, поэтому Адам-хан позволил выволочь себя на балкон, откуда Акбар и вышвырнул его в пустоту, перебросив через перила. Затем Акбар, раскрасневшись ещё больше прежнего, кинулся вниз по лестнице, подбежал к полубессознательному хану, схватил его за волосы и опять потащил наверх, прямо в доспехах, и по ковру выволок обратно на балкон, откуда снова перекинул через перила. Адам-хан ударился о площадку внизу с глухим тяжёлым стуком.
Да, он действительно был убит. Император удалился в свои личные покои.
На следующее утро Бистами мёл мавзолей с таким усердием, что всё его тело звенело от напряжения.
Появился Акбар, и сердце Бистами заколотилось в груди. Акбар казался спокойным, разве что мысли его витали далеко отсюда. Усыпальница была для него местом, где он всегда мог на время обрести умиротворение. Но внешняя безмятежность шла вразрез с агрессивными движениями, которыми он подметал пол, уже чисто выметенный Бистами. «Он император, – внезапно подумалось Бистами, – он волен поступать так, как пожелает».
Но будучи мусульманским императором он подчинялся Богу и шариату. Всемогущий и вместе с тем всепокорный, два в одном. Неудивительно, что он казался задумчивым и даже рассеянным, подметая храм на рассвете. Трудно было представить, что он способен потерять голову от гнева, как слон во время муста, и швырнуть человека на верную смерть. В нём залегли бездны ярости.
Восстание предположительно мусульманских подданных щедро зачерпнуло из этой бездны. Пришло сообщение о новом восстании в Пенджабе, для подавления которого туда направили армию. Мирных жителей региона, и даже тех, кто сражался за повстанцев, пощадили. Но их предводителей, около сорока человек, доставили в Агру и там поместили в круг боевых слонов, к бивням которых были привязаны длинные клинки, наподобие гигантских мечей. Слонов натравили на предателей, и те кричали, пока их резали и топтали слоны, которые, обезумев от крови, подбрасывали их тела высоко в воздух. Бистами и не подозревал, что слонов можно довести до такой жажды крови. Акбар смотрел на всё свысока, восседая на троне в седле самого большого из слонов. Тот стоял неподвижно при виде такого зрелища, и вместе с императором наблюдал за резнёй.
Несколько дней спустя император пришёл к мавзолею на рассвете, и Бистами показалось странным подметать вместе с ним тенистый двор усыпальницы. Он усердно работал метлой, стараясь не встречаться взглядом с Акбаром.
Наконец ему пришлось отреагировать на присутствие государя: Акбар уже открыто смотрел на него.
– Ты выглядишь обеспокоенным, – сказал Акбар.
– Нет, о могучий Акбар, ничего подобного.
– Ты не одобряешь казнь предателей ислама?
– Вовсе нет; конечно… конечно, одобряю.
Акбар вперил в него взгляд, каким смотрели обычно его соколы.
– Разве Ибн Хальдун не говорил, что халиф должен слушать Аллаха так же, как самый смиренный раб? Разве не говорил, что халиф обязан подчиняться мусульманским законам? И разве мусульманский закон не запрещает пытки пленных? Разве не об этом говорит Хальдун?
– Хальдун был историком, – ответил Бистами.
Акбар рассмеялся.
– А как же хадис, рассказанный Абу Тайбой, которому рассказал Мурра ибн Хамдан, а тому Суфьян Аль-Таври, а тому Али ибн Абу Талиб, в котором сказано, что Посланник, да благословит Аллах навеки имя его, говорил: «Не пытайте рабов?» А как же строки Корана, которые повелевают правителю подражать Аллаху и проявлять сострадание и милосердие к заключённым? Разве я не нарушил дух этих заповедей, о мудрый суфийский паломник?
Бистами разглядывал каменную плитку двора.
– Может, и так, о великий Акбар. Тебе одному известно.
Акбар внимательно посмотрел на него.
– Покинь мавзолей Чишти, – приказал он.
Бистами поспешно вышел за ворота.
В следующий раз Бистами увидел Акбара во дворце, куда ему приказано было явиться; оказалось, за объяснениями, почему, как холодно выразился император, «твои друзья из Гуджарата восстают против меня?».
– Я уехал из Ахмадабада именно потому, что там царил раздор, – с тревогой ответил Бистами. – Между мирз всегда было неспокойно. Султан Музаффар-шах Третий не мог больше сдерживать ситуацию. Тебе это всё известно. Именно поэтому ты взял Гуджарат под своё крыло.
Акбар кивнул, словно вспоминая тот поход.
– Но теперь Хусейн Мирза вернулся с Декана, и многие представители гуджаратской знати присоединились к нему в восстании. Если разнесётся слух, что мне так легко можно бросить вызов, кто знает, что за этим последует?
– Конечно, Гуджарат должен быть отбит, – неуверенно сказал Бистами; возможно, как и в прошлый раз, это были именно те слова, которых Акбар не хотел слышать.
Что ожидалось от Бистами, ему было неясно; он был придворным чиновником, кади, но прежде все его советы носили религиозный или юридический характер. Теперь же, когда его прежнее место жительства было охвачено мятежом, он оказался между молотом и наковальней – крайне незавидное положение, когда Акбар сердится.
– Может, уже слишком поздно, – сказал Акбар. – До побережья два месяца пути.
– Разве? – спросил Бистами. – Мне одному хватило десяти дней на это путешествие. Если ты возьмёшь только свои лучшие сотни, навьючив одних верблюдиц, у тебя будет шанс застать мятежников врасплох.
Акбар наградил его своим ястребиным взглядом. Он подозвал Раджу Тодор Мала, и вскоре всё было устроено, как предлагал Бистами. Кавалерия из трёх тысяч солдат под предводительством Акбара, в сопровождении Бистами, взятого в поход в приказном порядке, покрыла расстояние между Агрой и Ахмадабадом за одиннадцать долгих пыльных дней, и армия, полная сил и осмелевшая благодаря стремительному маршу, разбила многотысячное гнездо мятежников – пятнадцать тысяч, по подсчётам одного генерала, большинство из которых были убиты в сражении.
Бистами провёл этот день верхом на верблюде, на линии основных атак армии, стараясь не терять Акбара из виду, а когда потерпел в этом неудачу – перетаскивая раненых в тень. Даже без огромных осадных орудий армии Акбара, на поле битвы стоял чудовищный шум, в котором смешались крики людей и верблюдов. Пыль, стоявшая столбом в горячем воздухе, пахла кровью.
Ближе к вечеру, изнемогая от жажды, Бистами спустился к реке. Там уже собрались десятки раненых и умирающих, окрашивая реку в красный цвет. Даже вверх по течению, с самого краю толпы, невозможно было сделать глоток, который не имел бы привкуса крови.
Затем прибыл Раджа Тодор Мал с группой солдат, которые мечами казнили мирз и афганцев, возглавивших восстание. Один из мирз заметил Бистами и закричал:
– Бистами, спаси меня! Спаси!
В следующее мгновение он был обезглавлен, и кровь из вскрытой шеи хлынула на берег. Бистами отвернулся. Раджа Тодор Мал смотрел ему вслед.
Акбар, очевидно, узнал об этом, потому что во время неспешного возвращения в Фатехпур-Сикри, несмотря на триумф похода и явно приподнятое настроение самого императора, он не пригласил Бистами к себе. И это несмотря на то, что молниеносное нападение на мятежников было идеей Бистами. Или, возможно, отчасти именно из-за этого. Радже Тодор Малу и его последователям едва ли это понравилось.
Это настораживало, и даже грандиозное празднование по случаю победы, встретившее их по возвращении в Фатехпур-Сикри всего через сорок три дня после отъезда, не вселяло в Бистами надежду. Напротив, его больше и больше охватывало беспокойство, так как дни шли, а Акбар у мавзолея Чишти всё не показывался.
Но однажды утром появились трое стражников. Им было поручено охранять Бистами у мавзолея и в его собственном доме. Они сообщили Бистами, что никуда, кроме этих двух мест, ему ходить не дозволяется. Его помещали под домашний арест.
Это была обычная практика накануне допроса и казни предателей. По глазам стражников Бистами видел, что этот раз не станет исключением: они смотрели на него, как на покойника. Он не мог поверить, что Акбар отвернулся от него: это никак не укладывалось у него в голове. Страх рос с каждым днём. Он всё время вспоминал тело обезглавленного мирзы, истекающего кровью, и каждый раз в эти моменты кровь в его собственном теле начинала бежать по жилам быстрее, словно нащупывая выходы, желая поскорее вырваться наружу бурлящим красным фонтаном.
В один из таких полных страха дней он отправился к мавзолею и решил там остаться. Он приказал одному из своих слуг каждый день на закате приносить ему пищу и, отужинав за воротами усыпальницы, спал на циновке в углу двора. Несколько дней он постился, как в Рамадан, и чередовал чтения из Корана с чтениями из «Маснави» поэта Руми и других суфийских текстов на фарси. В глубине души он надеялся и верил, что хотя бы один из стражников говорит по-персидски, чтобы изливающиеся из него слова Руми, или Мевляны, великого поэта и голоса суфиев, были кому-то понятны.
– «Вот чудесные знамения, которых ты ждёшь, – говорил он громко. – Как ты плачешь всю ночь и встаёшь на рассвете с мольбой; как темнеет твой день в отсутствие того, о чём молишь; как тонка твоя шея, словно веретено; как ты отдаёшь всё и остаёшься ни с чем; как ты жертвуешь имуществом, сном, здоровьем, головой; как ты часто горишь в огне, подобно алойному дереву, и подаёшься навстречу клинку, как дырявый шлем. Когда беспомощность становится привычкой, знамения таковы. Ты мечешься взад и вперёд, прислушиваясь к необычному, вглядываясь в лица путников. Почему ты смотришь на меня как на сумасшедшего? Я потерял друга. Пожалуйста, простите меня. Поиски не подведут. Придёт всадник и крепко прижмёт тебя. Ты упадёшь в обморок и будешь что-то бормотать. Непосвящённые скажут, что ты притворяешься. Откуда им знать? Вода омывает выброшенную на берег рыбу».
– «Благословен тот разум, чьё сердце слышит зов, доносящийся с небес: «Иди сюда». Осквернённое ухо не услышит звука, только достойные получат сладость. Не оскверняй глаз свой человеческими уродствами, ибо приближается владыка вечной жизни; и если глаз твой осквернён, вымой его слезами, ибо со слезами приходит исцеление. Караван с сахаром прибыл из Египта; звук шагов и колокольный звон приближаются. Молчи, ибо завершит эту оду слово нашего царя».
Спустя множество таких дней Бистами начал повторять Коран суру за сурой, часто возвращаясь к самой первой суре, открывающей Книгу, Аль-Фатихе, целительнице, которую стражники не могли не узнать:
– Хвала Аллаху, Господу миров, милостивому, милосердному, Владыке Судного дня! Тебе одному мы поклоняемся и к Тебе взываем о помощи. Наставь нас на правильный путь, путь Твоих рабов, которым Ты оказал Свою милость, но не веди нас путём тех, которые вызвали Твой гнев и сбились с пути.
Эту великую вступительную молитву, столь соответствующую его положению, Бистами повторял сотни раз на дню. Иногда он читал только один стих, «Довольно нам Аллаха, нет защитника, кроме Него», однажды повторив его тридцать три тысячи раз подряд. Затем он перешёл на другой: «Аллах милостив, будь покорен Аллаху, Аллах милостив, будь покорен Аллаху», – и твердил так до тех пор, пока во рту не пересохло, голос не сел, а мышцы лица не свело судорогой от усталости.
Все эти дни он продолжал подметать двор, а затем и все комнаты святилища, одну за другой; наполнял маслом лампы, подрезал фитили и снова подметал, поглядывая на небо, которое менялось с каждым днём, и повторял одно и то же снова и снова, чувствуя пронизывающий ветер, наблюдая, как листья деревьев вокруг мавзолея излучают свой полупрозрачный свет. Арабский язык – знание, но фарси – сладость. На закате он ужинал и чувствовал вкус пищи как никогда раньше. Но поститься стало легко – возможно, потому что наступила зима и дни укоротились. Страх сковывал его по-прежнему часто, заставляя кровь пульсировать, как под давлением, и он молился вслух каждую минуту бодрствования, наверняка сводя с ума охранников своим бубнёжем.
В конце концов весь мир сжался до мавзолея, и он начал забывать и то, что происходило с ним раньше, и то, что, скорее всего, продолжало происходить в мире за пределами мавзолея. Он забыл обо всём. Его ум прояснился: и правда, всё в мире стало как будто слегка прозрачным. Он смотрел на листья и видел их изнутри, а иногда и насквозь, как будто те были сделаны из стекла; то же самое происходило с белым мрамором и алебастром мавзолея, которые в сумерках светились, как живые; и с его собственной плотью. «Всё тленно, кроме лика Аллаха. К Нему мы возвратимся». Эти слова из Корана были включены в прекраснейшее стихотворение Мевляны о перевоплощении:
Я умер камнем и вернулся растением,
Умер растением и вернулся животным,
Умер животным и вернулся человеком.
Чего мне бояться? Что я терял, умирая?
И я снова умру человеком,
Чтобы к ангелам воспарить. Но даже ангелов
Я должен отринуть: «Всё тленно, кроме лика Аллаха».
И когда принесу в жертву свою ангельскую душу,
Я стану тем, что разуму неподвластно.
О, пусть меня не станет! Ибо небытие
Обещает нотами органа: «К Нему мы возвратимся».
Он повторял это стихотворение тысячи раз, шёпотом, боясь, вдруг стражники доложат Акбару, что он готовится к смерти.
Проходили дни, недели. Он совсем оголодал и стал слишком остро ощущать сперва вкусы и запахи, а затем воздух и свет. Он чувствовал ночи, которые продолжали быть жаркими и влажными, как спеленавшие его одеяла, и когда наступал короткий холодный рассвет, он ходил кругами, метя полы и молясь, глядя в небо над лиственными деревьями, становившимися всё светлее и светлее; и вот однажды, на рассвете, всё вокруг превратилось в свет.
– О, это ты, это Ты, ты не можешь быть ничем иным как Тобой!
Снова и снова восклицал он, обращаясь к миру света, и даже слова были осколками света, вырывавшимися из его рта. Мавзолей превратился в сущность чистого белого света, сияющего в прохладном зелёном свете деревьев, деревьев из зелёного света, и фонтан выбрасывал струи воды из света в освещённый воздух, и стены двора были из кирпичей света, и всё было светло и дрожало от переизбытка света. Он видел сквозь землю и сквозь время, за Хайберский проход, сложенный из плит жёлтого света, до самого своего рождения в десятый день месяца мухаррама, в день, когда погиб, защищая веру, имам Хосейн, единственный живущий внук Мухаммеда, – и он увидел, что это неважно, убьёт его Акбар или нет: он будет жить, потому что он жил много раз прежде и не собирался умирать, когда закончится эта жизнь. «Чего мне бояться? Что я терял, умирая?» Он был творением света, как и всё в этом мире, и когда-то он родился деревенской девушкой, а в другой раз степным всадником, в третий – слугой двенадцатого имама, который знал, как и почему исчез имам и когда он вернётся, чтобы спасти мир. Зная это, ему нечего было бояться. «Чего мне бояться? О, это ты, это Ты, довольно Аллаха, и нет защитника, кроме Аллаха, милостивого, милосердного!» Аллах отправил Мухаммеда в исру, путешествие к свету, – туда же отправится вскоре и Бистами, к мираджу, вознесению, где всё станет светом, совершенно прозрачным и невидимым.
Уразумев это, Бистами поглядел сквозь прозрачные стены, деревья и землю на Акбара в прозрачном дворце на другом конце города, облачённого в свет, точно ангел, – он, конечно, и был больше ангелом, чем человеком, и его ангельский дух Бистами знал в прошлых жизнях и будет знать в будущих, пока все они не соберутся в одном месте и голос Аллаха не огласит мироздание.
Только светлый Акбар повернул голову и посмотрел сквозь светлое пространство, разделяющее их, и Бистами увидел, что глаза его были чёрными, как оникс, шарами, и он сказал Бистами: «Мы никогда прежде не встречались; я не тот, кого ты ищешь. Тот, кого ты ищешь, находится в другом месте».
Бистами отпрянул и повалился в угол между двумя стенами.
Когда он пришёл в себя, всё ещё пребывая в красочном стеклянном мире, Акбар стоял перед ним во плоти, подметая двор метлой Бистами.
– Господин, – сказал Бистами и заплакал. – Мевляна.
Акбар остановился над ним и посмотрел на него сверху вниз.
После паузы он положил руку ему на голову.
– Ты слуга Господа, – произнёс он.
– Да, Мевляна.
– «Теперь Бог милостив к нам», – процитировал Акбар по-арабски. – «Ибо тем, кто боится Бога и терпит страдания, Аллах воздаёт за их праведные дела».
Это были стихи из двенадцатой суры: рассказ об Иосифе и его братьях. Бистами, приободрённый, всё ещё видя сквозь границы вещей, включая Акбара, и его руку, и лицо – творение света, пронизывающего жизни днями, зачитал из конца следующей суры, «Гром»:
– «Их предшественники замышляли козни; но все козни известны Аллаху: Он ведает дела каждого».
Акбар кивнул, глядя на усыпальницу Чишти и думая о своём.
– «Не вини себя теперь», – проговорил он слова, которые произнёс Иосиф, прощая своих братьев. – «Господь простит тебя, ибо Он – самый милосердный из всех, кто когда-либо проявлял милосердие».
– Да, Мевляна. Бог источник всего, он милосерден и сострадателен, такова Его суть. О, это Он, это Он, это Он…
С трудом он остановился.
– Да, – Акбар снова посмотрел на него сверху вниз. – Так вот, что бы ни случилось в Гуджарате, я не желаю больше об этом слышать. Я не верю, что ты имеешь отношение к восстанию. Прекрати рыдать. Но Абуль Фазл и шейх Абдул Наби верят, а они одни из моих главных советников. Как правило, я им доверяю. Я предан им, как и они мне. Так что я могу закрыть глаза на этот вопрос и велеть им оставить тебя в покое, но даже если я так сделаю, твоя жизнь здесь уже не будет такой беспечной, как раньше. Ты всё понимаешь.
– Да, господин.
– Поэтому я собираюсь отправить тебя…
– Нет, господин!
– Молчи. Я отправляю тебя в хадж.
У Бистами отвисла челюсть. После стольких дней бесконечных монологов его челюсть обмякла, как сломанная калитка. Белый свет заполнил всё вокруг, и на минуту он потерял сознание.
Затем краски вернулись, и он снова начал слышать:
– … Ты поедешь в Сурат и поплывёшь на моём корабле паломников, «Илахи», через Аравийское море в Джидду. В Мекку и Медину направлено щедрое пожертвование, и я назначил визиря на роль мир-хаджа. К паломникам присоединятся моя тётка Бульбадан Бегам и моя жена Салима. Я бы и сам хотел поехать, но Абуль Фазл настаивает, что я нужен здесь.
Бистами кивнул.
– Ты незаменим, господин.
Акбар внимательно посмотрел на него.
– В отличие от тебя.
Он убрал руку с головы Бистами.
– Мир-хаджу не помешает ещё один кади. К тому же я хочу основать постоянную школу Тимуридов в Мекке. Ты можешь помочь в этом.
– Но… не вернуться?
– Нет, если ты ценишь нынешнюю жизнь.
Бистами уставился в землю, его прошиб озноб.
– Ну же, – сказал император. – Такого набожного учёного, как ты, должна осчастливить жизнь в Мекке.
– Да, господин. Конечно.
Но он захлебнулся этими словами. Акбар засмеялся.
– Всё лучше, чем лишиться головы, согласись! И потом, кто знает? Жизнь долгая. Возможно, когда-нибудь ты ещё вернёшься.
Они оба знали, что это маловероятно. Жизнь была коротка.
– Как на то будет воля Аллаха, – пробормотал Бистами, оглядываясь по сторонам.
Двор, усыпальница, деревья, которые он знал как свои пять пальцев, каждый камень, каждую ветку, каждый листок… жизнь, заполнившая сто лет за последний месяц, – всему приходил конец. Всё, что он так хорошо знал, отбирали у него, включая этого удивительного, ненаглядного юношу. Странно думать, что каждая истинная жизнь длится всего несколько лет, что один человек проживает несколько жизней в одном теле. Он сказал:
– Бог велик. Мы больше никогда не встретимся.
Из порта Джидды до самой Мекки тянулись караваны паломников, от горизонта до горизонта, непрерывным потоком через всю Аравию, и даже казалось, что через весь мир. В скалистых пологих долинах вокруг Мекки теснились шатры, на закате в ясное небо поднимался пропитанный бараньим жиром дым костров от еды. Холодные ночи, тёплые дни, никогда ни единого облачка в белёсо-голубом небе, и тысячи паломников, переполненных энтузиазмом на подступах к заключительному этапу хаджа. Весь город участвовал в едином радостном обряде, все в толпе были одеты в белое, разбавленное зелёными тюрбанами сеидов, которые претендовали на прямое родство с Пророком (довольно большая семья, если судить по тюрбанам), и все читали стихи из Корана, следуя за впередиидущими, которые следовали за своими предшественниками, а те – за своими, и так далее, на девять веков назад.
На пути в Аравию Бистами постился основательнее, чем когда-либо в своей жизни, чем даже в мавзолее. И сейчас он плыл по каменным улицам Мекки, лёгкий как пёрышко, глядя на пальмы, нежно отирающие небо своими колышущимися зелёными листьями, и чувствовал себя до того воздушным в Божьей милости, что иногда казалось, будто он смотрит на верхушки пальм сверху вниз или заглядывает за угол Каабы, и ему приходилось на время уставиться себе под ноги, чтобы восстановить равновесие и ощущение себя, хотя, когда он так делал, ноги его начинали казаться далёкими созданиями, которые двигались сами по себе, сначала одна, потом другая, и опять, и снова. «О, это ты, это Ты…»
Он отделился от представителей Фатехпур-Сикри, видя в семье Акбара неприятное напоминание о потере господина. С ними только и слышно было, что Акбар то и Акбар сё, его жена Салима (вторая жена, не императрица) тосковала, упиваясь собственной тоской, а тётка только поощряла её… Нет. Женщины в любом случае совершали паломничество отдельно, но и с мужчинами из могольской свиты было почти так же тяжело. Визирь, союзник Абуль Фазла, относился к Бистами с подозрением и пренебрежением, почти презрительно. В могольской школе для Бистами не нашлось бы места, даже если проект действительно воплотится в жизнь, и дело не ограничится посольскими пожертвованиями беднякам и городской казне, к чему всё, похоже, и шло. В любом случае, ясно было одно: Бистами там будут не рады.
Но в те благословенные моменты будущее не имело значения, потому что ни прошлого, ни будущего не существовало в мире. Это больше всего и поражало Бистами, уже тогда, когда они плыли по линии веры, одни из миллиона одетых в белое хаджи, паломников со всего Дар-аль-Ислама, от Магриба до Минданао, от Сибири до Сейшельских островов: то, что в этот момент все они были вместе и небо и город под ним сияли от их присутствия не прозрачным светом, как у мавзолея Чишти, а красочным, вместившим все цвета мира. Все люди в мире были едины.
Такая святость расходилась от Каабы кругами. Бистами двинулся вместе с очередью человечества в наисвятейшую мечеть и прошёл мимо большого гладкого чёрного валуна, чернее эбена и гагата, чёрного, как ночное беззвёздное небо, как дыра в реальности, принявшая форму камня. Он чувствовал, как его тело и душа бьются в такт с очередью, с миром. Прикосновение к чёрному камню было подобно прикосновению к плоти. Тот словно вращался вокруг него. Ему вспомнились чёрные глаза Акбара из сна, и он отмахнулся от видения, понимая, что собственные мысли отвлекают его, памятуя о запрете Аллаха на образы. Камень был всем сущим, самый простой камень, чёрная реальность, воплощённая Богом в твердь. Он стоял в очереди и чувствовал, как духи идущих впереди людей покидают площадь, поднимаясь ввысь, словно по лестнице в небеса.
Разошлись; вернулись в лагерь хлебнуть супа и кофе на закате, впервые за день. Тихий прохладный вечер под звёздами. Всё в умиротворении. Изнутри омыто чистотой. Глядя на эти лица, Бистами думал: «О, почему мы не живём так всё время? Какие важные дела уводят нас от этого момента?» Освещённые огнём лица, звёздная ночь над головой, отголоски песни или тихого смеха, и покой, покой: никто не хотел засыпать и заканчивать это мгновение и просыпаться на следующий день снова в чувственном мире.
Семья Акбара и хадж отбыли вместе с караваном и теперь возвращались в Джидду. Бистами пошёл провожать их на окраину города; жена и тётка Акбара попрощались с ним, помахав рукой со спины верблюда. Остальные уже были мыслями в долгом путешествии в Фатехпур-Сикри.
После этого Бистами остался один в Мекке, городе чужаков. Караван за караваном уезжали паломники. Это было мрачное, тяжёлое зрелище: сотни караванов, тысячи людей, счастливых, но опустошённых, уже упаковавших свои белые одежды, которые вдруг показались пыльными, замаранными у подола коричневой грязью. Уезжало так много людей, что казалось, они бегут из города перед надвигающейся катастрофой, что, возможно, и случалось раз или два во время войн, голода или чумы.
Но через пару недель взору открылась обычная Мекка: побелённый пыльный городок с несколькими тысячами жителей. Многие из них были священнослужителями, учёными, суфиями, кади, улемами или инакомыслящими беженцами того или иного сорта, просящими пристанища в святом городе. Но купцы и торговцы преобладали. После хаджа народ выглядел изнеможённым, обессиленным и как будто даже опустошённым, и люди были склонны прятаться в своих домах с глухими стенами, предоставив оставшимся в городе чужакам самим заботиться о себе в течение этих первых месяцев. Оставшимся в Мекке улемам и учёным могло показаться, что они разбили стоянку в пустом сердце ислама, наполняя его своими молитвами и кострами, на которых готовили себе пищу на окраине вечереющего города, угощая проходящих мимо кочевников. По ночам многие пели песни.
Персидскоязычная группа была большой и собиралась в ночи вокруг костров в хитте на восточной окраине города, где по склонам холмов спускались каналы. Поэтому они стали первыми, кто испытал на себе потоп, обрушившийся на город после бурь на севере, которые они слышали, но которых не видели. Стена грязной чёрной воды хлынула по каналам и заполнила улицы, подхватывая пальмовые стволы и валуны, как орудия, и унося их в верхнюю часть города. После этого затопило всё, и даже Кааба стояла в воде, доходящей до серебряного кольца, которое сдерживало её подъём.
Бистами с превеликим удовольствием бросился помогать выкачивать воду, а затем чистить город. После света, увиденного в мавзолее Чишти, и наивысшего религиозного переживания хаджа он чувствовал, что другие откровения в области мистического его не ждут. Теперь он жил последствиями этих событий и чувствовал себя другим человеком; но сейчас ему хотелось только читать персидские стихи в недолгий час утренней прохлады, а днём работать на улице под низким горячим зимним солнцем. Поскольку город был разрушен и стоял по пояс в грязи, работу предстояло проделать большую. Молись, читай, работай, ешь, молись, спи – так проходил хороший день. И день сменялся другим в этом приятном круговороте.
Затем, когда зима подходила к концу, он начал учиться в суфийском медресе, основанном учёными из Магриба, и узнал, что западный край становился сейчас всё более могущественным, простираясь на север до Аль-Андалуса и Фиранджи, а на юг до Сахеля. Там Бистами и другие ученики читали и обсуждали не только Руми и Шамса, но и таких философов, как Ибн Сина и Ибн Рушд, а также древнегреческого Аристотеля и историка Ибн Хальдуна. Магрибцы в медресе были заинтересованы не столько в оспаривании доктрин, сколько в обмене знаниями об окружающем мире; они знали множество историй о повторной оккупации Аль-Андалуса и Фиранджи, а также о потерянной Франкской цивилизации. Они относились к Бистами дружелюбно, не имея о нём никакого однозначного мнения; они воспринимали его как перса, и поэтому с ними было гораздо приятнее находиться, чем с моголами в посольстве Тимуридов, где к нему относились в лучшем случае сдержанно. Если для Бистами изгнание в Мекку стало наказанием из-за отлучения от Акбара, то другие командированные в Мекку моголы наверняка задавались вопросом, были ли они также в немилости, а не в почёте за свои религиозные деяния. Встречи с Бистами служили напоминанием об этом, и потому его избегали, как прокажённого. И он всё больше и больше времени проводил в магрибском медресе и в персидскоязычной хитте, расположенной теперь чуть выше в горах, над каналами к востоку от города.
Год в Мекке всегда вращался вокруг хаджа точно так же, как исламский мир вращался вокруг Мекки. Шли месяцы, начались всеобщие приготовления, и с приближением Рамадана ничто в мире не имело значения, кроме предстоящего хаджа. Немало усилий направлялось на то, чтобы просто накормить толпы, стекающиеся в город. Здесь, в этом отдалённом уголке почти безжизненного пустынного полуострова (хотя к югу от них были богатые Аден и Йемен), развернули целую программу, поразительную по своим масштабам и эффективности, чтобы совершить этот невероятный подвиг. Проходя мимо пастбищ, где собирались на выпас овцы и козы, и размышляя над своими чтениями из Ибн Хальдуна, Бистами подумал, что эта программа развивалась вместе с развитием самого хаджа. Что, должно быть, произошло стремительно: ислам, как он теперь понимал, вышел за пределы Аравии в первом столетии после хиджры. Аль-Андалус был исламизирован к 100-му году, дальние пределы островов пряностей – к 200-му году; весь известный мир узнал о новой религии всего лишь через два столетия после того как Пророк услышал Слово Божье и распространил его среди жителей этой маленькой срединной страны. С тех пор с каждым годом сюда приходит всё больше и больше людей.
Однажды он и ещё несколько молодых учёных, читая молитвы, отправились в Медину пешком, чтобы снова увидеть первую мечеть Мухаммеда. Мимо бесконечных загонов с овцами и козами, мимо сыроварен, амбаров, финиковых рощ; затем оказались в предместье Медины, сонном, когда паломники не оживляли его во время хаджа, песчаном, обветшалом маленьком поселении. В тени толстых древних пальм пряталась небольшая побелённая мечеть, отполированная, как жемчужина. Здесь проповедовал во время своего изгнания Пророк, и здесь он записал большую часть аятов[13] Корана от Аллаха.
Бистами бродил по саду этого святого места, пытаясь представить, как это было. Чтение Хальдуна заставило его понять: всё это действительно было. Сначала Пророк стоял среди этих деревьев и проповедовал под открытым небом. Позже он проповедовал уже опираясь на пальму, и кто-то из его последователей предложил ему стул. Он согласился только на низкую табуретку, чтобы ни у кого не возникало мысли, будто он требует каких-то привилегий для себя. Пророк был человеком, идеальным во всём, включая собственную скромность. Он согласился построить мечеть, где преподавал, но в течение многих лет отказывался покрывать её крышей: Мухаммед заявил, что у верующих есть более важное дело, которое нужно выполнить в первую очередь. И они вернулись в Мекку, и Пророк лично возглавил двадцать шесть военных кампаний, джихад. И как быстро распространилось после этого слово! Хальдун приписывал эту быстроту готовности людей вступить на новый этап развития цивилизации и воплощённой истине Корана.
Бистами, обеспокоенный чем-то неопределённым, задумался над таким объяснением. В Индии цивилизации рождались и умирали, рождались и умирали. Ислам в том числе покорил и Индию. Но древние верования индийцев выстояли даже при моголах, и сам ислам изменился, постоянно взаимодействуя с ними. Это стало понятно Бистами, когда он изучал чистую религию в медресе. Хотя и сам суфизм, пожалуй, был чем-то большим, нежели возвращением к неприкосновенному первоисточнику. Шагом вперёд, или, если можно так сказать, видоизменением, даже совершенствованием. Попыткой миновать улемов. В общем, переменами. Казалось, это невозможно предотвратить. Всё менялось. Как сказал суфий Джуннаид в медресе, Слово Божье снизошло на человека, как дождь на землю, и в результате получилась не чистая вода, а грязь. После страшного зимнего наводнения это сравнение звучало особенно наглядно и тревожно. Ислам, распространяясь по всему миру, был подобен грязевым брызгам, смешавшим Бога и человека; это не имело ничего общего с его откровением в мавзолее Чишти или во время хаджа, когда казалось, что Кааба вращается вокруг него. Но даже его воспоминания об этих событиях изменились. Всё в мире изменилось.
В том числе Медина и Мекка, население которых быстро росло по мере приближения хаджа, и пастухи стекались в город со своими стадами, а торговцы со своими товарами: одеждой, дорожным снаряжением для замены сломанных или утерянных элементов, религиозными текстами, памятными сувенирами и тому подобным. В последний месяц подготовки начали прибывать первые паломники: длинные вереницы верблюдов несли грязных с дороги, счастливых путников, чьи лица светились чувством, которое Бистами помнил с прошлого года – года, пролетевшего так незаметно, хотя его личный хадж уже казался чем-то очень далёким в необъятной пропасти сознания. Он не мог вызвать в себе то, что видел на их лицах. На этот раз он был не паломником, а местным жителем, и начал разделять недовольство некоторых горожан из-за того, что их мирная деревня, похожая на большое медресе, разрастается, как волдырь, словно огромная семья энергичных родственников всем скопом свалилась им на голову. Подобный образ мыслей удручал его, и Бистами виновато принялся молиться, поститься и помогать людям, особенно переутомлённым и больным: он вёл их в хитты, фины, караван-сараи и на постоялые дворы, с головой погружаясь в рутину, чтобы глубже прочувствовать дух хаджа. Но даже ежедневно видя перед собой восторг на лицах паломников, он лишь убеждался в очередной раз, что далёк от этого. В их лицах сиял Бог. Словно окна в глубокий внутренний мир, за которыми Бистами ясно видел их обнажённую душу.
И он надеялся, что радость, с которой он приветствовал паломников со двора Акбара, отражалась на его лице. Но ни сам Акбар, ни ближайшие его родственники не пришли, а из тех, кто пришёл, никто не был рад оказаться здесь или увидеть Бистами. Новости из дома были тревожными. Акбар подверг сомнению своих улемов. Он принимал индуистских раджей и сочувственно выслушивал их заботы. Он даже начал открыто поклоняться Солнцу, четыре раза в день падая ниц перед священным огнём, отказываясь от мяса, алкоголя и половых сношений. Таковы были индуистские обычаи, и каждое воскресенье он посвящал в обряд двенадцать своих эмиров. Неофиты во время этой церемонии простирались ниц, опуская голову прямо на ноги Акбара, что называлось саджда; припадать же к ногам человека считалось богохульным для мусульман. И Акбар отказался финансировать большое паломничество – более того, его пришлось уговаривать послать на хадж хоть кого-нибудь. В итоге он выбрал шейха Абдула Наби и Малауна Абдуллу, изгнав их таким образом из города, как и Бистами годом ранее. Иными словами, всё указывало на то, что он отходил от веры. Акбар – и отходил от ислама!
И, как откровенно сказал Бистами Абдул Наби, многие при дворе винили его, Бистами, в этой перемене в Акбаре. Хотя Абдул Наби заверил его, что так просто было удобнее для всех.
– Безопасно обвинять того, кто находится далеко, пойми. Но теперь все знают, что тебя послали в Мекку с целью перевоспитания. Ты всё твердил о своём свете, вот тебя и отослали, а теперь Акбар поклоняется Солнцу, как зороастриец или какой-нибудь древний язычник.
– Значит, мне нельзя возвращаться, – сказал Бистами.
Абдул Наби отрицательно покачал головой.
– Не только это, но тебе небезопасно и оставаться здесь, не то улемы обвинят тебя в ереси, придут и заберут тебя в суд. Или даже судят прямо на месте.
– Ты говоришь, я должен уехать отсюда?
Абдул Наби медленно и вдумчиво кивнул.
– Наверняка ты найдёшь для себя место поинтереснее, чем Мекка. Такой кади, как ты, может хорошо устроиться в любом месте, где правят мусульмане. Во время хаджа, конечно, ничего не случится, но когда он закончится…
Бистами кивнул и поблагодарил шейха за честность.
Он понял, что и сам предпочитает уйти. Он не хотел оставаться в Мекке. Он хотел вернуться к Акбару, к безвременью в мавзолее Чишти, и жить в этом пространстве вечно; но если это невозможно, ему придётся начать свой тарикат[14] заново и пуститься в странствие в поисках настоящей жизни. Он вспомнил, что случилось с Шамсом, другом Руми, когда ученики Руми устали от этого его увлечения. Шамс исчез, и никто его больше не видел, и некоторые говорили, что его сбросили в реку, привязав к нему камни.
Если в Фатехпур-Сикри думали, что Акбар нашёл в Бистами своего Шамса, то Бистами казалось ровно наоборот. Несмотря на то, что они много времени проводили вместе (даже больше, чем казалось объяснимым) и никто не знал, что происходило между ними на этих встречах, и как часто именно Акбар, а не Бистами, учил своего учителя. Учителю всегда нужно учиться больше других, думал Бистами, иначе общение не принесёт реальных плодов.
Остаток хаджа прошёл странно. Толпы казались гигантскими, нечеловеческими, одержимыми – мор, пожирающий сотни овец ежедневно, и все улемы, как пастухи, заправляли этим каннибализмом. Конечно, говорить о подобном вслух было нельзя, и оставалось только повторять отдельные фразы, которые так глубоко въелись в его душу: «О, это ты, это Ты, ты не можешь быть никем, кроме как Тобой, Аллах милосердный, милостивый. Чего мне бояться? Бог приводит всё в действие». Было очевидно, что он должен продолжать свой тарикат, пока не найдёт что-то ещё. После хаджа полагалось двигаться дальше.
Магрибские учёные оказались самыми приветливыми из его знакомых: они проявляли образцовую суфийскую гостеприимность, а также любознательный взгляд на мир. Он, пожалуй, мог бы вернуться в Исфахан, но что-то тянуло его на Запад. После откровения, полученного в царстве света, он не хотел возвращаться в пышные иранские сады. В Коране слово, обозначающее Рай, и все слова Мухаммеда, описывающие Рай, происходили от персидских слов, в то время как слово, обозначающее Ад, в тех же самых сурах, произошло из иврита, языка пустыни. Это был знак. Бистами не хотел Рая. Он хотел чего-то, чему не знал определения, человеческого вызова неизвестной природы. Если допустить, что человек был смесью материального и божественного и что божественная душа продолжала жить, должна же была быть какая-то цель в этом путешествии сквозь дни, какое-то движение к высшим сферам бытия, чтобы хальдунскую циклическую модель развития династий, с бесконечными переходами от юношеского задора к летаргической тучной старости, можно было исправить добавлением разума к человеческим деяниям. Таким образом, в круговороте, являющемся на самом деле восходящей спиралью, признаётся и становится целью идея, согласно которой начало следующей молодой династии возникает на более высоком уровне, чем в прошлый раз. Этому он хотел научить, этому он хотел научиться. На Западе, следуя за солнцем, он найдёт это, и всё станет хорошо.
Всюду, где бы он ни очутился, любой новый город казался ему новым центром мироздания. Когда он был молод, Исфахан казался столицей всего мира; затем Гуджарат, затем Агра и Фатехпур-Сикри; затем Мекка и чёрный камень Авраама, истинное сердце всего сущего. Теперь же он думал, что апогей метрополии, невероятно древний, пыльный и огромный, – Каир. По многолюдным улицам, сопровождаемые верной свитой, прохаживались мамлюки, властные мужчины в шлемах с перьями, уверенные в своём господстве над Каиром, Египтом и большей частью Леванта. Замечая их, Бистами обычно на время увязывался следом, как поступали и многие другие; так он обнаружил, что мамлюки одновременно и напоминали ему Акбара своей помпезностью, и поразительным образом отличались от остальных, образуя своё собственное джати, рождавшееся заново в каждом поколении. Ничто не могло быть менее имперским, династии не было вовсе – и всё же их власть над населением ощущалась даже сильнее, чем власть династических правителей. Возможно, всё, что говорил Хальдун о династическом цикле, аннулировалось этой новой системой государственного управления, которой в его время не существовало. Всё так изменилось, что даже величайший историк не мог оставить последнего слова за собой.
Так что дни, проведённые в великом старом городе, увлекли его. Но магрибским учёным не терпелось продолжить своё долгое путешествие домой, и Бистами помог им снарядить караван и, когда они были готовы, присоединился к ним, продолжая двигаться на запад по дороге в Фес.
Этот отрезок тариката привёл их в первую очередь на север, в Александрию. Они поставили верблюдов в караван-сарай и спустились к морю, чтобы взглянуть на историческую гавань с её длинным изогнутым причалом на фоне бледной воды Средиземного моря. Бистами глядел на море, когда на него накатило чувство, которое иногда посещало его, – что он уже видел это место раньше. Он выждал, пока оно пройдёт, и последовал за остальными.
По вечерам, когда караван пересекал Ливийскую пустыню, у костров велись разговоры о мамлюках и Сулеймане Великолепном, недавно скончавшемся Османском императоре. То самое побережье, вдоль которого они сейчас шли, тоже входило в число его завоеваний, хотя никто не мог знать этого наверняка – можно было только судить по особому пиетету, с которым относились к османским чиновникам в городах и караван-сараях, которые они проезжали. Их никогда не беспокоили и не взимали плату за проезд. Бистами пришёл к выводу, что суфийский мир, помимо всего прочего, являлся убежищем от мирской власти. В каждом уголке земли правили султаны и императоры, Сулейманы, Акбары и мамлюки – все мусульмане, да, и всё же приземлённые, могущественные, переменчивые и опасные. Большинство из этих династий пребывало, по хальдунской оценке, на этапе позднего упадка. И отдельно от них существовали суфии. По вечерам Бистами наблюдал за своими товарищами-учёными, которые собирались вокруг костра, задумавшись о постулате доктрины или сомнительного иснада хадиса и его трактовке, ведя дискуссии с преувеличенной дотошностью, с шутками и прибаутками, пока густой горячий кофе с серьёзной торжественностью разливали в маленькие глазурованные глиняные чашки, и все глаза сверкали от света костра и приятного спора. И он думал: вот мусульмане, которые делают ислам хорошим. Они, а не солдаты, завоевали мир. Армии были бы бессильны без Слова Божия. Земные, но не могущественные, набожные, но не педантичные (во всяком случае, большинство из них) люди, заинтересованные в прямых отношениях с Богом, без вмешательства какого-либо человеческого авторитета; в отношениях с Богом и братстве среди людей.
Однажды вечером разговор зашёл об Аль-Андалусе, и Бистами прислушивался с особым интересом.
– Странно, наверное, возвращаться в такую безлюдную страну.
– Рыбаки и зотты, падальщики, уже давно обосновались на побережье. Зотты и армяне продвинулись и вглубь суши.
– Боюсь, это опасно. Чума может вернуться.
– Пока никто не заразился.
– Хальдун говорит, что чума – следствие перенаселения, – сказал Ибн Эзра, главный среди них знаток Хальдуна. – В «Мукаддиме», в сорок девятом параграфе главы о династиях, он пишет, что чума возникает из-за загрязнения воздуха, вызванного перенаселением, гниением и злокачественными испарениями, возникающими оттого, что слишком много человек живёт в тесном соседстве. Лёгкие поражаются, и таким образом передаётся болезнь. Он не без иронии подмечает, что всё это происходит от раннего расцвета династии, когда хорошее управление, доброта, безопасность и посильное налогообложение ведут к росту популяции, а следовательно и к эпидемии. Он говорит: «Так, наука ясно даёт понять, что пустые пространства и территории для отходов, перемежающиеся между заселёнными районами, просто необходимы. Это позволяет воздуху циркулировать и препятствует загрязнениям и гниению, воздействующим на воздух после контакта с живыми существами, и оздоравливает воздух». Если он прав, хм… Фиранджа пустует уже давно, и возможно, уже снова пригодна для жизни. Чума никому не угрожает, пока регион снова не будет густо заселён. Но до этого ещё очень долго.
– Это был Божий суд, – сказал другой учёный. – Христиан истребил Аллах за то, что они преследовали мусульман и евреев.
– Но Аль-Андалус во время чумы принадлежал мусульманам, – заметил Ибн Эзра. – Гранада была мусульманской, весь юг Иберии тоже. Но и они вымерли. Как и мусульмане на Балканах; во всяком случае, так говорит аль-Газзави в истории греков. Похоже, всё дело в территориальных условиях. Фиранджу, возможно, подкосило перенаселение, если верить Хальдуну; а возможно, сырость в многочисленных долинах, рождавшая дурной воздух. Никто не знает.
– Христианство умерло. Они следовали Писанию, но карали за исповедание ислама. Веками они воевали с исламом и пытали каждого пленного мусульманина до смерти. И Аллах покончил с ними.
– Но Аль-Андалус тоже погиб, – повторил Ибн Эзра. – А христиане были и в Магрибе, и в Эфиопии, и в Армении – и они выжили. В этих местах, в горах, всё ещё доживают небольшие поселения христиан, – он покачал головой. – Не думаю, что мы разберёмся, что же произошло. Аллах судья.
– Именно это я и говорю.
– Значит, Аль-Андалус теперь снова заселён людьми, – сказал Бистами.
– Да.
– А суфии там есть?
– Конечно. Суфии есть везде. Я слышал, что в Аль-Андалусе они были первыми. Они продвигаются на север, в ещё безлюдные земли, с именем Аллаха, осваивая их и изгоняя прошлое. Они демонстрируют, что путь безопасен. В своё время Аль-Андалус был огромным садом. Хорошая там земля и стоит пустая.
Бистами посмотрел на дно глиняной чашки, чувствуя искры, зажжённые в нём этими двумя словами. Хорошо и пусто, пусто и хорошо. Именно так он чувствовал себя в Мекке.
Бистами казалось, что он брошен на произвол судьбы: бродячий суфийский дервиш, лишённый дома, пребывающий в вечном поиске. Его тарикат. Он старался содержать себя в чистоте, насколько позволяла пыль и пески Магриба, памятуя слова Мухаммеда о святости (человек достигает её, умыв руки и лицо и не принимая в пищу чеснока). Он много постился, замечая, что легчает в воздухе, а его зрение меняется с каждым днём, от хрустальной ясности на рассвете до мутно-жёлтой дымки в полдень, к полупрозрачности заката, когда сияние золота и бронзы окружало ореолами деревья, скалы и горизонт. Города Магриба, маленькие и аккуратные, часто располагаясь на склонах холмов, были засажены пальмами и экзотическими деревьями, которые превращали каждый город и каждую крышу в сад. Дома, квадратные побелённые блоки в гнёздах пальм, с верандами на крышах и внутренними садиками, прохладные и зелёные, омывались фонтанами. Города строились там, где из горных склонов сочилась вода, и самые большие источники оказались в самом большом городе: Фес – конечный пункт их каравана.
В Фесе Бистами остановился в суфийской ложе, а затем они с Ибн Эзрой отправились на верблюде на север, в Сеуту, и заплатили за переправу на корабле в Малагу. Корабли здесь были округлее, чем в Персидском море, с ярко выраженными высокими килями, небольшими парусами и штурвалами прямо под ними. Переход через узкий пролив на западной оконечности Средиземного моря проходил сурово. Они не теряли Аль-Андалус из виду с того момента, как покинули Сеуту, однако сильные течения, врывающиеся в Средиземное море, в сочетании со штормовыми порывами западного ветра, постоянно подбрасывали их судно на волнах.
Берег Аль-Андалуса оказался скалистым, и над одной из впадин возвышалась огромная скалистая гора. За ней берег гнулся к северу, и, подставив маленькие паруса морскому бризу, они поплыли к Малаге. Далеко в глубине острова виднелась белая горная гряда. Бистами, находясь под впечатлением от перехода через море, вспомнил горные виды Загроса в Исфахане, и внезапно его сердце сжало тоской по почти позабытому дому. Но здесь и сейчас, раскачиваясь на бурных волнах океана этой новой жизни, он собирался ступить на новую землю.
В Аль-Андалусе всё было садом: лес зелёных деревьев покрывал склоны холмов, снежные шапки – горы на севере, а на прибрежных равнинах раскинулись огромные поля зерновых и рощи круглых зелёных деревьев с круглыми оранжевыми плодами, замечательными на вкус. Небо каждый день рассветало ясно-голубым, и по небу катилось тёплое солнце, сохраняя прохладу в тени.
Малага была прекрасным маленьким городом, со скромным каменным фортом и большой древней мечетью, заполнившей собой центр города. Широкие тенистые улицы лучами расходились от мечети, которую сейчас реставрировали, к холмам, со склонов которых открывался вид на синее Средиземное море, простирающееся до костлявых и сухих гор Магриба, что поднимались над водой с юга. Аль-Андалус!
Бистами и Ибн Эзра нашли себе жилище, похожее на персидский рибат, в одной деревне на окраине города, зажатой между полями и апельсиновыми рощами. Суфии выращивали там апельсины и виноград. По утрам Бистами помогал им в работе. Большую часть времени проводили на пшеничном поле, тянувшемся на запад. С апельсинами было легче.
– Ветви мы подрезаем, чтобы плоды не доставали до земли, – объяснила Бистами и Ибн Эзре однажды утром Зея, работница из рибата. – Сами посмотрите. Я по-разному пробовала их прореживать, чтобы проследить, что произойдёт с плодами, но деревья, если их не трогать, развивают форму оливы, и если не позволять ветвям касаться земли, то плоды не подцепят оттуда никакой гнили. Имейте в виду, что апельсины довольно восприимчивы к болезням. Плоды заражаются зелёной или чёрной плесенью, листья становятся ломкими, белыми или коричневыми. Кора покрывается коркой оранжевых или белых грибов. Божьи коровки помогают, окуривать деревья тоже полезно, что мы и делаем, чтобы спасти их во время морозов.
– Здесь бывают такие холода?
– Иногда в конце зимы, да. Здесь, знаете ли, не рай.
– Мне казалось, именно так и есть.
Из дома донёсся зов муэдзина, и они достали молитвенные коврики и преклонили колени на юго-восток, в направлении, к которому Бистами до сих пор не привык. Потом Зея подвела их к каменной печке, в которой горел огонь, и сварила им по чашке кофе.
– Не похоже на новую землю, – заметил Бистами, с удовольствием сделав глоток.
– На протяжении многих веков это была мусульманская земля. Омейяды правили здесь со II века, пока не пришли христиане и не захватили эту область, и чума не убила их.
– Верующие люди, – пробормотал Бистами.
– Да, но испорченные. Жестоко распоряжающиеся и свободными людьми, и рабами. И вечно воюющие между собой. Тогда царил хаос.
– Как в Аравии до Пророка.
– Да, именно так, хотя у христиан и была идея единого Бога. Что странно, они были полны противоречий. Они даже самого Бога пытались разделить на три части. Поэтому ислам превозмог. Но затем, спустя несколько столетий, жизнь здесь стала настолько беспечной, что даже мусульмане испортились. Омейяды потерпели крах, и никакая крепкая династия не пришла им на смену. Эмираты (тайфы) насчитывали более тридцати государств, и они постоянно воевали между собой. Затем в V веке вторглись Альморавиды из Африки, а уже в шестом – Альмохады из Марокко вытеснили Альморавидов и сделали столицей Севилью. Христиане тем временем продолжали сражаться на севере, в Каталонии и за горами в Наварре и Фирандже, а когда вернулись, отвоевали большую часть Аль-Андалуса обратно. Но им так и не удалось заполучить самый юг, королевство Насридов, включая Малагу и Гранаду. Эти земли оставались мусульманскими до самого конца.
– И они тоже погибли, – сказал Бистами.
– Да. Все погибли.
– Я не понимаю. Говорят, это Аллах наказал неверных за гонения мусульман, но если это так, зачем ему убивать мусульман?
Ибн Эзра уверенно помотал головой.
– Не Аллах убил христиан. Люди ошибаются.
– Даже если и нет, он позволил этому случиться. Он не защитил их. Однако Аллах всемогущ. Вот я чего не понимаю.
Ибн Эзра пожал плечами.
– Это очередной наглядный пример проблемы смерти и зла в мире. Наш мир не Рай, и Аллах, сотворив нас, дал нам свободу воли. Этот мир дан нам, чтобы мы могли доказать свою преданность Богу или же свою греховность. Это очевидно, потому как главное не то, что Аллах могуществен, – главное, что он добр. Он не способен творить зло – и всё же зло существует в мире, из чего следует, что мы творим это зло сами. Поэтому наши судьбы не высечены в камне и не предопределены Аллахом. Мы должны строить их сами. Но иногда мы создаём зло – из страха, жадности или лени. Мы несём за это ответ.
– А чума? – подала голос Зея.
– В том вина не наша и не Аллаха. Оглянитесь: все живые существа едят друг друга, и часто меньшее съедает большее. Династия заканчивается, и маленькие воины поедают её. Так, например, плесень поедает упавший апельсин. Плесень похожа на миллион крохотных грибов. Я могу показать вам в увеличительное стекло, у меня с собой. И взгляните на этот апельсин, кроваво-красный апельсин, с тёмной мякотью. Вы их, верно, скрещивали, чтобы получить такой сорт?
Зея кивнула.
– Есть гибриды, наподобие мулов. Но растения можно скрещивать друг с другом снова и снова, пока не вырастет новый апельсин. Именно так нас и создал Аллах. Оба родителя смешивают своё естество в потомстве. Все черты, как мне кажется, взяты от них, хотя глазу видны только некоторые. Другие же, оставшись незримыми, передаются следующему поколению. И вот, скажем, какая-нибудь плесень, развившись в их хлебе или даже в их воде, скрестилась с другой плесенью и родила какой-то новый организм, оказавшийся ядом. Он стал разрастаться и, будучи сильнее родителей, вытеснил их. И погибли люди. Возможно, он разносился по воздуху, как пыльца по весне, а возможно, селился внутри людей и отравлял их в течение долгих недель, прежде чем убить, и передавался вместе с их дыханием или через касания. И такой это оказался яд, что в конце концов уничтожил всю свою пищу и затем вымер сам из-за её недостатка.
Бистами уставился на куски кроваво-красного апельсина, которые лежали у него в руке, чувствуя лёгкую тошноту. Красная мякоть была похожа на дольки красной смерти.
Зея, глядя на него, посмеялась.
– Ну что же ты, ешь! Святым духом жив не будешь! Всё это случилось более ста лет назад, и люди давно уж вернулись и живут, не испытывая никаких проблем. Наша земля чиста от чумы, как и любая другая. Я живу здесь с рождения. Так что доедай апельсин.
Бистами так и сделал, размышляя.
– Иными словами, всё это было случайным.
– Да, – ответил Ибн Эзра. – Думаю, так.
– Мне казалось, Аллах не должен допускать такого.
– Всем живым существам дана свобода в этом мире. И потом, возможно, что это случилось не на пустом месте. Коран учит нас жить в чистоте, и не исключено, что христиане игнорировали это правило на свой страх и риск. Они ели свиней, держали собак, пили вино…
– Ну, лично мы не считаем, что проблемой было вино, – усмехнулась Зея.
Ибн Эзра улыбнулся.
– Но если они жили в собственных нечистотах, среди кожевенных цехов и руин, ели свинину и касались собак, убивали и истязали друг друга, как варвары с востока, насиловали мальчиков и вывешивали мёртвые тела врагов у своих ворот, а они всё это делали, возможно, они сами и навлекли на себя чуму; понимаете, к чему я клоню? Они создали условия, которые их погубили.
– Но разве они так уж отличались от остальных? – спросил Бистами, думая о толпах и грязи в Каире и Агре.
Ибн Эзра пожал плечами.
– Они были жестокими.
– Более жестокими, чем Хромой Тимур?
– Не знаю.
– Разве они разоряли города и предавали мечу каждого жителя?
– Не знаю.
– Это делали монголы, а они стали мусульманами. Тимур был мусульманином.
– Значит, они изменили своим привычкам. Я не знаю. Но христиане были палачами. Может, это сыграло свою роль, а может и нет. Всем живым существам дана свобода. Во всяком случае, теперь их нет, а мы остались.
– И здравствуем, по большому счёту, – добавила Зея. – Разве что дети могут подхватить лихорадку и умереть. Но, в конечном счёте, все умирают. Но пока мы живы, жизнь у нас хороша.
Когда урожай апельсинов и винограда был собран, дни стали короче. Такого холода Бистами не чувствовал с той поры, как жил в Исфахане. И всё же в это самое время года, холодными зимними ночами, незадолго до самого короткого дня в году, цвели апельсиновые деревья: маленькие белые цветочки на зелёных круглых деревьях благоухали, и аромат напоминал их вкус, но был более насыщенным и очень сладким, почти приторным.
В этом дурманящем воздухе явилась кавалерия, возглавляя длинный караван верблюдов и мулов, а за ними, к вечеру, пешком явились рабы.
Кто-то сказал, что это султан Кармоны, города близ Севильи, – некто Моджи Дарья и его спутники. Султан был младшим сыном нового халифа; у него возникли разногласия со старшими братьями в Севилье и Аль-Маджрити, вследствие которых он покинул город вместе со своими слугами с намерением перейти через Пиренеи на север и основать там новый город. Его отец и старшие братья правили в Кордове, Севилье и Толедо, и он планировал вывести свой караван через Аль-Андалус и вверх по Средиземноморскому побережью, древним маршрутом в Валенсию, а затем вглубь страны в Сарагосу, где, по его словам, находился мост через реку Эбро.
В начале этой «хиджры сердца», как называл их странствие султан, с ним в путь вышли более дюжины единомышленников из знати и из народа. И когда пёстрая толпа заполнила двор рибата, стало ясно, что вместе с семьями молодых севильских дворян, слугами, друзьями и иждивенцами к ним присоединилось ещё много последователей из деревень и ферм, попадавшихся в сельской местности на пути от Севильи до Малаги. Суфийские дервиши, армянские торговцы, турки, евреи, зотты, берберы – кого тут только не было; их скопление напоминало торговый караван или какой-то фантастический хадж, где в Мекку направлялись только самые неподходящие люди – все те, кто никогда не станет хаджи[15]. Были здесь и пара карликов на пони, и группа одноруких и безруких бывших преступников, и музыканты, и двое мужчин, одетых как женщины; в этом караване нашлось место всем.
Султан широко развёл руки в стороны.
– Они называют нас «караваном дураков», как «корабль дураков». Мы переправимся через горы к земле благодати и будем дураками рядом с Богом. Бог наставит нас на путь.
Среди них появилась его султанша верхом на лошади. Она спешилась, не обращая внимания на огромного слугу, который стоял рядом, чтобы помочь ей, и присоединилась к султану, которого приветствовали Зея и другие жители рибата.
– Моя жена, султанша Катима, родом из Аль-Маджрити.
Кастильская женщина, невысокая и стройная, стояла с непокрытой головой, юбки её платья для верховой езды были оторочены золотом, которое волочилось по пыли, длинные чёрные волосы были гладкой волной зачёсаны со лба назад и удерживались ниткой жемчуга. У неё было тонкое лицо с бледно-голубыми глазами, из-за которых её взгляд казался странным. Она улыбнулась Бистами, когда их представили друг другу, а потом с улыбкой оглядела водяные мельницы и апельсиновые рощи. Её увлекали мелочи, которых не замечал больше никто. Мужчины бросились всячески угождать султану, чтобы только оставаться рядом и иметь возможность находиться и в её присутствии. Бистами и сам поступил так же. Она посмотрела на него и сказала какой-то пустяк, голосом, похожим на турецкий гобой, гнусавый и низкий, и Бистами, услышав его, вспомнил, что сказало ему видение Акбара во время его откровения на свету: «Тот, кого ты ищешь, находится в другом месте».
Ибн Эзра низко поклонился, когда его представили.
– Я суфийский паломник, султанша, и скромный ученик мира. Я намереваюсь совершить хадж, но мне близка идея вашей хиджры, я и сам хотел бы увидеть Фиранджу. Я изучаю древности.
– Христианские? – поинтересовалась султанша, пристально глядя на него.
– Да; но также и римлян, которые жили до христиан, во времена до жизни Пророка. Возможно, я совершу свой хадж на обратном пути.
– Мы рады всем, кто сам желает присоединиться к нам, – сказала она.
Бистами откашлялся, и Ибн Эзра ненавязчиво вывел его вперёд.
– А это мой юный друг Бистами, суфийский учёный из Синда, который уже совершал хадж и теперь продолжает свои искания на Западе.
Султанша Катима впервые пристально посмотрела на него и застыла, как громом поражённая. Её густые чёрные брови сосредоточенно насупились над светлыми глазами, и Бистами вдруг увидел в этом символ птичьего крыла, пересекавший лоб его тигрицы, из-за чего та всегда выглядела слегка удивлённой или озадаченной, как происходило сейчас и с этой женщиной.
– Рада встрече с тобой, Бистами. Нам не терпится набраться мудрости у знатоков Корана.
Позже в тот день она послала к нему раба с приглашением присоединиться к ней для личной беседы в саду, отведённом для неё на время её пребывания в рибате. И Бистами пошёл, беспомощно одёргивая на себе одежду, безнадёжно грязную.
Дело было на закате. На западном небе среди чёрных кипарисовых силуэтов сияли облака. Цветы лимонных деревьев дарили свой аромат, и, увидев её одиноко стоящей у журчащего фонтана, Бистами почувствовал, словно пришёл куда-то, где уже бывал раньше, вот только здесь всё было наизнанку. Не похоже в деталях, но, на удивление, до странности, до ужаса знакомо, совсем как то чувство, которое ненадолго охватило его в Александрии. Она не была похожа ни на Акбара, ни даже на тигрицу. Но это случалось с ним раньше. Он слышал собственное дыхание.
Она заметила его, стоящего под арабесковыми арками у входа в сад, и поманила к себе, улыбнувшись.
– Надеюсь, ты не будешь возражать, что я без вуали. Я никогда её не ношу. В Коране ничего не говорится о вуалях, за исключением предписания покрывать грудь, что и так очевидно. А что касается лица, то жена Мухаммеда Хадиджа никогда не носила вуали, как и другие жёны Пророка после смерти Хадижи. Пока она была жива, он хранил верность ей одной. И если бы не её смерть, он никогда бы не женился на другой женщине, он сам говорит об этом. И если она не носила вуаль, я тоже не чувствую в этом необходимости. Вуали вошли в обиход, когда их стали носить багдадские халифы, чтобы отделиться от общей массы и от кадаритов, которые могли оказаться среди них. Это стало символом власти, находящейся в опасности, символом страха. Женщины, конечно, опасны для мужчин, но не настолько, чтобы было необходимо скрывать лица. Ведь когда мы видим лица, мы отчётливее понимаем, что все равны перед Богом. Между нами и Богом нет вуали, не этого ли добился каждый мусульманин, подчинившись его воле?
– Да, – согласился Бистами, всё ещё потрясённый охватившим его чувством повторения.
Даже очертания облаков с запада показались ему знакомыми в этот момент.
– И я сомневаюсь, что где-либо в Коране даётся дозволение на то, чтобы муж бил свою жену, не так ли? Единственное подобное предположение можно сделать в суре 4:34: «Тех же, непокорных и непослушных, которые проявляют упрямство и неповиновение, сначала вразумляйте и увещевайте хорошими и убедительными словами, затем отлучите их от своего ложа, – вот было бы ужасно, – а если это не поможет, тогда слегка ударяйте их, не унижая их». Сказано: «дараба», а не «дарраба», что на самом деле означает «ударять». «Дараба» значит «подтолкнуть», или даже «огладить пёрышком», как в поэме, или поддразнить во время занятия любовью: дараба, дараба. Мухаммед очень ясно дал это понять.
Потрясённый, Бистами через силу кивнул. Он мог чувствовать, что его лицо сейчас выражает удивление.
Она заметила это и улыбнулась.
– Вот что говорит мне Коран, – сказала она. – Сура 2:223 говорит: «Ваши жёны – нива для вас, так обращайтесь с ними, как со своей нивой». Улемы цитируют эти слова так, словно они означают, что с женщиной можно обращаться, как с грязью под ногами, но эти священнослужители, влезающие непрошеными заступниками между нами и Богом, никогда не возделывали землю, а земледельцы читают Коран правильно и понимают, что их жёны – это их пища, их питьё, их работа, постель, на которой они лежат по ночам, сама земля под их ногами! Да, конечно, относись к своей жене, как к земле под ногами! Благодари Бога за то, что он дал нам священный Коран и всю его мудрость.
– Я благодарен, – сказал Бистами.
Она посмотрела на него и громко рассмеялась.
– Ты считаешь меня слишком прямолинейной.
– Вовсе нет.
– О, но я и правда прямолинейна, поверь мне. Даже очень. Но разве ты не согласен с моей трактовкой священного Корана? Я не внемлю его букве, как хорошая жена внемлет каждому движению мужа?
– Уверен, что так и есть, султанша. Моё мнение, что Коран… всегда говорит о всеобщем равенстве перед Богом. Не исключая мужчин и женщин. Во всём есть свои иерархии, но члены любой иерархии имеют равный статус перед Богом, и это единственный статус, который действительно имеет значение. Так, стоящие высоко и низко в положении здесь, на земле, должны иметь уважение друг к другу как собратья по вере. Братья и сёстры по вере, не важно, халифы вы или рабы. И таковы все правила Корана, касающиеся отношения друг к другу. Умеренность, даже во власти императора над самым низким рабом или врагом, взятым в плен.
– В священной книге христиан слишком мало правил, – ответила она невпопад, следуя ходу собственных мыслей.
– Я этого не знал. Вы читали?
– Власть императора над рабом, как ты и сказал. Даже для этого есть правило. И всё же никто не предпочтёт быть рабом, все хотят быть императором. И улемы переиначивали Коран своими хадисами, постоянно передёргивая его в пользу тех, кто находился у власти, пока послание Мухаммеда, изложенное ясно и просто, полученное напрямую от Бога, не вывернули наизнанку и добрые мусульманские женщины вновь не стали рабынями или того хуже. Чуть больше, чем скот, чуть меньше, чем люди. Жена по отношению к мужу теперь изображалась как раб по отношению к императору, а не как женское начало к мужскому, сила к силе, равная к равному.
Она раскраснелась лицом, и он видел её алеющие щёки даже в слабом предвечернем свете. Её глаза были такими бледными, что казались маленькими озерцами на фоне сумеречного неба. Когда слуги принесли факелы, её румянец стал ещё ярче, а бледные глаза заблестели, и пламя факелов плясало в этих зеркалах её души. Там плескалось столько гнева, горячего гнева, но Бистами никогда прежде не видал такой красоты. Он залюбовался ею, пытаясь запечатлеть этот момент в памяти: «Ты никогда этого не забудешь, никогда этого не забудешь!»
После некоторого молчания Бистами сообразил, что, если он ничего сейчас не скажет, разговор может на этом закончиться.
– Суфии, – начал он, – часто говорят об обращении к Богу напрямую. Это вопрос озарения; у меня был… Я сам испытал подобное, в момент крайнего отчаяния. По ощущению это было подобно тому, будто ты весь наполняешься светом, а душа входит в состояние бараки, божественной благодати. И этого состояния способны достичь все, в равной степени.
– Но разве суфии имеют в виду женщин, когда говорят «все»?
Он задумался. Суфии были мужчинами, это так. Они сплачивались в братства, они путешествовали поодиночке и останавливались в рибатах или завиях – жилищах, где не было ни женщин, ни женских покоев; если суфии женились, то они оставались суфиями, а их жёны становились жёнами суфиев.
– Всё зависит от того, где находиться, – ответил он, выждав паузу, – и какому суфийскому наставнику следовать.
Она посмотрела на него с полуулыбкой, и он понял, что, сам того не сознавая, сделал ход в этой игре, целью которой было оставаться с ней рядом.
– Но суфийским наставником не может стать женщина, – сказала она.
– Нет: иногда они проводят молебны.
– А женщине нельзя проводить молебны.
– Никогда не слышал о подобном, – ответил Бистами, не отходя от шока.
– Так же, как мужчине нельзя родить.
– Да.
Накатило облегчение.
– Но мужчины не способны родить, – заметила она. – В то время как женщины запросто могут провести молебен. В гареме я занимаюсь этим ежедневно.
Бистами не знал, что сказать. Мысль всё ещё казалась ему странной.
– И матери всегда обучают своих детей молитве.
– Да, это так.
– Тебе известно, что до Мухаммеда арабы поклонялись богиням?
– Идолам.
– Но у них была идея. Женщины – это силы в царстве души.
– Да.
– И как вверху, так и внизу. Это верно во всём.
И вдруг она шагнула к нему и накрыла ладонью его обнажённую руку.
– Да, – сказал он.
– В нашем путешествии на север нам понадобятся знатоки Корана, которые помогут снять с Корана эти паутины, скрывающие его истинный смысл, и научат нас, как достичь озарения. Ты согласен? Ты пойдёшь с нами?
– Да.
Султан Моджи Дарья был почти так же красив и любезен, как и его жена, и с не меньшим увлечением говорил о своих идеях, постоянно возвращаясь к излюбленной теме конвивенции. Ибн Эзра объяснил Бистами, что это движение сейчас набирает популярность среди молодых аль-андалусских дворян, желающих воссоздать Золотой век Омейядского халифата VI века, когда мусульманские правители не притесняли христиан и иудеев и бок о бок с ними взрастили прекрасную цивилизацию, каковой был Аль-Андалус в период до инквизиции и чумы.
Когда караван во всём своём разнузданном великолепии покинул Малагу, Ибн Эзра рассказал Бистами больше об этом периоде, который Хальдун описал кратко, а учёные Мекки и Каира опустили вовсе. Особенно благотворно сложилась судьба для андалузских евреев, переводивших на арабский язык многочисленные древнегреческие тексты с собственными комментариями, а также проводивших оригинальные исследования в области медицины и астрономии. Так мусульманские богословы из Андалузии, наиболее важными из которых были Ибн Сина и Ибн Рашд, получили возможность использовать достижения греческой науки о логике, опираясь главным образом на Аристотеля, для обстоятельной защиты исламских догматов. Ибн Эзра рассыпался им в похвалах за труды.
– Даст Бог, и я посильным мне образом постараюсь продолжить эту традицию в отношении природы и руин древности.
Они заново освоились с давно знакомыми всем ритмами каравана. Рассвет: разжигать костры, варить кофе, кормить верблюдов. Собирать вещи, вьючить верблюдов, подгонять их в путь. Их колонна растянулась более чем на лигу[16], и отдельные группы пилигримов отставали, догоняли, вставали на привал, трогались с места; а чаще медленно шли в ногу со всеми. День: разбить лагерь или заехать в караван-сарай, хотя чем дальше на север, тем реже они встречали что-то, кроме заброшенных развалин, и даже дорога почти исчезла, заросшая зрелыми уже деревьями с толстыми, как бочки, стволами.
Они пересекали красивую местность, прошитую горными хребтами, перемежёванными высокими, широкими плато. Там Бистами казалось, что они попали в высшее пространство, где закаты отбрасывали длинные тени на огромный, тёмный, подветренный мир. Однажды, когда последний луч закатного солнца спрятался за тёмные опускающиеся облака, Бистами услышал, как где-то в лагере музыкант играет на турецком гобое, высекая в воздухе долгий заунывный мотив, который всё лился и лился, словно пело само сумеречное плато или плакала его душа. Султанша стояла на краю лагеря, прислушивалась вместе с ним и провожала взглядом закатное солнце, по-ястребиному повернув свою прекрасную голову. Солнце падало за горизонт со скоростью самого времени. Не было нужды говорить в этом певучем мире, таком огромном, перепутанном узлами; понять его было не под силу ни одному человеческому разуму, и даже музыка касалась его только краешком, но и эту малость они не сознавали, а только чувствовали. Вселенское целое было выше их понимания.
И всё же, и всё же иногда, как в этот момент, на закате, на ветру, мы улавливаем шестым чувством, о существовании которого не подозреваем, проблески этого большего мира: огромные формы космического значения, ощущение святости в измерениях, лежащих за пределами чувств, мыслей и даже восприятия, – наш видимый мир освещается изнутри, доверху переполняясь реальностью.
Султанша пошевелилась. В небе цвета индиго сияли звёзды. Она подошла к одному из костров. Она избрала его своим кади, понял Бистами, чтобы оставить себе как можно больше места для собственных идей. Такая община, как их, нуждалась в суфийском учителе, а не в обычном богослове. Люди говорили, что раньше она была прилежной девочкой и три года назад мучилась припадками. Теперь она изменилась.
Что ж, всё прояснится, когда придёт время. А пока – султанша, звук гобоя, бескрайнее плато. Такие моменты случаются лишь однажды. Сила этого чувства поразила его так же сильно, как и чувство узнавания, посетившее в саду рибата.
Как андалузские плато легли высоко под солнцем, андалузские реки текли глубоко в ущельях, подобно магрибским вади, но никогда не иссякающим. Реки были длинными, и пересечь их было непросто. В прошлом город Сарагоса вырос благодаря большому каменному мосту, который перекинулся через одну из самых больших здешних рек, Эбро. Теперь город стоял практически заброшенным, и только несколько коммивояжёров, купцов и пастухов собирались в каменных домиках вокруг моста, которые выглядели так, словно сам мост построил их во сне. Остальной город исчез – зарос соснами и кустарником.
Но мост остался. Он был сделан из тёсаного камня и массивных квадратных брусьев, вытертых до такого состояния, что казались отполированными, хотя они и сходились на стыках так плотно, что в щель не пролезла бы ни монета, ни даже ноготь. Опоры моста с обоих берегов представляли собой приземистые тяжёлые каменные башни, которые, как сказал Ибн Эзра, были возведены прямо в породе. Он с большим интересом их разглядывал, когда застопорившийся караван перешёл через мост и разбивал стоянку на другой стороне. Бистами посмотрел на его рисунок.
– Красиво, не правда ли? Своего рода уравнение. Семь полукруглых арок, с самой большой посередине, где течение наиболее глубокое. Все римские мосты, которые я видел, идеально подогнаны под место. Почти всегда в них использованы полукруглые арки, которые добавляют прочности, хотя арку и нельзя перекинуть на большое расстояние, поэтому их нужно много. И непременно бут – вот эти квадратные камни. Они ложатся ровно друг на друга, и их уже нипочём не сдвинуть с места. В этом нет никакой хитрости. Мы и сами могли бы до такого додуматься, если бы потратили время и силы. Единственная существенная проблема – это защита опор от паводков. Я видел немало опор, сработанных на совесть, с железными наконечниками на сваях, вколоченных в дно реки. Но если что-то идёт не так, опоры страдают первыми. Когда строители спешат и компенсируют это большим количеством камня, они запруживают реку и увеличивают этим воздействие потока на камень.
– Там, откуда я родом, мосты постоянно смывает, – сказал Бистами. – И люди просто строят на их месте новые.
– Да, но так гораздо аккуратнее. Любопытно, сохранились ли их записи в бумажном виде. Я не видел ни одной их книги. Оставшиеся здесь библиотеки ужасны: сплошная бухгалтерская отчётность, изредка разбавленная эротикой. Если и было что-то ещё, всё пустили на розжиг костров. Ну, хотя бы камни расскажут свою историю. Смотри, они так хорошо вытесаны, что не было нужды покрывать их извёсткой. А железные колышки, которые торчат наружу, вероятно, использовались для крепления лесов.
– Моголы в Синде хорошо строят, – заметил Бистами, вспоминая безупречные соединения в мавзолее Чишти. – Храмы и крепости в основном. Мосты у них чаще всего из бамбука, уложенного на груды камней.
Ибн Эзра кивнул.
– Такое много у кого. Впрочем, возможно, эта река разливается не так сильно. Местность-то, похоже, засушливая.
Вечером Ибн Эзра показал им небольшой макет подъёмников, которые, вероятно, использовали римляне для перемещения огромных камней: треноги, верёвки. Султан и султанша стали его главными зрителями, но и многие другие наблюдали, то попадая в круг факельного света, то пропадая из него. Они задавали Ибн Эзре вопросы, высказывали своё мнение; они остались, когда начальник кавалерии султана, Шариф Джалиль, вошёл в круг с двумя всадниками, под руки державшими третьего, которого обвиняли в воровстве, и, по-видимому, не в первый раз. Когда султан обсуждал происшествие с Шарифом, Бистами понял из разговора, что у обвиняемого была сомнительная репутация – по причинам им известным, но оставленным невысказанными. Возможно, из-за его увлечения юношами. Дурное предчувствие, сродни страху, сковало Бистами, вызывая в памяти сцены из Фатехпур-Сикри: строгий шариат требовал отрубать ворам руки, а содомия, постыдный порок христианских крестоносцев, каралась смертной казнью.
Но Моджи Дарья просто подошёл к мужчине и дёрнул его к себе за ухо, словно отчитывал ребёнка.
– С нами ты ни в чём не нуждаешься. Ты присоединился к нам в Малаге, и от тебя требовалось только честно трудиться, чтобы оставаться частью нашего города.
Султанша кивнула.
– Если бы мы захотели, то могли бы с полным правом наказать тебя за это, и тебе бы это совсем не понравилось. Иди, спроси у наших безруких страдальцев, если не веришь мне! А то мы могли бы просто бросить тебя здесь одного, и посмотрим, как бы ты нашёл общий язык с местными жителями. Зотты не приемлют подобного поведения ни от кого, кроме себя. Они бы от тебя быстро избавились. Даю слово, именно это и случится, если Шариф приведёт тебя ко мне снова. Ты будешь отлучён от своей семьи. Поверь мне, – он многозначительно посмотрел на жену, – ты об этом пожалеешь.
Мужчина прорычал что-то в знак послушания (Бистами видел, что он пьян), и его уволокли прочь. Султан велел Ибн Эзре продолжить свою лекцию о римских мостах.
Позже Бистами присоединился к султанше в большом королевском шатре, отмечая общую открытость их двора.
– Никаких вуалей, – отрезала Катима. – Ни изаров, ни хиджабов, ни покрывал, прячущих халифа от народа. Хиджаб стал первым шагом на пути к деспотизму халифата. Мухаммед никогда не был таким, никогда. Он построил первую мечеть и сделал её местом сбора для товарищей. Каждый имел туда доступ, каждый мог высказать своё мнение. Так могло бы оставаться и по сей день, и мечети были бы… совсем иными, чем теперь. И женщины, и мужчины имели бы слово. Так хотел Мухаммед, и кто мы такие, чтобы менять его начинания? Зачем следовать примеру тех, кто возводил преграды, кто превратился в тиранов? Мухаммед хотел, чтобы в мечети главенствовало чувство общности, а возглавлял молитву не более чем хакам, арбитр. Этот титул он любил больше всех остальных и в особенности гордился им, ты знал это?
– Да.
– Но когда он ушёл на небеса, Муавия основал халифат и поставил стражу в мечетях, чтобы обезопасить себя, и с тех пор там правит тирания. Ислам перешёл от покорности к повиновению, и женщинам запретили посещать мечети и наказали покинуть своё законное место. Ислам превратился в карикатуру!
Она раскраснелась и вся дрожала от еле сдерживаемых эмоций. Бистами никогда не видел такого пыла и такой красоты в одном лице; он не мог думать ни о чём, точнее, мысли переполняли его сразу на нескольких уровнях, и, сосредотачиваясь на одном потоке сознания, он тонул в остальных, теряя покой и желая прекратить барахтаться в этом русле, желая просто, чтобы все потоки сознания накатили на него одновременно.
– Да, – сказал он.
Она отошла к следующему костру, легко присела на корточки в ворохе юбок, среди безруких и одноруких мужчин. Они бодро с ней поздоровались и протянули одну из своих чарок, и она сделала большой глоток, затем отставила её и сказала:
– Что ж, садитесь, пришло время. Вы снова становитесь похожи на крыс.
Они выдвинули табурет, и она села, а один из мужчин опустился перед ней на колени, повернувшись к ней широкой спиной. Она взяла протянутый гребень и флакон с маслом и начала расчёсывать длинные спутанные волосы мужчины. Разношёрстная публика их корабля дураков с довольным видом расположилась вокруг неё.
К северу от Эбро караван перестал расти в размерах. Города на старой дороге на север встречались гораздо реже, и были они совсем небольшими, населённые недавними переселенцами из Магриба, берберами, которые приплыли сюда из Алжира и даже Туниса. Они выращивали ячмень и огурцы, пасли овец и коз в длинных плодородных долинах, окаймлённых скалистыми хребтами, недалеко от Средиземного моря. Каталония – так называлась эта земля, славная земля, густо заросшая лесами на склонах холмов. Оставив королевства тайфы на юге, люди жили здесь в довольстве; они не чувствовали потребности следовать за изгнанным суфийским султаном и его пёстрым караваном, через Пиренеи и в дикую глушь Фиранджи. К тому же, как отметил Ибн Эзра, караван не располагал бесконечными запасами еды для содержания новых иждивенцев, не говоря уже о золоте или деньгах, на которые можно было бы докупать продукты в деревнях, мимо которых они проезжали.
Так они держались старой дороги, пока в начале длинной сужающейся долины не очутились на широком, засушливом, каменистом плато, которое вело к лесистым склонам горной гряды, образованном каменной породой более тёмной, чем Гималайские горы. Старая дорога вилась по самой ровной части наклонного плато, вдоль галечного русла почти обезвоженного ручья. Чуть дальше дорога повторяла контур расселины в холмах, пролёгшей прямо над руслом этого маленького ручейка, и поднималась в горы, которые, набирая высоту, становились всё более каменистыми. Теперь, разбивая стоянку на ночь, они никого не встречали и укладывались на ночлег в палатках или под звёздами, спали под свист ветра в деревьях, под плеск ручьёв и и поскрипывание лошадиной упряжи. Наконец дорога завилась среди скал: плоская лента, ведущая через скалистый перевал, затем через горный луг среди вершин, потом вверх через другой узкий перевал, окружённый гранитными бойницами, и наконец вниз. По сравнению с Хайберским проходом путь оказался не таким уж тяжёлым, решил Бистами, но многие в караване тряслись от страха.
На другой стороне перевала старую дорогу периодически преграждали каменные оползни, и она превращалась в обычную пешеходную тропу, вынуждая пробираться мимо камней, залёгших под острыми углами. Преодолеть их было нелегко, и султанша часто слезала с лошади и шла пешком, ведя за собой своих женщин и пресекая на корню жалобы и нерасторопность. Когда она сердилась, то бывала особенно остра на язык и не скупилась на язвительные комментарии.
Каждый вечер, когда они останавливались на привал, Ибн Эзра осматривал дорогу и оползни, мимо которых они проезжали, делая зарисовки виднеющейся каменной дорожной кладки и сточных канав.
– Типичная римская работа, – сказал он однажды вечером у костра, когда они ели жареную баранину. – Они оплели этими дорогами всю землю вокруг Средиземного моря. Не удивлюсь, если этот маршрут был их основным при переходе через Пиренеи. Впрочем, это слишком далеко на западе. Мы скорее выйдем к западному океану, чем к Средиземному морю. Однако возможно, этот проход самый лёгкий. Дорога такая большая; трудно поверить, что этот путь – не главный.
– Может быть, они все большие, – предположила султанша.
– Возможно. Они использовали такие повозки, которые потом нашли люди, поэтому им требовались более широкие дороги, чем наши. Верблюдам-то, ясное дело, дорога вообще не нужна. Или это всё-таки и есть их главная дорога. Возможно, та самая, по которой Ганнибал шёл на Рим с карфагенской армией и их слонами! Я видел руины их страны к северу от Туниса. Карфаген был очень большим городом. Но Ганнибал проиграл, и Карфаген проиграл; римляне разорили город, засыпали поля солью, и Магриб высох. Нет больше Карфагена.
– Значит, по этой дороге могли ходить слоны, – сказала султанша.
Султан посмотрел на тропу вниз и покачал головой в изумлении. Они оба радовались новым знаниям.
Спустившись с гор, они попали в холодные страны. Полуденное солнце едва-едва освещало вершины Пиренеев. Земля была плоской и серой, часто подёрнутой туманом. Океан лежал на Западе, серый, холодный и неистовый от высокого прибоя.
Караван подошёл к реке, которая изливалась в это западное море, окружённое руинами древнего города. По обе стороны недавно возведенного деревянного моста стояли скромные домики рыбаков.
– Только взгляните, насколько римляне были мастеровитее нас, – сказал Ибн Эзра, но всё равно отправился взглянуть на новую работу.
Он вернулся.
– Судя по всему, раньше этот город назывался Байонна. Вон там есть табличка, на уцелевшей башне моста. Судя по картам, к северу отсюда есть ещё один город, более крупный, под названием Бордо. На самом берегу.
Султан покачал головой.
– Мы уже зашли достаточно далеко. Этот подойдёт. За горами, но всё же лишь в умеренном удалении от Аль-Андалуса. Именно так, как я и хотел. Мы поселимся здесь.
Султанша Катима кивнула, и караван начал долгий процесс обустройства.
Строились, как правило, поднимаясь вверх по течению от развалин древнего города, выкапывая камни и балки, пока от прежних зданий не осталось практически ничего. Не тронули только храм, построенный наподобие огромного каменного амбара, лишённого всяких идолов и изображений. Сооружение в виде грубого приземистого параллелепипеда нельзя было назвать красивым по сравнению с мечетями цивилизованного мира, но оно было большим и располагалось на возвышенности, с которой открывался вид на излучину реки. Поэтому, обсудив это со всеми членами каравана, они решили сделать из храма свою главную, или пятничную, мечеть.
Преобразования начали безотлагательно. Этот проект взял на себя Бистами, он много времени проводил с Ибн Эзрой, описывая то, что ему запомнилось: о мавзолее Чишти и других великих строениях империи Акбара, рассматривая рисунки Ибн Эзры, выискивая, что можно сделать, чтобы уподобить древний храм мечети. В итоге они приняли решение снять со старого здания крышу, которая и так уже во многих местах прохудилась, а стены сохранить как внутренние подпорки для круглой или, скорее, овальной мечети с куполом. Султанша хотела, чтобы молитвенный дворик выходил на большую городскую площадь, как бы демонстрируя, что в их версии ислама двери мечети открыты для каждого, и Бистами делал всё возможное, чтобы угодить ей, хотя все указывало на то, что дворик будет заливать частый для этого региона дождь, а зимой его завалит снег. Ничто не имело значения: место поклонения протянется от мечети к площади, а затем от площади по всему городу, и заодно и по всему миру.
Ибн Эзра увлечённо разрабатывал строительные леса, тачки, тележки, подпорки, балки, цементный раствор и тому подобное. По звёздам и тем немногим картам, что у них имелись, он определил направление на Мекку, куда, помимо обычных указательных знаков, должна будет смотреть и сама мечеть. Город стягивался к большой мечети, сметая на своём пути старые здания и используя их в строительстве новых, по мере расселения людей всё ближе и ближе. Редкие армяне и зотты, жившие среди руин до их прибытия, либо присоединялись к общине, либо уходили на север.
– Нужно оставить место возле мечети для медресе, – сказал Ибн Эзра, – пока город не занял весь этот район.
Султану Моджи понравилась эта идея, и он приказал тем, кто поселился рядом с мечетью во время работы над ней, переехать. Некоторые рабочие стали возражать против этого, а потом и вовсе отказались работать. На общем собрании султан вышел из себя и пригрозил недовольным изгнанием из города, хотя на деле в его подчинении находилась лишь немногочисленная личная стража, едва достаточная, по мнению Бистами, для охраны даже самого султана. Бистами вспомнил огромную кавалерию Акбара, солдат мамлюков – ничем подобным султан не располагал, и даже теперь, столкнувшись с десятком-другим обиженных непокорных, ничего не мог с ними поделать. Открытость каравана вызывало ощущение опасности.
Но султанша Катима подъехала на своей арабской кобылице, спешилась и подошла к султану. Она положила руку ему на плечо и сказала что-то, предназначенное ему одному. Он встрепенулся, быстро соображая. Султанша бросила на несговорчивых поселенцев такой свирепый взгляд, что Бистами содрогнулся: ни за что на свете не пожелал бы он увидеть её такой ещё раз. Баламуты и впрямь побледнели и пристыженно опустили глаза.
Она сказала:
– Мухаммед сказал нам, что через учение Бог возлагает величайшую надежду на человечество. Мечеть – сердце знания, дом Корана. И медресе – продолжение мечети. Так должно быть в любой мусульманской общине, которая хочет всесторонне познать Бога. И так будет и здесь. Вне всяких сомнений.
И она увела мужа, во дворец по другую сторону старого городского моста. Среди ночи султанские стражники вернулись с обнажёнными мечами и пиками, готовые поднять поселенцев с постелей и прогнать, но их уже не было.
Услышав эту новость, Ибн Эзра кивнул с облегчением.
– В будущем придётся всё планировать хорошо заранее, чтобы избежать подобных сцен, – тихо поделился он с Бистами. – Этот инцидент в некоторой степени, наверное, упрочил репутацию султанши, но дорогой ценой.
Бистами не хотел об этом думать.
– Главное, теперь наши мечеть и медресе будут стоять бок о бок.
– Это две стороны одной медали, как и сказала султанша. Особенно если включить в программу медресе изучение чувственного познания мира. А я на это надеюсь. Нельзя допустить, чтобы такое место разменивалось на простые коленопреклонения. Бог послал нас в этот мир, чтобы познать его! Это высшая форма преданности Богу, как сказал Ибн Сина.
Этот небольшой кризис вскоре был позабыт, и новый город, названный султаном Баракой – по слову, означавшему «благодать», о котором говорил ему Бистами, – принял форму, которая сейчас казалась им единственно возможной и верной. Руины старого города исчезли за улицами и площадями нового, его садами и мастерскими; архитектурой и планом город напоминал Малагу и другие прибрежные города Андалусии, только с высокими стенами и маленькими окнами, потому что зимы здесь стояли холодные, а осенью и весной с океана дул сырой ветер. Дворец султана был единственным в городе зданием, таким же открытым и светлым, как средиземноморские дома; он напоминал горожанам об их корнях и демонстрировал, что султан выше банальных погодных условий. За мостом напротив дворца площади были маленькими, а улицы и переулки узкими, так что медина – или касба, городской центр – разрослась, как и в любом другом магрибском или арабском городе, в настоящий лабиринт зданий, в основном трёхэтажных, верхние окна которых смотрели друг на друга через переулки настолько узкие, что можно было, как говорилось, передавать соль из окон в окна.
Когда в первый раз выпал снег, все выбежали на площадь перед большой мечетью, напялив на себя почти всё, что у них имелось из одежды. Разожгли большой костёр, муэдзин огласил час молитвы, все помолились, и дворцовые музыканты синими губами и замёрзшими пальцами играли музыку, а люди танцевали вокруг костра на суфийский манер. Хоровод дервишей в снегу! Все смеялись, глядя на это, и чувствовали, что они принесли ислам на новую землю, в новый климат. Они создавали новый мир! В девственных лесах к северу от города было предостаточно дров, всегда в изобилии была рыба и птица – они не замёрзнут, не оголодают. Зимой город продолжит жить, укрытый тонким одеялом влажного тающего снега, как высоко в горах; длинная река впадала в серый океан, он с неуёмной яростью накатывал на берег, тут же поглощая падавшие в волны снежинки. Эта страна принадлежала им.
Как-то раз, весной, прибыл новый караван с чужеземцами и их пожитками; все они услышали о новом городе Бараке и захотели переехать туда. Ещё один караван дураков, прибывший из армянских и зоттских поселений в Португалии и Кастилии, чьи преступные наклонности были очевидны из-за большого числа безруких людей, музыкантов, кукольников и гадалок.
– Я удивлён, что им удалось перебраться через горы, – сказал Ибн Эзре Бистами.
– Видимо, тяжёлые условия сделали их изобретательными. Аль-Андалус – опасное место для таких, как они. Брат султана – очень жесток в роли халифа, насколько мне известно, почти Альмохад в своей строгости вероисповедания. Он насаждает такую строгую форму ислама, какой ещё не видывал этот мир, даже во времена Пророка. Нет, в этом караване идут беглецы, какими и мы были.
– Убежище, – сказал Бистами. – Место, где тебе всегда предоставят защиту. Для христиан убежищами часто становились их церкви или королевский двор. Как некоторые суфийские рибаты в Персии. Это очень хорошо. Хорошо, что к нам приходят люди, когда в других местах закон становится слишком суров.
И им позволили остаться. Некоторые из них были отступниками или еретиками, и Бистами дискутировал с ними прямо в мечети, пытаясь создать атмосферу, в которой подобные вопросы могли бы обсуждаться свободно и безбоязненно (да, опасность существовала, но она осталась далеко за Пиренеями), но также не допуская богохульственных высказываний в адрес Бога или Мухаммеда. Не имело значения, кто был перед ним, суннит или шиит, араб или андалусец, турок или зотт, мужчина или женщина, – значение имели только вера и Коран.
Бистами с интересом подмечал, что поддерживать это религиозное равновесие становилось тем легче, чем дольше он над этим работал, как будто он упражнялся в материальной эквилибристике, стоя на высокой изгороди или стене. Бросить вызов халифу? Смотрите, что говорит об этом Коран. Забудьте хадисы, которыми обросла священная книга, как ржавчиной (они слишком часто искажали её), – тянитесь к источнику. Послания могут показаться вам неоднозначными, и часто так и бывало, но книга приходила к Мухаммеду в течение многих лет, и самые важные понятия нередко в ней повторялись, каждый раз привнося что-то новое. Они прочтут все соответствующие отрывки и обсудят различия.
– Когда я учился в Мекке, истинные богословы говорили…
Большего авторитета Бистами не мог себе приписать, он мог только ссылаться на то, что слышал от по-настоящему знающих богословов. Да, так передавались и хадисы, но с другим содержанием: он учил не доверять хадису, но только Корану.
– Я говорил с султаншей…
Это был ещё один его излюбленный ход. Он действительно советовался с ней почти по любому поводу и непременно во всех вопросах, касающихся женщин или воспитания детей; в делах семейных он тоже полагался на её суждения, которым за первые годы научился доверять безоговорочно. Она знала Коран вдоль и поперёк, выучила наизусть все суры, помогавшие ей бороться с проблемами иерархии, и всегда покровительствовала слабым. И прежде всего она пленяла взоры и сердца каждого, где бы ни оказалась, и в мечети в особенности. Никто больше не оспаривал её право присутствовать там, а иногда даже вести молебны. Казалось противоестественным запрещать такому созданию, исполненному божественной благодати, посещать место поклонения в городе под названием Барака. Как сказала она сама:
– Разве не Бог меня создал? Не он дал мне ум и душу столь же великие, как у любого мужчины? Разве дети мужчин рождаются не от женщин? Неужели вы откажете вашей матери в месте на небесах? И может ли обрести небеса тот, кто не допущен к Богу на этой земле?
Те, кто отвечал на эти вопросы отрицательно, надолго в Бараке не задерживались. К северу, выше по течению располагались другие города, основанные армянами и зоттами, которые не разделяли мусульманского рвения. Со временем разъехалось изрядное число подданных султана. И тем не менее толпы у большой мечети росли. Люди строили новые мечети на раздвигающихся окраинах города, обычные районные мечети, но пятничная мечеть всегда оставалась местом, где собирался весь город, и горожане заполняли прилегающую к ней площадь и территорию медресе в дни религиозных праздников и Рамадана, а также в первый день снега, когда на площади разжигали зимний костёр. Тогда Барака была одной семьей, а султанша Катима – их матерью и сестрой.
Медресе росло так же стремительно, как и город, если не быстрее. По весне, когда сходил снег с горных дорог, прибывали новые караваны во главе с провожатыми-горцами. И всегда в караване находились те, кто приехал, чтобы учиться в медресе, которое прославилось исследованиями Ибн Эзры о растительном и животном мире, о римлянах, о строительной технике и о звёздах. Приезжая из Аль-Андалуса, иногда привозили с собой недавно найденные книги Ибн Рашда, Маймонида или новые арабские переводы древних греков, и обязательно – желание делиться собственным знанием и узнавать больше. Новая конвивенция обрела своё сердце в медресе Бараки, и земля полнилась слухами.
И вот в один скверный день, на исходе 6-го года бараканской хиджры, султан Моджи Дарья тяжело заболел. За последние месяцы он сильно располнел, и Ибн Эзра пытался лечить его, посадив на строгую диету из зерна и молока, что как будто положительно сказалось на цвете его лица и энергии; но однажды ночью ему стало плохо. Ибн Эзра разбудил спящего Бистами:
– Идём. Султан слишком болен, и ему нужно прочесть молитву.
Из уст Ибн Эзры это звучало как приговор, так как он не был большим любителем молитв. Бистами поспешил за ним, и вместе они встретились с королевской семьёй в их крыле большого дворца. Султанша Катима побелела как полотно, и Бистами поразился, отметив, как огорчило её его появление. Она не имела ничего против него лично, но сразу поняла, почему Ибн Эзра привёл его в такой час, и, прикусив губу, отвернулась, пряча тёкшие по щекам слёзы.
В их опочивальне султан метался по кровати, не произнося ни слова, лишь тяжело, придушенно хрипя. Его лицо было тёмно-красного цвета.
– Его отравили? – шёпотом спросил Бистами у Ибн Эзры.
– Я так не думаю. Дегустатор здоров, – ответил он, указывая на большую кошку, которая спала, свернувшись калачиком на своей лежанке в углу. – Если только кто-нибудь не уколол его отравленной иглой. Но я не вижу никаких признаков.
Бистами сел рядом с беспокойным султаном и взял его горячую руку. Прежде чем он успел вымолвить хоть слово, султан слабо застонал и изогнул спину дугой. Он перестал дышать. Ибн Эзра схватил его за руки, скрестил их у него на груди и сильно надавил, сам кряхтя от усилий. Но всё было напрасно: султан умер, его тело застыло в последнем спазме. Султанша, рыда навзрыд, ворвалась в комнату, пытаясь привести его в чувство, взывая к нему, к Богу, умоляя Ибн Эзру не останавливаться. Мужчинам потребовалось некоторое время, чтобы убедить её, что всё это напрасно: султан был мёртв.
Похоронные традиции в исламе берут начало из древних времён. Мужчины и женщины на время прощания собираются отдельно друг от друга и встречаются только потом, во время непродолжительного погребения.
Но это, конечно же, были похороны первого султана Бараки, и султанша сама повела всё городское население на площадь большой мечети, куда велела вынести тело султана для прощания. Бистами оставалось только идти вместе с толпой и произносить знакомые слова молитвы, как и во время всякого общего молебна. И почему нет? Некоторые слова богослужения имели смысл, только обращённые ко всем членам общины; и вдруг, глядя на непокрытые, убитые горем лица всех горожан Бараки, он понял, что традиции ошибались, что неправильно и даже жестоко разделять общину в тот момент, когда люди должны смотреть друг на друга как на единое целое. Никогда ещё так сильно он не проникался настолько неортодоксальной мыслью – до этого он просто соглашался с идеями султанши из инстинктивной аксиомы, что она всегда права. Потрясённый этой внезапной переменой в образе мыслей и видом тела любимого султана, лежащего в гробу на помосте, он напомнил всем, что на всякую жизнь солнце светит лишь некоторое количество часов. Он произнёс слова этой спонтанной проповеди хриплым, надрывным голосом, который даже ему самому показался каким-то чужим; он чувствовал то же самое, что и в те бесконечные дни, оставшиеся в далёком прошлом, когда читал Коран под нависшими тучами гнева Акбара. Эта ассоциация оказалась последней каплей, и он заплакал, не в силах продолжать. Плакали все на площади, многие голосили и били себя в грудь в самоуничижении, что немножко унимало боль.
Весь город последовал за кортежем с султаншей Катимой во главе на гнедом коне. Толпа выла от горя, как волны на каменном берегу. Султана опустили в могилу с видом на величественный серый океан, и после этого много месяцев носили чёрное и посыпали голову пеплом.
Почему-то год траура так и не закончился. Дело было не только в смерти правителя, дело было в том, что султанша продолжала править самостоятельно.
Теперь и Бистами, и все остальные согласились бы, что султанша Катима всегда была истинным лидером, а султан – её благосклонным и возлюбленным супругом. В этом не оставалось никаких сомнений. Но теперь, когда султанша Бараки Катима входила в мечеть и читала слова пятничной молитвы, Бистами становилось снова не по себе, и он видел, что горожанам тоже неловко. Катима уже не раз выходила к ним с проповедями, но теперь все ощущали отсутствие ангела-покровителя в образе кроткого султана за рекой.
Это беспокойство передалось и Катиме, и речи её стали напористее и жалобнее.
– Богу угодно, чтобы в браке муж относился к жене и жена к мужу как равные. Что может муж, то может и жена! Во времена разлада перед первым годом, во времена, ставшие точкой отсчёта, мужчины обращались с женщинами, как с домашней скотиной. Бог, говоря своё слово через Мухаммеда, ясно дал понять, что женская душа равна мужской и к ним следует относиться как к равным. Богом женщинам дано много прав: право наследования, право развода, право выбора, право распоряжаться своими детьми – женщинам дана жизнь, слышите? Перед первой хиджрой, перед 1-м годом, посреди царившего межплеменного хаоса, убийств и воровства, среди общества обезьян Бог сказал Мухаммеду изменить это. Он сказал: «Да, ты можешь брать в жены нескольких женщин, если захочешь, если ты сможешь сделать это, избежав раздоров». И следующий же стих гласит: «Но раздоров избежать нельзя!» Что же это, как не запрет на многожёнство, изложенный в двух частях, в форме загадки или урока для мужчин, которые не подумали бы об этом сами?
Но теперь стало совершенно ясно, что она пытается изменить порядок вещей в мире, в исламе. Конечно, они все пытались, всё это время, но втайне, не сознаваясь в этом никому, даже самим себе. Они оказались лицом к лицу со своим единственным правителем, женщиной, – но в исламе не было цариц. Для них не существовало подходящего хадиса.
Бистами, страстно желая помочь, сочинял собственные хадисы, либо снабжая их правдоподобными, но ложными иснадами и приписывая древним суфийским мыслителям, выдуманным из воздуха, либо приписывая их султану, Моджи Дарье, или какому-нибудь известному ему старому персидскому суфию, либо оставлял без авторства, как мудрость, слишком распространённую, чтобы в нём нуждаться. Султанша делала то же самое, как ему казалось, следуя его примеру, но чаще всего находила опору в самом Коране, многократно возвращаясь к сурам, которые подкрепляли её точку зрения.
Но все знали, как заведено в Аль-Андалусе, Магрибе, Мекке и по всему Дар аль-Исламу, от западного до восточного океана (которые, как теперь утверждал Ибн Эзра, были двумя берегами одного и того же океана, охватывавшего большую часть Земли, а Земля, на самом деле, представляла собой шар, более чем наполовину покрытый водой). Женщины не читали проповеди. Когда это делала султанша, это было шокирующим, и шокирующим втройне после смерти султана. Все говорили о том, что султанше, если она хотела и дальше идти по этой стезе, нужно было повторно выйти замуж.
Но она не выражала ни малейшей заинтересованности в браке. Она носила чёрное траурное платье, держалась особняком от других горожан и не поддерживала дипломатических связей ни с кем из Аль-Андалуса. Единственный мужчина, с которым она проводила больше всего времени наедине, не считая Моджи Дарьи, был сам Бистами; и когда он понял, почему некоторые горожане косились на него, намекая на то, что он мог бы жениться на султанше и избавить их от затруднительного положения, у него закружилась голова, его чуть не стошнило. Он так сильно любил её, что не мог вообразить себя женатым на ней. Это была не та любовь. Он думал, что и она не может себе такого представить, поэтому не было и речи о том, чтобы опробовать эту идею, одновременно привлекательную и пугающую, и потому болезненную до крайности. Однажды она беседовала с Ибн Эзрой в присутствии Бистами, расспрашивая о его предположениях насчёт океана, простёршегося перед ними.
– Ты хочешь сказать, это тот же самый океан, который видели молуккцы и суматранцы на другом конце света? Как такое возможно?
– Мир – это сфера, в этом не может быть сомнений, – сказал Ибн Эзра. – Он круглый, как луна или как солнце. Это шар. Мы добрались до западного конца суши, а на другой стороне земного шара находится восточный конец суши. Этот океан покрывает весь остальной мир, вот так.
– Значит, мы можем доплыть до Суматры?
– Теоретически, да. Я пытался рассчитать размеры Земли, используя вычисления древних греков, Брахмагупты из Южной Индии и мои собственные исследования неба. И хотя я не могу быть уверен, но думаю, что Земля составляет около десяти тысяч лиг в обхвате. Брахмагупта называл число в пять тысяч йоганд, что, как я понимаю, примерно равно этому расстоянию. А размеры суши, от Марокко до Молуккских островов, составляют около пяти тысяч лиг. Таким образом океан, который мы видим сейчас перед собой, покрывает полмира, пять тысяч лиг или больше. Ни один корабль не сможет преодолеть такое расстояние.
– И ты уверен, что Земля настолько большая?
Ибн Эзра неопределённо махнул рукой.
– Не уверен, султанша. Но полагаю, что это похоже на правду.
– А острова? Не может же океан пустовать на протяжении пяти тысяч лиг! Наверняка в нём есть острова!
– Наверняка, султанша. Во всяком случае, это немаловероятно. Андалусские рыбаки рассказывали, что иногда их прибивало к островам, когда штормы или течения уносили их на запад, но они не описывают, как далеко и в каком именно направлении.
На лице султанши мелькнуло обнадёженное выражение.
– Тогда мы могли бы уплыть и найти те самые острова, или другие, похожие на них.
Ибн Эзра снова махнул рукой.
– Что? – спросила она резко. – Ты сомневаешься, что сможешь построить корабль, который выдержит морское путешествие?
– Это возможно, султанша. Но обеспечить его всем необходимым для такого долгого плавания… Мы ведь не знаем, как долго оно продлится.
– Что ж, – протянула она мрачно, – возможно, нам придётся это выяснить. Теперь, когда султан мёртв и мне некого взять в мужья… – и она метнула в Бистами один-единственный взгляд, – … нас пожелают захватить коварные андалусцы.
Этот взгляд резанул Бистами, как ножом по сердцу. Всю ночь он проворочался, снова и снова вспоминая тот короткий момент. Но что он мог поделать? Как помочь в этой ситуации? Он всю ночь не сомкнул глаз.
Потому что муж знал бы, как помочь ей. Из Бараки ушла гармония, и слух об этом, видимо, распространился по Пиренеям, ибо ранней весной следующего года, когда вода в реках стояла ещё высоко, а горы, защищавшие их с юга, белели зубцами, по тропе с холмов спустились всадники, едва обогнав холодную весеннюю бурю, подходившую с океана. Всадники шли длинной колонной под развевающимися флагами Толедо и Гранады, вооружённые мечами и пиками, сверкающими на солнце. Они въехали на площадь перед мечетью в центре города, красочного под низко нависшими облаками, и опустили пики так, что все они указывали вперёд. Их предводителем был один из старших братьев султана, Саид Дарья, и он привстал в серебряных стременах, возвышаясь над собравшимися горожанами, и заявил: