Булат Ханов Гнев

«Бюргер, чья жизнь расщеплена на сферу бизнеса и частной жизни, чья частная жизнь расщеплена на сферу репрезентированности в обществе и интимную, чья интимная жизнь расщеплена на угрюмое брачное сожительство и горькое утешение полного одиночества, разлада с самим собой и со всеми, виртуально уже является нацистом, одновременно и воодушевленным и все и вся поносящим, или же сегодняшним обитателем большого города, способным представить себе дружбу только в виде «социального контакта».

М. Хоркхаймер, Т. Адорно.

«Диалектика Просвещения. Философские фрагменты»[1]

Сентябрь

1

Ведьма элегическая!

Глеб провел пальцем по экрану, чтобы перезапустить видео.

Это же надо. Накраситься поздним вечером, надеть кремовое платье в кукольном стиле, зажечь свечи, оседлать подоконник, взять в тонкую белую руку томик лирики и зачитать с ученической выразительностью, как в пятом классе перед доской, «Гимн Красоте». И добавить к видео подпись, чтобы до всех дошло: «Это Бодлер случайно попался на глаза…»

Стройный ряд подписчиков из «Инстаграма» всерьез ведь решит, что Алиса окружает себя свежими цветами и то и дело – случайно, само собой – натыкается на классиков, разбросанных по квартире. Глеб-то знал, что без штукатурки на лице и без платья, делающего Алису похожей на нежную и возвышенную девочку, в кадре останется лишь опошленное бездарной читкой и манерным обрамлением стихотворение великого поэта.

Человеку двадцать шесть лет, между прочим.

Ирония в том, что, вздумай Глеб воткнуть зубоскальный комментарий, его бы упрекнули. Сочли бы оскорбленным бывшим и сказали бы, что нужно сохранять лицо после поражения. Обвинили бы в низости, злорадстве и – ключевое – в поведении, недостойном мужчины.

Чтобы отвлечься, Веретинский отложил телефон в сторону и снова уставился в монитор. Кем же надо быть, чтобы субботним вечером править годовой план. В одиночку. На кафедре. Выцеплять нестыковки в программе, которую затем бедолага из канцелярии, проклиная свою долю, будет проверять на предмет нестыковок.

У Глеба имелось марксистского рода подозрение насчет того, почему преподавателей, прикрываясь благой идеей контроля за качеством, нагружали отчетами, рейтингами, справками, планами, списками, сведениями, анкетами. Те, кто наверху, преследовали задачу держать слуг режима в постоянной занятости. Примерно по тем же соображениям детей заставляли таскаться в школу – чтобы не слонялись по улицам без дела.

Едва справишься, поднимешь голову, разомнешь одеревенелую шею, бегом отнесешь все папки в учебно-методический отдел, уже пора строчить статьи – для РИНЦ, для ВАК, для «Скопус». Сначала ты работаешь на индекс Хирша, затем… Хотя нет, ты всегда на него работаешь. Индекс Хирша – мерило твоей интеллектуальной пригодности.

В дверь аудитории постучали. В образовавшемся зазоре показалось лицо робкой мальчишечьей породы Типичный филолог-пацан, щуплый, невзрачный, в потертых джинсах и помятой толстовке.

– Здравствуйте, Глеб Викторович! Разрешите?

– Валяй.

Студент переступил через порог и застыл у книжного шкафа, напряженно всматриваясь в корешки за пыльным стеклом, будто и правда был увлечен кафедральными изданиями. На майский зачет Алмаз по надуманной причине не явился, а на июньской пересдаче Веретинский загонял его по полной. Все равно стипендию парень, как должник, уже потерял. В итоге Алмаз завалил и вторую попытку, долг перекинулся на осень. Теперь от решения Глеба зависело, отчислят заблудшего воробушка или нет.

Студент прошествовал за длинный кафедральный стол и вопросительно приподнял бровь.

– Ручку с листочком доставать?

– Не надо.

Глеб свернул окошко с годовым планом, встал из-за компьютера и подсел к парню, сцепившему руки в замок. Тот, должно быть, гадал, до каких пределов простираются жестокие и гнусные помыслы Глеба Викторовича.

Алмазу бы побывать на рандеву с профессором Щегловым с журфака. Вот уж кто обрел бы себя в инквизиции. Сперва выбросит корявую остроту про «неприлично отросшие хвосты», затем примется вытрясать из жертвы содержание курса, а напоследок замучит высокоморальными изречениями. И не факт, что после всего не отправит на пересдачу. Есть типы, которые упиваются чужой ненавистью.

Глеб же не любил, когда его ненавидели.

– Долг у тебя последний? – уточнил он.

– Последний, Глеб Викторович.

– К строевой годен?

Вместо ответа студент растянул губы в кислой улыбке.

– Давай начистоту, Алмаз. У меня нет ни малейшего желания вершить твою судьбу. Мечтаешь носить форму и петь гимн каждое утро – твое право. Я сообщаю об этом в деканат, и ты спокойно ждешь повестки, не тратя нервы на стиховедение и прочую ерунду. Хочешь учиться дальше – я расписываюсь в твоей зачетке. Твой выбор?

– Конечно, учиться, – несмело, точно чуя подвох, произнес студент.

– И я так считаю. Не буду пугать тебя марш-бросками и чисткой унитазов зубной щеткой. Лучше приведу в пример своего друга, который отдал армии семь лет. Он банально устал от скуки и рутины. А устав, уволился и открыл свою пекарню. В университете, конечно, тоже есть приказы и распоряжения, но компания поинтереснее, чем в казарме.

– Простите, пожалуйста, Глеб Викторович, что так получилось. В июне, в первый раз, я не пришел, потому что… – затараторил Алмаз.

– Давай уже зачетку. Ведомость принес?

Спустя миг студент извлек из портфеля и зачетку, и ведомость со всеми штампами и печатями. Глеб снял колпачок с ручки и занес ее над раскрытой зачеткой.

– Помнишь хоть, что сдаешь?

– «Анализ лирического произведения».

– Именно. Простой предмет. Если на нем спотыкаться, что тогда впереди?

– Обещаю не запускать процесс, – заверил Алмаз. – Я просто стихи не люблю. Сам удивляюсь, как ЕГЭ сдал.

Глеб отвел занесенную над зачеткой ручку и поднял голову.

– Когда возлюбленную Колчака, Анну Тимиреву, арестовали, Дзержинский велел ее освободить. Мы за любовь не сажаем, сказал он. Знаешь, кто такой Дзержинский?

– Какой-нибудь политик?

На лице Алмаза появилось упадочническое выражение. Видимо, решил, что препод передумал аттестовать без боя.

– В своем роде, – сказал Глеб и проставил зачет, к вящей радости студента. – Мораль сей басни такова, что и любовь, и нелюбовь к стихам не несут за собой юридических последствий. Главное – это все же умение вникать в суть вещей, а не питать к ним симпатию.

Веретинский протянул студенту заветные зачетку и ведомость со словами:

– Как ни парадоксально, лучше разбираться в стихах, чем получать от них наслаждение без понимания.

Перед глазами Глеба встала Алиса с Бодлером в ее исполнении. Жуть инфернальная. Впрочем, кому как.

Благодарный студент выскользнул за дверь. В сущности, не вина Алмаза, что его вынуждают соответствовать стократ поруганным и попранным просвещенческим идеалам.

Глеб мог поручиться, что студент раструбит одногруппницам, как странно вел себя препод, какую порол чушь. Дзержинским стращал.

А Тимиреву все-таки посадили.

2

От дома Глеба отделяли двенадцать минут при условии, что он выбирал вальяжный шаг трудового обывателя, честно расправившегося с рабочим днем и незаметно для себя угодившего в бытийный зазор между функцией служебного винтика и статусом ответственного семьянина.

Сегодня Веретинский изменил маршрут и двинулся в противоположную от дома сторону. Путь пролегал к «двойке», университетскому корпусу, который часто мелькал на казанских открытках. Глеб учился в нем в славные времена, до реструктуризаций и кадровых трясок. Тот университет ассоциировался с Толстым, Лобачевским, Бутлеровым и Лениным и представал самобытным пространством со своими милыми академическими излишествами, традициями, ритмом, почерком, а не частью огромного империалистического проекта, как сейчас. Теперь здесь время от времени появлялись с пламенными лекциями агитаторы из «Единой России», которых Веретинский именовал политруками, студентов сгоняли на выборы, а в речевой обиход точечно вводили либеральные словечки вроде «модернизации», «роста», «конкуренции», «инициативы», означавшие что-то недоброе, такое, что не улавливали толковые словари.

Из-за диссонирующих образов преподаватель избегал некогда обожаемую библиотеку. На втором этаже в ней открылся Сбербанк, а на третьем устроили конференц-зал для важных шишек. Со стен сняли таблички с изречениями Лобачевского, заменив их стендами с цитатами политиков и бизнесменов о труде, свободе выбора и капитализации знаний. Нелепей всего, что лифт в библиотеке так и не починили.

Умом Глеб понимал, что рассуждает как типичный агент ресентимента, как посыльный на службе гуманитарного знания. Понимал, что его растроганность превращается в озлобленность, пусть и обоснованную, но смешную в густо рассеянных идеалистических притязаниях.

Несмотря на это, четырехугольник между Главным зданием, «двойкой», физфаком и химфаком оставался для Веретинского самым любимым участком на городской карте и приравнивался к святым местам, куда ходят с поклоном. Здесь Глеб, оберегая самообман, с трудом контролировал собственную неуемную впечатлительность, потому что в нем оживали благие воспоминания. Здесь накатывала та самая неясная тоска – тоска неясная о чем-то неземном, куда-то смутные стремленья.

Ненавистную улицу Баумана Веретинский пересек по привычке торопливо. Здесь несколько лет назад на месте двух книжных открылись сувенирные лавки. Хрестоматийный образец подмены подлинной культуры фетишем.

Дальше по курсу располагалась хинкальная. В достославные времена тут размещалось кафе «Горожанин». В нем Глеб с однокурсником Славой организовали попойку по случаю успешного зачета по украинскому языку, а затем на улице сцепились с пьяными школьниками, отмечавшими последний звонок. Глеба со Славой отвезли в участок. Спустя годы курс украинского вычеркнули из программы, а участок прогремел на всю Россию. Местные охранители до того усердно старались пришить кражу мобильника молодому программисту, что порвали ему задний проход бутылкой от шампанского.

Книжный клуб-магазин «Сквот». Из серии «Нельзя не набрести». Тут собиралось сто двадцать пятое по счету городское поэтическое объединение, читались лекции, сюда стекались на тематические встречи автостопщики и ценители артхауса. Весной Веретинский выступал в клубе с сообщением о русском авангарде перед группой хипстеров и до конца так и не смог определить, поняла его аудитория или нет.

Поколебавшись, Глеб вошел.

Крутые ступени вели в подвал. Преподавателя в очередной раз позабавила надпись «С электронными читалками вход воспрещен». Словно какой-то чудаковатый фермер, в грош не ставивший тракторы и бензопилы, до сих пор предпочитал им плуг и двуручную «Дружбу».

В подвальной комнате размером с залу в дворянских особняках ощущение инородного пространства усиливалось. На полках массивных книжных шкафов в произвольном порядке обитала самая разная литература: от трудов античных философов с развернутыми комментариями до пособий по машиностроению и синергетике, от раритетных изданий с «ятями» и «ерами» до книг новоиспеченных букеровских лауреатов.

– Глеб Викторович, здравствуйте!

– Добрый вечер, Саша!

Сегодня девушка предстала в длинной юбке и в свободной рубашке с круглым воротником. Рубашка напрасно скрывала фигуру, наделенную красотой и гармонией античной скульптуры.

Формально магазином владел супруг Саши, сколотивший себе состояние в аптечном бизнесе. Он подарил «Сквот» грезившей о собственном книжном жене, однако все знали, что заправляет тут Саша – и делает это мастерски, особенно для обладательницы философского образования. Глеб был убежден: попробуй кто-нибудь отнять у нее «Сквот», хрупкая брюнетка с неизменной ярко-красной помадой на губах и густо подведенными глазами, выделяющимися на бледном остром лице, с оружием встанет на защиту своей мечты.

– Как у вас дела? – спросила Саша. – Давно не появлялись.

– Не довелось, – сказал Глеб. – Летом в ваши края не забредал.

Преподаватель обогнул копировальный аппарат и направился к шкафу, стараясь при этом держаться вполоборота к девушке. Скорее всего, идея с ксерокопией, с продажей тетрадей и прочих скрепок-стиралок принадлежала Сашиному супругу. Мечта мечтой, а одними книжками не проживешь.

– Я решила, что вы расстроились из-за того выступления про авангард, – сказала Саша. – Слушателей мало пришло.

– Еще чего, – ответил Глеб. – Тема такая. Я же не о соционике рассказываю, чтобы залы собирать.

– Надеюсь, вы не в обиде на «Сквот».

– Саша! Моя любовь к «Сквоту» безгранична, как лимит доверия русской литературе. Вот не сойти с места.

За стеной располагалось и другое помещение – с журнальными столиками и креслами. Там обычно общались, попивая кофе с бисквитами, играли в «шляпу» или обсуждали что-нибудь далекое от реальности, как последний фильм Триера. Судя по тишине, в субботний вечер Глеб был единственным посетителем «Сквота».

– Как лето провели, Глеб Викторович?

– О, его я не забуду.

– Столько впечатлений?

– Я бы так не сказал. Собирались с женой в Ялту, а у нее сильно заболела мать. Поездку отложили. Зато благодаря свободному времени написал целых две статьи.

– Сочувствую, что планы сорвались. С мамой все в порядке?

– Слаба, но теперь ей уже лучше. Спасибо.

Типичные диалоги отдаленных знакомых. Лишь бы никаких вопросов о погоде. Их Глеб счел бы за оскорбление.

Он взял с полки первую попавшуюся книгу. Что-то о ведах.

– У нас все бессистемно расставлено, – сказала Саша. – Надо бы рассортировать по алфавиту и тематике.

– Алфавитно-тематическое распределение – это фашистский способ организации пространства.

– Да что вы такое говорите!

Саша засмеялась.

– Может, и не фашистский, а для деловых особ. Для тех, у кого нет времени проводить в книжном магазине больше пяти минут. Я же люблю потрогать обложку, пробежаться глазами по аннотации. Замечала, что большинство из них пишется дилетантами? – С этими словами Веретинский достал сборник Кинга «Все предельно» в болотного цвета обложке и развернул титульником к Саше. – Великий и ужасный Стивен Кинг, долгих ему лет. Слушай. «Пятнадцать леденящих кровь историй от жестокого и агрессивного эстета тьмы. Пятнадцать дверей в мир страха, боли, обреченности». Дичь.

– Дичь, – сказала Саша.

– Любой мало-мальски разборчивый читатель, воспитанный на классике, после такой аннотации к книге не притронется, – сказал Глеб. – Между тем сборник хорош. Взять хотя бы заглавный рассказ. История о том, как важно правильно распорядиться талантом. Иронично, что творец осознает это только тогда, когда он оброс связями, когда он уже вписан в систему и вовсю разбрасывается своими исключительными умениями. И он вынужден делать запоздалый выбор, на что расходовать остатки опороченного дара.

– Не читала, – сказала Саша. – Заинтриговали.

– Кинг – стоящий автор. Не Гете, конечно, но внимания заслуживает.

– Он модный. Это наталкивает на подозрения. – Саша помедлила. – Так, наверное, некоторые читатели рассуждают.

– «Модный» – точное слово, – сказал Глеб. – Жаль, его испортили. Шекспир, Бальзак, Диккенс, Толстой – эти ребята при жизни считались модными, а теперь недосягаемы для критики.

– Я люблю Диккенса, – сказала Саша.

– И я. Он оптимист.

Веретинский раскрыл наугад тяжелый том «Под сенью девушек в цвету». Глаза выхватили монструозное предложение на полстраницы. Неужели в это вникает кто-то, кроме переводчиков?

– У русских литературоведов есть неприятная черта, – сказал Глеб. – Те книги, которые им неинтересны, они часто объявляют недостойными. В особенности это касается фантастики. В этом чувствуется снобизм. Сколько добротных авторов отвергается с ходу, даже представить страшно. Лавкрафт, Ле Гуин, Саймак, Кинг. Я не утверждаю, что они ровня Хемингуэю, Сартру, Томасу Манну. Суть в том, что эти писатели не заслуживают того, чтобы о них умалчивали.

– Сурово вы литературоведов! – сказала Саша.

– Пока они нас не слышат.

Девушка смущенно улыбалась за кассой.

– Разоткровенничался, – сказал Веретинский. – Выболтал профессиональные тайны.

Преподаватель вытащил с полки томик Китса. Британское издание. Лондон, 2006. В бытность студентом Глеб прикупил себе для коллекции Байрона в оригинале и прочел всего два стихотворения – «She walks in beauty» и «Love & Death».

– Глеб Викторович, вы же картины не видели, – сказала Саша. – Надо было первым делом показать.

– Какие картины?

– Казанских художников. Они в соседнем зале.

– Я из казанских художников только Лану Ланкастер знаю. И Рамиля Гарифуллина. Честно говоря, если это их художества, то…

– Нет-нет, Глеб Викторович, это даже близко не Лана.

Саша повела Веретинского в другую комнату, включила свет и торжественным взмахом руки указала на полотна. Первая картина оказалась по-русски безрадостным пейзажем в окне поезда. На дальнем плане мучили глаз скошенная нива, склонившийся забор и две прогнившие хибары, точно нарывы на черной земле; а на переднем художник изобразил два стакана с подстаканниками и засаленную колоду карт на вагонном столике. Слишком типично, чтобы вызвать бурю эмоций.

Вторая картина, размером с постер, притягивала и отталкивала одновременно. Супруги, обращенные в профиль, в сумерках сидели по противоположные стороны кухонного стола, впившись друг в друга глазами. Так друг на друга не смотрят даже враги – столько укора источали их взоры. Старательному реализму пейзажа с домами-нарывами здесь словно противопоставлялась обманчивая небрежность гротеска. Каждый штрих на месте. Обои леденистого оттенка, открытый холодильник, извергающий потустороннее свечение, окутанная зеленой аурой плита с зажженными конфорками, ночь с размазанными по небу звездами в незанавешенных окнах, немая неприязнь на лицах супругов. И что-то еще в их взглядах. Усталость? Тоска?

– Определенно талантливо, – сказал Глеб, смущенный тишиной. – Безмолвная боль затаенной печали.

– Мне тоже она больше нравится, – сказала Саша.

– Плохо разбираюсь в живописи двадцатого века. Конечно, соц-арт от гиперреализма отличу, как и Поллока от Уорхола. А это – вещь. Выдающаяся. Почерк мастера.

Веретинский почувствовал, как краснеет. Нет чтобы заткнуться и не строить из себя эксперта.

– Она продается, – сказала Саша. – Двенадцать тысяч.

– Шутишь? Ей цены нет.

– Без шуток. Двенадцать тысяч.

– С рамой?

Веретинский продолжал пороть чушь.

– Естественно! – Саша улыбнулась.

– Однозначно беру, – сказал Глеб. – Повешу в кабинете. Это штучное явление, предпочту его собранию сочинений любого из авторов.

Преподаватель достал кошелек. Значит, так, это вместо сорвавшегося Крыма. Лиде он объяснит. Картина ему нужна, и это не обсуждается.

Глеб пересчитал купюры и беззвучно выругался.

– Можно картой расплатиться?

– У вас есть «Сбербанк онлайн»?

– Секунду, – сказал Веретинский. – Секунду. Так. Диктуйте номер.

На улице Глеб крепче сжал обернутое в упаковочную бумагу полотно, недоумевая, что на него нашло. Не Бог ведь нашептал, в конце концов. Купил картину и с легкостью расстался с двенадцатью тысячами, не обмозговав покупку. Обе вещи с Веретинским произошли впервые. Это против его правил. Показное пренебрежение к деньгам вызывало у него такое же раздражение, как и скряжничество.

Свидание с «двойкой» переносилось. И домой Веретинский поехал на автобусе. Весь путь он думал, как отреагировала бы Лана Ланкастер на известие, что кто-то в ее городе, совсем поблизости, пишет картины заметно лучше. Наверное, ее паралич разбил бы от зависти. Позолота бы точно с нее стерлась, обнажив… Даже представить страшно, что бы обнажилось.

У подъезда материализовалась потрепанная бесформенная алкоголичка, местная достопримечательность. В тапочках, в фиолетовой кофте из свалявшейся шерсти, в колготках, в каких старухи на рынке хранят лук. На голове гнездо из волос огненно-рыжего цвета. Предельно неебабельная, как выразился бы Слава. До ушей Веретинского донеслось неделикатное бубнение.

– Сигаретой угостишь?

Его обдало дыханием смерти. Он захлебнулся в хохоте и ушел, воображая, как эти человекообразные руины подыхают в канаве от асфиксии.

В лифте Глеба ни к селу ни к городу настигли строки: «Сердце изношено, как синие брюки человека, который носит кирпичи».

3

– Глеб?

Нет, ты чего, Комаров Москит Львович.

– Глеб, привет. – Лида появилась из зала. – В университете задержался?

– Привет. Должник зачет сдавал. Я тебе говорил.

Лида неловко замерла в трех шагах. Еще весной они перестали всякий раз обниматься при встрече.

– Что принес?

Взгляд Лиды был прикован к полотну в руках Глеба.

– Картина, – сказал он. – Неожиданно досталась. Потом объясню.

– Ладно, – сказала Лида. – Горячую воду отключили.

– Снова?

Она кивнула.

– Я тебе согрела. Давай полью.

– Спасибо, не надо. На улице жарко, помою холодной.

– Давай.

– Правда, Лида, не нужно.

– Нужно. И лицо сполоснешь, чтобы приятно было.

Глеб упустил момент, когда втянулся в эту игру. Игра повторялась вновь и вновь. По правилам Лида неназойливо настаивала, а он до поры отнекивался, чтобы сдаться. Или не сдаться, если исход важен.

Пока Лида наполняла на кухне ковш, Веретинский отнес в кабинет картину и дипломат.

Из телевизора разлетались знакомые голоса. Это ее любимое скетч-шоу. Одно из тех, где актеры изо всех сил притворяются смешными. Многие им даже верят. Лиду они точно убедили.

Глеба оглушило взрывной волной закадрового хохота, так что он быстрее скрылся за Лидой в ванной. Смех усмейных смехачей.

– Почти остыла, – сказала Лида, прежде чем полить.

Глеб сложил черпачком ладони, зажмурился и окатил лицо. Из крана, должно быть, не холоднее.

– Хорошо?

– В самый раз, – сказал Веретинский, потянувшись за полотенцем. – Ни разу не видел этот ковш.

– Ну ты даешь, – сказала Лида. – Прошлым летом еще покупала.

– Ты знаешь, – сказал Глеб, – среди посуды у меня мало друзей.

– В смысле?

Юмор этой женщине был определенно чужд, несмотря на увлеченность скетч-шоу и стендапами.

– Тарелка, чашка, блюдце, вилка и две ложки, маленькая и большая, – пояснил Веретинский. – Больше друзей нет.

– А, – сказала Лида. – Бокалы не забудь – для вина и пива.

Пока она досматривала свою передачу, Глеб ел рагу. Как ни крути, а кормила Лида бесподобно. И рагу, и борщ, и голубцы, и паста, и картофель, жаренный в кожуре, – по части готовки эта женщина давала фору ресторанным поварам. Даже компот она варила каким-то секретным способом, что сразу припоминались вкус, запах и ощущения родом из детства. Почерк избранных – умение смастерить блюдо так, чтобы оно тягалось с образцами детских лет.

Так совпало, что ужин Веретинского закончился вместе с так называемым юмористическим шоу Лиды.

– Покажешь картину? – сказала она.

– Только предупреждаю: она выполнена в непривычном стиле.

– Ты разжигаешь мое любопытство.

Глеб повел Лиду в кабинет, включил свет и без всякого изящества сорвал оберточную бумагу. Здесь полотно казалось другим, нежели в «Сквоте», но по-прежнему магическим и грандиозным – ни много ни мало. Лида исследовала картину долгим несведущим взглядом и в итоге не разделила ее очарования.

– Почему у них лица нечеткие?

– Что ты имеешь в виду?

– Глаза, рот, уши слабо видны, – сказала Лида. – Будто сплошная кожа. Неясно, то ли синие глаза у них, то ли карие, то ли серые. Даже заколка у нее четче прорисована, чем глаза.

– Полагаю, это сознательный ход, – сказал Глеб. – Художник отчетливо изобразил детали одежды и интерьера, а лица сделал смазанными, чтобы показать обезличенность героев. Не самый выдающийся прием, зато действенный.

– То есть?

– То есть это пустые люди. У них нет характера, нет воли, нет того, что отличало бы их от остальных. Они давно разменяли себя на вещи.

Лиду объяснения не удовлетворили. Глеб стоял как дурак с выставленным перед собой полотном, преткнувшись о ее молчаливое недоумение.

– Не нравится? – спросил он.

– Ты был прав, когда говорил о непривычном стиле, – сказала Лида. – Все-таки я не понимаю современное искусство.

Можно подумать, в классическом она разбиралась.

– Дело не в том, что это современное искусство, – сказал Глеб. – Это не элитарная чепуха, которую продают на аукционах за крупную сумму лишь потому, что авторитетный критик назвал эту чушь шедевром. Наверное, тебя насторожила мрачная атмосфера.

– Наверное. Она холодная, неприятная.

– Значит, автор сумел создать настроение.

Лида заглянула Глебу в глаза.

– Это не та художница?

– Какая?

– О которой ты говорил. Как там ее?

– Лана Ланкастер? Нет, ты чего. Это недосягаемый для нее уровень.

– А кто?

– Честно говоря, автор мне неизвестен.

– Тебе эту картину подарили?

Глеб ожидал этого вопроса, и все равно он поставил его в тупик.

– Нет, – сказал Веретинский. – Купил.

Настала очередь Лиды пребывать в замешательстве.

– Где? – спросила она.

– В «Сквоте». Знаю, тебя волнует цена, поэтому скажу сразу. Двенадцать тысяч.

– Что-о? – сорвалось с ее губ. – Глеб, ты с ума сошел?

– Это сокровище, – сказал Веретинский. – Мне повезло, двенадцать – это намного ниже его подлинной стоимости.

– Двенадцать кусков, Глеб!

– Лида, это грандиозное произведение. Ты не осознаешь, какова его реальная ценность.

– Двенадцать кусков! Три месяца квартплаты! У меня оклад ниже! Ты представляешь, сколько я за кассой торчать должна, чтобы оплатить тебе твою картину?

Веретинский едва сдержался, чтобы не наорать.

– Лида, погоди, – сказал он. – Допустим, что это сэкономленные летом деньги. Нечто вроде компенсации за отпуск.

Судя по выражению лица Лиды, такого допущения она не сделала. Не лучшая шутка и не лучший аргумент.

– Ты меня теперь до конца жизни попрекать будешь за то, что я тебе Крым обломала? Ничего, что ты книги каждый месяц заказываешь, чтобы на полку поставить? Или платишь за перевод статьи на английский, чтобы ее опубликовали в пафосном журнале? Можешь быть, это я на прошлой неделе переводчику пять кусков перекинула?

Глебу хотелось трясти ее, пока она не задохнется в своих проклятиях. Схватить за плечи и трясти. И одновременно втолковывать хриплым голосом, что от публикаций в «пафосных» журналах зависел его преподавательский рейтинг и доход, что без новых книг ему нельзя, что никаким Крымом Веретинский ее не попрекал.

Но он слишком часто ругался с женщинами, чтобы отвечать на каждое их обвинение и оправдываться.

– Лида, – сказал Глеб. – Я тебе истерик не закатывал, когда ты себе меховую жилетку прикупила.

– Совсем поехал? – сказала Лида. – Сравнивать одежду и это, нарисованное непонятно кем и для чего?

– Сравнение и правда неудачное, – сказал Глеб, – потому что жилеток можно сколько угодно сшить, а талантливые картины, как пирожки, не пекутся.

– Ты в своем уме? – гнула Лида. – Ты не понимаешь? Когда будет холодно, мне картину на себе носить, что ли?

Веретинский отвел глаза прочь, сфокусировался на часовом маятнике, набрал воздуха в легкие, чтобы не закричать.

– Не надо через каждое слово утверждать, что я сошел с ума, – сказал Глеб. – Это во-первых. Во-вторых, не ври себе. Жилетка тебе нужна не для того, чтобы греться. Свитер от холода спасает не хуже. В-третьих, прекрати на меня орать. Для этого нет поводов.

– Конечно, нет поводов, – сказала Лида. – Ты всего лишь выкинул на ветер двенадцать кусков, даже не посовещавшись со мной.

– Я зарабатываю и имею право тратить заработанное по своему усмотрению.

– Отлично! То же самое касается и меня. Завтра же накуплю шмоток. Устрою себе шопинг.

– Устраивай.

– Давно заглядываюсь на одно платье.

– Не стесняй себя в средствах.

– И на сумку.

– Классная идея. Удиви меня.

Лида таращилась на Глеба. Как запуганная выдра. У нее иссякли угрозы и аргументы, а момент, чтобы броситься на него с кулаками, она уже упустила. Он победил.

Как и всегда, с победой Веретинского настигло великодушие к поверженному противнику, неодолимое влечение к щедрому жесту.

– Лида, доверься моему вкусу, – сказал Глеб. – Чутье подсказывает, что это полотно будет признано выдающимся. Если так случится, я сумею продать его за сумму, которая в разы превышает потраченную.

– Думаешь? – Она не верила.

– Убежден. Ни о чем жалеть причин нет.

Само собой, он не расстанется с картиной ни при каких условиях. Да и художников развелось так много, что нужно постараться, чтобы заметить среди них великого. Вероятность, что полотно из кабинета Глеба объявят выдающимся, близка к нулю.

Лида укрылась в кухне и принялась нарочито греметь кастрюлями и ковшами. Стыдила его, звяканьем доводила до сведения, какой неблагодарностью Глеб отплачивает за ее незаметный труд, за каждодневный подвиг на кухне, за незавидную женскую долю.

Веретинский чудом не сорвался, усмирил гнев.

Он спрятался в ванной, щелкнул задвижкой и достал телефон.

4

В воскресенье, пока Лида была на смене, Глеб занимался картиной. Купил специальные двусторонние липучки, чтобы закрепить раму на стене.

Обои на полотне скорее походили на плавленый воск, чем на ледяную пустыню, как показалось вначале. Таким образом, стены в таинственной кухне напоминали лечебницу для душевнобольных – в обобщенном представлении, само собой. Тоже немного поводов для оптимизма. Супругов будто утомил бессмысленный поединок. Каждый из них отказался от победы, слова иссякли. There are many things that I would like to say to you but I don’t know how. Лиам, кажется. Или Ноэль?

Изваяния на картине равнодушно молчали, да и какая разница, кто из братьев это спел.

Обе лекции в понедельник Веретинский читал с воодушевлением. Отпускал шутки по поводу Ницше и декадентов, на память цитировал ударные фрагменты из брюсовского эссе. Как и обычно случалось после отпуска, Глеб ощущал бодрость. Ему пока не успели осточертеть бесконечные разговоры на одни и те же темы с одной и той же интонацией, скитания по коридорам и душным аудиториям, поэтому Веретинский не спешил убежать из университета сразу после занятий. До встречи со Славой он даже завернул на кафедру выпить кофе.

Изида Назировна принимала академическую задолженность у китайского студента. Оба исправно играли свои роли. Профессор в привычной надрывной манере выговаривала студенту, а китаец усердно кивал.

– «Житие протопопа Аввакума» отличается от предыдущих образцов жанра по целому ряду признаков! – Кивок. – Это первое автобиографическое житие, его автором выступил сам протопоп Аввакум! – Кивок. – Вот что я ожидаю от тебя услышать как минимум!

Руслан Ниязович наблюдал с противоположного конца стола, оторвав взгляд от ноутбука. Глеб следил за сценой из-за стеллажа, откинувшись с чашкой горячего кофе на спинку дивана. В подобные моменты немудрено вообразить себя всеведущим бархатным голосом из заэкранной проекции, надмирным рассказчиком, мастером давать персонажам ошеломительные характеристики, где документальные сведения смешиваются с деталями, какие герои либо с улыбкой упомянули бы в анкетах, либо предпочли надежно скрыть подальше от досужего любопытства и ревнителей моральных устоев. Сергей Трюфелев, тридцать два года, старший менеджер в мобильной компании, не женат, в восторге от тульского «Арсенала» и жареной индейки, в 2013 году на корпоративе упал голым в бассейн, бла-бла-бла. Забавный прием.

– Протопоп Аввакум существенно разнообразил лексику житийного повествования! – Кивок.

Итак, Изида Назировна. Старая во всех смыслах дева. Специализируется на древнерусской литературе и на сопоставлении Достоевского и Толстого с татарскими классиками. Со студенческих лет приучилась работать за письменным столом до трех-четырех утра. Пробуждается, соответственно, к полудню, поэтому раньше обеда в университете ее не ждут. Расписание подстраивают под нее. Сухая, но не черствая; памятливая на прегрешения, но не мстительная. Есть основательное подозрение, что, кроме литературы, ее ничего не интересует.

– Методичку надо выучить, как молитву! – сказала Изида Назировна, берясь за ручку и зачетку. – Особенно первые две главы.

Китаец кивнул. Его сосредоточенное лицо было скупо на эмоции.

– Выучить, как молитву, понятно?

Когда китаец исчез, Руслан Ниязович позволил себе соображение:

– У них же нет молитв, Изида Назировна, это совсем другая культура!

Оба натянуто засмеялись. Изида Назировна – чтобы продемонстрировать, что критику она принимает даже от доцента. Руслан Ниязович – чтобы сгладить ситуацию.

Методичку, на религиозном статусе которой настаивала Изида Назировна, она сама же написала. Глеб едва сдержался, чтобы не сострить. Его иронии здесь не любили. Да и кто из интеллектуалов, положа руку на сердце, отказался бы от собственной паствы? Кто из них не наделял свой малозаметный труд сакральным значением?

Короче, Руслан Ниязович. Специалист по межкультурной коммуникации и по восточному тексту в русской литературе. Ходячая энциклопедия по азиатским верованиям и воззрениям, навскидку назовет не меньше восемнадцати отличий хинаяны от махаяны. Предельно воспитан, сдержан и радушен. О семье не распространяется, корпоративы на кафедре покидает ровно тогда, когда поднимается третий бокал и звучат последние осмысленные поздравления. Черные волосы его тронуты сединой, будто посыпаны пеплом.

Веретинский услышал, как отворилась дверь. Ритмично застучали каблуки, и в поле зрения появилась Катерина Борисовна. Глеб залпом допил кофе. Мимоходом поздоровавшись с Борисовной, он направился мыть чашку.

Борисовна принадлежала к тому типу остроносых и колючих характером дам, которых активно ненавидят за их спиной. Она боготворила Достоевского, маскируя жреческое поклонение под профессиональный интерес. Распоследняя строчка из писательских дневников ею оценивалась как гениальная, в рядовых описаниях интерьера отыскивалась бездна скрытых смыслов, а сам Федор Михалыч приравнивался к святым. Кроме того, Борисовна обожала высматривать повсюду христианские символы и время от времени заводила страстную речь об оскудевшей в наши дни духовности. Детальная осведомленность в вопросах морали самым гармоничным образом увязывалась с надменностью Борисовны и зияющим отсутствием у нее всякой тактичности. Студентов она в лицо называла беспомощными, бездарными и бесполезными.

Нельзя сказать, что Борисовна была уникальна. Глеб знал кроме нее трех женщин-литературоведов, которых объединяло обостренное внимание к Достоевскому и христианству, а также безграничное хамство. Такие личности формировались, по наблюдениям Веретинского, уже лет в двадцать. С возрастом лишь накапливался их символический капитал и ширился круг людей, кому Борисовна и ей подобные могли безнаказанно нагрубить с высоты своего академического положения. Обидней всего, что эти начитанные гарпии обладали изощренным чувством юмора, вследствие чего жалили они вдвойне больней, чем обычные неотесанные невежи.

Помыв чашку, Глеб вернулся на кафедру. У двери Светлана Юрьевна сунула ему под нос пачку бумаг.

– Глеб Викторович, здравствуйте. Вы представляете, только что нам прислали этот запротоколированный бред с пометкой «Сделать срочно».

– Здравствуйте, Светлана Юрьевна. Очередной приказ или план?

– План. На Кристине лица нет.

– Да уж, – сказал Веретинский, – тяжек труд лаборанта.

– Выделю ей деньги на такси из кафедрального фонда, – сказала Светлана Юрьевна. – Наверное, до ночи задержится с бумагами этими.

– Пусть на диванчике ночует у вас в кабинете.

– Вам бы все шутить, а девочка чуть не плачет. К такому ее не готовили – вкалывать, как раб, за пять тысяч.

Светлана Юрьевна – идеальный завкафедрой. Заслуженный боевой офицер, мастер организовать все как положено. Может переубедить любого, кто сомневается в способностях женщины руководить. Как-то Глеб лицезрел, как она с важным отчетом в руках обсуждает с тремя старостами с разных курсов расписание экзаменов, параллельно отвлекаясь на неумолкающий телефон и диктуя Кристине текст электронного послания. Когда Светлана Юрьевна улетала на конференцию в Париж, Дублин или хотя бы Минск, на кафедре тут же терялись документы и множились разногласия. Она преподавала зарубежную литературу двадцатого века и любила Голсуорси и Бернарда Шоу. Конечно, не до такой степени, как Борисовна чтила Достоевского.

Глеб сознавал, что университетскую прослойку воспринимали и называли по-разному. Кто-то вслед за Лениным уподоблял ее известной субстанции. Кто-то из внутреннего круга, напротив, всерьез считал ее совестью нации, последним оплотом порядочности и гуманизма. Сам Глеб придерживался умеренно-критического суждения, что удел большинства университетских преподавателей – это взрастить пару-тройку самобытных идеек и пестовать их целую жизнь. Бегать за грантами, публиковать статьи и монографии, защищать диссертации, выпускать студентов год за годом. По этой части они профессионалы. Проблема не в том, что они хуже тех, кого называют обывателями. Проблема в том, что они втайне полагали себя лучше – чище, выше, даже свободней.

Веретинский попрощался со всеми на кафедре и отправился на встречу со Славой. Посредине коридора его остановила студентка Федосеева. Глеб запомнил ее еще первокурсницей по живым глазам.

– Здравствуйте, Глеб Викторович! С новым учебным годом вас!

– Здравствуй, Ира. Спасибо.

– Вы не спешите?

Глеб посмотрел на часы, прикинул, посмотрел еще раз.

– Скоро у меня встреча, – сказал он. – А что?

– Я к вам по важному вопросу, – сказала Федосеева. – На втором курсе нам предстоит выбрать научного руководителя и написать курсовую.

– Как будто знакомо, – сказал Веретинский. – И?

– Хочу писать у вас.

– Тебя кто-то за хвост тянет? Раньше ноября никто и не думает об этом.

– Мне понравилось, как вы вели у нас «Анализ лирического произведения», – сказала Федосеева. – Хороших преподавателей быстро расхватывают, вот заранее к вам обращаюсь.

– Хочешь писать о стихах?

– Я определилась, что стиховедение мне ближе всего.

– Сколько стихов наизусть знаешь?

– Так… Около тридцати. Вроде того.

Значит, не больше двадцати.

– Настоящий стиховед знает не меньше ста, – сказал Веретинский. – Плюс отдельные выразительные строфы из других стихотворений.

– Я выучу, Глеб Викторович.

– Если постараешься.

– Вы согласны меня взять?

– Ничего против тебя не имею, Федосеева. Считай, предварительным согласием ты заручилась. Подойди на кафедру… – Глеб замер, перебирая в памяти расписание. – В пятницу, в семнадцать нольноль.

Быстро расхватывают, ишь ты.

Ира то ли из Зеленодольска, то ли из Чистополя.

Вообще, сочетание типичного русского женского имени и провинциального городка или даже села звучит комично. Ира из Зеленодольска, Оля из Магнитогорска, Наташа из Озерного. Света из Иваново.

Что до Федосеевой, то первый месяц Глеб принимал ее за феминистку. Из тех, что не бреют ноги и готовы выцарапать глаза, если заплатишь за них в кафе. Мнение зижделось на том, что Ира не стремилась понравиться и не пускала в ход типичные женские штучки. Более того, она небрежно одевалась: носила мешковатые джинсы и акриловые джемперы с высокими воротниками. Впоследствии Веретинский осознал, что ошибался. Ира оказалась простой и дружелюбной. Не будучи безвкусной, в выборе одежды она руководствовалась практичностью. На занятиях Федосеева, хоть и вела себя с преувеличенной серьезностью, соображала лучше прочих в группе.

Так что ее внимание льстило Глебу.

5

– И скусство – это сила, – сказал Слава. – Возьмем, к примеру, подземный переход у моей пекарни. Там стабильно выступают одни и те же музыканты и сидит один и тот же инвалид. Обрубки его ног обернуты в зеленое покрывало. Музыканты – ребята талантливые. С поставленными голосами, с настроенными гитарами. Не говнари, короче.

– То есть не типичный русский рок типа «Алюминиевых огурцов»? – уточнил Глеб.

– Совсем не типичный, – подтвердил Слава. – Так вот. Инвалид с одеялом месяца два смотрел на музыкантов.

– При чем здесь искусство?

– При том, что музыкантам подавали гораздо чаще, чем инвалиду, – сказал Слава. – Ровно до того дня, как он освоил дудочку. Когда я спускался в переход, мне почудилось, будто волынку услышал. Гляжу, а это дудочка. Мои руки сами сотку из кошелька выудили. Искусство – это сила.

– Собрал аудиторию.

– Можно и так сказать, – сказал Слава. – А вообще, попрошайки, нищие, музыканты – это целый криминальный бизнес.

Глеб ценил Славу в том числе и за то, что друг не имел привычку долго и нудно пересказывать свои будни. Каждая история в устах бывшего армейца превращалась в иллюстрацию живой мысли, в доходчивый пример. Слава два с половиной года владел пекарней и только последним летом вышел в плюс. Без связей, без образования Слава выстроил малый бизнес, совладав с Роспотребнадзором, налоговой и прочими поставщиками услуг, официальными и не очень.

Подошедшая официантка выгрузила с подноса пиво для Глеба и облепиховый чай для Славы.

– Ваш сырный суп готовится, – сказала ему официантка.

– Жду, – сказал Слава. – Принесите еще стакан питьевой воды.

– С газом или без?

– Не минералку. Обычную кипяченую воду.

– Рекомендую «Перье». Это французская…

– Я знаю, что такое «Перье», – мягко перебил официантку Слава. – Пожалуйста, никаких извращений за неадекватную цену. Стакан обычной кипяченой аш два о.

Официантка удалилась.

– Вот наглость, – сказал Глеб. – Неужели мы похожи на тех, кого так легко развести?

– Сейчас я каждый день выпиваю литр чистой воды, – сказал Слава. – И бокал кипятка утром. Китайцы советуют кипяток, когда болеешь.

– Да ты вроде и не болеешь.

– Для профилактики.

Веретинский достал телефон и показал видео, как Алиса читает Бодлера. Слава издал смешок, уголки рта растянулись в искусственной улыбке.

– Это тебе не «Алюминиевые огурцы», – сказал Глеб.

– Кажется, я вижу нимб над ее головой, – сказал Слава. – Слушай, Глеб, а кто из писателей ненавидел женщин? Или из философов?

Веретинский напряг извилины и сказал:

– Отто Вейнингер.

– Не подходит, – отмел Слава. – Надо громкое имя. У Ницше есть что-нибудь подобное? Или у Маркса?

Веретинский перебрал в памяти философов. Платон и Аристотель – не то. Декарт и Бэкон – тоже. Хайдеггер скорее по ведомству нацистов числится. Дугин – почти туда же.

– Шопенгауэр! – сообразил Глеб.

– Значит, так. Берешь у Шопенгауэра самый смачный отрывок про женщин, надеваешь лучший костюм и галстук и читаешь на камеру. Затем в комментариях объясняешь: так, мол, и так, случайно на глаза попалось. Хэштеги выставь: «женщины», «мудрость», «истина».

– Не оценят юмор, – сказал Глеб. – Если кто и заметит видео, то лишь стайка феминисток, которых пригнало ветром.

Официантка принесла кипяченую воду и сырный суп для Славы, а также куриные крылышки для Глеба.

– Здравы будем, – сказал Слава и медвежьими глотками осушил стакан.

– И не здравы. – Глеб отхлебнул пиво.

Крылышки недожарили и недосолили. Глеб расстроился: если уж животное вырастили и убили, то приготовьте его на совесть, с должным к нему уважением, дабы жертва не оказалась напрасной.

– Часто у нее на странице гостишь? – спросил Слава.

– Слежу за обновлениями.

– А у Ланы ее?

– То же самое – слежу за обновлениями.

– Для того, кто порвал с бабой четыре года назад, это ненормально, – сказал Слава.

– Пять лет, – сказал Глеб.

– Тем более. У тебя жена, не забыл?

– Если б я мастурбировал на Алису или пересматривал совместные фотки, то было бы ненормально. А я всего лишь ее ненавижу. И каждый раз убеждаюсь, что Лида – правильный выбор. В ней нет сучьего пафоса, нет притворства. Раздутого самомнения, пожалуй, тоже нет.

Слава наморщил лоб и сказал:

– Я тебя не осуждаю. Просто мне этого не понять.

Слава был иным. Способный на привязанность, на крепкие чувства, он легко порывал с прошлым. Чтобы вычеркнуть из жизни того, кто предал его доверие, у Славы уходило примерно три минуты. Он без колебаний развелся с разлюбившей его женой, отписал ей квартиру в Мурманске, где служил, а по истечении контракта без перспектив и без сбережений переехал в Казань, сняв комнату у старой алкоголички на окраине.

Чтобы бросить пить и курить, Славе потребовалось чуть меньше недели. Зато теперь, вздумай Веретинский при друге выливать из бутылки в раковину хоть водку, хоть коньяк, хоть ароматный аперитив, у Славы даже веко не дернулось бы.

– Когда Алиса с подружкой своей жили в Питере, я и не вспоминал о них, – сказал Глеб. – Вот их тихое возвращение меня взбесило. В конце концов, это мой город, моя территория. Если кинулись покорять чужие края, так и снимали бы там коммуналку и дальше. Писали бы бездарные картины и читали на камеру стихи проклятых поэтов. Вместо этого я вынужден передвигаться по Казани, всякую секунду помня, что мне ничего не стоит столкнуться с ненавистными рожами где-нибудь на углу.

– Глеб, я-то ведь тоже возвращенец. – Слава улыбнулся. – Прервал эмиграцию и блудным сыном приехал в Казань.

– Ты знаешь, что я имею в виду, – сказал Веретинский.

– Ты имеешь в виду, что не хочешь сталкиваться с моей рожей на углу. – Славина улыбка расширилась. – Давай-ка я тебе чая налью.

– У меня свой чай. – Глеб кивком указал на ополовиненную кружку с пивом.

Чтобы увести разговор в сторону, Веретинский рассказал историю с Федосеевой, влюбленной в стихи студенткой, польстившей преподавательскому самолюбию.

– Девочка сама в руки идет, – прокомментировал Слава.

– Ага.

– Препод обязан спать со студентками. Если он, конечно, претендует на то, чтобы его любили.

– Мне по статусу не положено. Я доцент, а спать со студентками – это прерогатива профессоров.

– Как это?

– Есть байки о профессоре, женившемся на первокурснице. Я пока не дорос до таких приключений.

– Ломай систему. Это классно, когда препод может дать подопечным больше, чем знания.

– Да ну тебя. Вот ты бы закрутил с посудомойкой?

Лицо Славы приобрело сосредоточенное выражение, как у мыслителей на бюстах.

– Береги свою… – сказал он. – Как ее?

– Ира.

– Береги и воспитывай ее.

– Буду воспитывать в ней внимательность к тексту.

– Я всерьез. Ничто не портится так быстро, как хорошая девушка, – изрек Слава. – Сегодня она сеет разумное, доброе, вечное, книжки читает, а завтра выкладывает в «Инстаграм» фото из кальянной с шлангом во рту и трахается в туалете ночного клуба. Все потому, что хорошая девушка падка на соблазны и не разбирается в жизни.

– Описал эволюцию Алисы в двух словах, – сказал Глеб.

– Я вкратце обрисовал путь типичной шкуры, – сказал Слава. – Именно поэтому твоя задача – привить твоей студентке элементарные представления о том, что правильно.

– Хотя бы о том, что неправильно.

– Хотя бы так. Родители для нее не авторитет, она теперь слушает промоутеров, читает паблики и прогрессивных блогеров. И всему этому противопоставлено университетское образование. В том числе и в твоем лице. Значит, будущее Иры зависит и от тебя.

– Забью слоган себе в голову.

Друзья расправились с остатками еды. На прощание Слава в сто первый раз посоветовал положить болт на Алису и Лану и передал привет Лиде.

Едва ли существовали друзья лучше Славы. Его сальные мужицкие шутки Глеба не смущали. Он бы с удовольствием проголосовал за старого товарища, баллотируйся тот в мэры или в президенты. Веретинский назначил бы его главнокомандующим Российской армией и доверил бы ему пищевую промышленность.

А еще Слава не выносил литературоведение и утверждал, что филологи навязывают свое толкование текста. «Как будто заявляются без стука, трахают твою жену и наставляют тебя, как правильно это делать с научной точки зрения» – так характеризовал друг деятельность литературоведов.

После встречи Глеб направился к университету. Ничто его не раздражало – ни студентки, позировавшие для фото у памятника Ленину, ни гибэдэдэшники в салатовом, со стахановским рвением перерабатывавшие норму, ни голубиный помет на бордюрах, ни реклама на пункте проката велосипедов. В воздухе витало предчувствие далекой прохлады.

Глаза бредут, как осень, по лиц чужим полям.

Лица не то чтобы располагали – скорее, не отталкивали. Не внушали острого желания затеряться в книгах с красным переплетом или уткнуться в монитор с порно. В такие мгновения Веретинский почти любил все, присущее человеку, и не вспоминал, что мизантропы предпочтительнее гуманистов, так как последние норовят использовать ближнего своего ради высшей цели.

Пустынный двор за библиотекой завораживал тишиной. Деревья, видавшие встречи и расставания, подслушавшие тысячи доверительных разговоров, приветствовали Глеба шелестом листьев. На ступеньках лестницы, спускавшейся к Ленинскому саду, кто-то сложил композицию из окурков и двух винных бутылок. На парапете были начертаны доморощенные изречения «Твой Бог мертв» и «Любовь не спасет человечество». Автор едва ли догадывался, как заест его в будущем тоска по временам, когда отвлеченные понятия еще занимали воображение, а мир укладывался в прокрустово ложе размашистых обобщений, когда не подтачивалась сомнениями убежденность, будто выброшенные в пустоту сокровенные слова достигнут адресата и непременно будут верно истолкованы. Автор вряд ли осознавал, как неразумно отпускать на волю рефлексию. Обретя самую вредную из привычек, привычку додумывать мысль до конца, он уже не сумеет заглушать ее выпивкой или чем бы то ни было. Ни любовь не спасет, ни Бог, ни беседы задушевные, ни стихи. Веретинский уж точно знал. Он, пусть и приучился обрывать горькую мысль на середине, уже чувствовал себя несчастным, и уязвимым, и старым.

6

О шибочно Лида рассудила, что сытым, мол, Глеб не разозлится. Якобы после горячего ужина у него будет меньше прав на гнев. Это нечестно, даже бесцеремонно: выкупать прощение едой, которую и при прочих обстоятельствах приготовила бы.

Едва Веретинский прожевал последний кусочек картофеля, Лида приступила к путаным объяснениям. По ее заверениям, слово на экране она отгадала моментально и почувствовала, что приз в руках. Голос на проводе ласково предлагал подержаться на линии, так как очередь двигается быстро. Трижды связь рвалась, и при повторном наборе голос как ни в чем не бывало снова увещевал, будто совсем скоро Лиду выведут в прямой эфир и она назовет заветное слово.

На середине рассказа Глеб наконец понял, что речь шла об одном из лохотронных шоу. Ведущий в пестрой студии объявляет, что из нескольких букв (А, К, У, С, например) надо составить слово, и минут десять заливает уши телезрителей зомбической трелью про несметные богатства и исключительный шанс. Веретинский полагал, что такие передачи давно уже запретили, как уличные автоматы, а если и не запретили, то отмороженные на голову индивиды, верящие в возможность заработать миллион благодаря умению складывать слова из нескольких букв, либо образумились и перешли на кроссворды, либо погорели на финансовых пирамидах и заработках в Интернете. Глеб не мог причислить себя к тем, кто адаптирован к действительности, однако по сравнению со сказочными дуралеями у него имелись прямо-таки очевидные преимущества.

– Какая-то дура вперед меня дозвонилась, – сказала Лида.

– И ты удивилась?

– Не слишком. Хотя я все же надеялась.

– Честно говоря, я считал, что ты осторожнее.

– Да знаю я, – сказала Лида жалобным тоном, – что там сплошной обман. Как и в жизни. Знаю. Я бы не повелась, если б не предчувствие, когда я слово увидела. Как будто интуиция.

Это звучало издевательски.

– Ты всерьез? – воскликнул Глеб. – Предчувствие, интуиция, внутренний голос? Может, еще судьбу приплетешь?

Они регулярно спорили о судьбе, как и любая пара, по отношениям которой прошла трещина.

– Не начинай, хорошо? – сказала Лида. – Слово на экране было сложное, не любой бы отгадал.

– Какое?

– «Результат».

– Чего? Шутка юмора такая, что ли? Не «аккузатив», не «тавтограмма» или «сциентизм» какой-нибудь, а вот это вот сложное словечко на «р»?

– Думаешь, легко соображать, когда буквы вразброс даны и секундомер тикает?

Глеб обхватил голову. Какой позор.

– У тебя слизали всю сумму со счета? – спросил он.

– Хуже.

– Насколько хуже?

– Теперь у меня минус тысяча двести.

– Как тысяча двести? Разве вызовы не блокируются, если баланс отрицательный?

– У меня тариф специальный. При минусе выдается кредит.

– Покажи телефон.

– Зачем? Завтра я положу деньги.

– Покажи.

– Потом. Он в зале.

– Так принеси!

Лида неспешно вылезла из-за стола. Шаркающие шаги удалились, затем приблизились. Недовольство сквозило в каждом ее движении. Жалкая попытка изображать гордость при отвратительном раскладе.

Телефон опустился в протянутую руку Глеба, и он сразу набрал баланс. Лживая тварь.

– Ты говорила, что минус тысяча двести на счету.

– А сколько?

– Минус тысяча шестьсот семьдесят четыре!

– Значит, перепутала чуть-чуть!

– Ясное дело, цифры почти одинаковые.

– Ты картины за двенадцать кусков берешь, не советуясь со мной! А меня ты за копейки упрекать станешь?

Веретинский зацепился пальцами за край стола, чтобы не улететь со стулом назад. Глеб воображал, как смехотворно выглядит со стороны. Обидней всего, что, как бы он ни отреагировал сейчас, все равно получилось бы недостойно: комично или унизительно.

– Нельзя переводить стрелки, – сказал он.

– Никто и не переводит.

– Ты выставляешь меня виноватым в твоем проигрыше.

– Ничего я не выставляю! Больной, что ли?

– Слушай, – сказал Глеб, – женщина. Завязывай со своими трюками. Кончай называть меня больным и перескакивать с темы на тему.

– Кончай звать меня женщиной!

– Достала!

Веретинский преодолел расстояние до раковины в два шага и положил туда телефон. Прежде чем успел открыть кран и утопить китайского пошиба чертов гаджет, Лида выхватила его и заорала:

– Тебе лечиться надо, ты дерганый вконец! Тебя изолировать пора от людей, в клетку засунуть!

Глеб вцепился в ее плечи, так что телефон шлепнулся на пол, а батарейка отлетела к плите. Большие пальцы вжались в углубления под ключицами. Веретинский никогда не бил женщин, не применял силу. Секс не в счет, тем более это было с Алисой и по обоюдному согласию. Если бы Лида сейчас закричала, завизжала, он заткнул бы ее оплеухой.

– Слушай! – сказал Глеб. – Слушай! Прекращай. Твои детские приемы бесят. Сначала ты обвиняешь меня в своей тупости. Не спорь, добровольное участие в лохотроне – тупость чистой воды. Затем ты в сотый раз утверждаешь, будто я безумен.

– Мне больно, – сказала она испуганно.

Глеб не ослабил хватку.

– Не будь дурой, умоляю тебя.

– Глеб, отпусти, пожалуйста, меня.

– Я отпущу, Лида. А ты будь умнее. Рассуждай здраво, и сама не заметишь, как мы перестанем грызть друг друга из-за пустяков.

Усадив жену на стул, Веретинский твердой поступью пошел в кабинет за телефоном. В запертой ванной Глеб предался сеансу над первой же фотографией. Блондинка с мнимой стыдливостью прикрывала ладошкой глаза. Кофточка расстегнулась, лифчик на размер меньше стеснял недетскую грудь. Фиолетовые колготки были натянуты почти до пупка; ноги – худые, как карандаши, зато стройные, модельные, скрещенные на уровне голеней – выражали нетерпение. Глеб грубо толкнул блондинку на диван, стал душить. Она закатила глаза, сосредоточившись на наслаждении, утробный стон уперся изнутри в плотно сжатые губы. Тело блондинки напряглось, как у типичной пассивной бабы за миг до клиторального оргазма. Финишировали они синхронно.

Глеб вернулся в кабинет опустошенным. Сумеречный свет угнетающе обнажил пыль на полках с книгами, на столе, на мониторе и принтере. На Веретинском висели мертвым грузом очередной календарный план, статья по ничевокам, рецензия на диссертацию соискателя из Мордовии, а также дефрагментация жесткого диска и установка антивируса. Обременительные мелочи, с которыми нужно расправиться. Тьма их. Стелющаяся тьма.

Если только она попробует снова мстить, Веретинский кожу с нее сдерет. Потому что глупость простительна, а месть – нет. Инициатива, напор, жесткость – иного языка они не понимают, им в детстве внушили послушание, отсюда и пошлейшая игра в папочку, и образы служанок и медсестричек в порно.

В ответ на сообщение Глеба, что он поссорился с Лидой, Слава отправил картинку с Саймоном Кентервилем из советского мультфильма. Поверх изображения красовалась надпись «Убил жену – обрел бессмертие».

Шутку понял, смешно.

Везет тебе. Не разобрать, что хуже: читать стихи в «Инстаграмме» или спускать деньги в лохотроне.

Разные формы самообмана, только и всего. Кстати, мне импонирует твоя лингвистическая выучка.

Чего?

Раньше я и сам «Инстаграм» через две «м» писал.


Веретинский просмотрел обновления у Алисы. Клубничный торт и смузи, закат над Казанкой, бутылка французского вина из супермаркета – это прибавления в «Инстаграме». Помимо них, бывшая опубликовала три репоста «ВКонтакте» и измышления там же о природе времени: «Если бы можно было бы вернуть безвозвратно утраченное, я бы вернула тот августовский день лучистый и беззаботный». Запятую пропустила, дура, и вторая «бы» лишняя. Посоветовать тебе, что ли, редактора.

Лана привычно активно выражалась в «Твиттере». Сегодня начирикала аж четыре послания. Целый мир узнал, какие уникальные карандаши доставили ей с «Али-Экспресс» и какой изящный на почте сделали комплимент. Кроме того, Лана определилась, что лучший обед – латте с сигаретой, а новая версия «Дубль Гис» удобнее предыдущей. Да-да, расскажи о свежем приложении от «Андроид» или о выходках мобильного оператора. Расскажи, что заказала в кафе и кого встретила на остановке. Всем ведь умереть как интересно. Это еще Лана не включила заезженную пластинку о невероятном Париже, куда летала на концерт «Muse», и не упомянула о вечном ее декадентском недосыпе.

Когда Глеб пришел на кухню выпить воды, Лида оттирала кухонную плиту. Рука с губкой яростно выводила круги по эмали.

– У меня полно работы, – сказал Веретинский. – Надо добить календарный план и приступить к статье.

Лида продолжила тереть, словно накануне званого ужина.

– Раздвину кресло и заночую в кабинете.

– Твое дело.

– Хотел предупредить.

– Предупредил.

– Доброй ночи. Хозяюшка.

– Доброй ночи.

Видимо, примирения не достичь. С ними всегда так: шагов навстречу им мало, непременно нужно явиться с покаянием и бросить к ногам тысячу сожалений, будто ты грешник распоследний. Не только смягчить сердце, но и унизиться.

Вернувшись к компьютеру, Глеб трудился над календарным планом не более получаса. Когда оставалось сделать лишь заключительный рывок, Веретинский свернул вордовский документ и открыл чистый лист. Будет вам пост в социальных сетях, закачаетесь от волнения.

Чем активнее я стараюсь подчинить себе обстоятельства, тем активнее они подчиняют себе меня. Действие равно противодействию. Будь аморфным. Будь буддистом.


Текст выходил куцый, легковесный, в стиле интервью инфантильной рок-звезды. Для основательности Глеб пристегнул второй абзац.


Буддизм – философия смерти. Смерть – конечная цель буддизма, а его практики – теоретический опыт многократного умирания. По буддизму, воля к смерти – удел сильных, удел зрячих, смирившихся с невозможностью достичь счастья и отказавшихся от влечения к нему. Именно этим буддизм неприятен витальному индуизму, а также авраамическим религиям, настраивающим субъекта на поиск божественной благодати и на посмертное существование.


Если бы Глебу платили за непредвзятое мнение, он накатал бы серию постов общим размером с многотомную энциклопедию. Высказался бы и по поводу русской идеи, и по поводу обскурантизма. И по капитализму бы прокатился, и Холокост бы помянул, почему нет. О, если бы он монографию по советскому авангарду с аналогичным энтузиазмом творил…

Веретинский опубликовал пост о буддизме «ВКонтакте» и на «Фейсбуке». Ближе к полуночи мало кто читал пространные заметки, в основном все разбредались по уютным чатикам и перепискам, поэтому оглушительной реакции Глеб не ждал.

Он полагал, что на «Фейсбуке», в отличие от «ВКонтакте», публика поумнее. На обоих сайтах Веретинский не проводил много времени, так как в противном случае задыхался от информационной передозировки. Круг подписки Глеба составляла приближенная к словотворчеству общественность: литературоведы, журналисты, критики, редакторы и прочие сочувствующие. Все они выражались охотно и развернуто, поэтому обсуждение непроясненной строчки из Бродского или Мандельштама растягивалось в среднем на двое суток. Кроме того, едва ли не каждый из тех, кто по призванию и по роду службы творил словесную реальность, считал необходимым откликнуться на зов дня и ветром репостов разнести по Сети свое отношение к сирийскому конфликту, к обманутым дольщикам или сталинским репрессиям. Порой и Веретинский любопытствовал, с какой интонацией произнес слово «безопасность» Путин на очередном выступлении, и все же размножение в геометрической прогрессии бесполезных текстов как минимум смущало. Настораживали голоса, звучащие только затем, чтобы не быть преданными забвению, чтобы не выпасть из обитаемых пределов. Голоса складывались в шум, а шум вынуждал говорить чаще и громче. Это напоминало паранойю с атомной бомбой: никто не желал войны, но всякий, кто мнил большим свой фаллос, наращивал ядерный потенциал и втягивался в гонку вооружений – чтобы не было войны.

Будь Глеб владельцем «Фейсбука», он установил бы ограничение на три записи в месяц.

Веретинский не мог сосредоточиться на календарном плане и вновь нажал на вкладку «ВКонтакте». Два лайка, комментариев нет. Прямо как в песне Анжелики Варум.

В коридоре хлопнула дверь, щелкнула задвижка. Лида заперлась в ванной.

Это не на пару минут. Значит, Глеба не застанут.

Из ящика в столе извлеклась похудевшая пачка влажных салфеток, пальцы машинально набрали в поисковой строке название заветной группы.

Трепет охватил Веретинского еще до того, как первая фотография попала в поле зрения. Сердце ускорилось, кровь прилила к тазу. Первую порцию свежих девочек Глеб пролистал моментально, не цепляясь за детали. Все равно лица у них почти одинаковые, глуповатые и благостные, разница лишь в прическах и в одежде. Следующий ряд снимков был рассмотрен медленно, придирчиво. Юбка с колготками, юбка с чулками, юбка с носками, шортики, джинсы в обтяжку, платья. Диапазон цветов такой, что хоть карнавал устраивай в честь гетер с кукольными рожами.

Вот. То самое. Грудастая блондиночка в черном и загорелая брюнетка в желтом, на фоне ковра с лисичками. Чулок сполз по бедру, подол задрался, хитрые развратные твари, вам даже притворяться незачем, разрешите вас выебать, с резинкой и без…

За миг Глеб успел поднести салфетку. Его туловище склонилось набок и подергивалось. Увидь Лида со спины – решила бы, будто его инсульт хватил. А он всего-навсего убил очередного ребенка.

Выбор падал на всяких: на обнаженных и на наряженных по всем канонам косплея, на худощавых и на дородных, на симпатичных и на откровенно посредственных, на лесбиянок и на гетеро, на топовых порноактрис и на безвестных дилетанток с домашнего видео; на тех, кто, приклеив на лицо стыдливую улыбку, прячет голую грудь за худой рукой, и на тех, кто с циничным профессиональным безразличием участвует в студийных фотосъемках со специфическими аксессуарами вроде плеток и страпонов; на тех, кто имитирует бурную страсть, и на тех, кто изображает царственную холодность; на тех, кто с чашкой кофе на подоконнике читает Маркеса, и на тех, кто из горла хлещет «Ягу» в падике; на тех, кто стремится к образу прожженной стервы; на тех, кто подражает то ли Лолите, то ли Мальвине и надевает платьица пастельных тонов, голубые носочки и сандалики, тонко играя на сконструированном желании грязно овладеть невинной; на тех, кто смотрит на мир изумленными глазищами через стильные очки с цветными дужками; на девочек, фотографирующих себя в зеркале и алчущих одобрения со стороны; на старшеклассниц, возлежащих в туфлях на парте или поднимающих юбку на перемене; на заядлых фетишисток с накладными ушами, хвостами и рисунками котят на чулках; на спортсменок и на студенток в фитнес-клубе; на улыбчивых оптимисток и на меланхоличных дев; на рыжих, блондинок, брюнеток; на славянок, азиаток и индианок. Если бы каждую из них Глебу предложили отыметь, причем бесплатно, он бы отказался, потому что это – новый вызов, чреватый техническими сложностями, нервозностью и неизбежным разочарованием. При всей своей двинутости Веретинский чувствовал, что пока далек от геронтофилии и педофилии. Он избегал трупов и не сублимировал желание на геев, трансов, животных.

Веретинский был дофаминовым наркоманом, привыкшим получать удовлетворение простейшим из способов. Загвоздка в том, что, расплачиваясь за пристрастие, Глеб забывал стихи, ему делалось все скучней читать, общаться и ставить цели.

А как еще? Лида признавалась, что ей больно через презерватив, а также категорически возражала против целого ряда поз. На словах она выступала за горячий страстный секс, на деле Веретинского заморачивал список ее ограничений и ее бревнистая, чуждая чувственности натура.

Два с половиной часа Глеб бесцельно тыкал на чужие страницы «ВКонтакте» и на «Фейсбуке». Элвер Буранов выложил утомительную простыню о том, как они с женушкой выбрались на вечерний киносеанс. Очевидно, теперь стоило ждать никчемного обзора в его продажной газете.

Документ с календарным планом Веретинский даже не трогал. О ничевоках не помышлял. На личном опыте он усвоил, что выплеснутое семя оборачивалось тотальным снижением концентрации и падением скорости и качества письма. Печальное животное вместо соития.

Что за.

Что за.

Что за.

Не лег с Лидой, чтобы работать допоздна, и ничего не сделал.

Почему некоторые бездарно упускают время и не жалеют об этом?

Почему не получается переключаться с одного режима существования на другой хотя бы за час?

Перед тем, как лечь спать, Глеб настрочил новый пост.


Сколько же вас в онлайне? И кто доживет до пяти утра? Точно не я. На Земле тягостно, как подметил пришибленный яблоком Ньютон. Или он имел в виду, что мы отягощаем Землю?

7

Г арпия даже кофе допить не позволила. Копалась-копалась в сумке, а затем как поднимет взгляд и спросит:

– Глеб Викторович, вы заняты во вторник утром? Часов в десять?

Веретинский, ждавший на кафедре Федосееву, задержал чашку в воздухе и сказал:

– Вроде бы ничего срочного, Катерина Борисовна.

– Выручите? Меня без моего ведома записали на открытие конференции «Точка зрения», а я никак не успеваю.

– Что за конференция?

Не то чтобы Глеба волновал этот вопрос.

– Международное действо, – сказала Катерина Борисовна. – Гости со всего света, приветственное слово лектора, куча спикеров. От каждого отделения отрядили по три преподавателя.

– Как будто внушительно.

– Еще как. Я смотрела расписание, у вас занятие во второй половине дня, поэтому и обратилась к вам.

Расписание она смотрела. Самое время вспомнить о неотложных делах, намеченных именно что на вторник, и изобразить запоздалое сожаление.

– Неотложных дел у меня нет, – сказал Глеб, почесав затылок. – Открытие в актовом зале?

– Верно, в главном здании, – сказала Катерина Борисовна. – К полудню, думаю, завершится. Спасибо вам большое!

– Буду держать вас в курсе.

– Тогда я сообщу куратору, что вместо меня вы придете. Занимайте место на втором ряду, там преподаватели садятся. Найдите наших.

– Займу.

– Спасибо, Глеб Викторович! Дай вам Бог счастья!

Последняя фраза добила Веретинского. Мало того, что гарпия застала его врасплох и связала обещанием, так вдобавок не погнушалась благочестивыми издевками. Надо же ляпнуть такое – про счастье.

Этот ее Бог – лучшая фигура речи за всю историю человечества. Выставь против Борисовны отряд биологов, физиков, ницшеанцев, психоаналитиков, деконструктивистов – и все они будут повержены одним-единственным словом, потому что Бог – Большой Онтологический Голод – поглотит любые контраргументы.

Обидней всего, что Борисовна не окажет Глебу ответную услугу, если таковая потребуется. Она и ей подобные, будучи сами корыстолюбивыми, пребывают в убежденности, что им помогают просто так – раз они хорошие, раз они слабые, раз они женщины.

Раздраженный Веретинский налил себе второй кофе. Если Федосеева опоздает хотя бы на полминуты, он выдаст ей гневный монолог об университетской вертикали и ответственности. Если студентка возразит на замечания хотя бы взглядом, Глеб откажет ей в научном руководстве.

К счастью для Федосеевой, она явилась за минуту до назначенного времени. В привычных мешковатых джинсах, в фисташковом джемпере с высоким воротом и с широким блокнотом – таким гладким и чистым, будто прямо из типографии.

Глеб не любил навязывать темы или в процессе работы со студентом обнаруживать, что тот не переваривает символизм и только и мечтает об изучении, к примеру, языка молодежного радио. Поэтому каждому, кто собирался писать у Веретинского курсовую, предоставлялось право первой речи. В первой речи допускалось все, что угодно: стыдливое перечисление своих кумиров, косноязычные оды в адрес нежного Сережи Есенина, досужие рассуждения о роли литературы, смелые гипотезы о происхождении языка… Обычно студенты, сбитые с толку размытыми границами дозволенного, краснели, оглядывались, путались в словах. Глеб не доверял их мнению, но и не критиковал сказанное в ходе первой речи и, напротив, осторожно поддерживал иллюзорное ощущение ее цельности, задавая наводящие вопросы: «Кто твой любимый литературный герой?», «Почему ты читаешь стихи?», «Предпочитаешь классику или современную литературу?»

Федосеева призналась, что научилась читать в пять лет, а в двенадцать проглотила всего «Гарри Поттера» и с тех пор фэнтези в руки не брала. Ира выразила мнение, что стихи выше прозы, потому что поэт вступает с читателем в непосредственную коммуникацию, тогда как писатель возводит перед собой крепостную стену с отверстиями-бойницами. К тому же лирика бережнее обращается со словом.

Веретинский, раззадоренный столь категоричными предположениями, изменил правилу не критиковать.

– Попробую реабилитировать писателей, – сказал он. – Чем проза сложнее поэзии, так это причинно-следственными связями. В поэзии достаточно удачной ассоциации, парадоксального сплетения образов, сближения далеких вещей. В прозе же не прокатит, если автор объяснит конституцию через проституцию, а стихи, хм, скажем, через стрихнин.

Ира сказала, что из поэтического наследия больше всего ценит Серебряный век. Все, что было до Пушкина, представлялось студентке недостойном внимания; в лирике XIX века она разбиралась строго в рамках академического минимума; советской и постсоветской поэзии, за исключением Бродского, для Федосеевой не существовало. Современным поэтам недоставало замаха, а те немногие, кто на замах решались, вызывали сначала смех, а затем чувство стыда.

– В литературе все уже закончено, – сказала она. – Как, впрочем, и везде. Все мысли помыслены, открытия совершены. Человечеству некуда двигаться дальше. Осталась одна скука.

Загрузка...