Алейг. Яхиль.
Сардош. Марафлион. Вараам.
Уже почти всё забыл, скребу затылок и не вспоминаю. Зачем ему нужны были эти буквы? Какую роль сыграла в этом женщина в желтой маске?
Кто-то из ангелов на небе это знает. А может, даже он не знает.
Юрудж, Шафхор, Барфаид. Осс, Кижжир, Юприхам, Форфур…
Каждый вечер перед сном я повторяю эти звуки. Иногда я зову семью, мы пьем воду и читаем эти записки. Дети зевают. Жена водит сухим платком по лицу. Где-то поют птицы, летучие мыши, сверчки.
Хукут, Ёриол, Катахтам.
Он пришел к нам вместе с дождем. Мы все удивились, когда он пришел.
Но шел дождь, и мы решили, что приход этого человека – тоже добрый знак.
У нас ведь жизнь какая? От дождя – до дождя. Не нравится такая жизнь – до свиданья, за руку не хватаем.
Или, как русские говорили: «Пусть на твоей дороге скатерть валяется».
Хорошо говорили, мастера слова. Только потом все состарились и стали друг друга хоронить. Нам не доверяли, вера у них другая, хотя зря – Бог один, они тоже так считают.
Если честно, у нас один бог, это – вода. Другого нам природа пока еще не придумала.
Теперь – попрошу: закройте глаза.
Закройте, не бойтесь, ничего плохого не сделаю. Для рассказа нужно. Закрыли?
Дерево!
Дерево, яблоня: серая, как камень, можете все ветки ощупать – ни листика. Может, вы еще какое-нибудь яблоко от него захотели? Забудьте. Я уже вспотел одно и то же всем повторять: нет, нет, нет у нас воды. От этого и яблок нет. И если у вас в кармане еще и стакан спрятан, выбросите лучше. У нас не любят тех, кто со стаканами ходит. По-нашему это называется: «умничать».
Устали представлять себе дерево? Это только начало.
Дерево стоит, сухое и беспомощное.
У него четыре главные ветки и несколько подчиненных. На одной главной ветке сидит Золото и смотрит на небо через бинокль, в котором нет ни одного стеклышка. Стеклышки давно отправились в отцовские очки, их туда кузнец из соседнего села вместо треснутых приделал. Но без этих стеклышек бинокль тоже работает. Он теперь, как замочная скважина в двери у Председателя, только еще лучше. В двери одна скважина, и на небо сквозь нее не посмотришь, а тут – вот тебе небо, подсматривай на здоровье.
Золото разглядывает небо, пытаясь найти на нем что-нибудь интересное. Дождь, например. Вы знаете, такие облака есть: на вид ничего особенного. А подплывают – такой дождь начинается, что вся школа бежит чайники и ведра набирать. В суматохе можно даже подраться от радости, в мокрой глине поваляться.
Веткой выше висит клетка с беданой[1]. Клетка замотана платком, чтобы бедана не хотела из нее уйти, не портила себе о прутья крылья, а сидела внутри и распевала задумчивые, лиричные песни. У нас в селе эту птицу очень уважают.
Пропускаем две пустые, ничем не знаменитые ветки и попадаем на последнюю.
На ней висит радио, похожее на клетку с беданой. Когда-то радио умело петь и передавать новости. Теперь оно только шуршит – как осенний виноградник, после того как с него срежут все недоклеванные птичьей жадностью гроздья.
И наконец наверху, к тому месту, где обрезанный ствол трется о шершавое небо, прибита вертушка. Ей, конечно, кроме ветра, ни до чего другого дела нет. Ну, этого богатства у нас просто горы: постоянно что-нибудь дует.
Пока я буду рассказывать, вертушка будет крутиться. В один момент, конечно, перестанет, но я об этом тут же вам громко скажу: смотрите, вертушка! И вы посмóтрите.
А пока – тыр-тыр одно от нее, и никаких других впечатлений.
Золото поет какую-то взрослую песню и болтает ногами, как спортсмен.
«Тип, тип-тип», – подпевает ему из-под платка бедана. Всем хочется пить.
К этому дереву он вначале и подошел.
Лил дождь. Дерево, наглотавшись воды, стало черным. Клетку с беданой чьи-то шустрые руки успели унести, а радио еще продолжало качаться и передразнивать своим шипеньем дождь.
Он посмотрел наверх, где под ливнем гордо крутилась вертушка.
Потом сделал несколько шагов, удивленно обходя чайники, ведра и кастрюли, которыми было заставлено всё пространство. Люди ловили в них дождь.
У него не было зонта, и ливень делал с ним всё, что хотел.
Брюки, в которых он приехал, уже давно намокли; то же самое сделали и трусы. У человека с мокрыми трусами, даже если они намокли не по его вине, лицо виноватое.
На лице у него тоже было много воды. Она текла по лбу, просачивалась сквозь брови и бежала вниз, используя нос в качестве желобка.
Нос у него был прямой. С такими носами, по правде сказать, в дождь неудобно.
И тут его, чужака, увидел Золото. Испугавшись, бросился домой. Его крик просачивался сквозь глиняные стены: «Отец, отец, там чужой пришел!»
Дом затих, заглатывая и переваривая эту новость.
Зачавкали калоши.
Отец Золота, Сабир, вышел, осторожно улыбаясь.
Потом они о чем-то поговорили и вместе исчезли за мокрым забором.
Слух о приезде нового учителя щекотал всё село. Люди выходили на улицу, вглядываясь в ослабевший дождь.
Хотя все и так уже знали, что он сидит в гостях у Сабира, его мокрую одежду сушат женщины, а Сабир дал гостю халат. Учитель не имеет права быть голым.
Мы вышли на улицу; над селом стояла музыка из ведер и кастрюль, люди наполняли свои колодцы. Потом мы подошли к бывшему арыку, посмотрели, как в нем мусор плавает. Всем не терпелось поговорить об учителе.
Разговор как-то не начинался. Выходила только тишина и хлюпанье по грязи. Вообще, я заметил – после дождя разговаривать бывает трудно.
Наконец шурин Председателя сказал:
– Говорят, у него светлые волосы.
Мы все посмотрели на шурина. Эх… И двор у него двенадцать соток, и три коровы, одна недавно отелилась, а как начнет говорить – просто смеяться и убегать хочется. Какая, скажите, разница, какие у учителя волосы? Это разговор парикмахера, а ты всё-таки шурин Председателя, понимай свое положение.
Но кто-то вдруг сказал:
– М-да, к светловолосому учителю я своих детей не отдам…
И кто это сказал? Бездетный Муса.
Любит он над своим горем шутить. Мы тоже рассмеялись, нехорошо было после шутки молчать. Я похлопал его по плечу:
– Муса, тебе надо в город поехать, там наука чудеса делает. Говорят, из плевка ребенка могут сделать или даже из волоса. Главное – чтобы пробирка была. В газетах это «генная инженерия» называется. Надо только помолиться, чтобы через эту инженерию тебе чего-нибудь чужое не подсунули. Молитва большие дела делает.
– Да! – кивнул Муса, глядя себе под ноги с таким упорством, будто хотел до центра Земли доглядеться.
Помолчал. Потом еще раз согласился:
– Да. Еще бы таким богатым стать, чтобы в город спокойно ездить.
– А ты у учителя спроси, – посоветовал кто-то. – Он только что из города, может, об этих детях слышал или даже видел, как они из пробирки вылезают. Учителя с врачами часто общаются.
– Да, профессии похожие, – согласились все. – А всё-таки учителя со светлыми волосами тяжело себе представить.
В такой приятной научно-популярной беседе мы дошли до яблоневого сада.
Сад был бывшим.
Яблони, которые когда-то стояли в нем, были любительницами воды. А ее у нас на людей не хватает, куда еще на любительниц тратить?
Говорят, в то жаркое лето разум деревьев помутился. Некоторые вдруг стали просить милостыню, деревянным своим шепотом. «Води-и-ии… Во-ди-ии…» Муса слышал, ночью мимо проходил. Некоторые яблони, обшарив корнями почву и не найдя в ней ни капли, стали нападать на людей. Которые мимо с водой двигались, особенно на женщин. На старую Хабибу напали, когда она из соседнего села, от родственницы, воду несла и подарок семье. Веткой ее по голове ударили, ведро из рук выскочило, вода прямо на корни пошла. Дереву – удовлетворение.
Поэтому пришлось всё это мелкое хулиганство вырубить. Яблони и так наполовину умерли, яблок от них давно даже под микроскопом не видали. Одно дерево на память оставили. Я уже о нем рассказал – что про него, сухое, еще скажешь? Вертушку держит.
А вот те, которые вырубили, – их души привычку взяли к сельчанам ночью ходить, даже исрык[2] от них не помогает. Придут, ветви на всю комнату разложат, а вместо яблок у них какая-нибудь гадость болтается. Приходится немного воды в кружке ставить на ночь, тогда, говорят, спокойнее.
Я, кстати, этому не верю. Если бы у деревьев была душа, наука бы это давно обнаружила и через газету объявила. Ничего такого я в газетах не встречал. То, что летающие тарелки в природе бывают, об этом и американцы интервью дают, и фотографии есть. Про скорый конец света тоже много хорошего написано. А про деревья никаких новостей не поступает. Жалко всё-таки для какой-то гипотезы воду в кружку на ночь ставить, лучше бы сам выпил или ребенку дал.
Пришли к Сабиру; там уже народу, как в кинотеатре. Человек десять, две женщины; все на учителя смотрят. Такой народ странный: что смотрите, это – учитель, детей учить будет, от вас не убежит. Еще насмотритесь на него – самим тошно станет. Как пришли, тут же на него прямо глазами лезут.
Мы, конечно, тоже сразу посмотрели.
Нет, не светловолосый.
Чувствую, все с облегчением вздохнули. По себе чувствую.
Ничего, парню еще повезло. Про предыдущего учителя такой разговор шел, что у него сзади хвостик. Серьезные люди это утверждали, не какие-нибудь оборванцы.
Меня, кстати, тоже спрашивали. Ты, говорят, человек грамотный, в русской школе в райцентре учился и четыре года у русской библиотекарши по ночам гостил, рассуди – может у учителя быть хвостик? Я, помню, тогда полчаса сидел, молчал: и школу вспомнил, и библиотекаршу, какая она была даже в постели образованная и культурная женщина…
И говорю: нечего здесь собрание по поводу хвостика устраивать. Это – интимное право гражданина. Один говорит: надо Министру Образования написать, чтобы учителей осматривал тщательнее, а то если учителя с хвостиками пойдут, чему они детей с ними научат? А другой задумался: «А вдруг у них министр… тоже, а?» Хорошо, Банный день скоро был, устроили около мокрого учителя целую экскурсию, и успокоились. Тот, бедный, не понимает, что это к нему, как к святым местам, такое внимание со всей Бани… Повесился на другой день.
Одно жаль, его рядом с библиотекаршей похоронили, а я хотел сам с ней рядом лечь. Мне отвечают: мы таким способом только самоубийц хороним, а вы пока живой человек, постыдитесь. Я в тот вечер не стал выставлять кружку с ржавой водой. А, пусть деревья приходят. Не пришли.
В комнате происходило знакомство с новым учителем.
Я даже подумал, что сейчас удобный случай вас тоже познакомить с нашими людьми. Но настроение куда-то пропало. Да и удобно ли высыпать на вас сразу все эти имена? Все эти звуки мусульманского алфавита, всех фахриддинов, маруфов? Это для памяти непросто – сразу такую толпу имен запомнить. Вон учитель на все эти имена-фамилии улыбается и руки жмет, а загляни ему в череп: много там у него имен запомнилось? Так-то.
Я посмотрел на нового учителя.
Он пил маленькими глотками чай, и его лицо мне понравилось. Лицо ведь самая важная часть тела. Весь человек на нем как на ладони.
Устав, наверно, от жадности наших взглядов, учитель приподнялся:
– Большое спасибо, мне нужно сходить к Председателю.
Это он очень хорошо сказал; все одобрили. Председатель, конечно, мог и сам прийти к Сабиру, немного демократического чая с людьми попить. Но – раз не пришел, значит, нужно было идти к нему.
Когда он поднялся, все увидели, что у учителя аккуратная фигура; даже что-то спортивное в ней промелькнуло. И за что парня с такой городской внешностью к нам прислали? Наверно, не удалось там, в городе, начальству понравиться. Я снова подумал о том, какая судьба могущественная штука и какие мы в ее руках слабые муравьи.
Но выйти из комнаты не удалось.
В дверь с охами, кашлями, скрипами и другими внушающими уважение звуками вошел новый гость.
Вообще-то новых гостей было трое.
Двое из них значения не имели. Один совсем молодой, даже о женитьбе его родители пока не думали. Второй, конечно, взрослее. Но мозги у него еще в детстве остались, ум на тройку с минусом работает. Жена есть, дочка есть, машину тоже водить может. А сам, вместо того чтобы машину водить или с женой что-нибудь сделать, чтобы воду не воровала, – с мальчишками футбол гоняет. Несолидный парень.
Зачем они пришли? Сами бы не пришли, смущение бы их сюда не пустило.
Со Старым Учителем пришли.
Слова «Старый Учитель» я бы хотел подчеркнуть жирной красной ручкой; сейчас поймете зачем.
Футболист Учителя под локоть поддерживает, волнуется, на лице целая лужа пота. Улыбка тоже такая, кусок электропровода под напряжением. Вот-вот замкнет. Волнуйся, волнуйся. Это тебе не мячик ногами мучить, здесь культура требуется.
Второй рукой Старый Учитель опирается на палку, при виде которой на многих в комнате нахлынули разные детские воспоминания.
Большой педагогический эффект в свое время эта палка имела.
Теперь она, как и ее хозяин, на пенсии. Редко когда она подскочит и станцует андижанскую польку на чьей-нибудь несообразительной спине. Учитель проводил часы своей старости у себя, в доме, который когда-то сам и построил. Глаза его привыкли к темноте, слух – к неторопливому шуршанью крыс. Крысы его палки не боялись, возможно, даже посмеивались над ней в глубине души.
Выходил Старый Учитель редко, но торжественно.
Последний раз случилось это на похоронах учителя-самоубийцы.
Вообще-то хоронят у нас всегда с каким-то философским удовольствием, но народу тогда пришло немного. Некоторые не одобряли эту смерть: хотя в смысле хвостика учитель себя оправдал, но какой пример он своим повешением школьникам показывает? «Да, не подумал, – кивали другие. – Завтра, глядишь, все дети с веревкой начнут экспериментировать».
Вот тогда старик и пришел, и таких наговорил нелицеприятных молний, что многим на этих похоронах испортил всё настроение.
Но эту историю можно и в другой раз рассказать, а сейчас Старый Учитель усаживается на курпачу[3], и я как раз оказываюсь где-то между ним и новым учителем.
Кроме футболиста, который, усадив старика, стоял и не знал, что дальше с собой делать, около Старого Учителя болталась еще одна фигура.
Безусый агрономовский племянник.
Не одна нога в комнате мысленно потянулась дать ему пинка. Но, во-первых, в нем, несмотря на всё шалопайство, текла кровь дяди-Агронома, и ссориться с этой кровью никто не хотел. А во-вторых, он с Учителем пришел и прижимал к животу большую клетку. Из нее глядела сова.
Так пришедшие и расположились.
Футболист.
Старый Учитель в тюбетейке. Оглядывает присутствующих, словно перекличку производя.
Дальше – сова сонно моргает.
В конце всего этого зрелища сидит агрономовский племянник.
Стало тихо, не считая икоты, которая вдруг овладела футболистом. Вот бедняга! Если от стыда умирают, он был при смерти.
Старый Учитель пошевелил бровями. Его густые белые брови напоминали бороду, выросшую не в том месте.
Отложив знаменитую палку, старик сложил ладони молитвенной лодочкой.
Народ замолчал еще сильнее.
Однако лодочка поплыла совсем не в сторону молитвы. На внезапном русском языке старик крикнул:
– Печально я гляжу на наше поколенье!
Комната вздрогнула; футболист икнул и покраснел.
– Его грядущее иль пусто, иль темно! – продолжал Учитель, разгораясь. – Меж тем, под бременем страданья и сомненья…
И посмотрел на нового учителя.
Бремя страданья. Бремя сомненья. Который год, как вода бросила нас. Ушла, оставив растресканную землю. Растресканные руки. Растресканных женщин. Мужское семя падает в их трещины и гибнет. Бедный Муса… Бедные и те, чье семя не гибнет, и от него рождаются дети – для жажды. Для жажды. У них маленькие сухие рты и глаза пришельцев. Возможно, у них уже не будет детей вообще. Их семя будет извергаться сухой белой пылью, и напрасна будет целая ночь трудолюбивых совокуплений. Приблизится к ним утро, и женщина станет сипло рыдать, и мужчина ударит ее, чтобы не заплакать самому. Под бременем страданья. И сомненья…
– В бездействии состарится оно, – ответил новый учитель. И покраснел.
– Да… состарится, – согласился старик и поднял палец. – Эти строки написал Михаил Юрьевич Лермонтов!
На лица в комнате легла печать тоски.
Почти все побывали когда-то в учениках у Старого Учителя и его палки, и дорогое имя Михаила Юрьевича намертво въелось в их головы.
Все помнили, что это был русский космонавт, которого уважал и чтил Старый Учитель. Кто-то мог вспомнить такие подробности, что Учитель встречался с Михаилом Юрьевичем во время своей командировки в Ташкент… Хотя что делал в Ташкенте Михаил Юрьевич, если он всё время пропадал у себя в космосе, никто толком не знал. Главное, что, гуляя по площадям Ташкента, Михаил Юрьевич Лермонтов диктовал Учителю приходившие ему в голову стихи, а потом разбился где-то над Кавказом, – с тех пор там идет война.
Покойная жена Учителя жаловалась соседям, что в день рождения этого Лермонтова ее супруг сам не свой; приходят какие-то русские, приносят ему водку и гитару. А что творится дальше, она не знает, поскольку от греха убегает в одной калоше к старшей сестре поплакать.
Воспоминания о Лермонтове затопили комнату.
– В бездействии состарится… – повторил Учитель, не в силах расстаться со стихотворением. – Какой скрытый смысл в этих строках?
Строго поиграл морщинами. И сам задумчиво ответил:
– Глубокий…
Футболист икнул и, не выдержав, стал торопливо пробираться к выходу.
– Жизнь, – продолжал Учитель, постукивая палкой, – это действие, это борьба с недостатками. Так закалялась сталь, так много хороших вещей раньше закалялось… Шла война, лепешки не хватало, а люди всё-таки – действовали! Ни один душман им не мог из-за куста крикнуть: эй, печально я гляжу на ваше поколенье!
Последние слова Учитель произнес таким козлиным кваканьем, что все прямо увидели этого душмана и почувствовали к нему глубокое нерасположение.
– Строки Лермонтова, Михаила Юрьевича, призывали к борьбе и исправлению недостатков. Он написал Пушкину: «О-о, погиб поэт, невольник чести…» Тот тогда, действительно, как раз погиб… И не смог прочесть эти обращенные к нему стихи. Вдова Пушкина прочла вместо него. Сирот вокруг усадила, читала им, плакала… Как ты полагаешь, хотел Михаил Юрьевич Лермонтов посвататься к вдове Пушкина?
И посмотрел на нового учителя.
Тот, всё так же глядя в скатерть, ответил:
– Михаил Юрьевич хотел посвятить себя… созданию стихов и подвижничеству… овладению тайнами литературы… как его духовный наставник Байрон.
Перевел дыхание.
– На этом… огненном пути он принял безбрачие… Даже если он испытывал к вдове солнца русской поэзии… то, что может испытать мужчина, подумав о женщине… он, наверно, не стал бы… он не мог бы… просто…
Все замерли, слушая беседу ученых людей.
– Да, – сказал Старый Учитель, – я тоже думаю, что они испытывали друг к другу только товарищеские чувства. А что они вот испытывают?
И оглядел красными глазами комнату.
Они, то есть мы, испытывали печаль и томление. Ничего хорошего такие прыжки от Михаила Юрьевича к нашей пыльной действительности не обещали.
– Что они испытывают? – еще раз сказал старик, жаля взглядом толпу своих бывших учеников, у многих из которых уже болталось пузо и имелась собственная седина. Постучал палкой:
– Они испытывают бездействие, тупость, тунеядство, любовь к негативным явлениям! Я учил их, как быть товарищами, подругами, пополам делиться, а что они вместо этого стали делать? Они едят друг друга, они в мыслях только и занимаются, как готовят друг из друга разные супы, пирожки и конфету! Их грядущее – пусто и темно, и никому бы из них Михаил Юрьевич даже за два километра руки не подал… Спроси, что они сделали с этим дурачком, у которого от женщин мозги засорились, с предшественником твоим, учителем?
Началось…
– Что они в Бане с ним сделали, спроси! Спроси их, как он у них потом туда-сюда в петле болтался – вместо того чтобы быть живым, уважаемым человеком, детей с мелом в руке к будущему вести… Кто ему женщину подсылал, спроси! Стой, не спрашивай… Пусть у них на том свете спросит наш покойный председатель Расуль-ака, духи наших механизаторов-стахановцев и первая женщина-тракторист нашего района Хабиба-ханум, с алым, как заря, орденом на груди! Они их спросят, они их вызовут на том свете к адской доске! Или вы думаете, Михаил Юрьевич там за вас заступится?
Со всей силой ударил палкой; чашки на столе подпрыгнули, выплюнув испуганные фонтаны чая.
– Не заступится!!!
Мертвое дерево обсыхало от дождя. По веткам проносился теплый ветер, слизывая остатки капель.
Золото уже успел вылить весь дождь из ведер и тазов в колодец и снова сидел на своей наблюдательной ветке.
Хотя всё уже кончилось. Люди неторопливым фаршем выползали из дома, покачивая тюбетейками. Лица у них были грустными и скользкими от пота.
Старый Учитель шел, всё так же опираясь на палку и Футболиста.
Агрономовский племянник болтался рядом. Клетка с совой была подарена новому учителю. Как символ мудрости и как средство от крыс, «которые грызут книги без всякого уважения». Ради вручения этого подарка он, старик, оказывается, и приходил «на это высокое собрание».
Вообще, топнув сапогом и пообещав всем большую адскую сковородку, Старый Учитель немного остыл и под конец даже рассказал один забавный случай из жизни Лермонтова. Но всем было тоскливо, даже Футболисту, который всё интересное проикал во дворе, щипая себя, по рецепту тетки со стороны отца, за локти. Локти болели, а икота не прошла.
Вышел новый учитель: шел к Председателю. Сова пока осталась у Сабира, и младший братишка Золота уже играл с ней, пугая ее пальцами.
Поравнявшись около дерева со Старым Учителем, остановился.
– Как тебя зовут? – спросил старик, тоже остановившись.
– Ариф.
– У меня был друг Ариф, – медленно сказал Учитель. – В молодости. Но ты на него не похож. Ты слышал, что я им сказал?
Старческий лоб, сморщившись, стал похож на изъеденный крысами учебник.
– С ними нельзя быть женщиной, нельзя быть слабым. Как только они разнюхают твою слабость, они начнут откусывать от тебя по кусочку… По ма-аленькому кусочку в день… Ты не заметишь, как однажды утром проснешься в их липком желудке. Никакой Чернышевский, год рождения 1828-й, год смерти 1889-й, тебя оттуда не вытащит. И от них не спасет. Они такие люди. Воды нет, света почти нет, газа тоже… Одна радость у них осталась – страх. Страх заставляет забыть беды. Страх примиряет их с этим акулой, с нашим Председателем. Сейчас они влюблены в тебя, надеясь, что ты откроешь им какие-то особые способы страха. И отдадут тебе своих детей, чтобы ты обучил их страху…
Старик закашлялся. Ветер подхватывал его кашель и швырял, как грецкие орехи, на подсыхавшую землю.
Пока длился кашель, Ариф – да, именно так звали нового учителя – смотрел на остатки уходившей толпы. Потом на Футболиста с агрономовским племянником; они гоняли неподалеку что-то ржавое и громкое. Вот Золото смуглой птицей спрыгнул со своей ветки и влился в игру вратарем…
Потом снова посмотрел на Старого Учителя, который уже растратил свой кашель, только губы кривились. И сказал:
– А мне показалось, Учитель, что они – святые.
– А? – переспросил старик. – Кто святые? Они – святые? Почему?
Последний вопрос он буквально выкрикнул; футболисты замерли.
Ариф молчал.
Старик рассмеялся. Звук его смеха походил на кашель:
– Ты, оказывается, Ариф-жон, шутник большой, юмор любишь! Святые… Подожди, нанюхаешься их святости! Полный нос у тебя их святости будет. Ха-кха… Э, голова! Чему сейчас в столице учат… Позор! А я ему еще подарки бегаю-приношу, сову от сердца оторвал… Чтобы назад ее мне принес… слышишь? через неделю, раньше тебя видеть не захочу. Пусть тебе твои «святые» каких-нибудь воробьев дарят…
Смех окончательно стал кашлем; казалось, старик сейчас начнет разваливаться на сухие куски.
– Шухрат… Азиз…
Футболисты бросились к старику; он оперся на одного из них, а по второму на ходу принялся фехтовать палкой:
– Повторяй… повторяй за мной… Славная осень! Здоровый, ядрёный… воздух усталые! силы бодрит! Лед неокрепший… кхе-кхе… лежит!
– Бодрит! ай, лежит! Ай, не надо! Ай, силы усталые! А-а… – выкрикивал агрономовский племянник, увертываясь от палки.
– Правда, учитель, Азизка смешно кричит? – к Арифу подошел Золото. Он уже почти не боялся нового человека и даже хотел его потрогать.
– Что? – спросил Ариф.
– Азизка агрономовский, смешной у него крик, он некоторые буквы говорить не умеет, язык вверх ногами растет. Раньше вообще еле-еле говорил, даже отец его не понимал. А потом его к Учителю отвели, Азизку, теперь он и кричать, как человек, научился, и разговаривать немного… Спасибо Учителю, он из всего села человека сделал.
– Около леса… как в мягкой постели… – стонал вдали Азизка. – Ой, не бейте, опять два дня сидеть не получится… выспаться можно, покой и просто-о-ор… А-а…
– И Учитель – святой, – тихо сказал Ариф.
Посмотрел на Золото:
– Расскажи, как пройти к Председателю.
– Товарищ учитель, не стоит беспокоиться! – прозвучал мужской хор.
Ариф обернулся.
Рядом с забором стояли мы.
Образованные люди этой местности, сливки сельского общества. Три мужские фигуры, одна из которых, первая слева, была моей. А еще Муса и Иван Никитич.
– Мы вас проводим, – сказал Муса. – А по дороге будем наслаждаться беседой. Я вам расскажу разные факты о своих детях.
– У него нет детей, – пояснил я, и мы засмеялись.
Учитель проявил себя молчаливым человеком. Хотя, конечно, мужчине и не идет языком в разные стороны размахивать.
Но беседы, которая накормила бы наш мозг новыми идеями, не получилось. Говорили всё время мы, а учитель только соглашался и свою точку зрения скрывал.
Выяснилось, кстати, что он не слышал о детях, полученных с помощью науки. Он, кажется, и насчет производства обычных детей не очень-то был подготовлен.
Ему двадцать четыре года.
Муса заскучал и остаток пути рассматривал глину под ногами, в которой уже не было никаких следов дождя. Скоро глина вернется в свое родное сухое состояние и станет пылью.
Мой краткий доклад о призраках яблоневых деревьев, не буду хвастаться, всё-таки учителя больше заинтересовал. Я и пару фактиков привел. Что, возможно, это не деревья, а просто такие лучи. Или энергия. Потому что энергия в последнее время большое значение получила. И что если изобрести такой термометр, который можно будет в эти призраки быстро вставить, когда они со своими ветвями придут, то наука обогатится. Можно будет попросить Нобелевскую премию, на нее провести в село воду, а около сельсовета посадить розы.
С этим даже Иван Никитич выразил согласие: Нобелевская селу бы не повредила. А то, куда ни плюнь, никакого прогресса и кучки мусора. Хотя, если даже и пришлют эту премию, то Председатель сразу ее к себе в карман положит и скажет, что она у него там всю жизнь валялась.
Не любит Иван Никитич Председателя; тот к нему тоже без всякой любви относится.
А я, наоборот, Ивана Никитича всегда уважал. Потому что он уважаемый человек, а уважаемого человека нельзя не уважать. Особенно если он твое уважение ценить умеет, и еще бывший ударник труда. То есть он, наверное, и сейчас ударник, если под прежним углом зрения посмотреть. Только кто на него сейчас так смотреть будет? Председатель смотреть не будет, первым отвернется или вид сделает, что навоз на своих калошах разглядывает.
В общем, много я могу хорошего рассказать о друге Иване Никитиче, но надо и про учителя не забывать. Всё-таки главный герой у нас он, а Иван Никитич просто проходит вокруг него красной нитью.
Поговорив о призраках, вернулись к нашим сельским мозолям. Тут мне снова пришлось взять слово и рассказать о селе и его процессах. В этом я, правда, замахнулся на хлеб Председателя, ему ведь тоже захочется удивить учителя какой-нибудь необычной цифрой. Поэтому я больше на историю напирал, тем более что о нас вообще можно целый учебник написать.
Чтобы сразу всё стало ясно, скажу, что мы происходим от Александра Македонского и его воинов. То, что они здесь побывали, помнят все. Конечно, никаких надписей об этом не сохранилась, ни на заборах, ни на других местах. Греки народ культурный; на заборе, хоть им сто рублей пообещай, не напишут. Потом, сколько на заборах ни пиши, греческого здесь до сих пор никто не знает. Они тут на местных красавицах женились, а для этого даже тоненького русско-узбекского разговорника вполне хватает.
В общем, историки из центра всё нам научно объяснили. Как у древних греков происходило оплодотворение покоренных народов и какое прогрессивное значение это для всех имело.
А то, что мы от Александра, так это еще наши деды рассказывали. И просто в зеркало или даже лужу можно посмотреть: глаза у нас светлые и зубы как у их статуй.
Кстати, одну статую здесь недалеко раскопали, лет двадцать назад. Но нам даже пощупать ее не дали, сразу увезли изучать в Москву. Мы все ждали, ждали, когда они там статую в покое оставят, нам вернут, чтобы мы наконец могли почувствовать, от кого происходим. Даже место ей в сельсовете освободили. Потом, когда Москва нашей столицей быть расхотела, решили мы эту статую хотя бы за вагон бахчи выменять, тогда еще вода была, и пожертвовать арбузами возможность имелась. Но наши ходоки нигде в Москве эту статую не нашли, хотя приметы мы им сообщили точные, размер груди и горловины на листочке написали…
Тут я прервался, потому что мы уже дошли до сельсовета.
Иван Никитич сказал, что вовнутрь не зайдет, потому что – чего он там не видел? Мы с Мусой, наоборот, имели дела к Председателю и хотели, пристроившись к новому учителю, их решить.
Нам повезло – Председатель оказался на месте.
Сельсовет, он же Правление, он же Музей А. Македонского, – одноэтажное здание с надписью «Добро пожаловать» на двух языках, причем транспарант с русской надписью висит вверх ногами. Получилось это нечаянно и провисело так дней десять, пока кто-то не обратил внимания и не выступил с рационализаторским предложением повесить русское «Добро пожаловать» как положено, ногами вниз. Председатель, как обычно, сказал, что разберется. Еще двадцать дней он разбирался, потом сказал, что отношения с Россией сейчас неопределенные, поэтому пусть пока висит, как повесили. А на предложение некоторых «вообще снять это приветствие» Председатель сощурился и ответил, что, поскольку отношения с Россией сейчас неопределенные, пусть висит.
Впрочем, учитель не обратил на пожелание добро пожаловать никакого внимания. Кажется, какая-то невеселая мысль, как случайно проглоченная косточка, застряла в нем.
– Стоять!
У нас даже рты от удивления раскрылись.
Ноги, как колеса тормозящей машины, сделали пару бессмысленных шагов и остановились.
– Стоять, кому сказал!
У входа в сельсовет сидел наш Участковый с канцелярской книгой и неизвестной большой собакой.
Собака, в отличие от Участкового, улыбалась и показывала язык.
Рядом стояла какая-то конструкция, подпертая табуреткой и партой, чтобы не упасть. Если присмотреться, это был выломанный откуда-то дверной косяк. Можно было даже прочесть накорябанное на нем нелитературное слово.
На подпиравшей косяк табуретке сидела жена Участкового, дородная, с синими от усьмы[4] бровями. Она тоже улыбалась. Перед ней красовалась другая табуреточка, на которой лежали сигареты, несколько помятых конфет, насвай[5] и другие продажные вещи.
Мы с Мусой переглянулись. Ничего такого здесь еще неделю назад не замечалось.
Участковый, прогуливаясь подозрительным взглядом по нашим лицам, сказал:
– Документы – мне, драгоценности и всё, что звенит, – ей!
И ткнул своим откормленным пальцем в сторону супруги.
Муса, который вообще среди нас самый непримиримый борец, возмутился:
– Искандер-акя, это что такое? Какие документы? Ты, что ли, с моим двоюродным братом со стороны отца в одном классе не учился, тройки вместе с ним не получал? Меня не знаешь, что ли? Какие я драгоценности должен твоей супруге отдавать?
– Тихо стой! – перебил его Искандер-Участковый. – А то сейчас собаке на тебя доложу, она тебе рот откусит.
Собака завиляла хвостом. Искандер вытер пот:
– Не нужны моей жене твои паршивые драгоценности… Инструкция такая! Сдашь государству – через пять минут оно их тебе в личные руки вернет. И другие изделия: ключ-млюч, протез-велосипед… Террористов ждем, понимаешь?
– Каких террористов?
– Обыкновенных. Телевизор глазами смотреть надо. В телевизоре – всё сказано.
– Искандер-акя, ты же умный человек, знаешь, что у нас давно света нет: какой телевизор без света работать согласится?
– Откуда я знаю, я что тебе – телемастер, что ли? Может, террористы вам телевизор на батарейке подарили, сейчас техника на всё способна… Говорю: инструкция.
– Искандер-акя, может, кто эту инструкцию писал, с моим братом не учился и к дяде моему, у которого на войне ногу оторвало, гостить не ходил. Но ты же учился и ходил, и меня знаешь, и его вот тоже…
И Муса показал на меня.
– А этот молодой человек – кто? – Участковый наконец проявил давно скопившееся любопытство в отношении учителя.
– Он – наш новый учитель! – крикнули мы с Мусой. – Не слышал разве?
Собака разлеглась у ног Участкового.
Хорошо, инструкция есть инструкция.
Мы мрачно ковырялись в карманах, вытаскивая какой-то металлический мусор, проволоку, гайку… Весь этот позор складывался в миску, которую держала жена Участкового. Бедному Мусе даже пришлось снять металлическое изделие в виде ремня, отчего брюки сразу поехали вниз.
Голые ноги Мусы, конечно, на конкурс красоты не отправишь.
– Ханифа-опá! – крикнул Муса, чуть не плача. – Вы бы отвернулись, как женщина!
– Я теперь Безопасность-опа, – сказала супруга Участкового. – А твои ноги я сто раз видела, когда ты на них в детстве из нашего огорода убегал.
Ремень, свернувшись позорным червяком, лег в миску.
Наконец Участковый записал все наши фамилии и стал пропускать по одному через дверной косяк.
Учитель, который до этого находился в своих мыслях, неожиданно спросил Участкового, показывая на косяк:
– Извините, акя. Этот… прибор. Вы его уже проверяли, хорошо работает? Я просто хотел сказать, я в столице один раз проходил через это, но оно другое немного было.
– Так то – в столице! – сказала Ханифа-Безопасность. – В столице, когда я один раз была, я такие вещи повидала… Под землей, как принцесса, ездила; в театре прохладительный напиток пила!
– Да, у нас тут не столица, – согласился Участковый. – В столице, наверное, и террористы нормальные, и всё как положено. Хорошо еще, что-то похожее вместо этого прибора нашли, а то бы начальство мне голову отрезало и на моих же глазах из нее бешбармак приготовило.
Ханифа повернулась к мужу и, прикрыв рот рукой, зашептала:
– Вы им, Искандер-акя, расскажите, куда Председатель со своей мафией настоящий прибор и собаку настоящую подевал, а нам вот эту дворняжку необразованную подкинул, корми ее, и пьет как ненормальная, полколодца уже у нас своей наглой пастью выпила… А Председатель и его мафия нам говорят: «Нечего импортную технику на наших террористов расходовать, обойдутся!» Муж согласился, думал, Председатель, если прибор и собаку хорошо продаст, как честный человек поделится, нам ведь сына женить надо, все знают. А Председатель: я, говорит, прибор дома проверил, он некачественный, моя внучка сквозь него спокойно взрывчатку пронесла; а у него такая внучка, товарищ учитель, – вы бы ее видели… Короче, сидим здесь почти забесплатно, стыд такой, – если настоящие террористы придут, не знаю, как им в глаза смотреть. Да еще эту собаку откармливай – а она только нашу воду пьет и карман разоряет… Может, купите чего-нибудь – конфеты есть, ручка?
Покупателей среди нас не оказалось.
Стали проходить через дверной косяк, который Участковый, несмотря ни на что, уважительно называл «рамкой», а Муса в отместку за свои падающие штаны обозвал «стеной Искандера».
Правда, когда проходил Муса, всё было в порядке, а мне не повезло.
Только стал проходить – Ханифа вытащила откуда-то велосипедный звонок и стала трезвонить. И такой еще звон злобный, будто скворца за ногу дергают.
– Вот! – обрадовался Участковый. – Иди обратно.
– Не понимаю… – говорю. – Я весь свой металлолом в миску сдал.
– Значит, что-то от государства утаил, посмотри еще, – советует Участковый, и супруга тоже кивает.
Пощупал я себя – никакого металла.
– А может, ты проглотил чего-нибудь? Металл из живота тоже звенеть может.
– Да, тогда операцию придется делать, – сочувствует Ханифа. – У моей сестренки один раз значок «Олимпиада-80» из живота достали…
От этих разговоров я совсем расстроился. Топчусь около рамки, и еще оскорбительное слово, которое на ней нацарапано, в глаза лезет.
– Не расстраивайся, акя, – говорит Ханифа. – Может, всё-таки чего-нибудь купишь?
Уф, так бы сразу и сказала… Купил я у нее жвачку, дети давно по жвачке скучали.
Стал проходить – опять тридцать три несчастья. Косяк этот, или как его, – упал.
Хорошо еще меня не придавил. Кто бы тогда дальше все наши дела на бумагу записывал? Муса бы точно не стал, у него получилось бы только: «Дети, дети, мои дети».
В общем, рамка валяется, собака лает, у Ханифы табуретка с товаром пострадала; «Террорист!» – кричит.
Пришлось нам задержаться, помочь им рамку поднять-установить. Столько времени из-за этого терроризма потеряли…
Странно, что Председатель не вышел посмотреть на этот шум. Он ко всем людям и звукам с подозрением относится, думает, наверное, что сейчас на него нападут или жалобу напишут.
Мы шли по коридору.
Хотя наш сельсовет был еще и музеем, ничего в нем выставлено не было. Только пара стеклянных витрин из бывшего сельмага, сохранявших вечный запах маргарина. И еще в одной витрине лежала фотография Председателя, под которой было написано: «День сегодняшний».
Тут же стояла пустая тумбочка для греческой статуи с надписью: «Предок».
Этой тумбочкой музей и заканчивается.
Около двери в кабинет Председателя дежурили два брата, погодки.
Один сидел на диване и пытался завязать пальцы на ноге в узелок.
Другой, изогнувшись, подсматривал в замочную скважину и говорил шепотом, чтобы его не слышали по ту сторону двери:
– Акя, я уже долго стою, теперь ваша очередь.
Но второй не спешил расстаться со своими пальцами и делал вид, что не слышит.
Честно сказать, я этот обычай, который Председатель утвердил, не приветствую: ребят около кабинета ставить, специально чтобы в дверь подглядывали. Поглядывать, не подглядывать – это добровольное дело, нельзя к этому принуждать, всё удовольствие теряется.
Председатель по-другому решил. Он в молодые годы сам за предыдущим председателем подглядывал, часами мог около двери как заколдованный стоять, в знак уважения. С той стороны двери это знали, делали вид, что ничего не замечают, и даже в веселом настроении могли подойти к двери и пустить в замочную щель ветры.
Потом Председатель стал Председателем и решил внести в этот процесс формализм и бюрократию. Повелел нарисовать график дежурства сельской молодежи около этой самой скважины, «График передачи опыта». Самое обидное, что молодым людям запрещалось сообщать о подсмотренном опыте даже самым близким родственникам. От этого юноши желтели, а у одного даже произошло краткое психическое расстройство; правда, через месяц он снова стоял на своем посту.
Братья наконец нас заметили.
Тот, что был на диване, перестал изучать свои пальцы; второй с радостным облегчением оторвался от двери, хотя не сразу смог разогнуться.
Поздоровались.
– Один? – спросил Муса, показывая на дверь.
– С Агрономом сидят…
Парень осекся, сообразив, что выдает государственные секреты.
Я осторожно постучал.
Кабинет ответил хриплым: «Да!»
Председатель сидел за своим обычным столом и играл с Агрономом в нарды.
При виде нас швырнул кубики.
– Та-ак. Шесть-пять! – сказал он, поднимаясь из-за стола.
Я смотрел, как он приближается, соображая, как бы описать этого необычного человека. Мы за эти двадцать лет к нему, к его животу, ногам, ушам, так привыкли, что, наверно, описания не получится.
Например, какое можно получить понятие о Председателе из факта, что у него есть живот? Живот всегда председателю нужен, а во-вторых, сам по себе живот – это просто орган, тем более скрытый рубашкой или пиджаком. Важно не это, а то, как ты свой живот носишь, как ты им себе светлый путь в жизни прокладываешь.
Нет, невозможно описать Председателя.
Интересно было бы заглянуть в голову учителя, как он, пришелец, можно сказать, почти из космоса, видит сейчас Председателя. Как у него сейчас в каждом зрачке по маленькому Председателю отпечаталось, с маленькой тюбетейкой, с маленькой богатырской рукой, которую он для рукопожатия протягивает… Как из глаз учителя Председатель попадает учителю в череп и как там, всё такой же маленький, пахнущий водкой (початая бутылка на столе поблескивает), деловитый Председатель умещается на какой-нибудь извилине. И как эта извилина начинает думать: «Председатель… с точки зрения науки… это такое существо в галстуке…»
После долгого ощупывающего рукопожатия с учителем Председатель почему-то начал его с нами знакомить.
Мы хотели сказать, что уже познакомились, но Председатель сразу намекнул, что это было, так сказать, недействительное, а возможно, и незаконное знакомство. А сейчас он нас познакомит, как положено, сейчас каждому характеристику даст. Чтобы учителя не вводили в заблуждение разные умные слова, которыми некоторые наловчились размахивать и хотят, чтобы им за это золотую статую ставили и воду вне очереди давали.
У нас с Мусой сразу как будто кислое яблоко во рту появилось. Есть у Председателя манера – над человеком подшучивать, разные про него несуществующие истории десятилетней давности вспоминать. Учитель как человек новый, можно сказать – с иголочки, – может и поверить.
Председатель снова уселся за стол; сидит, характеристики дает. Даст – и на Агронома смотрит: «Правильно я говорю?» Тот как соловей смеется, надеется, что председательские шутки сегодня только нас обрызгают, а Агроном беленьким останется.
Тут он, конечно, просчитался. Наговорив про нас с Мусой, что мы регулярно государство обманываем, и если бы не Председатель с его сердцем, уже давно бы в тюрьму уехали, Председатель сказал:
– А вот это – наш Агроном… Хороший специалист, пять лет обещает придумать такое растение, которое без воды расти умеет. Опыты проводит на своем участке, всю сельскую воду туда тратит, растения пока не видно.
Агроном принялся разглядывать желтевшие перед ним нарды и мысленно проклинать себя, что, выпив, потерял над собой контроль и стал Председателя обыгрывать. Полностью выигрывать он никогда не осмеливался, даже пьяным.
– А советы какие дает! – продолжал Председатель. – Часами слушать можно, даже водки не надо, потом всё равно голова болеть будет. Отправили мы его один раз в столицу, там агрономы иногда собираются, за государственный счет чай пьют, плов едят, городскую девушку за ногу трогают. Вернулся он оттуда и говорит: в столице сейчас пальмы популярны и елку везде сажают. Насчет, говорит, елки не знаю, дерево неместное; ему, чтобы хорошо расти, Россия нужна и Кремлевская стена, а с пальмой попробовать можно. По количеству солнца мы давно всю республику обогнали; давайте, говорит, поле пальмами засеем, потом в столицу продадим…
В глазах Агронома засеребрилась слеза; Председатель, довольный достигнутым результатом, подвел итог:
– Так что, в отличие от тех, кто просто любит умными словами побренчать, Агроном наш – человек уважаемый. И воду себе на участок обеспечил, и о пальмах думать успевает… И государственные разговоры с ним вести приятно. За это мы его и держим и водку иногда даем. Правда?
– Правда! – крикнул Агроном так радостно, что джигит, подглядывавший за дверью, подскочил и ойкнул.
За окном запахло сумерками. Набрав полный рот песка, запел сверчок.
Председатель собирал всех около водки. Учитель отказался, и Председатель, вопреки своим обычаям, не заставлял; а вот нам пришлось принять участие.
Водка показалась мне колючей, и вообще боюсь, что с алкоголем, особенно когда он по кишкам до мозгов доберется, рассказывать будет тяжелее. А Муса, когда много выпьет, плакать начинает, час плакать на спор может, никто его в селе не переплачет.
По волшебной палочке Председателя появились лепешка, курт[6] и дыня. Агроном резал и ломал всё это, а Председатель весело пытал учителя, кто у него отец-мать, откуда они родом, кто бабушки и дедушки, и дядя, откуда они родом; наверно, какую-то таблицу родственников на учителя хотел составить. Учитель скромно отчитывался по всем своим кровным связям, но мысли у него опять куда-то улетели, и он говорил, как робот.
Только один раз спросил Председателя:
– Акя, а как ваш отец?
Лицо у Председателя сразу на свежий асфальт стало похоже; мы быстро переглянулись, а у Мусы чуть водка изо рта не выскочила.
– Та-ак, – сказал Председатель, заметив наше немое кино. – Что значит «ваш отец»? Мой отец, что ли? Спасибо. В другой мир ушел… Эй, что вы тут глазами друг другу азбуку Морзе передаете – думаете, не вижу? Что вы ему наболтали, а?
Мы, конечно, учителю ничего не рассказывали. Просто образованный человек, наверное, сам что-то своими мозгами почувствовал.
– Образованный – это хорошо, – сказал Председатель таким голосом, что стало ясно: образованный – это плохо.
Все замолчали. Только чтобы смягчить ситуацию, я поднял чашку за Председателя и его успехи в жизни. Водка уже не была такой колючей и вошла в живот аккуратно, как лимонад.
Потом я сказал, наверное, очень громко:
– Председатель, там во дворе Иван Никитич, бывший ударник труда, на скамейке сидит. Может, я его схожу-позову? Всё-таки уважаемый человек, чтó он там просто так пылится… И когда водку видит – анекдот рассказывает, всем сразу приятно…
– Нет, – отвечал Председатель, брызгая дыней. – Слышать о нем не хочу. На всю жизнь он мне настроение испортил! Сколько я ему добра делал! Даже дома мне говорили: не делай ему столько добра, меньше делай… Знаешь, Абдулла, что я им ответил? «Буду делать». А что я за это «буду делать» от него взамен получил? Критические замечания. Ты мне честно, как на бывшем партсобрании, скажи: разве это – добро? Если ты вместо хлеба своей семье критические замечания приносить будешь, это – добро? Нет, он сам себя обидел!
Когда Председатель выпьет, в нем целый театр просыпается. Стоит, руками машет, и такой огонь из глаз, что сейчас нос начнет обугливаться.
Для истины скажу, что никакого добра он Ивану Никитичу не делал. Но такое у Председателя творческое мышление. Если не пакостит человеку, не отнимает у него ничего – значит, добро делает.
А вот насчет критики – тут я согласен. Неприятно взрослому мужчине, когда на него с критикой лезут. Это как будто, извините, с тебя штаны снимают и школьной указкой в разные щекотливые места тыкают. А вокруг – цыканье языков, ха-ха и барабаны позора.
Вот… Слышали? В голове шум начинается… Раскаянье, раскаянье! Больше водку в рот не впущу, а то такое сейчас расскажу… Язык свой надо под контролем держать, как ядерное оружие.
Под влиянием водки у меня в груди распускались черные цветы… Джинны, то есть инстинкты, превратили мои кровеносные сосуды в духовые инструменты и выдували из них траурные слизистые звуки…
Я вдруг увидел кабинет как бы чужими, надетыми по ошибке глазами.
Он стал большим, как площадь. Доска с нардами взлетела и огромной деревянной бабочкой стала биться в окно.
Хуже всего, что оттуда, из окна, невзирая на задвижку, стали заходить люди, и на губах у них шевелилась песня.
Сердце так и ошпарило страхом.
Они шли, как императорские пингвины из старинной телепередачи моего детства.
Я знаю, кто они. Они – это я; вместе мы – люди листопада.
Листопад этот обрушился на нас в то первое лето без воды. Всё, что росло, вдруг стало желтым, ветви плодовых культур сделались похожими на сборище старых газет.
В день летнего солнцестояния мы наблюдали листопад.
Женщины собирали листья и читали молитву. Они просили, чтобы листья воскресли из мертвых. Одна женщина укололась о тело мертвой пчелы. Над пчелой тоже прочитали молитву.
За ними по горячей пыли шли дети, прося дать им воды. Одна добрая женщина, у которой в груди было молоко, стала поить им детей. Они лезли к ее груди, чужие дети, они искусали своей жадностью ей всю грудь, женщина упала на сухие листья и стала отгонять всех ногой. У нее начался жар, она крикнула: «Пейте то, чем вы мочитесь!» Потом заплакала и сказала: «Нет, не пейте это».
А Председатель с Агрономом заперлись в сельсовете. О том, что они живы, мы узнавали только по звуку падающих из окна пустых бутылок.
Не в силах вынести этот позор, мы, мужчины, ушли из села. Мы ушли в мир, чтобы принести из него воду. Остались старики и мальчики без усов. Мы боялись, что они умрут и обмыть будет нечем.
Когда через два дня мы вернулись, оказалось, что кто-то приходил в село и всех напоил. Старики подтвердили. Один сказал: «Это были граждане ада, и вода, которую они нам принесли, была водой ада». Кто-то спросил: «Разве в аду есть вода?» – «Есть, – подтвердили старики. – Это вода, от которой еще больше хочешь пить, и если выпьешь ее много, умрешь от жажды».
Они больше не приходили. Мы называли их «люди листопада». Иногда мы называли так себя. Зло превращалось в добро, и обратно, не меняя своей химической формулы. Как игра в нарды: белые и черные кости меняются местами. Любимое развлечение Председателя.
Ад закончился. Люди забрали свою песню и ушли.
Я потянулся плачущими пальцами к графину с водой.
Но воды не было. И здесь – воды не было.
Во рту ворочался и кусался соленый огонь. Язык был не моим, приклеен ко мне от незнакомого человека. И жажда такая, как будто толченым стеклом объелся.
Всё от нехватки воды. У нас мозг растрескивается, как земля. Носим в голове глину, песок. Еще на каких-то грунтовых водах думаем-чувствуем, но плодородие из головы ушло. А если водкой такой мозг накормить, то вот эти, с «милым августином», на тебя идут.
Я посмотрел на Мусу. Вот у него, кажется, с августинами всё в порядке. На щеках красовались обычные винно-водочные слезы. На учителя я боялся смотреть.
А Председатель уже на другого ишачка пересел: цифрами поливает. Земли две тысячи гектаров, столько-то дворов, столько-то в них скота, телевизоры встречаются.
Смотрю, мимо меня комар проплыл; поздно, значит. Пора уже из гостеприимства этого вырваться и домой по-человечески пойти. Говорю Председателю:
– Как насчет моего дела?..
Он поморщился, как будто я его луковицей угостил: так и быть, приходи завтра… И цифры всё свои разворачивает. А потом вдруг торжественным голосом:
– Но нашим людям не хватает главного… Веры! Им нужна вера. Мы с Агрономом дадим им веру.
Тут даже Муса плакать перестал.
Ничего не понимаем. Председатель на должность муллы примеривается? Или явился им с Агрономом какой-нибудь зеленый ангел, новую религию по секрету прошептал?
Председатель замолчал и стал похож на памятник. Агроном тоже молчал, хотя и не так значительно. В отличие от Председателя, который от водки только трезвел, Агроном был уже под огромной мухой и всё время улыбался.
Накупавшись в потоках всеобщего изумления, Председатель сказал:
– Город! Наше село должно получить название города.
Муса не выдержал и снова заплакал.
Председатель стоял и рисовал прекрасные картины. Эти картины сопровождались киванием Агронома и всхлипами Мусы; во дворе выла собака, которая устала, наверное, сидеть в ожидании террористов.
– Город поможет нам решить вопросы с водой. Для города правительство всегда воду найдет. Оно пошлет сюда технику и выкопает глубокий колодец. Там обязательно будет вода, прозрачная, как… как…
– Водка, – подсказал Агроном.
– Нет! Еще прозрачнее. Может, в этом колодце еще и нефть найдут. У нас ведь нефть, кажется, не искали?
– Мне мой отец покойный говорил, что, когда он в школу ходил, геологи здесь что-то искали, землю царапали, – сказал Муса, всхлипывая.
– Та-ак. Ну это когда было? За это время уже столько нефти образоваться могло… Нет, только город. Вот увидите, как город решит наши проблемы. У вас даже глаз моргнуть не успеет… Широкие проспекты, тенистые сады с шашлыком и мороженым.
– И пальмы? – спросил Агроном.
– Пальмы? – На лбу Председателя возникли государственные складки. – Это мы посоветуемся. Если найдут нефть, не только пальмы… райские деревья сажать можно будет. И девушек из столицы организуем, чтобы они вокруг этих деревьев плясали.
Посмотрел на учителя:
– Что, хорошие в городе девушки? Или гордые?
– Разные, – признался учитель.
– Да, пока девушки, они разные… А как с мужиками дружить начинают – куда из них это разнообразие уходит? Есть у нас тут одна… Та-ак. Ладно, учитель, я не об этом хотел сказать, ты, кажется, еще сам как девушка. Я хотел спросить насчет одного изречения. Когда в школу я еще ходил и пятерки разные получал, мы один стишок учили. Называется «Город-сад»… Кто поэт, написавший его? Нет, не Михаил Лермонтов, ты, Агроном, молчи лучше, совсем меня своей болтовней утомил. Михаила Лермонтова я на всю жизнь запомнил; знаешь, какая у меня за него жирная пятерка в журнале сияла? Даже моих родственников этот старый скандалист в школу пригласил, говорит, вашего сына надо в столицу отправить, чтобы он Лермонтова изучал. Нет, Лермонтов про женщин в основном писал и еще – как он в виде шайтана над землей летал: увидит красавицу – давай на нее пикировать: та-та-та-та-та! люблю! хочу! ножка! ручка! губка!.. Нет, это другие стихи, без женщин…
Председатель закрыл глаза и стал раскачиваться:
– Через четыре года – здесь будет город-сад.
Открыл глаза. Я даже поперхнулся: такие они стали у него добрые, правый глаз даже светился. Как бы мне на этом добром выражении глаз его поймать и с просьбой обратиться?.. Не откажет, наверно.
– Через четыре года – здесь будет город-сад… Как поэт сказал, а? Мог ведь «через десять лет» сказать! Мог. А он – «нет, через четыре». Конкретную цифру назвал. Этот… та-ак… поэт…
– Владимир Маяковский, – сказал учитель.
– Да! Маяковский, правильно. Молодец, проверить тебя хотел. Да… в России хороших поэтов много, в России вода есть. А наши поэты… эх. Научились от Лермонтова про разную женскую ресничку-кудряшку складно писать… Чтобы женщин бесплатно завоевывать. Если, говорят, городской какой-нибудь прочитать стихотворение про то, какие у нее ножки, то она теряет разум и не торгуется… Но это ты правильно подчеркнул: Владимир Ильич Маяковский. Город-сад. И мы его построим. Несмотря на нашу жизнь. Люди ведь у нас сердечные, трудолюбивые, последнюю рубашку с себя готовы снять и на блюдечке принести… Каждое утро со слезами благодарности о них думаю. И за всех молюсь… Молитва прямо из глубины, откуда-то отсюда поднимается…
И Председатель похлопал себя по животу. Там действительно что-то забурчало.
– Та-ак. За каждого регулярно… молюсь. И за него, – ткнул в Агронома, – чтобы ума у него прибавилось и в нарды как положено играть научился, и за племянника его, чтобы этот старый колдун его своей палкой не прибил… И за тебя, Муса, вытри слезы, – чтобы тебе Бог детей послал… Чтобы эти дети толковее тебя, Муса, были, потому что когда дети умнее родителей, это для общества полезно и прогресс происходит.
Притянув к себе плачущего Мусу, влепил отеческий поцелуй.
– Даже за этого безбожника, за Старого Учителя, тоже молюсь, чтобы, когда Небо его карать будет, не сильно это делало, а так, для профилактики… И чтобы всё село это видело и уроки извлекало. И о воде молюсь, чтобы не воровали ее у государства. А последнее время, друзья, о городе стал молиться. О котором поэт такие хорошие слова сочинил… Через четыре года – здесь будет город-сад. Город-сад, ясно? И будет, я сказал!
И с такой силой ударил кулаком по столу, что бутылка водки бросилась на пол – хорошо еще, пустая была.
Да, недаром говорят, что Председатель со Старым Учителем – дальние родственники, хотя оба это скрывают. А что скрывать? Даже среди близкой родни разные люди попадаются. Кабил и Хабил[7] тоже родственниками были.
Возвращались в темноте. Учителя надо было отвести в дом самоубийцы, он как раз недалеко от меня. Этот дом государство специально для учителя строило, кирпич крепкий. Там раньше Старый Учитель жил, пока новый дом себе не построил, где он сейчас вместе с крысами проживает.
Домом самоубийцы он стал из-за прежнего учителя. До сих пор его висящая фигура у меня в голове не укладывается.
Иван Никитич с Мусой тоже с нами пошли. Иван Никитич, пока мы с Председателем беседовали, на скамейке уснул, поэтому времени накопить обиду у него не было – зато был здоровый образ жизни без водки и Председателя, чего о нас с Мусой не скажешь. Правда, заметив на нас следы водки, Иван Никитич, конечно, задумался.
А Учитель умудрился совершить еще один поступок. Забрал у Участкового собаку.
Даже купил, можно сказать. Когда мы выходили, Участковый как раз воспитывал ее табуреткой, и, не подойди мы, собака бы смертельную дозу этого воспитания успела получить. Ханифа-опа, которая, как женщина, была обязана иметь более мягкое сердце, на это избиение глядела даже с каким-то удовольствием. Собака, оказывается, украла у нее курт и спокойно им угощалась. Тут Муса, который успел все свои золотые слезки выплакать у Председателя, возмутился и напомнил, что собака – друг человека. Участковый стал кричать, что этот друг его без штанов оставит, а ему еще сына женить.
Вот тут учитель и предложил Участковому сделку.
Теперь собака шла рядом с нами, иногда облизывая ушибы, заработанные от табуретки.
Иван Никитич грустно посматривал на учительскую собаку.
– Ты, Ариф, чем поить ее собираешься?
Сам-то он прошлым летом своего Пончика отравил из-за этого. Из-за воды. Переживал, даже привычку курить вспомнил. Я, говорил, будто сына отравил. Такая любовь к собаке была. Потом ему настоящий сын из России сто долларов прислал, Иван Петрович всё на насос потратил. Когда электричество дают, накачает воды – уже жизнь есть. Вода, конечно, соленая, на вкус кровь напоминает. Но мы такой воде тоже счастливы. Я иногда сам или через детей у Ивана Никитича воды прошу, он с удовольствием дает. А новую собаку не хочет заводить – Пончик у него в сердце сидит.
Учитель ответил, что он что-нибудь для собаки придумает.
А Муса сказал, что он тоже не против собак, но отец ему перед смертью завещал собаке доверие не оказывать, потому что его отец, дед Мусы, из-за собаки большие неприятности имел.
Он пастухом был, а тут овца в стаде исчезать стала. Стадо у него пес один охранял, которому прадед доверял, как своей душе. А стадо исчезает, и от односельчан, чьи овцы в стаде были, черные тучи приближаются. Хорошо, как-то во сне его ангел-хранитель стал сапогами пинать: вставай, иди-смотри, какой фокус там твоя собака показывает. А к стаду волчица как раз пришла, и пес, как ее увидел, обрадовался, подбегает к хищнице и приветствует. Потом пристраивается к ней сзади и начинает быстро супружеские дела делать. Волчица стоит, оглядывается, не возражает. Потом пес блаженной походкой отходит, на заслуженный отдых под кустик устраивается. А эта волчица – к стаду, к стаду, самую сочную овцу выбрала и домой собралась. Тут мой прадед ее камнем убил и потом сельчанам ее вместо овец показал. А пса смолой облил и поджег. Жалко было смотреть, как пес в пламени умирает, а что делать, сам во всем виноват.
– А что, он ее просто убить не мог? – спросил Иван Никитич, которому эта история не понравилась.
– Мог, конечно, – согласился Муса. – Но я же объясняю: любил он эту собаку. От большой любви маленькая жестокость не рождается. Только большая.
– Когда любишь, прощать надо, – сказал Никитич.
– Нет, акя. Прощать – это тоже жестокость, только по отношению к себе. Себе убыток делаешь, себя огнем сжигаешь. А всё для чего? Прощать – это обман. И себя обманываешь, и других. Говоришь: «прощаю», а за словами совсем другое настроение прячется. На самом дне сердца – никогда не простишь. Даже если и сердце простит – какая-нибудь печень, селезенка не простит, яд собирать будет. Ты вот, Никитич, говорил, что Председателя за его поступок простил, а сам сейчас с нами не пошел… Яд в себе чувствуешь, правильно?
Иван Никитич хотел что-то возразить, но тут учитель сказал:
– А я другую сказку про собаку слышал.
Вечер потемнел и стал ночью. Небо покрывал лунный пожар.
Жара сменилась ледяным ветром, волос до луковички промерз.
Учитель рассказывал.
Шел один добрый нищий человек по улице. Видит, собака раненая лежит, а рану ее черви едят. Отрезал человек от себя кусок мяса и положил рядом с собакой. Черви переползли на это мясо, и собака испытала облегчение.
– Да уж… герой, – сказал Муса.
…А для собаки устроил шалаш. Пока она поправлялась, он кормил ее своим мясом. Когда об этом узнали люди, было уже поздно. Собака поправилась – человек умер. На похоронах-поминках собака присутствовала, выражая скорбь, и от пищи отказалась.
Потом собака пропала. Через пару дней ее нашли на кладбище. Она разрыла могилу, сорвала с тела саван и доела остатки мяса.
– Тьфу, – сказал Иван Никитич. – Ну и дурак тот человек был… Ты, Ариф, смотри, детям такие сказки не рассказывай.
– Для детей у меня другие, – ответил учитель.
Мы с Мусой шли молча. Что-то надломилось в сердце от этой сказки.
– Скажи, учитель, – спросил наконец Муса, – Бог его наградил? Когда этот человек пред Богом предстал, что произошло?
– Нет, – сказал учитель. – Об этом в этой сказке ничего не сказано.
Шли в тишине. Водка прошла, только сухая горечь корябала десны, как камень.
Потом учитель остановился и, показывая куда-то в сторону холма, спросил:
– Это мечеть?
Мы улыбнулись:
– Это Баня. Не слышали о нашей знаменитой Бане?
Учитель о знаменитой Бане не слышал. Нет, сейчас темно и Баня закрыта, но показать ему, конечно, можно. Подняться, правда, надо на холм.
Два тяжелых купола.
Суховатый запах воды. Запах человеческого тела, делящегося с водой своей пылью-прахом. Все эти запахи, волоски, все эти маленькие, как недоношенные бабочки, чешуйки кожи – за тысячелетия пропитали здесь стены и землю.
Не считая греческой статуи, которая валяется в Москве, Баня – наш единственный ручеек в великое прошлое.
– Когда в село советская власть пришла, собрала всех бедняков, задала им вопрос: «Какие четыре вещи вы хотите, чтобы я в селе сделала?» Бедняки обрадовались: «Мечеть новую хотим! Стену хотим вокруг села, с двумя воротами, на въезде и выезде, красным знаменем украшенные, чтобы мы, батраки, на тех воротах стояли и с буржуазии для Владимира Ильича Ленина дань собирали. Потом хотим крытый базар, иначе к нам эта проклятая буржуазия ездить не будет. И еще хотим, чтобы дорогая советская власть нам Баню починила, потому что в нашей Бане никто после Александра Македонского ремонт не делал, а это, кажется, очень давно было».
Это я рассказываю, пока мы обходим еще теплые стены, двигаясь к главному входу. Под ногами хрустит мертвая трава, ящерица иногда по стене ручейком пронесется. Лунный свет нам помогает, всё, как в кинотеатре, видно.
Послушала советская власть эти пожелания, записала себе в блокнотик.
Только вместо мечети построила нам сельский клуб, вместо базара – школу, вместо крепостной стены с воротами – библиотеку с библиотекарем; думали, он будет дань собирать, а он, наоборот, всем книги раздавал, еще на коленях упрашивал: читайте книги – источник знания.
И только Баню советская власть, как обещала, починила.
Согнала сюда всё село, сказала: ура, у нас коммунистический субботник! Раньше в Бане мылся только бай и мулла, а теперь будет мыться простой дехканин! Весь субботник, конечно, этому только улыбался, потому что говорил это с трибуны сам бывший бай, который раскаялся в своем происхождении и подался в большевики. И ни он, ни бывший мулла в Бане не мылись – только один день в году, и то тайно…
Мы подошли к главному входу.
Да, закрыт. До Банного дня еще месяца три.
– Как же у вас происходит Банный день, если воды нет? – спросил учитель.
– На Баню у нас всегда вода найдется, – ответил за меня Муса.
Такой он человек – то горько плачет, то слова сказать не дает.
Собака завыла.
Обнюхала банные ворота и завыла. Вой у нее был, как у оперной певицы, – громкий и неприятный. Мы поежились.
Учитель сел перед собакой на корточки, погладил. Успокоилась.
– Да, – сказал Муса. – Я от деда слышал, что здесь собаки воют, а кошки вообще… Поэтому сюда их не берут.
– Ну, еще кошек в Баню брать, – усмехнулся Иван Никитич.
– Александр Македонский здесь, – сказал я, показывая на землю, – в царство мертвых спускался, за живой водой. По преданию. Наши деды-прадеды рассказывали.
Из-за купола выглянул пылающий глаз луны.
…Там источник раньше был, щель в земле. Туда Македонский и спускался. Один. Так джинны потребовали. У них тоже своя бюрократия: кого пускать, а кого – извините.
Когда вернулся, оттуда стал бить теплый источник. Люди обрадовались: о! мечеть построим, омовение совершать очень удобно.
Тогда один дервиш пришел, волосы до колена болтаются, попробовал воду и выплюнул: «Люди, для мечети она неподходящая». Люди говорят: «Поняли, не плюйся. Говори, для чего подходящая?» Он своими святыми мозгами подумал, говорит: «Для бани подходящая. Грязь смывать, сопли разные. Раз в год, в такой-то день. А пока я не вернусь, воду, которая оттуда идти будет, не пейте». – «Так-так, – сказали люди. – А когда ты вернешься, о волосатый?» – «Не знаю… Когда с безоблачного неба дождь пойдет и когда сухая земля воду родит. А теперь меня убейте». – «Как же ты вернешься, если мы тебя убьем?» Его еще поотговаривали немного: давай, мол, постригись и у нас жить оставайся. Потом убили. Неудобно гостю отказывать.
Снова завыла собака.
– Смотрите… – сказал Иван Никитич.
Сквозь щель в закрытых воротах Бани наметился свет.
– Это, наверное, луч луны сквозь дырку в куполе проходит, – сказал похолодевшим голосом Муса.
А учитель сказал – я отчетливо это услышал благодаря тишине:
– Юприхам.
– Что? – переспросил я.
– Буква «ю» – «юприхам»… От детей узнаете. Идемте отсюда.
– Вот что, Ариф, – сказал Иван Никитич, когда мы подходили к дому учителя, – что тебе сейчас в этой темноте вселяться… Заночуй у меня или у них. Или давай к Сабиру, где вещи оставил. Он на ночевку с радостью пустит.
– Я тоже с радостью пущу, – обиделся я.
– А у меня хоть каждую ночь ночевать можно, – сказал Муса. – Дети возражать не станут… Хулиганить над гостем не станут.
В другой раз мы бы над этой шуткой посмеялись. Но сейчас смотрели на учителя – как он идет; как собака с ним рядом бежит.
– Спасибо, – сказал учитель. – Но мне нельзя уступать страху. Если мои ученики об этом узнают, не смогут уважать. А вот один, кстати… Здравствуй, Золото!
Золото стоял недалеко от двери учительского дома, в халате отца, настоящий карлик. Рядом с ним темнели какие-то предметы. Собака бросилась их обнюхивать.
– Учитель, – сказал Золото, поздоровавшись с каждым холодной ладонью, – отец вам вашу сумку прислал и подарок Старого Учителя, ночную птицу. Мы ей уже еды дали, она очень смешная.
– Отойди, – сказал учитель собаке, которая интересовалась совой и пыталась засунуть в клетку лапу, для знакомства.
– А еще, учитель, – по-хозяйски продолжал Золото, – отец вам лучинки дал и коробочку спичек. Чтобы вам, когда в этот дом войдете, светло и приятно было. И вот, веточку исрыка, если мертвый учитель придет, который перед вами нас учил, а потом сам себя убил. Хотя он совсем не страшный, добрый был, хорошую оценку мне ставил и воду давал. Старый Учитель страшнее. Но раз отец сказал, вы эту веточку исрыка зажгите, это от мертвых помогает.
– Спасибо, – сказал учитель. – И Сабиру-акя, и тебе – спасибо.
– Хорошая смена отцу растет, – одобрил Иван Никитич. – Сам Сабир – парень добрый, и дети у него – уважительные.
– Не побоялся в темноту прийти, – добавил я.
От таких приятных слов Золото смутился и склонил бритую голову. В лунном свете ежик волос казался седым. Собака подошла к Золоту и стала изучать носом его колени.
– Учитель… вот еще бидон, отец сказал, чтобы у вас на первое время вода была. Это от сегодняшнего дождя осталось. Учитель… я только два глотка уже оттуда взял. Пока здесь стоял-ждал, очень пить от холода захотелось. Но там, учитель, много осталось, я рукой проверял. Если девять глотков в день делать, долго жить можно. А вам еще другие родители воду приносить будут, чтобы вы из нас людей делали.
– Да, спасибо, – учитель погладил Золото по бритой макушке.
Я тоже погладил. Хотелось убедиться, что волосы у мальчика не седые.
Дом учителя был открыт.
Что закрывать? Такие дома как смолой обмазаны, никакое любопытство сюда не затащит.
Дворик, две высохшие яблони. Виноградник, тоже неживой. Да, тут топором похозяйничать надо. И дрова зимой будут. Зимой у нас – как Сибирь, только снега мало.
Собака, к счастью, не стала выть. Наоборот – бегает, территорию изучает.
От ветра дом издавал глиняный шелест. Стекла позвякивали.
– Да, – сказал Иван Петрович. – Сюда бы хозяйские руки, и конфетка получится.
– Верно, акя, – согласился Муса. – Сейчас тут от конфетки далеко.
В комнате всё было как при прошлом учителе. И как при позапрошлом. И позапозапрошлом. Менялись учителя, учебники, алфавиты. Школьники оканчивали школу, женились и умирали. Рождали новых школьников. И те уходили из жизни, давая жизнь новым.
Только комната учителя не рождала и не умирала. Железная кровать; стол с клеенкой, полочка с книгами. Голая, безо всяких выдумок, лампочка под потолком. Иногда будут давать свет, и комната станет желтой, электрической.
А сейчас такое лунное освещение, что всё видно, не промахнешься.
– Повесился он не здесь, во дворе… – начал Муса.
– Тихо ты, Муса, – зашипел Иван Никитич. – Ты сейчас к своей Марьям побежишь, а парню здесь всю ночь маяться… Ариф, может, всё-таки передумаешь? Тебе и отдохнуть с дороги надо, а тут… Сам видишь, какое для отдыха место необорудованное.
– Спасибо, Иван Никитич. Здесь останусь.
– Ну смотри, Ариф, как бы ты о своих спасибах жалеть не стал. Идемте, что ли.
Я запалил лучину. Комната наполнилась тенями.
– Э, смотрите-ка, богатый человек наш учитель, – улыбнулся Муса, доставая откуда-то керосиновую лампу. – Завтра керосином поделюсь, совсем светло будет, никакой труп не придет.
– Муса!
– Всё, Никитич, молчу-иду… Я бы, честно, может, сам хотел бы этого… прежнего учителя, короче, встретить. Чтобы только один вопрос ему, как представителю потустороннего мира, задать.
– Знаем, что за вопрос, – сказал уже со двора Никитич. – Ты лучше медицине этот вопрос задай. Нечего здесь народные суеверия разводить.
Во дворе Золото с собакой играли в какую-то тихую игру.
Учитель вышел за нами с миской. Налил в нее воды, подозвал собаку. Та радостно заработала языком.
– Да, недолго тебе так воды хватит, учитель, – сказали мы.
Хорошо, когда человек интеллигентно к собаке относится, но…
Поколотив еще языком по миске, собака отбежала в конец двора.
– Смотрите, она конуру нашла, – сказал Золото. – Хитрая!
– А я не знал, что в учительском доме конура есть, – сказал Муса. – У прежнего учителя собаки не было, у предыдущего. У Старого – тоже не помню, чтобы кто-то лаял…
– Сам он на всех хорошо лаял, – заметил Никитич.
Мы засмеялись.
– Зря вы так говорите, – сказал Муса. – Мой дед рассказывал, когда Старый Учитель только пришел после училища, другой человек был. Застенчивый. И носовой платок постоянно к щекам подносил. А щеки, говорят, как у киноартиста, нежные были. Это многолетний педагогический опыт его таким лающим скорпионом сделал.
Стали прощаться.
Не знаю, как другим, – мне уходить не хотелось. Ноги к порогу прилипли. Смотрю на Арифа. Смелый парень, но хрупкий – как веточка исрыка. Ладонь у него еще такая – ребяческая, жмешь ее – как будто птичье крыло пальцами мнешь.
– Идем, – торопят меня. – Что на учителя влюбленными глазами таращишься? Раньше тебя к мужчинам не притягивало.
– Сейчас тоже не притягивает! Просто душа за него боится. Ладно, Ариф! До свидания.
И ноги мои отходят от двери.
– До свидания, – кричит вслед учитель и закрывает дверь.
Я еще на секунду останавливаюсь и слышу, как впереди Муса говорит:
– …как сейчас помню, как он висит. На лицо смотреть не стал, на пятки ему всё время смотрел. Мне сейчас эти пятки прямо в глаза лезут. Маленькие, пыльные – как у живого человека. Сильно он меня этими пятками ужаснул, в самое сердце…
– …ты, Муса, грамотный человек, вокруг чего тут ужасы разводить? Труп – это та же кукла, только не дети с ней играются, а взрослые. И похороны, и кладбище с поминками, если посмотреть – просто игры такие. Поиграли – спрятали.
– …э-э, безбожник ты, Никитич… Думаешь, твой русский бог тебя за такие разговоры по голове погладит? Лопатой он тебя за это погладит, ковшом экскаваторным.
– …ну уж, прямо ковшом!
Вздохнув, стал их догонять.
Не смог у себя дома пробыть. Даже двух часов не смог. Выбежал.
Не было раньше такого с моей душой. Очень она меня в ту ночь удивила.
Я свой дом люблю. Половину дома личным горбом строил. Сам глиняные кирпичи лепил. В каждый кирпич кусочек сердца клал, как фарш. Дом добром разным наполнял, женой, детьми. Мебель в комнате для гостей имеется. Телевизор фирменный. Двоюродный брат со стороны матери из столицы приезжал, телевизор мой хвалил: у меня, говорит, даже в столице такого нет. Сейчас телевизору, конечно, без электричества плохо. Но телевизор – не баранина, не испортится. Пусть стоит. Может, мои внуки еще им пользоваться будут.
В ту ночь я, несмотря на привычную обстановку, места не мог найти. Как будто это в моем доме кто-то, не приведи, повесился или еще что-то тревожное совершил.
Жена-дети спали уже; постоял над ними, их лицами хотел себя успокоить. Всегда радовался, как это у них получается губами во сне разные улыбки делать и бормотать что-то на языке спящих.
А тут – смотрю-смотрю на них, а половина головы об учителе думает, что с ним там творится. В таких домах нельзя людей оставлять. Учитель и так чем-то весь день огорчен был, и взгляд такой, как будто через телескоп на нас смотрит, мы – чужая планета. И улыбка такая. И что теперь с этими глазами и улыбкой происходит…
Но увидел я почему-то другое.
Увидел разбегающиеся обрывки пара… Скользкий пол, выложенный опасным для жизни мрамором, – каждую секунду такое фигурное катание может случиться, что без черепа на всю жизнь останешься… Пар. Топот и скольжение голых пяток, десятков пяток по плывущему под ногами мрамору… Обжигающему мрамору, будто по сковородке вместо яичницы бегаешь… Пар. Десятки теней бегут сквозь пар; чья-то тень падает, борется с тенью хлынувшей из нее крови…
Наконец, замотанные в банные тряпки, врываемся в «номера», пещерки для тел начальников и другой белой кости… Здесь пар еще гуще, верблюжье одеяло какое-то, не пар… Впереди все толпятся, не пролезешь, хоть по скользким головам скачи, хоть между ног, как в мясном лесу, продирайся…
Сквозь языки пара вижу прежнего учителя…
Он не может найти свою тряпку, ползает на четвереньках. Толпа нависла над ним глазными яблоками, налитыми любопытством. По мокрым, красным рукам тех, кто спереди, ходит – нет, прыгает – вырываемая друг у друга находка: женский лифчик, белая скомканная бабочка. Кто-то прикладывает ее к впалой волосатой груди. Кто-то на голову даже надевает, шутник: «Идет мне эта тюбетейка?» Смех. «Это две тюбетейки – эй, поделись». Смех.
«Здесь была женщина; мы знаем, знаем, кто она, – гудят все. – И она, наверно, еще недалеко». Учитель сидит, пытаясь скрыть лицо в худой домик из своих ладоней. По тому, как вздрагивает живот, можно понять, как колотится его мокрое сердце.
«Вон, вон она!» – кричит кто-то. «Ловите ее… Чем мы хуже столичных… Чем мы хуже учителя», – кричат тела, бросаясь в погоню. Я успеваю прижаться к стене. «Стойте! – слышан детский голос учителя. – Послушайте… Она не такая, как вы думаете!»
Табун уносится. В «номере» остаемся мы вдвоем.
Я, почти растворившийся в скользкой стене.
И учитель, рисующий что-то на полу из крови, которая бежит у него из носа.
Поднимается с пола, находит, наконец, проклятую тряпку. Обматывает запретную территорию тела, от пупка до колен. Идет в мою сторону. Плохо идет.
Как будто всё на нем идет по отдельности, еле-еле хватаясь друг за друга: живот за грудь цепляется, короткая шея – за голову, узкие, как знак «минус», глаза – за лицо… Идет. «Тема нашего сегодняшнего занятия, дети…» – говорит он кровавыми губами.
Я отслаиваюсь от стены и делаю шаг к нему по кипящему мрамору.
Бывший учитель приближается – и проходит сквозь меня.
Потому что в прошлый Банный день меня в Бане не было. Я лежал, больной, у себя во дворе. Смотрел, как мои дети пускают на крыше бумажного змея. Когда змей вырвался из их детской власти и улетел, я пропотел и выздоровел. О том, что голое село натворило в Бане, мне рассказал Муса.
Рассказ у него смешным получился, у меня от смеха голова на подушке прыгала.
Больше всего он и другие сельчане на хвостик упирали. Что хвостика не оказалось. А про то, как ловили учительскую гурию… Так не поймали же. Что зря рассказывать.
Но меня в Бане не было.
Поэтому неудивительно, что бывший учитель прошел сквозь меня. И я ничего не почувствовал – даже когда его соленый от крови подбородок через мое горло прошел.
Странно было другое. Когда я обернулся, то вместо прежнего учителя, уходящего в тяжелые банные облака, я увидел спину и затылок нового… Нового учителя.
– Учитель, откройте!
Завела свою сторожевую песню собака.
Ничем, кроме собачьего лая, темнота не откликалась.
Казалось, лай издавал сам дом. Лаяли окна. Лаяли сухие яблони. Я понял – они подражают адскому дереву заккум, у которого, как сказал однажды мулла, плоды в виде голов свиней и собак.
– Кто это? – зашаркали изнутри.
Жив. Слава тебе… Жив.
– Это я, учитель. Я, Абдулла.
Дверь открылась. Учитель, в той же одежде, в какой мы бросили его здесь, смотрел на меня. Даже строчки удивления нельзя было прочесть на его лице.
– Я принес вам керосин, – сказал я, болтая вонючей канистрой. Не мог же с пустой рукой прийти.
Он поблагодарил и пригласил войти.
Лампа оказалась исправной, на свет тут же прилетели всякие ночные червяки.
Мы воспользовались чайником самоубийцы и остатками заварки. Чайник был маленький, жестяной. Я показал, как можно на керосиновой лампе чай нагреть.
Учитель достал печенье, которое привез с собой.
– Да, – сказал я, вонзая зубы в городское печенье, – сейчас, наверно, в городе люди электричеством наслаждаются. Да что – в городе! В соседнем селе раз в неделю обязательно или электричество, или воду дают. Один раз даже газ по ошибке дали. А причина обыкновенная. Председателя им хорошего бог дал. Из образованной семьи.
– А почему наш Председатель огорчился, когда я об отце его спросил?
– А вы разве не знали, когда спрашивали? – спросил я, хитро пережевывая печенье.
Нет, он не знал. Откуда ему знать… Нет, Сабир-акя ничего не рассказал об отце Председателя. Почему он именно об отце осведомился?
– Знаете, – сказал учитель, – привычка у меня есть. Когда какой-то человек мне злым кажется, я его маленьким начинаю представлять, каким он мог быть в детстве. Может, это немного смешно для вас, но я уже так натренировался, что очень похоже представляю; потом, когда детские фотографии этих людей встречаю, сам испытываю удивление, такое сходство. И еще родителей этого человека себе представляю, как они с ним, маленьким, возятся.
Учитель перевел дыхание. Не умеет долго говорить, бедняга.
– А с Председателем… – продолжал. – Его самого представил, такой толстощекий рыжий мальчик в синей кофте.
– Точно! – Я чуть не опрокинул чайник. – Председатель в детстве рыжим был, потом волос обычным стал.
– Потом матушку его представил… Маленькая, сухая.
– И это угадали! Ее наши женщины Мышкой называли: «Мышка, Мышка!» Учитель, у вас талант, его наукой исследовать надо! Как вас с такими способностями из города отпустили…
– А вот отца Председателя не смог представить… Поэтому и спросил.
Так-так. Рассказать – не рассказывать?
– Насчет его отца, учитель… Конечно, то, что про него болтают, это для уха образованного человека – чушь и мифология…
В пиалу ко мне упала маленькая серая бабочка. Упала на крылья и прилипла к воде. Спас ее из пиалы пальцем, облачко пыльцы всё равно на чае осталось.
– Рассказывают, что в войну саранча к нам часто заглядывала. Целое стадо саранчи по небу скачет, скачет, потом с неба на поле прыгнет и всё поле съест. Я такое один раз сам видел – в мирное время, конечно; во время войны еще мои родители детьми были… Знаете, такое страшное, обидное для человека зрелище – пустота вместо урожая. И такие они, шайтаны, организованные – солнца не видно, когда на посадку идут. Главное, убежать сразу. А то на тебя сядут. Может, заразят чем-нибудь. Они ведь как крысы, только с крыльями. Поэтому бежать с поля надо. А старики говорят еще: отец-саранча прийти может.
– Отец-саранча?
– Да, это как у пчел – пчеломатка, только в сто раз хуже, потому что от пчелы человек мед имеет, и пчела то растение, на которое приземляется, не ест, а, наоборот, с цветка на цветок зародыши переносит. Вот, пчела… О чем я говорил? Да, отец-саранча. Это их начальник. Роста он, говорят, крупного – с маленькую собаку или курицу. Сам не видел и наука его, по-моему, еще не открыла. Он в середине стаи летит. На поле сядет – его не видно, у него вокруг – охранники, заместители, витязи. Самое, говорят, неприятное, что он на человеческих женщин иногда налеты делает. Саранчихи ему своим прыганьем надоедают, вот он, развратник, и плюет на законы биологии… Да, это как собака из сегодняшнего рассказа Мусы, которая с волчицей… Только эту собаку с научной точки зрения еще понять можно. Всё-таки волки с собаками – это просто как две разные национальности. У людей тоже – если две разные национальности на одной койке встретятся, то, кроме простого химического процесса, они еще удовольствие от расширения своего кругозора получают…
Учитель покраснел. Я сам понял, что слишком глубоко в биологию заехал. Это воспоминания о библиотекарше во мне, наверное, прорываются.
– Короче, эта Мышка, мать Председателя, мужа на войну отправила, сидит, ночью спит или плачет, днем на поле работает. Так год прошел, и вдруг она побледнела. Еще полгода прошло, и всё село видит, что она беременная. А оказывается, она один раз на поле оказалась, как раз когда там саранча обедала. Тут к ней отец-саранча и подкрался. Она, конечно, кричала, но ее подруги по кустам на корточках спрятались, тоже боятся с саранчой дело иметь. Что селу делать? Отвезли ее к мулле и к секретарю парторганизации; те одно и то же сказали: «Безобразие, но что поделаешь – война; всё для фронта, всё для победы; главное, чтобы, когда муж вернется, не прибил ее, вместе с ее кузнечиком; а может, еще муж погибнет, и тогда вообще вопросов и мордобоя не будет». Вот муж, к счастью, и погиб. Если так можно сказать.
Допил сухие остатки чая.
– А когда она рожала, говорят, всё село прибежало и в окно лезет, интересуется. Одни говорят: будет наполовину наш, наполовину – с крылышками-лапками, другие говорят – нет, она сейчас просто яйцо снесет, как это саранчи любят делать, и это яйцо надо государству отдать, на военный анализ… А родился Председатель.
Мы лежали в темноте, не считая куска лунного света на полу.
Меня уложили, как старшего, на учительскую кровать. Я, конечно, возражал против такого почета. Но бороться с вежливостью учителя было бесполезно.
Сам учитель свил себе из одежд ночлег на полу. Сову он выпустил погулять, и теперь она где-то хлопала своими ночными крыльями.
– Вы еще у нас привыкнете, – я слегка зевнул. – Мы, конечно, немного необычные люди, всё-таки Греция в наших сердцах течет. Истории разные любим – это тоже от греков перешло. А с другой стороны… у нас самые простые, повседневные люди. Только в жизни и совершают важного, что рождаются-умирают. Умирают-рождаются. Посередине – свадьба, карнай-сурнай. Такие люди. Обслуживающий персонал своего счастья.
Пару раз пролаяла собака, гремя цепью. Видимо, к ней прилетела сова, и собака выражала ей свое удивление.
– Учитель… Как собаку хотите назвать?
– Не знаю, – отозвался учитель засыпающим голосом. – Человеческий язык беден, чтобы найти собаке подходящее имя.
Я задумался. Человеческий язык беден… А у кого он не беден, у коровы, что ли? У коровы тоже, наверное, беден. Не говоря про какую-нибудь некультурную воробьишку.
Всё-таки человек, что с ним ни делай, как ни пинай, – царь природы. И язык у него вполне этой должности соответствует.
– Учитель…
Он спал.
А из меня уже весь сон вытек. Лежу совершенно бесполезно. Так спать не хочется, что тело ноет. Это всё от луны и впечатлений.
Еще койка тарахтит, как мотоцикл. Трык-трык. Пат-пат…
Я поднялся. Постоял, не зная, зачем поднялся. Подошел к подоконнику, где белели какие-то бумаги учителя, которые он перебирал до моего прихода. Нехорошо чужие бумаги смотреть. Но если твое тело бессонница сосет, это почти уважительная причина.
Поверх других бумаг лежала таблица. Внутри разные черточки изгибались. Под черточками – надписи. Стараясь поймать листком как можно больше лунного света, стою-читаю.
Алейг. Яхиль. Сардош.
Что это? Наверно, иностранный язык. Сейчас иностранный язык человеку большую пользу приносит… марафлион вараам юрудж гатип зарзаур…
А, понял. Азбука. шафхор барфаид только осс почему такие странные буквы, не латинские кижжир форфур юприхам, а такого у нас языка в школе не было, может, хукутс – это дох новый язык? рафтия… ёриол… И какое странное, щекотное чувство в груди, когда читаешь эти бессмысленные слова и черточки видишь…
И тут по мне как будто из таблицы ток пробежал.
Я увидел, как тихо открывается калитка.
В лунный двор заходит фигура и осторожно идет к дому. Я успеваю заметить, что на ней женская одежда, хотя лицо в платке.
Она подходит к дому, и я вижу ее глаза. Глаза приближаются.
Залаяла собака. Заметалась, гремя цепью. Откликнулся собачий хор из других дворов.
Фигура вздрогнула и устремилась обратно.
Я бросился к двери, споткнулся, запутался. Открыл.
Двор был пуст, не считая лающей собаки, луны и ветра.
Закрыл дверь. Сердце стучало, как сумасшедший кузнец. Дук-дук. Подошел к кровати, сел. Дук-дук. Капля пота проползла холодной улиткой по лицу. Дук-дук. Я весь состоял из стучащего сердца. Из стучащего сердца и лающей собаки.
А учитель – спал!
Я лежал, и сон поглощал меня. Он, отец-сон, помиловал меня, когда я уже терял надежду. Моя железная люлька стала скрипеть тише; закончила свою невыносимую арию собака. Где-то уже приветствовали утро петухи. Я засыпал. Скомканные страницы пара. Женская фигура, бегущая по бане. Дождь, текущий в ржавые глотки ведер. Собака. Седые волосы Золота становятся рыжими волосами Председателя. Эти волосы пытаются съесть террористы, но у них для этого нет саранчи. А учитель улыбается, и начинают течь яблоки. Алейг. Вода… Вода…
Прошло месяца два. Или четыре. У нас не город – календари на каждой стенке не висят. И время свои сельские особенности имеет. Сколько дней-месяцев после приезда Учителя набралось, точно не считал.
Я ведь тоже не какой-то писатель-специалист, как в городах. В городе у писателя удостоверение есть; если даже председатель или участковый скажет ему навоз-селитру разгружать, он сразу это удостоверение показывает: оп! Те уже вопросов не имеют, «извините, желаем успехов», и писатель спокойно уходит писать роман. Садится за стол, включает электрический свет; может, даже побалуется: включит-выключит. Откроет в кране воду, чтобы звук бегущего ручейка слух радовал. И сидит, книгу пишет, на удостоверение ласково поглядывает.
А у меня – что? Ну, дом. Ну, немножко мебели есть. Ну, телевизор для внуков. Жена с детьми. Виноградник, который, можно сказать, своей кровью поливал. Корова туда-сюда ходит. И хозяйство, которое тебя целиком съедает и косточку выплевывает.
Куда в это всё еще и творчество засунуть? Не засовывается.
Только иногда в трудовом графике время выкрою и на бумагу сердце выплескиваю.
Ночью в основном.
Сидишь, тихо; даже мысли от такой тишины слышнее становятся.
Так я свои записки о первом дне Нового Учителя написал и почувствовал гордость и приятный ветерок в душе. А также желание, чтобы мои записки прочитало поскорее человечество.
Начал я с Ивана Никитича.
Хотел Мусе дать, но тот со своей Марьям уехал в соседнюю область к суфийской могиле – ребенка выпрашивать.
А Иван Никитич вначале придумывал разные хитрые отговорки, чтобы избежать чтения, зато потом долго тряс мне руку. Только, говорит, у тебя, Абдулла, какой-то русский язык вымышленный. «Слова вроде русские, и запятые с точками в правильные места вставляешь. А всё-таки русский язык у тебя какой-то… в тюбетейке».
После этого я ночью плакал крупными слезами, а супруга гладила меня по руке: «Не огорчайтесь, Абдулла-акя. Вы столько страниц написали! Редкий мужчина столько написать сможет. И почерк у вас такой, я даже детям показывала, чтобы они как образец брали. Вот еще крышу в коровнике перекроем, и всем Иван Никитичам нос утрем».
Под утро я заснул, и мне приснился русский язык в виде большой белой лошади с крыльями. Эта лошадь обнюхивала меня и насмешливо хлопала голубыми, как русское небо, глазами. «Славная осень, – говорила лошадь, – здоровый, ядрёный воздух усталые силы бодрит… Слушай, Абдулла, надень ты на меня покрепче эту тюбетейку, а! Не видишь – с уха сваливается!» – «Лошадочка, – шептал я, натягивая на нее наш национальный сувенир, – миленькая, только не бросай меня… Я свой сочинительский язык улучшу, он у меня теперь правильнее станет. Только не бросай!» Лошадь смеялась и подмигивала горевшим из-под тюбетейки голубым глазом.
Так что снова пришлось мне по ночам становиться писателем и шлепать калошей разных бабочек. Правда, наступала осень, и с каждой ночью бабочек и других отвлекающих насекомых делалось меньше.
А событий, наоборот, становилось всё больше, хотя внешняя жизнь и текла еще по-прежнему. Всё тем же голосом мычали коровы, всё ту же неизменную дань собирал Председатель, всё так же не хватало «прозрачного золота» – воды. За окном распевала свои хриплые старушечьи песни осень; приближался Банный день.
Начался учебный год. На линейке выступил Председатель и пообещал детям город-сад. Дети похлопали и преподнесли Председателю по традиции бутылку водки с этикеткой, которую раскрашивали своими руками: с цветами и райскими яблоками. Председатель, прихватив Агронома и водку, растаял на фоне осенней природы, а дети с Учителем зашли в школу – начались уроки.
Какое-то время школа работала без приключений. Новый Учитель весь ушел в своих учеников и учебный процесс; я заходил к нему несколько раз, но поговорить про летающую тарелку и конец света не получалось. Учитель был рассеян, стол был завален школой, книги-тетрадки. Железную кровать Учитель выставил во двор, а сам спал на полу на матрасе от нее. Голая кровать стояла, как наказанная, во дворе, и на ней отдыхала собака. Собака так и продолжала жить без имени и даже растолстела.
Я пару раз спрашивал своих детей-школьников про уроки и Учителя; дети улыбались. От жены узнавал, что Новый Учитель им нравится, как добрый и необычный человек.
Потом из школы поползли загадочные известия. В селе стали поговаривать, что Учитель не только не бьет детей, но даже ленится кричать на них. Надо сказать, ленивых и кто по тяп-ляпски работает в нашем селе не любят. «Что же он тогда делает на уроке?» Вопрос оставался без ответа, спросить самого Учителя народ не решался. Новый Учитель, конечно, и с палкой не ходил, и Лермонтовым не угрожал, но – кто знает… Чужой человек с чужими мыслями. С Председателем почти как с равным разговаривает. И тот это вроде терпит и бровями гнев не выражает.
Кто-то даже сходил за советом к Старому Учителю. Но оказалось, что старик заболел и никого не впускает, кроме Азиза, агрономовского племянника. Тот приносил ему, как ангел, хлеб и воду, и сам себя колотил палкой под руководством старика, у которого уже не было на это сил. Кстати, в первой половине дня Азиз ходил со всеми в школу. Так что, кроме хлеба и воды, он приносил старику и разные донесения о Новом Учителе и его новшествах. Что старик при этом говорил, какими словами ругался, никто не знал. Азизка, когда его допрашивали и даже обещали жвачку, прикидывался дурачком и читал стихи.
Причем Новый Учитель, кажется, знал и о шпионстве Азиза, и о болезни старика. Как-то он повел все младшие классы, человек тридцать, к Старому Учителю с разными подношениями в виде рисунков, поделок и прочей детской фантазии. Делегацию впустили во двор, к ней вышел Азизка и, следуя командам старика, доносившимся из дома, забрал с поклоном школьные дары. Потом вынес гордо из дома пыльную книгу Чернышевского и передал Учителю, попросив обратить внимание на дарственную надпись. Учитель не только обратил внимание, но даже зачитал вслух.
«Учиться, учиться! Стать полезным сыном планеты Земля! Это – долг. Я дарю вам эту книгу, а сам-то тяжело болею. Пусть она вас ведет. Положите эту книгу в школе на видное место и протрите с нее пыль, а я это сделать не могу, потому что старенький и проклятые крысы съели тряпку.
Целую вас, о дети, своими слабеющими губами. Ваш дедушка Учитель».
Школьники похлопали.
После этого культпохода позиции Учителя в селе на какое-то время укрепились. Конечно, старик не подпустил его к себе и книгу дарил не ему лично, а школе и родине. Но к таким чудачествам заслуженного человека уже привыкли; зато стало ясно, что между ним и Учителем существует какая-то связь.
Вообще Учитель часто водил детей куда-то во время уроков. «Это он вместе с детьми уроки прогуливает, бездельник», – говорили в селе. Куда он их водил, тоже было под покрывалом загадочности. Школьники возвращались после таких походов сытыми и не просили пить. Объяснить, куда они ходили, дети не могли. «Там красиво было». «Птицу слушали». «Дерево нашли. Смотрели, как на нем яблоко растет». Куда же вы ходили? «Учитель знает».
То, что дети возвращались сытыми и напоенными, смягчало родителей. Ну, ходят куда-то. А тут осень, к зиме готовиться надо, кизяк запасать, хлев утеплять, чтобы корова раньше времени в мороженую говядину не превратилась…
А еще весь месяц сухой простоял, капли дождя из себя не выдавил. Опять пришлось посольство в соседние села отправлять, тайком от Председателя трактор с водой просить.
Председатель с их председателями был в политической ссоре и нас с ними тоже ссориться агитировал. Пока мы, говорит, тут с вами от Александра Македонского происходим и жемчужины культуры сохраняем, – эти грубые кочевники нашу воду пьют и нашу землю своими тракторами топчут. «И еще, не забывайте! они наших жен хотят насиловать. Этому они даже своих детей в школах учат, я эти учебники видел!» Артист-человек, его хоть на сцену Большого театра поставь – зрители даже не заметят, что перед ними вместо «Лебединого озера» наш Председатель руками машет.
Каждый раз у него какие-нибудь новые истории про соседние села с языка сыпались. То скажет, что соседнее село заболело заразной болезнью, от которой под ногтями заводятся беленькие человечки, говорящие только по-китайски, а по-нашему ни бум-бум. (Многие сельчане тут же бросались разглядывать свои ногти.) То расскажет – как раз в год, когда в том селе бахча уродилась, – историю про одну их семью, которая какое-то американское удобрение в землю положила. А когда сняла выросший арбуз и стала его резать, то этот арбуз на семью набросился, и съел ее всю, и только косточки выплюнул: пю-пю-пю-пю-пю.
Не ограничиваясь пропагандой, Председатель иногда собственноручно устраивал облавы, объезжая с Участковым границы села. Нарушителям устраивалась политинформация с элементами кулачного боя и отбиранием излишков скота.
Спасало то, что Агроном или Участковый успевали, за установленную цену, предупредить село. Пострадавших почти не было.
В нормальные же дни мы свободно ходили в соседние села, у многих там были родственники или приятели. Эти родственники-приятели служили, так сказать, бесценными водопроводными кранами, которые спасали нас в безводные времена. Их села находились к Каналу ближе, до них вода еще как-то доползала. В прежние времена воды и на нас хватало. У нас и свой Гидротехник имелся. Теперь он только в ведомостях сохранился, по которым сын Председателя себе зарплату забирает.
Короче, стали тайком с другими селами договариваться, скидываться на трактор с цистерной. Учитель, кстати, тоже скинулся. Это опять не понравилось – прежних учителей село поило. Ладно, помусолили один вечер этот факт, пошлифовали языком и махнули рукой. Не до этого.
Но тут из школы новая загадка просочилась.
Кто-то заглянул в школьную тетрадь, куда обычно только сами дети заглядывают. Там палочки какие-то, кружочки, форфур какой-то – мало ли, какая глупость может в школьной тетради оказаться. Пусть Учитель в этом учебном навозе ковыряется и оценку ставит. А родителю главное, чтобы из этого навоза человек вырос с дипломом о среднем образовании. А эти палочки-кружочки и «три яблока плюс два пальца» пускай дорогой Учитель кушает.
Так бы тетрадка, попавшая в мозолистую родительскую руку, и легла обратно на стол… Если бы не легкая дрожь, которая в этой руке вдруг началась при виде этих самых форфуров и палочек. Дрожь была приятной, но странной. Пока шло чтение, этой дрожью успело заразиться всё тело. Рука закрыла тетрадку и стала задумчиво скрести затылок.
Через день затылок скребло уже всё село, отчего воздух наполнился зловещим шорохом. Теперь детей прижали к стенке и стали махать у них перед лицом тетрадками: это что, а? Это что за палочки вы за спиной родителей в тетрадках рисуете, а?
Много всяких «а?» посыпалось на несчастных школьников.
У детей глаза стали с обеденную чашку. Они нас не понимали.
Это же алфавит!
Что?
Алфавит!
Буква «А» – «Алейг», «Б» – «Барфаид»…
«А, барфаид? – говорили, кричали, шептали родители. – Какой барфаид? Когда мы учились, никого барфаида не было! Никакого форфура!»
И снарядили ходоков к Председателю. Он человек хитрый, государственный, – пусть во всей этой азбуке и разберется.
Ясным октябрьским днем ходоки прошествовали под повешенным вверх ногами «Добро пожаловать» и были досмотрены мужественной Ханифой-опой на предмет терроризма: Участковый оказался в отлучке.
Позвенев немножко в «рамке» и купив у Ханифы носки и жвачку, ходоки добрались наконец до Председателя.
– Та-ак, с чем пришли? – спросил Председатель, мрачно поглаживая себя по животу. Гладил он против часовой стрелки, что было дурным предзнаменованием.
Ходоки объяснили: такой барфаид, что полный форфур.
Председатель уставился на злосчастный алфавит. Рука на животе замерла.
Ходоки разглядывали облупившийся пол, на котором тоже мерещились черточки новой письменности. Из углов поблескивали пустые водочные бутылки.
– Да… – сказал Председатель. – Еще когда в первый день он отказался со мной выпить, я тревогу почувствовал. «Такой, – думал я, – человек и дом может поджечь, и алфавит какой-нибудь придумать, и даже…» Кстати, он детей насчет меня ничему не учил? Ничему? Что молчите? Вы – народ, вы – демократия, вы должны интересоваться, что у вас в школе творится – агитирует учитель против меня или нет… Почему, почему я один всё должен узнавать-решать?!
Народ съежился.
– Почему я тут ночи не сплю, семейного счастья не чувствую, а вы… вместо того чтобы честно, с веселым настроением трудиться, – разные интриги против меня выдумываете? Что, опять хотите жалобу писать? Что, разве я вас обдираю? Отнимаю что-то у вас?
Ходоки стали клясться, что не отнимает.
– А если и отнимаю, – перебил Председатель, – то только для вашей пользы. Потому что я – не только простой председатель. Я – учитель. Этот парень, как его, Ариф… он детей-подростков учит, а я – я вас учу, вас воспитываю, вам светлый путь показываю… Или я вам в плохое место светлый путь указываю? Я – Учитель, а?
«Учитель… Учитель…» – пыльным эхом откликнулись ходоки.
Стало слышно, как во двор сельсовета въехал, откашливаясь, трактор.
– Почему тогда, – снова включился на полную громкость Председатель, – не живете по моему учению?
Пожелтевшие губы ходоков молчали.
– Почему вы плетете грязные делишки с соседним селом, а?!
В коридоре нарастали шаги; у двери затихли. Забормотали дежурные по замочной щелке: «Бу-бу… жу-жу…»
– Заходи, Искандер! – крикнул Председатель, не дожидаясь вежливого стука.
В кабинет ввалился Участковый.
– Перехватил? – спросил Председатель, начиная поглаживать живот по часовой стрелке.
– Перехватил! – притопнул Искандер-Участковый.
Во дворе темнел трактор с прицепленной цистерной. Возле цистерны, отливая воду, хозяйственной птичкой порхала Ханифа. Увидев выходящих, быстро задвинула ведро с водой и заулыбалась.
– Ух, вредители, – говорил Председатель, обходя цистерну. – Ух, скорпионы в овечьей шкуре… Кто за рулем, говоришь, был? Да, вода… Вода, я уверен, вся отравленная. У них в селе вообще почти вся вода – отравленная. Удивляюсь еще, как они со своей водой не умерли все. Наверное, им террористы противоядие присылают. А уж нам они точно отравленную воду продадут… Или там, в кабине, – противоядие лежит? Загляни-ка. Нет? Хорошо посмотри! Совсем нет? Та-ак. Так я и думал. Вода отравлена! Искандер! Отвезешь ко мне и сольешь в запасные баки. Через два месяца, может, врач придет, я ему на анализ покажу… А вы что смотрите? Не видите, как я тут вашу жизнь спасаю? Я ведь мог вас и покарать рукой закона за эту самодеятельность!
Председатель глядел, моргая, на лица ходоков. Лица были светлыми и пустыми, как на кладбищенских фотографиях. В цистерне тихо плескалась их надежда. Эту надежду теперь куда-то увезут и продадут на анализ.
У Сабира – того самого, у которого был в первый день Учитель, – по щеке ползла оса; он не чувствовал. В его тощих коленях вдруг сработал какой-то механизм, и Сабир упал.
Сабир упал и пополз, как большое насекомое, к ногам Председателя. «Акя… Акя! жена умирает… дочка умирает… корова умирает… воды нет, один песок остался…»
– Эй, Сабир! – отпихнул его Председатель. – Ты что, голову бесноватой овцы съел? Вставай… уходи.
«Жена умирает… дети умирают… умрут, обмыть нечем… от воды – песок один остался… песок пьем…»
– Сабир… Да поднимите его, шайтаны! Что встали…
Несколько рук впилось в извивающееся тело. Запрокинулось лицо. Сабир пытался поймать председательские ноги, но ловил только поднятую пыль; его оттащили.
Прижав к земле, плеснули в лицо из кружки.
– Вода… – улыбался Сабир, слизывая с губ мокрую глину.
Председатель развернулся и направился обратно в сельсовет.
Под кумачовым «Добро пожаловать» он остановился и поглядел из-под тяжелых век назад.
Люди возились с Сабиром – тень рассудка возвращалась к нему… Участковый, прислонясь к цистерне, ковырял в зубах. Ханифа следила, как бы не стащили ее ведро.
И Председатель засмеялся.
Смех болтался в нем и выскакивал маленькими отрыжками наружу; Председатель даже сам не мог понять, откуда в нем накопилось столько веселья. Люди смотрели на него выпуклыми муравьиными глазами.
– Что, – смеялся Председатель, утирая слюну, – думаете, хе-хе, мне воды жалко? Мне вас жалко! Как там – сардош, форфур? Ладно, рассмешили. Так и быть, отлейте себе немного из цистерны… Я сказал – немного! По две пустые бутылки от водки из моего кабинета бегом взяли… и из цистерны. Ладно, не благодарите. От двух бутылок не подохнете, наверно…
Ходоки, оставив Сабира, бросились в сельсовет.
Остатки смеха гасли в Председателе.
– Стойте.
Бегущие замерли.
Председатель кисло поиграл губами:
– Что, Проститутка не объявлялась?
Толпа замотала головами: «Нет, акя… нет ее… мать-сестры говорят, не живет у них… наверно, опять в столицу уехала, к своей сладкой жизни…»
– Ладно, – медленно сказал Председатель. – Кибла ей в четыре стороны света[8]. Позор своих родителей.
– Точно-точно, – заработала откуда-то из-за мужских спин Ханифа. – Так ей, бесстыднице, и нужно.
Ходоки молчали. Или они уже мысленно переливали воду в неудобные водочные бутылки, стараясь не пролить… Или свой взгляд на бесстыдницу имели… Пойми их!
– А насчет Учителя, – сказал Председатель уже почти в дверях, – я разберусь.
По селу шла удивительная толпа. Она молчала и несла водочные бутылки. По две, наполненные отравленной водой. Стараясь не расплескать. Не подарить ни одной капли пыли, которая ползла у них под ногами.
Позади, всё время отставая и разговаривая о чем-то, шел Сабир. Ему перепало даже три бутылки: кто-то подарил ему свою воду. Но руки его дрожали, и две бутылки он уже разбил. Оставшуюся, наполовину пустую, у него забрали. «Мы донесем ее и отдадим около твоего дома». Сабир кивнул. Разум вернулся в его голову и придавил раскаленным камнем забот.
Конечно, завтра должна подойти еще вторая цистерна, но вдруг ее тоже перехватят? Конечно, перехватят. А впереди еще Банный день…
Вечером соседи слышали, как напившийся Сабир гонялся за своей семьей. Выскочил из дома, бегал за Золотом вокруг сухой яблони. В руке у Сабира был нож, держал он его почему-то за лезвие.
Ствол яблони мешал погоне, над головой качалась клетка с беданой. Крутилась вертушка.
Сабир кричал, что он – Иброхим[9], и созывал соседей на жертвоприношение.
«Не надо!» – выл Золото, измазанный отцовской кровью.
Вырвавшись, убежал к Учителю.
– Он вообще никогда не пил, – всхлипывал Золото, пока Учитель отмывал его от крови и глины. – И молитву каждый день читает…
Учитель кивнул. В комнату вошла собака.
Учитель сидел за столом, отодвинув остатки ужина и проверяя тетради. Золото выглядывал из учительской постели, разложенной на полу. Даже круглые отличники не могли о подобном почете мечтать – запросто лежать на таком удивительном месте. Себе Учитель постелил во дворе, на железной койке, на которой хорошо прыгать, а спать – не очень. И еще во дворе холодно, нос мерзнет. Но Учитель такой человек. Себя закаляет.
Учитель отложил проверенную тетрадь. Кажется, неплохо с новым алфавитом дела продвигаются. Только медленно. А времени остается всё меньше…
Посмотрел на Золото. Бедняга спал. Спал и вздрагивал.
Под взглядом Учителя или по другой причине сон Золота постепенно разгладился. Даже улыбка на лице наметилась.
Пора!
Учитель влез в чапан, погасил лампу; засунул ее и еще что-то в мешок. Тихо вышел. Золото пробормотал что-то и перевернулся на другой бок.
Странный сон приснился ему. Проснувшись утром, Золото почти сразу всё забыл. Вспомнил и рассказал мне этот сон позже, когда всё уже произошло.
Учитель остановился, борясь с одышкой. Он уже наполовину поднялся на холм.
Ночь шла на него со всех четырех сторон. Невидимой собакой пробегал ветер и рвал зубами чапан. Иногда вспыхивала луна, и собака-ветер разражался хриплым воем.
Учитель почти пришел.
До Бани оставалось шагов сто.
Девяносто девять.
Восемьдесят.
Перед Баней уже заметны какие-то приготовления к Банному дню. Свален у стены мусор – пол подогревать. Транспарант с Александром Македонским прислонен к стене. Учитель уже видел его. Древний царь с лицом Председателя и горшком на голове, изображавшим шлем.
Всё это красуется снаружи, внутрь еще не наведывались. Значит, вовремя пришел.
Двадцать четыре шага. Двадцать два.
Учитель стоял возле двери. Здесь голос ветра стихал, наступало царство банных запахов. Теней запахов – сами запахи за год выдохлись. Тень мочалки. Тень хозяйственного мыла. Тень сбриваемых волос.
Учитель прислушался. Нащупал замок. Ладонь покрылась ржавчиной.
Достал ключ.
С четвертой попытки замок щелкнул. Дверь открылась.
Острый запах серы хлынул на Учителя, перебив остальные.
Из мешка возникла керосиновая лампа. Зажглась. Зажелтел низкий дверной проем и несколько шахматных квадратиков предбанника. Чиркнула над головой летучая мышь.
– Есть кто-нибудь? – крикнул Учитель и, нагнувшись, зашел.
Слева забелели шкафчики для белья. Лет тридцать назад предбанник пережил ремонт – исчез крылатый лев над входом, зато шкафчики появились.
Справа темными провалами приближались три двери. Учитель перевел дыхание.
– Это «ю», юприхам… А где же предыдущая?
Каждая из дверей вела в разные залы: Солнца, Луны и Земли.
Зал горячей, холодной и теплой воды.
Над дверью в Зал Луны блеснули изразцы. Дева-Луна сидела сутулой птицей на ветвях и смеялась неслышным тысячелетним смехом.
– А это уже… катахтам. Где же буквы, которые между ними?
Ведя с собой такую беседу, Учитель вошел в дверь, ведущую в Зал Луны.
Чьи-то руки схватили его сзади за горло и прижали к стене.
В ухо ударил хриплый голос:
– Стой… Не шевелись! Так. Теперь отвечай – тебя прислал Председатель?
Учитель тяжело дышал. Он как будто не испугался – лампа в его руках даже не дрогнула. Но и высвободиться из выросших из темноты рук не пытался. Сдавленным голосом, с трудом выталкивая каждое слово, ответил:
– Отпусти горло, Ойниса… Или тебе мало одного удавленного?
Пальцы ослабли. Учитель смог немного повернуть голову.
Из темноты на него глядела маска.
– Ты здесь одна? – спросил Учитель.
Маска кивнула и убрала руки от учительского горла.
– Вот как ты меня встречаешь, Ойниса… А я ведь тебе принес твое украшение.
Достал что-то. Маска молчала; только глаза влажно светились в прорезях картона.
– Держи.
На ладони – свернутая золотая цепочка. С каким-то, кажется, камнем.
– Ты ведь ради нее в первую ночь приходила? Да? Испугала моего соседа, потом полночи уснуть не мог, бедный. Тебя ведь могли увидеть.
Маска взяла украшение, отделилась от стены и прошла вглубь коридора… Высокая, стройная женщина. Длинный волос скручен змеей, собран на затылке.
– Зачем ты пришел? – Остановилась. – Только за этим? Или тебе нужна женщина?
Голос был низкий, шершавый, чуть шепелявый. Как будто из глины слова лепила.
– Нет, – ответил Учитель. – Это мне не нужно.
Ойниса рассмеялась:
– Тогда ты третий мужчина в моей жизни, кто отказывается от моего тела!
– А кто первые двое?
– Мой покойный отец. И Старый Учитель… который тоже скоро… Ты знаешь, что я была его любимой ученицей? О-о… какие надежды он на меня возлагал, бедный!
– Ты жила последнее время у него? – спросил Учитель.
Ойниса задумалась.
– Это село состоит из ушей и глаз. Разве в нем спрячешься… Тебя точно не подослал Председатель?
– Нет.
– Интересно, кто меня выдал? Азизка. Паршивый Азизка, из-за которого я снова в этой тюрьме… Это же тюрьма – какая это баня? Я уже один раз в такой сидела. Но в той хотя бы сигареты были.
Учитель порылся в мешке:
– Я принес для тебя сигареты.
Ойниса выхватила пачку:
– О-о! На пол не валит, сигаретками кормит! Подожди, давай – в зал, там дырка в крыше; а здесь куревом пахнуть будет, люди догадаются, маму бедную закусают…
Схватив за руку, потянула его за собой.
Они сидели в Зале Луны.
«Крыша с дыркой» оказалась огромным куполом; кое-где уцелели львы с телом рыбы. На вершине купола была башенка с окнами; лунный свет спускался по стене и натекал лужицей на дне пустого бассейна.
Вокруг бассейна древний мастер устроил каменные скамьи. На одной из них курила Ойниса. Дырочка для рта в ее маске как раз была в толщину сигареты.
Учитель сидел на соседней скамье и разглядывал купол.
– Ты бы слышал, как он ругался, когда меня выгонял этот раз! – говорила Ойниса, затягиваясь второй. – Да, Старый Учитель… А всё этот противный Азизка… Он мне, кстати, про тебя тоже рассказывал. Нет, даже не думай, я не спала с этим ребенком! Ему еще двенадцати нет… Не знаю, зачем старик с ним так обращается. Ну не может Азизка стихи как диктор выговаривать. И кому он тут эти стихи потом читать будет? Курам-баранам? Председателю?
Ойниса закашлялась. Волосы, теснившиеся в клубке на затылке, вдруг прорвали невидимые шлюзы и хлынули на плечи. Ойниса смахнула пару прядей с маски.
– «Неть, я ни Байрон, я дыргой…» – просюсюкала, изображая Азизку. – Он «Байрон» как «баран» произносит; старик – за палку: «Ты и есть баран»: бах-бах… Потом ко мне в комнату приползет, Азизка этот, на спинке синяки: «Тетя Ойниса, пожалейте!» Я жалела. Ка-аждый синячок ему целовала…
– Доброе дело совершали, – сказал Учитель.
– О-о, да… Если еще добавить, что, пока я его целовала, он иногда запускал свои лапки к себе в штаны, там, спереди… На этом добром деле нас старик и застукал…
– Зачем ты это рассказываешь? Грязь это.
Ойниса выпустила в лунный луч несколько дымных змеек:
– Везде грязь. Ты вот мелом пальцы пачкаешь. Отец мой в машинном масле…
– Это всё смыть можно.
– Всё смыть можно. Ты бы видел, Арифчик, в каких я ваннах в Эмиратах валялась: мм-м… Это сейчас я Муськой трехрублевой с этим хозяйством стала…
Помотала сигаретой около маски.
– Хотя… Бурику даже нравилось, всё шептал: «Моя маска, маска моя».
– Кому нравилось?
– Бурику. Бурибаю то есть. Который до тебя учителем работал.
Да, конечно. Бурибай. Круглое, почти монгольское лицо. Живот, выпирающий из тощих ребер. Хвостик. Банный день. Веревка. Пятки. Его звали Бурибай, Волчий князь. Не клеилось к нему это имя, отлипало, как этикетка. Бурик.
– Бурик даже один раз, представляешь, стал просить снять ее. Я не стала, конечно. Зачем маленьких пугать. И так, бедный, со мной постоянно от страха дрожал… Дрожит, на дверь поглядывает, а сам: оп-оп, оторваться от меня не может. Правда, когда первый раз к нему пришла – это, конечно… пионерское поручение было.
– Председателя?
– Ага. Ненавидел он Бурика. А я – секретное оружие, адская соблазнительница.
Ойниса спрыгнула со скамьи и прошлась, напевая что-то, по залу.
– За что он его ненавидел, Ойниса?
– Ла-ла… А? За слабость, наверное. Ла-ла-ла… И этот слух про хвостик Председатель пустил. И идея меня Бурику подослать его была. В селе об этом знали, кое-кто даже скинулся, представляешь? Умеет развлечения для народа придумывать. И в бане он подстроил, хотел и меня уничтожить… Не получилось. Ла-ла-ла…
Остановилась.
– Ненавижу!
Крик взлетел под купол и стек вниз, дробясь на капли-эхо…
Пошатнулась, ногти бессильно царапали побелку:
– Ненавижу, слышишь!
Над ее головой поблескивал лев с телом рыбы и криво улыбался.
– Ойниса…
Учитель стоял перед ней, в пятне восторженного света.
– Ойниса, твое лицо может к тебе вернуться.
– Мое лицо? – Ойниса провела рукой по маске. – Пластическая операция? О-о… это космические бабки, малыш. Ты столько за две жизни не заработаешь.
– Я не обещаю… Но это возможно. И ты сможешь вернуться в столицу к своему любимому человеку. Он ведь ищет тебя, Ойниса!
– О-о… А это ты откуда узнал? Значит, в селе всё знали… Нет, конечно, никто не знал… – Ойниса задала сама себе еще несколько невнятных вопросов; потом как-то по-новому, внимательно посмотрела на Учителя.
Он улыбался, лунный, ненормальный Учитель.
– Ойниса… Мне нужна твоя помощь. В этой бане спрятан один алфавит. Он как бы проступает сквозь стены. Точнее не могу сейчас объяснить. Но когда тебе покажу, ты поймешь. Я уже нашел четыре буквы: две на входе, две здесь. Это – очень мало. Я, конечно, еще на учеников своих надеюсь, у детей глаза чище, они буквы отчетливей видят. Вот… А этот алфавит – он, если правильно от буквы к букве идти, в молитву складывается… Что ты на меня так смотришь?
– Хватит. – Она отшатнулась от Учителя. – Хватит… Ты, ты – не святой. Ты обычный шизофреник. «Лицо вернется!» Сволочь, в самое больное бьет!
– Я не бью, Ойниса…
– Бьешь! Хитрая, подлая шиза… Ты, ты в сто раз хуже, чем они! Чем Председатель! Тот просто валил меня на пол, ему было наплевать на мое лицо, есть у меня лицо, есть у меня вообще голова или нет! А ты… зачем ты про лицо, зачем про столицу, зачем про моего самого любимого человека говорить начал?! Сволочь!
Зашагала прочь.
– Ойниса… – схватив лампу, Учитель бросился за ней.
– Оставь! Не подходи! – Она почти бежала, размахивая руками. – Не трогай меня! Всё, всё, не трогайте меня! А-а, уберите руки, больно! Уберите бритву!
– Ойниса!
Коридор, еще коридор.
– Уйдите! Мама! Мама! Мама, мне больно! Лицо! Не режьте, а-а! Глаза… нет! Нет! А-а, личико мое… Мамочка! А-а-а!
– Ойниса!
Золото закричал и проснулся. Позвал маму.
Вспомнил, что он у Учителя.
– Учитель!
Тишина.
Полежав немного, Золото снова заснул. Но предыдущий сон уже не продолжался; вместо него снились яблони, наклонившие к воде свои насыщенные урожаем ветви… Яблоки, падающие в воду и плывущие куда-то… Медленно уплывающие яблоки…
Через день нас Муса к себе позвал. Учителя, Ивана Никитича и меня.
Он только что со святой могилы вернулся, рассказать, наверно, хотел, похвастаться. Правда, на обратном пути его ветер пробрал, Муса заболел, чем, конечно, испортил себе впечатление от поездки. С ветром лучше не шутить.
Хотя Муса был болен, но выглядел хорошо, святые места ему на пользу пошли. Про детей перестал шутить. Значит, надежда в человеке загорелась.
Марьям, его супруга, тоже повеселела. Даже рассмеялась один раз. А что? Глядишь, их молитвы и дойдут куда надо. Люди еще не старые; может, успеют покачать люльку.
Муса, взволнованный, сидел, прислонившись к стене. Расспросил, какие тут события творились в его отсутствие.
История с водой и трактором его возмутила.
– Может, – говорил он, вытирая тряпкой лоб, – эта вода действительно отравленная, но нельзя ее у людей прямо из кармана вырывать!
– Ну уж прямо – отравленная, – усмехался Иван Никитич. – Это Председатель у нас отравленный. От него отрава и идет. А вы его еще облизываете в разных местах…
– Нет, Никитич, – возражал Муса. – Это всё не Председатель, а Участковый виноват. Такой он ненасытный к материальному благополучию. С моим двоюродным братом в одном классе учился, к моему деду домой ходил, его как гостя там всё обнимали-кормили… а ему всё мало. Если у человека сердце волка, его на трон начальника сажать нельзя.
– Да брось ты – сердце волка! Сердце овцы у него, я же его знаю. Волком и не пахнет. Обычный местный парень. Ну да, держится за свои погоны, хитрует. Тут ему еще жена, наверно, в уши свои претензии шепчет…
– Да, Ханифа – это, конечно, его главнокомандующий, – согласился Муса. – Что говорить… Жена – пила на всю жизнь!
– Ну уж, кому бы жаловаться. Твоя-то Марьям – кусок золота.
Марьям, которая как раз ставила чашки, улыбнулась.
– Да… – Муса снова вытер испарину. – За водой она вечером идти хочет. Когда стемнеет. Воды у нас совсем мало. К бывшей библиотеке, где Председатель себе запасные баки сделал. Оттуда, слышал, вечером люди воду тайком носят.
– Это опасно, Муса-акя, – сказал Учитель. – У меня ведро воды осталось, поделиться могу.
Мы тоже сказали, что хоть каплю, а пополам разделим.
– Да я сам бы сходил, только не могу… – отказывался Муса. – Встану – земля под ногой сразу кружиться начинает, как на глобусе.
– Два раза схожу, Председатель нищим не станет, – снова улыбнулась Марьям.
– Ну уж, нищим, – сощурился Иван Никитич. – Да на этого куркуля хоть сам Али-Баба и его сорок разбойников напади – а нищим не сделают! Всё разворовал, развалил и еще дань собирает.
Муса покачал головой:
– Эх, Никитич… Горький у тебя язык. Всю жизнь здесь с нами живешь, а наших простых вещей не понимаешь! Начальник – он от Бога. Если начальник плохой, значит, Бог о тебе помнит, тебя из космоса наблюдает, испытать хочет…
Иван Никитич только усмехнулся, а Муса с разговора о Боге и начальнике перешел на свое путешествие и разные красочные впечатления. Рассказывал он возбужденно, его длинные пальцы так и мелькали в воздухе.
Святой, к которому ходили Муса и Марьям, похоронен в горе; там – колодец. Не прямой, а с какими-то извилинами. Бросаешь ведро в колодец, оно там по разным извилинам грохочет, пока до воды не доберется. Ведро воду наберет… Потом медленно-медленно его снова по этим извилинам поднимаешь, и молитву про себя читать надо. Потому что ведро под разным наклоном оказывается, а вода к нему не приклеена – понятно, выливается. Вот так вытягиваешь ведро, смотришь в него; люди вокруг толпятся, тоже туда от любопытства смотрят. И насколько ты хороший человек, настолько ведро полное. И эту воду выпить надо.
– И насколько у тебя полное было, Муса? – спросил Никитич.
– Не хочу хвастаться, друзья… И у меня, и у Марьям-хон – почти полное ведро вышло, еле выпили!
Мы засмеялись.
– Ну, это я тебе и безо всякого ведра мог сказать, – похлопал Мусу по плечу Иван Никитич, – что ты хороший парень… только в Председателя очень влюблен.
Снова смех.
– А у одного парня там, я видел… – рассказывал Муса. – Такой, зажиточный парень, ботинки качественные, перстень солидный… Так у него почти пустое ведро вернулось. Две-три несерьезные капельки на дне болтаются… Он от стыда сразу убежал, бедняга.
– Да, – посмеивался Никитич. – А у нашего Председателя и ведро бы назад не вернулось. Или ведро бы пришло, а в нем гадость какая-нибудь сидит: «Привет, Председатель!»
– Царевна-лягушка, – смеялся я.
– Какая лягушка! – возмутился Муса. – Говорю вам, что святое место. Там эта святость так чувствуется, кажется – прямо из воздуха ее вынимать можно. И люди, которые там за могилой смотрят и приходящих приветствуют, – святые люди… Один из них, кстати, так на вас, Учитель, похож – у меня чуть тюбетейка не свалилась! Смотрю, думаю: вы – не вы? Марьям-хон тоже очень удивилась, говорит: может, у нашего Учителя здесь брат-близнец работает, а мы не знали, он бы нам помощь оказал, покровительство…
И посмотрел на Учителя.
Нет, у него нет близнецов.
– Что ж, – заметил я, – науке и газетам такие вещи известны. Называется «раздвоение личности». Например, одна моя личность сейчас здесь с вами беседы ведет, а вторая – где-нибудь в столице сосиску ест.
– А еще, – продолжал Муса, не заинтересовавшись разговором о двойниках и сосиске, – нам бесплатно дали духовные книги… Марьям! Марьям-хон!
Марьям разложила перед нами книжки.
Они были тонкие, какого-то простоватого вида. Я рассеянно пролистал парочку. Кое-где – шрифт арабский. И зачем людям столько алфавитов?
– Это всё про святых суфийских, – говорил Муса. – Один, кстати, тут у нас бывал, тот самый…
– Странная книжка, – сказал я. – Название необычное. «История ада».
– Как? – переспросил Муса.
– «История ада». И автора нет.
– Я не заметил ее, – сказал Муса.
– Она в другую вложена была… И обложка самая обычная, ничего потустороннего не нарисовано.
– Может, это тот самый суфий, который там похоронен, написал? Много страниц?
– Всего десять.
Я посмотрел на Учителя. Он снова был где-то в своих отдаленных мыслях, словно оставил это улыбающееся тело вместо себя.
Не помню, кто предложил прочесть эту книжку. Может, Муса. Может, Иван Никитич, который интересовался историей и читал разные книги про русских царей, их победы и любовниц.
Читать вслух пришлось мне.
Там было много богословских изречений, которые я пропускаю.
А суть у книжки такая, что у ада тоже есть, оказывается, своя история. И развивалась она одновременно с историей человечества и прогрессом техники.
Говорилось, что история ада – это как бы подкладка человеческой истории.
Потому что самого ада как специального места для грешников, оказывается, нет. Всё это давно делается на Земле.
– Это как же… – пробормотал Муса и начал тереть глаза.
Иван Никитич, почувствовав подкоп под авторитеты, хитро прищурился.
Я продолжил чтение.
История ада, говорилось в книжке, имеет три части: прошлое, настоящее и будущее. Как и история людей.
Прошлое и настоящее – это Огненный ад.
Он возник с низвержением Адама и его супруги из рая, после чего Адам стал добывать огонь. Первый огонь был чистым, чистым был очаг, чистым пламя свечи. В этом огне горел только воздух.
Но уже при правнуках Адама пламя не было чистым. В нем незримо горели души умерших, искупая совершенные при жизни проступки. Свеча, пожар, печь горшечника или хлебопека – все эти полезные для человечества вещи стали одновременно полезными орудиями ада. Звуки огня – хруст, гудение и прочее – суть жалобы этих душ, терпящих страдание и убыток.
По мере того как росло число людей на Земле и совершенствовались орудия сжигания, разрастался и ад, поскольку для возрастающего числа грешников уже были тесны пламя масляной лампы или огонь в горне сельского кузнеца. Добыча и использование нефти открыли новую эру в истории ада. Каждый автомобиль успевает за день поджарить до двух тысяч грешных душ, скоростные автомобили – и того больше.
Оглянитесь вокруг себя, призывала книжка, и вы увидите, вы услышите… Вот горит электрическая лампа – кто там стонет на ее спирали? Вот проехал, вскрикнув, автобус… Зажглась, вздохнув, газовая горелка… История ада, его настоящее, совершается на наших глазах.
Но запасы горючего на Земле не вечны. Будущее – за Безводным адом. Некоторые называют его Сухим адом. Ибо в прошлом и настоящем воздушные тела грешников, намучившись на огне, спешат погрузиться в пресную воду, дабы утешиться. Соленая вода, из-за их греховности, их не утешает. По мере того как на планете будет оставаться всё меньше пресной воды, всё больше грешных душ будет обречено на Сухой ад.
– «И так – до Судного дня», – дочитал я и закрыл книжку.
– М-да… – сказал Иван Никитич. – Экология какая-то.
Мы посмотрели на горящую на столе керосиновую лампу и поежились…
– А «Истории рая» там, в книжках, нет? – спросил Никитич.
«Истории рая» не оказалось.
– Наверно, современный автор писал, – предположил я. – Двигатели знает.
– Мне отец, – сказал Муса, – говорил, что ад под землей находится, а вход в него – под нашей Баней. И я отцу своему верю.
– А мне понравилось, – усмехнулся Иван Никитич, – как автор про безводный ад изложил. Всё как у нас. Очень жизненно нарисовано. Как считаешь, Ариф?
Учитель сидел с каким-то удивительно мрачным лицом.
– Я… – вздохнул. – Я жалею… Человека, который эту книгу писал, жалею. Что он испытал – он ведь в свою душу заглянул! И расхохотался. На целую книжку. Это – святой хохот, но… Не стоило такую специальную книгу писать. Не так всё. Не так. Про добро и зло не написал – почему? Это же… главное! И еще – чудо. Зло побеждает добро, потому что зло сильнее, умнее, красивее добра, но происходит чудо, и зло оказывается в убытке. Чуда этот писатель не чувствует, одну только технику. Техника ему всё загородила… Напрасная книга!