Посвящается Тэду
Консул Гегемонии сидел на балконе своего эбеново-черного космического корабля и на хорошо сохранившемся «Стейнвее» играл прелюдию до-диез минор Рахманинова, а снизу, вторя музыке, неслось мычание громадных зеленых псевдоящеров, бултыхавшихся в хлюпающей болотной жиже. С севера приближалась гроза. На фоне свинцовых туч, закрывших полнеба клубящейся девятикилометровой стеной, проступил четкий контур леса гигантских древовидных хвощей. У горизонта сверкнула молния. Возле корабля в синем тумане то и дело появлялись неясные фигуры рептилий, которые пытались проникнуть в защитное поле, но тут же с ревом исчезали. Консул сосредоточился на сложном месте прелюдии, не замечая надвигавшейся бури и сгущавшейся темноты.
Зазвонил приемник мультилинии.
Пальцы Консула застыли над клавиатурой, а сам он обратился в слух. В душном воздухе прогрохотал раскат грома. Из леса донесся заунывный вой стаи падальщиков. Внизу, в темноте, протрубила в ответ какая-то безмозглая тварь. Внезапно воцарилась тишина – слышно было лишь гудение защитного поля. А потом опять затрезвонил приемник.
– Черт возьми! – Раздосадованный Консул отправился отвечать на вызов.
За те несколько секунд, пока компьютер преобразовывал и расшифровывал пакет тахионных импульсов, Консул успел налить себе виски, и, когда сигнальный индикатор замигал зеленым огоньком, он уже усаживался на подушки в проекционной нише.
– Включай, – сказал он.
– Принято решение о вашем возвращении на Гиперион, – произнес хрипловатый женский голос. Изображение еще не сформировалось: воздух в нише лишь слабо мерцал, прочерченный строкой кодированного сигнала, по которой Консул понял, что сообщение отправлено с Тау Кита – административного центра Гегемонии. Впрочем, чтобы определить это, Консулу не требовалось координат. Постаревший, но все еще красивый голос Мейны Гладстон нельзя было спутать ни с чьим другим. И сейчас этот голос сообщил ему:
– Принято решение о вашем возвращении на Гиперион для участия в паломничестве к Шрайку.
«Еще чего», – подумал Консул и встал, собираясь покинуть нишу.
– Вы и еще шесть человек избраны церковью Шрайка и утверждены Альтингом, – сказала Мейна Гладстон. – Гегемония заинтересована в вашем согласии.
Консул застыл на пороге; позади него продолжала мерцать бегущая сквозь воздух строка. Не оборачиваясь, он поднес стакан к губам и допил виски.
– Ситуация очень сложная, – продолжала Мейна Гладстон. Ее голос звучал устало. – Три стандарт-недели назад консульство и Комитет местного самоуправления сообщили нам по мультилинии, что Гробницы Времени, похоже, начинают открываться. Антиэнтропийные поля вокруг них быстро расширяются: Шрайка видели уже возле Уздечки, и он заходит все дальше на юг.
Консул повернулся и уселся на подушки. Голографический проектор наконец заработал, и в воздухе появилось морщинистое лицо Мейны Гладстон с покрасневшими от усталости глазами.
– Чтобы эвакуировать находящихся на Гиперионе граждан Гегемонии, прежде чем Гробницы Времени откроются, мы немедленно послали с Парвати специальную эскадру ВКС. Она будет на месте через три гиперионовских года, может, чуть позже. – Мейна Гладстон сделала паузу, и Консул подумал, что никогда еще не видел секретаря Сената столь мрачной. – Мы надеемся, что эвакуационный отряд успеет вовремя, – сказала она, – но обстановку осложняет еще один фактор. На подходе к Гипериону обнаружена миграционная группа Бродяг, состоящая по меньшей мере из четырех тысяч… единиц. Наш эвакуационный отряд вряд ли опередит их намного.
Консул понимал, почему запнулась Мейна Гладстон. Миграционная группа Бродяг могла состоять из кораблей любого класса – от одноместных разведчиков до летающих городов и кометных фортов, вмещающих десятки тысяч космических варваров.
– Объединенное командование считает, что Бродяги пошли в наступление, – сказала Мейна Гладстон. Корабельный компьютер расположил голограмму таким образом, что казалось, взгляд печальных карих глаз женщины устремлен прямо на Консула. – Остается выяснить, является ли их целью только Гиперион с его Гробницами Времени, или они намерены двинуться дальше и атаковать Сеть. На всякий случай боевой флот полного состава с приданным ему инженерным нуль-Т-батальоном вылетел из Системы Камн на соединение с эвакуационным отрядом, но, в зависимости от обстоятельств, этот флот может быть в любой момент отозван.
Консул кивнул и рассеянно поднес к губам пустой стакан. Нахмурившись, он повертел его в руках, потом швырнул на пол ниши, покрытый толстым мягким ковром. Не будучи специалистом в военном деле, он тем не менее понимал всю сложность тактической задачи, которую приходилось решать Гладстон и объединенному командованию. Чтобы отразить вторжение Бродяг в систему Гипериона, нужно в сжатые сроки (и ценой неимоверных усилий!) построить там военно-транспортный нуль-Т-портал. В противном случае секреты Гробниц Времени окажутся в руках врагов Гегемонии. Если этот портал будет построен вовремя и Гегемония бросит все свои силы на защиту отдаленного колониального мирка, Бродяги смогут прорвать ослабленный периметр Великой Сети в какой-нибудь другой точке и даже – при наихудшем развитии событий – захватить действующий нуль-канал и проникнуть в Сеть. Консул словно наяву увидел, как полчища этих варваров вываливаются из нуль-порталов прямо на улицы незащищенных городов сотен планет.
Он прошел сквозь голограмму Мейны Гладстон, поднял стакан и направился за новой порцией виски.
– Вы включены в состав группы паломников к Шрайку. – Старая сановница, которую в прессе постоянно сравнивали то с Линкольном, то с Черчиллем, то с Альваресом-Темпом (в зависимости от того, какая из легенд эпохи до Хиджры была в тот момент наиболее популярна), казалась озабоченной как никогда. – Тамплиеры дают нам свой звездолет-дерево «Иггдрасиль». Командующий эвакуационными силами получил указание пропустить его. Полет к Парвати займет у вас три недели; «Иггдрасиль» подберет ваш корабль и сразу же уйдет в квант-прыжок. Шесть других паломников, выбранных церковью Шрайка, будут уже на борту «дерева». Данные нашей разведки заставляют предположить, что по меньшей мере один из семи паломников – агент Бродяг. Мы не… в настоящее время… не имеем никакой возможности установить его личность.
Консул невольно улыбнулся. Вдобавок ко всем свалившимся на Гладстон неприятностям, ей приходилось считаться с возможностью, что Консул и есть этот самый шпион и что она передает стратегически важную информацию агенту Бродяг. Но сообщила ли она что-нибудь действительно важное? Как только на кораблях включили двигатели Хоукинга, перемещения флота перестали быть тайной; будь Консул и в самом деле шпионом, он бы воспринял откровения секретаря Сената как попытку спугнуть его. Улыбка сползла с его лица, и он залпом выпил виски.
– В число паломников входят Сол Вайнтрауб и Федман Кассад, – сказала Гладстон.
Консул нахмурился еще больше и перевел взгляд на облако цифр, мерцавших, подобно пылинкам, вокруг изображения старой женщины. До конца сеанса связи оставалось пятнадцать секунд.
– Нам нужна ваша помощь, – закончила Мейна Гладстон. – Необходимо разгадать загадку Гробниц Времени и Шрайка. Это паломничество может оказаться нашим последним шансом. Если же Бродяги захватят Гиперион, их агент должен быть уничтожен, а Гробницы Времени закрыты навсегда – любой ценой. От этого зависит судьба Гегемонии.
Передача закончилась. На экране осталась только строчка координат места встречи с «Иггдрасилем».
– Отвечать? – спросил компьютер.
Несмотря на огромные энергозатраты, космический корабль мог втиснуть в неумолчный гул сверхсветовых разговоров, которые вели между собой заселенные людьми уголки галактики, и свое спрессованное в короткий импульс сообщение.
– Нет. – Консул вышел на балкон и облокотился на перила. К ночи небо затянуло низкими облаками, закрывшими звезды. Темнота была почти абсолютной, лишь на севере время от времени вспыхивали молнии, и мягким фосфорическим светом мерцало болото. Внезапно Консул со всей ясностью осознал, что он – единственное разумное существо в этом безымянном мире. Он прислушался к доисторическим звукам, несущимся из темноты, и подумал об утре, о том, как с рассветом он вылетит на «Виккене» и весь день проведет на свежем воздухе, охотясь на крупного зверя в папоротниковых лесах на юге, а к вечеру вернется на корабль и поужинает хорошим бифштексом с холодным пивом. Охота доставляла ему острое наслаждение, но не меньшим наслаждением было и само одиночество – одиночество, которое он заслужил болью и кошмаром, пережитыми на Гиперионе.
ГИПЕРИОН.
Консул вернулся в каюту, убрал балкон и под аккомпанемент первых тяжелых капель дождя тщательно закрыл люк. По винтовой лестнице он поднялся на самый верх корабля, в спальный отсек. Царившую в круглой комнатке темноту то и дело разрывали бесшумные вспышки молний, в свете которых на поверхности прозрачного купола проступала сетка дождевых ручейков. Консул разделся и, устроившись поудобнее на жестком матрасе, включил музыкальный центр и внешние микрофоны. Звуки бушевавшей снаружи бури смешались с неистовством вагнеровского «Полета валькирий». Ураганный ветер сотрясал корабль, купол полыхал белым пламенем, каюту заполнили раскаты грома. От непрерывных вспышек перед глазами у Консула поплыли огненные блики.
«Вагнера стоит слушать только в грозу», – подумал он и закрыл глаза, но молнии были видны и сквозь веки. Ему вспомнились холмы поблизости от Гробниц Времени, сверкающие кристаллики льда, несущиеся над развалинами, холодный стальной блеск Шрайка и это невообразимое дерево из металлических шипов. Он вспомнил крики в ночи и пронизывающий взгляд тысячегранных кроваво-красных глаз Шрайка.
ГИПЕРИОН.
Консул мысленно приказал компьютеру отключить все динамики и, когда наступила тишина, прикрыл глаза рукой. Возвращение на Гиперион было бы сущим безумием. Гробницы Времени… За одиннадцать лет его пребывания на посту консула в этом отдаленном и загадочном мире таинственная церковь Шрайка пропустила на исхлестанные ветрами пустоши к северу от гор не менее десятка барж с паломниками с других планет. Не вернулся никто. И это в годы затишья, когда радиус антиэнтропийного поля вокруг Гробниц Времени сократился всего до нескольких десятков метров и непостижимые приливы времени удерживали Шрайка на месте. И не было угрозы вторжения Бродяг.
А если Шрайк примется разгуливать по всей планете? Миллионы гиперионцев, тысячи граждан Гегемонии – все они одинаково беззащитны перед существом, не признающем физических законов и говорящем только на одном языке – смерти. Хотя в каюте было тепло, Консула проняла дрожь.
ГИПЕРИОН.
Ночь прошла, буря утихла. Но, опережая рассвет, надвигался новый грозовой фронт. Двухсотметровые хвощи гнулись и мотались под напором воздушных потоков. И прежде чем забрезжил первый солнечный луч, эбеново-черный корабль Консула поднялся на столбе голубой плазмы и, пробив густые облака, устремился в космос – к Парвати.
Все симптомы пробуждения из криогенной фуги были налицо: специфическая головная боль, сухость в горле, а главное – мучительное ощущение, что ты видел тысячи снов, видел, но ничего не помнишь. Консул поморгал, приподнялся и сел на низком диване, потом неуверенными движениями сорвал последние ленты приклеенных к коже датчиков. В лишенной окон яйцевидной каюте кроме него находились два коротышки-клона из команды корабля и очень высокий тамплиер, лицо которого скрывал капюшон. Один из клонов предложил Консулу традиционный стакан апельсинового сока. Он принял его и с жадностью выпил.
– Древо находится в двух световых минутах и пяти часах полета от Гипериона, – произнес тамплиер, и Консул понял, что перед ним Хет Мастин, капитан тамплиерского звездолета – Истинный Глас Древа. Консул смутно осознал, что это, должно быть, большая честь, когда тебя будит сам капитан, но он все еще не пришел в себя после фуги и не смог оценить это обстоятельство по достоинству.
– Остальные проснулись несколько часов назад, – сказал Хет Мастин и жестом отпустил обоих клонов. – Они собрались на передней обеденной площадке.
– Х-рр-р… – Консул схватил стакан и допил сок, потом он прокашлялся и со второй попытки наконец произнес: – Благодарю вас, Хет Мастин.
Оглядев яйцеобразное помещение (ковер из темно-зеленой травы, полупрозрачные стены, изогнутые стволы плотинника в качестве шпангоутов), Консул догадался, что находится в одном из небольших жилых модулей-стручков. Он закрыл глаза и попытался воспроизвести в памяти обстоятельства встречи, после которой корабль тамплиеров сразу же ушел в квантовый прыжок.
Перед мысленным взглядом Консула предстал приближавшийся километровый звездолет-дерево. Причудливые из-за множества надстроек очертания корабля искажались мерцающими пузырями воздухонепроницаемых силовых полей, сквозь которые местами проступал сверкающий тысячами огней ствол; мягко светились листья и тонкостенные стручки, цепочки фонарей отмечали бесчисленные платформы, мостики, рубки, лестницы и беседки. Ближе к основанию ствол, словно гигантские наросты, облепили грузовые и технологические модули, а голубые и фиолетовые шлейфы выхлопов тянулись за кораблем, как десятикилометровые корни.
– Нас ждут, – негромко сказал Хет Мастин и указал на кушетку, где лежали распакованные чемоданы Консула. Пока тот облачался в полуофициальный вечерний костюм (свободные черные брюки, начищенные до блеска сапоги флотского образца, белая шелковая блуза, раздувавшаяся в талии и у локтей, украшенный топазами пояс, черный китель с малиновыми полосками Гегемонии на эполетах и мягкая золотая треуголка), тамплиер задумчиво разглядывал стропила. Одна из секций изогнутой стены превратилась в зеркало, и Консул увидел перед собой причудливо одетого немолодого мужчину, лицо которого, за исключением странных бледных пятен под печальными глазами, покрывал густой загар. Консул нахмурился и отвернулся.
Хет Мастин сделал приглашающий жест, и Консул двинулся за ним. Через горловину стручка они выбрались на уходящую вверх дорожку, которая впереди скрывалась за выпуклой и шершавой стеной ствола. Консул шагнул было к краю дорожки, но тут же отступил назад. До «земли» было метров шестьсот, не меньше (сингулярности в основании «дерева» генерировали поле тяготения в одну шестую стандартного – этого хватало, чтобы создать ощущение «низа»), а перила отсутствовали.
Они молча продолжили подъем и, пройдя вокруг ствола метров тридцать (примерно полвитка спирали), свернули в сторону и, перебравшись по шаткому подвесному мостику на пятиметровой ширины ветвь, двинулись по ней туда, где под лучами солнца Гипериона блестела густая листва.
– Мой корабль расконсервирован? – спросил Консул.
– Его заправили и поместили в сферу № 11, – ответил Хет Мастин. Они оказались в тени ствола, и в черных просветах между темными листьями появились звезды. – Остальные паломники согласились лететь на вашем корабле. – Помолчав, тамплиер добавил: – Конечно, если разрешит Командование.
Консул потер глаза и пожалел, что ему не дали еще хотя бы пару часов, чтобы окончательно прийти в себя после холодной хватки криогенной фуги.
– А с эскадрой вы связались?
– Да, нас вызвали, когда мы выходили из квантового прыжка. В настоящее время нас эскортирует военный корабль Гегемонии. – Хет Мастин ткнул рукой куда-то вверх.
Консул запрокинул голову и прищурился, но в это мгновение верхний ярус кроны вышел из тени, отбрасываемой стволом, и запылал всеми красками заката. Остальные ветви жили своей жизнью: похожие на японские фонарики птички-огневки порхали над фосфоресцирующими плетями ползучек, освещенными дорожками и висячими мостами, в лабиринтах листвы то здесь, то там подмигивали светлячки со Старой Земли и мерцала лучистая паутина с Мауи-Обетованной – даже опытный космолетчик не смог бы сразу отличить их от звезд.
Хет Мастин вошел в лифт – корзинку, висящую на углепластовом тросе, который исчезал в переплетении ветвей метрах в трехстах над ними. Консул последовал примеру капитана, и корзинка бесшумно поплыла вверх. Дорожки, стручки и платформы явно были пусты. По пути им попались лишь несколько тамплиеров и низкорослых матросов-клонов, и Консул вспомнил, что за тот неполный час, который отделял стыковку от фуги, он не встретил ни одного пассажира. Тогда он решил, что пассажиры заблаговременно заняли безопасные места на фуго-ложах. Однако сейчас, когда «дерево» сбросило скорость, его ветви должны быть усеяны зеваками. Консул поделился своими наблюдениями с тамплиером.
– Кроме вас шестерых, других пассажиров нет, – ответил тот. Корзинка плавно затормозила, и Хет Мастин сразу же двинулся сквозь лабиринт ветвей к истертому тысячами ног деревянному эскалатору.
Консул удивленно уставился в его спину. Тамплиерские звездолеты обычно перевозили от двух до пяти тысяч пассажиров, и от желающих не было отбоя. «Деревья», как правило, совершали круизы между близкими звездными системами продолжительностью в четыре-пять месяцев; фуги при этом были краткими, что позволяло богатым пассажирам вдоволь налюбоваться живописными видами. Сгонять «дерево» на Гиперион и обратно, потеряв при этом шесть лет и ни гроша не получив с пассажиров, – тамплиеры несли весьма ощутимые финансовые потери.
Однако, поразмыслив, Консул решил, что корабль-дерево идеально подходит для эвакуации, а расходы в конце концов может возместить и Гегемония. Но в любом случае отправка такого красивого и уязвимого корабля, как «Иггдрасиль» («деревьев» у тамплиеров было всего пять), в зону боевых действий – величайший риск для Братства.
– Ваши товарищи по паломничеству, – объявил Хет Мастин, когда они с Консулом вышли на широкую площадку, где за длинным деревянным столом сидели несколько человек. Со всех сторон стол окружали плотные сферы листвы, похожие на гигантские плоды, а еще выше сияли звезды. Время от времени «дерево» подправляло курс, и тогда звезды вздрагивали и покачивались. Еще до того как пятеро пассажиров поднялись, чтобы пропустить Хета Мастина на его место во главе стола, Консул понял, что это и есть обеденная площадка. Свободный стул слева от капитана был, по всей видимости, предназначен ему.
Когда все расселись, Хет Мастин официально представил присутствующих. Консул ни с кем из них раньше не встречался, но некоторые имена были ему знакомы, и сейчас он воспользовался своим опытом дипломата, чтобы с первого раза запомнить лица своих будущих спутников.
Слева от Консула сидел отец Ленар Хойт, священник старой христианской секты, известной как Католическая Церковь. Несколько секунд Консул удивленно разглядывал черное одеяние и узкий глухой воротничок, а затем вспомнил госпиталь Св. Франциска на Хевроне, где почти сорок лет назад его приводили в чувство после того, как он перебрал во время своего первого дипломатического поручения. Услышав имя Хойта, он тут же подумал о другом священнике, пропавшем без вести на Гиперионе во время его консульства.
Ленар Хойт, по меркам Консула, был молод – лет тридцати с небольшим, но создавалось впечатление, что совсем недавно он катастрофически быстро постарел. Чем дольше Консул смотрел на его изможденное лицо с выступающими скулами, туго обтянутыми кожей, с большими, глубоко запавшими глазами и тонкими губами, постоянно искривленными в болезненной гримасе, на его редкие волосы, поврежденные радиацией, тем ему становилось яснее, что человек этот уже много лет тяжело болен. Однако Консул с удивлением обнаружил за маской с трудом подавляемой боли нечто мальчишеское – эти едва заметные следы детской округлости, слабый румянец и мягкий рот явно принадлежали более молодому, более здоровому и менее искушенному Ленару Хойту.
Рядом со священником сидел человек, которого еще несколько лет назад большинство граждан Гегемонии узнали бы в лицо. Правда, внимание публики в Великой Сети никогда не задерживалось на одном предмете надолго, а сейчас она меняет кумиров, должно быть, еще быстрее. Если так, то ореол славы и позора, окружавший полковника Федмана Кассада, «мясника Южной Брешии», вероятно, уже погас. Впрочем, для поколения Консула и для всех тех, кто жил неторопливой и отстраненной жизнью, забыть Кассада оказалось не так-то просто.
Рослый полковник (он мог бы посмотреть прямо в глаза двухметровому Хету Мастину) был в форме ВКС без знаков отличия и наград. Черный мундир до странности напоминал сутану отца Хойта, но на этом сходство и заканчивалось. Внешность смуглого и поджарого Кассада являла собой разительный контраст болезненной худобе священника: на плечах, руках и шее бугрились могучие мышцы, маленькие темные глаза разом схватывали все вокруг, как объектив старинной видеокамеры, лицо, казалось, состояло лишь из углов, теней, выступов и граней. Не изможденное, как у Хойта, а словно высеченное из холодного камня. Узкая полоска бороды подчеркивала остроту его черт, как кровь на лезвии ножа.
Глядя на вкрадчивые движения полковника, Консул вспомнил земного ягуара, которого ему довелось увидеть много лет назад на Лузусе в частном зоопарке при корабле-«ковчеге». Говорил Кассад негромко, но Консул не преминул заметить, что даже молчание полковника привлекает общее внимание.
Хотя места за длинным столом было сколько угодно, все паломники собрались на одном конце. Напротив Федмана Кассада сидел человек, которого капитан представил как поэта Мартина Силена.
Внешне поэт ничем не походил на полковника, скорее наоборот: Кассад был худощавым и высоким, а Мартин Силен – низеньким и каким-то расплывшимся, лицо Кассада навсегда застыло в каменной неподвижности, а физиономия поэта постоянно ходила ходуном, как у земных приматов. Говорил он громким дребезжащим голосом. Консул подумал, что в облике Мартина Силена есть что-то от театрального дьявола: красные щеки, большой рот, вздернутые брови, острые уши, подвижные руки с длинными пальцами пианиста… Или душителя? Серебряные волосы поэта были подстрижены простой челкой.
На вид Мартину Силену было около шестидесяти, но Консул заметил предательскую синеву на шее и ладонях поэта и заподозрил, что тот уже не раз омолаживался. Тогда истинный возраст Силена лежит где-то между девяноста и ста пятьюдесятью стандартными годами. И чем он ближе к верхней границе, тем вероятнее, что этот служитель муз выжил из ума.
Насколько шумно и оживленно вел себя Мартин Силен, настолько был сдержан его сосед, погруженный в невеселые мысли. Услышав свое имя, Сол Вайнтрауб поднял голову, и Консул увидел короткую седую бородку, исчерченный морщинами лоб и печальные светлые глаза известного ученого. Ему доводилось слышать историю этого Агасфера и его безнадежных поисков, но все равно он был потрясен, увидев на руках старика его дочь Рахиль, которой сейчас было не более недели. Консул отвел глаза.
Шестым паломником и единственной женщиной за столом была детектив Ламия Брон. Когда ее представляли, она посмотрела на Консула так пристально, что он продолжал ощущать давление ее взгляда даже после того, как она отвернулась.
Уроженка Лузуса, где гравитация на треть превышала стандартную, Ламия Брон ростом была не выше поэта, но свободный вельветовый комбинезон не мог скрыть ее великолепной мускулатуры. Черные кудри до плеч, брови, напоминающие две темные полоски, проведенные строго горизонтально поперек широкого лба, крупный нос с горбинкой, придающий лицу нечто орлиное. Портрет довершал широкий и выразительный, можно даже сказать, чувственный рот. На губах у Ламии играла легкая улыбка, то надменная, то шаловливая, а ее темные глаза, казалось, призывали собеседника выкладывать все начистоту.
Консул подумал, что Ламию Брон вполне можно назвать красивой.
Когда знакомство закончилось, Консул кашлянул и повернулся к тамплиеру.
– Хет Мастин, вы сказали, что паломников семеро. Ребенок господина Вайнтрауба – это и есть седьмой?
Капюшон Хета Мастина качнулся из стороны в сторону.
– Нет. Только тот, кто осознанно решил отправиться к Шрайку, может считаться паломником.
Сидящие за столом зашевелились. Консул (да и все остальные, видимо, тоже) знал, что, согласно правилам церкви Шрайка, количество паломников в группе должно выражаться простым числом.
– Седьмым буду я, – медленно произнес Хет Мастин, капитан тамплиерского звездолета-дерева «Иггдрасиль» и Истинный Глас Древа. Все замолчали. В наступившей тишине Хет Мастин сделал знак матросам-клонам, и те принялись накрывать стол для последней трапезы перед высадкой на планету.
– Итак, Бродяги все еще не вступили в пределы системы? – спросила Ламия Брон. Ее хрипловатый, гортанный голос показался Консулу каким-то необычно волнующим.
– Нет, – ответил Хет Мастин. – Но мы опережаем их не больше, чем на несколько стандартных суток. Наши приборы зарегистрировали термоядерные выхлопы в районе облака Оорта.
– Значит, будет война? – спросил отец Хойт. Казалось, каждое слово дается ему с трудом. Не получив ответа, он повернулся к сидевшему справа от него Консулу, как бы адресуя свой вопрос ему.
Консул вздохнул. Клоны подали вино, но сейчас он предпочел бы виски.
– Кто знает, как поступят Бродяги? – сказал он. – Похоже, они больше не руководствуются человеческой логикой!
Мартин Силен расхохотался и пролил вино.
– Черт возьми! Можно подумать, мы, люди, когда-нибудь руководствовались человеческой логикой! – Он сделал большой глоток, вытер рот и снова засмеялся.
– Если вот-вот начнутся серьезные сражения, – Ламия нахмурилась, – власти могут не разрешить нам сесть.
– Нас пропустят, – сказал Хет Мастин. Солнечный луч забрался ему под капюшон и осветил желтоватую кожу.
– И мы спасемся от верной смерти на войне, чтобы погибнуть верной смертью от рук Шрайка, – пробормотал отец Хойт.
– Нет смерти во Вселенной![1][2] – пропел Мартин Силен. Консул вздрогнул: пение поэта могло разбудить даже человека, погруженного в криогенную фугу. Силен допил вино и поднял пустой кубок, как бы обращаясь с тостом к звездам:
И смерти не должно быть! Стенай,
Стенай, Кибела, сыны твои,
Исполнившись злодейства,
Низвергли Бога, сокрушили в прах.
Стенайте, братья, силы иссякают,
Ломаюсь, как тростник, слабеет голос…
О боль, боль слабости моей!
Стенайте, ибо гибну я…[3]
Силен остановился на полуслове и, зычно рыгнув в наступившей после его декламации тишине, потянулся за бутылкой. Остальные шестеро обменялись взглядами. Консул заметил, что Сол Вайнтрауб слегка улыбается. Девочка, спавшая у него на руках, шевельнулась, и он склонился над ней.
– Ну что ж, – отец Хойт запнулся, словно нащупывая потерянную мысль, – если конвой Гегемонии уйдет и Бродяги захватят Гиперион без боя, оккупация может оказаться бескровной, и они позволят нам сделать свое дело.
Полковник Федман Кассад негромко рассмеялся.
– Бродяги не станут оккупировать Гиперион, – сказал он. – Захватив планету, они сначала разграбят ее, а потом сделают то, что у них получается лучше всего: сожгут города, раздробят обугленные развалины на мелкие кусочки, а затем будут жечь эти кусочки до тех пор, пока они не превратятся в золу. После этого они расплавят полярные шапки, испарят океаны, а оставшейся солью отравят почву, чтобы на ней больше никогда ничего не росло.
– Ну… – начал было отец Хойт и тут же умолк.
Никто больше не сказал ни слова. Клоны убрали посуду после супа и салата и подали жаркое.
– Вы говорили, что нас сопровождает военный корабль Гегемонии, – обратился Консул к Хету Мастину, когда они покончили с ростбифом и вареным небесным кальмаром.
Тамплиер кивнул и указал рукой куда-то вверх. Консул прищурился, но не смог разглядеть среди вращающихся звезд ничего движущегося.
– Держите. – Федман Кассад приподнялся и через голову отца Хойта передал Консулу складной военный бинокль.
Консул, поблагодарив его, включил питание и принялся изучать участок неба, на который указал Хет Мастин. Гироскопические кристаллы бинокля негромко жужжали, стабилизируя оптику и обшаривая поле зрения в запрограммированном режиме поиска. Внезапно изображение замерло, затуманилось, расширилось и вновь стало отчетливым.
Когда корабль Гегемонии появился в окулярах бинокля, у Консула невольно перехватило дыхание. Это был не одноместный разведчик, как он предполагал сначала, и даже не круглобокий факельный звездолет. Приближенный электронной оптикой, перед ним предстал матово-черный ударный авианосец. Проходят века, но совершенные очертания боевых кораблей неизменно поражают воображение. Разведенные на полный угол четыре старт-пилона с находящимися в полной боевой готовности истребителями, вынесенный вперед на шестидесятиметровой штанге разведкомплекс, напоминающий копье, расположенные на самой корме, словно оперение стрелы, бочкообразный двигатель Хоукинга и термоядерные батареи – спин-звездолет Гегемонии предстал перед ним во всей красе.
Консул молча вернул бинокль Кассаду. Если эскадра выделила для сопровождения «Иггдрасиля» ударный авианосец, то какую огневую мощь они приготовили, чтобы отразить нападение Бродяг?
– Сколько времени до посадки? – спросила Ламия Брон. С помощью своего комлога она попыталась проникнуть в инфосферу корабля и, очевидно, была разочарована тем, что там обнаружила. Или не обнаружила.
– Через четыре часа выйдем на орбиту, – негромко сказал Хет Мастин. – Потом еще несколько минут на челноке. Наш друг Консул предложил воспользоваться для высадки его личным кораблем.
– Садимся в Китсе? – спросил Сол Вайнтрауб. Это были первые слова, произнесенные ученым.
Консул утвердительно кивнул:
– Там единственный космопорт на Гиперионе, который принимает пассажирские корабли.
– Космопорт? – В голосе отца Хойта прозвучало раздражение. – Я думал, мы сразу отправимся на север. В царство Шрайка.
– Нет. Паломничество всегда начинается из столицы, – сказал Хет Мастин, покачав головой. – Понадобится несколько суток, чтобы достичь Гробниц Времени.
– Несколько суток? – удивилась Ламия Брон. – Но это абсурд!
– Возможно, – согласился Хет Мастин, – однако дела обстоят именно так.
Отец Хойт почти ничего не ел, но сейчас он сморщился, словно какое-то блюдо вызвало у него несварение желудка.
– Послушайте, – сказал он, – а не могли бы мы один-единственный раз в виде исключения отступить от этих правил? Так сказать, ввиду опасностей предстоящей войны… и так далее. Давайте просто высадимся у Гробниц Времени или еще где-нибудь поблизости и покончим со всем этим.
– На протяжении четырехсот лет космические корабли и самолеты пытались пробиться к северным пустошам напрямую, – сказал Консул, отрицательно покачав головой. – И мне не приходилось слышать ни об одной удачной попытке.
– Позвольте поинтересоваться, – с деланным изумлением спросил Мартин Силен, словно школьник на уроке, подняв руку, – что ж это за чертовщина такая? Куда же подевались эти полчища кораблей?
Отец Хойт хмуро посмотрел на поэта. Федман Кассад улыбнулся.
– Консул вовсе не имел в виду, что этот район недоступен, – снова заговорил Сол Вайнтрауб. – Туда можно добраться по реке и по суше. Кроме того, космические корабли и самолеты не исчезают. Они спокойно садятся вблизи руин или Гробниц Времени и так же легко возвращаются в любую точку, выбранную бортовым компьютером. Исчезают пилоты и пассажиры.
Ученый поднялся и стал укладывать спящую девочку в специальную люльку, висевшую у него на плече.
– Так гласит старая легенда, – сказала Ламия Брон. – А что показывают корабельные приборы?
– Ничего, – ответил ей Консул. – Никаких происшествий. На корабли никто не нападал. Никаких отклонений от курса, никаких необъяснимых обрывов записи, никакой необычной утечки энергии или, наоборот, ее появления из ничего. Вообще никаких необычных явлений.
– И никаких пассажиров, – добавил Хет Мастин.
Консул посмотрел на него в упор. Неужели Хет Мастин пошутил? Многолетнее общение с тамплиерами убедило его, что они начисто лишены чувства юмора. Однако, судя по выражению чуточку азиатского лица капитана, в словах его не было даже намека на шутку.
– Чудесная мелодрама, – рассмеялся Силен. – Саргассово море душ, оплакиваемых Христом. Причем все на самом деле и при нашем непосредственном участии. Хотел бы я знать, кто режиссер этого говенного спектакля.
– Заткнись! – повысила голос Ламия Брон. – Ты пьян.
Консул вздохнул. Паломники пробыли вместе менее часа.
Клоны убрали тарелки и внесли подносы с щербетом, кофе, тортами, плодами корабля-дерева и жидким шоколадом с Возрождения. Мартин Силен жестом отказался от десерта и велел клонам принести ему еще одну бутылку вина. Консул подумал и попросил виски.
– Мне кажется, – сказал Сол Вайнтрауб, когда все уже заканчивали десерт, – наша судьба будет зависеть от откровенности каждого.
– Что вы имеете в виду? – спросила Ламия.
Вайнтрауб машинально покачал ребенка, спавшего в сумке-люльке.
– Например, знает ли кто-нибудь из присутствующих, почему именно он (или она) был избран церковью Шрайка и Альтингом?
Никто не произнес ни слова.
– Думаю, что нет, – продолжил Вайнтрауб. – А вот еще одна загадка: является ли кто-нибудь из присутствующих членом или хотя бы сторонником церкви Шрайка? Я, например, еврей, и какими бы путаными ни были мои религиозные воззрения, они исключают поклонение смертоносной машине. – Вайнтрауб поднял густые брови и оглядел присутствующих.
– Многие тамплиеры, – сказал Хет Мастин, – считают Шрайка воплощением божества, явившегося в мир, чтобы покарать не питающихся от корня. Однако я, Истинный Глас Древа, должен признать это ересью. Ни в Завете, ни в писаниях Мюира[4] ничего подобного нет.
Консул пожал плечами.
– Я атеист, – заявил он, держа стакан с виски в руке и рассматривая его на свет, – и никогда не имел ничего общего с церковью Шрайка.
– Католическая церковь посвятила меня в сан. – Отец Хойт улыбнулся одними губами. – Поклонение Шрайку противоречит всему, на чем она стоит.
Полковник Кассад отрицательно покачал головой – то ли отказываясь отвечать, то ли показывая, что не является членом церкви Шрайка.
– Я был крещен лютеранином, – начал Мартин Силен, оживленно жестикулируя. – Это церковь, которой давно уже нет. Я стоял у истоков дзен-гностицизма – ваших родителей тогда еще на свете не было. Успел побыть католиком, адвентистом, неомарксистом, ярым фанатиком и потрясателем устоев, сатанистом, чуть ли не епископом пофигистов. Я даже что-то пожертвовал Институту гарантированного перевоплощения. Теперь я с удовольствием могу сообщить, что я простой язычник. – Он улыбнулся и заключил: – Для язычника Шрайк – самое подходящее божество.
– А мне на религии начхать, – отрезала Ламия Брон. – На меня они не действуют.
– Полагаю, это только подтверждает мою идею, – сказал Сол Вайнтрауб. – Никто из нас не разделяет догматы культа Шрайка, и тем не менее из миллионов приверженцев этой веры старейшины выбрали именно нас. Именно нам предстоит посетить Гробницы Времени… и лицезреть их жестокого Бога… возможно, в последний раз.
– Может, это и подтверждает вашу идею, господин Вайнтрауб, – Консул покачал головой, – но я ее так и не понял.
Ученый рассеянно погладил бороду.
– Мне кажется, что причины, побудившие каждого из нас отправиться на Гиперион, оказались столь вескими, что церковь Шрайка и правительство Гегемонии были просто вынуждены согласиться. В отдельных случаях – в моем, например, – причины эти считаются общеизвестными, хотя я уверен, что во всей своей полноте они известны только сидящим за этим столом. Поэтому я предлагаю следующее. Пусть каждый за те несколько дней, что у нас остались, расскажет свою историю.
– Зачем? – спросил полковник Кассад. – Вряд ли это что-то даст.
Вайнтрауб улыбнулся:
– Напротив. По меньшей мере это развлечет нас и поможет хоть немного узнать друг друга, прежде чем Шрайк или еще какая-нибудь гадость свалится нам на голову. Кроме того, возможно, мы поймем что-то очень важное, и в решающий момент это спасет жизнь всем нам. Если, конечно, у нас хватит ума выделить то общее, что связывает наши судьбы с капризами Шрайка.
Мартин Силен рассмеялся, закрыл глаза и продекламировал:
К спине дельфина приникая
И взявшись за плавник,
Невинных души смерть переживают,
И снова открываются их раны.[5]
– Это Лениста, не так ли? – спросил отец Хойт. – Я изучал ее творчество в семинарии.
– Почти, – ответил Силен, открывая глаза и наливая еще вина. – Это Йейтс. Старый хер жил за пятьсот лет до того, как Лениста в первый раз потянула свою мамашу за железную сиську.
– Послушайте, – сказала Ламия, – ну расскажем мы друг другу свои истории, и что? Встретившись со Шрайком, мы просто сообщим ему свои желания. Одно он выполнит, остальные паломники умрут. Правильно?
– Так гласит легенда, – подтвердил Вайнтрауб.
– Шрайк не легенда, – отозвался Кассад. – И стальное дерево – тоже.
– Тогда что толку надоедать друг другу историями? – спросила Ламия Брон, отправляя в рот последнее шоколадное пирожное.
Вайнтрауб тихонько погладил по голове спящую дочку.
– Мы живем в странные времена, – задумчиво произнес он. – Поскольку мы входим в ту ничтожную долю процента граждан Гегемонии, которые предпочитают путешествовать не по Сети, а в открытом космосе, от звезды к звезде, мы представляем самые разные эпохи нашего недавнего прошлого. Мне, например, шестьдесят восемь стандартных лет, но из-за сдвигов во времени, вызванных моими путешествиями, я мог бы растянуть эти трижды двадцать и восемь лет на целый век истории Гегемонии, если не больше.
– И что? – спросила Ламия.
Вайнтрауб взмахнул рукой, адресуя свои слова всем сидящим за столом:
– Каждого из нас можно уподобить и острову в океане времени, и самому этому бескрайнему океану. Или, говоря не столь высокопарно, каждый из нас, возможно, держит в руках недостающий кусочек головоломки, которую еще никому не удавалось сложить с тех пор, как человек высадился на Гиперионе. – Вайнтрауб почесал нос и продолжил: – Это тайна, а разгадывать тайны, откровенно говоря, я люблю больше всего на свете и готов посвятить этому, быть может, последнюю неделю своей жизни. Если кого-нибудь из нас вдруг осенит – прекрасно. А если нет – что ж, будем решать задачу и получать удовольствие от самого процесса.
– Согласен, – сказал Хет Мастин без тени волнения в голосе. – Раньше мне это не приходило в голову, но теперь я вижу всю мудрость вашего решения: нам необходимо рассказать свои истории, прежде чем мы встретимся со Шрайком.
– А если кто-нибудь солжет? – быстро спросила Ламия Брон.
– Ну и что? – ухмыльнулся Мартин Силен. – В этом-то и вся прелесть.
– Давайте проголосуем, – предложил Консул, вспомнив предупреждение Мейны Гладстон. Нельзя ли вычислить агента Бродяг, сопоставив истории? Консул тут же улыбнулся своим мыслям – агент не настолько глуп.
– Вы, видимо, решили, что у нас тут парламент? – В голосе полковника прозвучала ирония.
– А как же иначе, – ответил Консул. – У каждого из нас – своя цель, но идти к Шрайку мы должны вместе. Нам нужны какие-то механизмы принятия решений.
– Мы могли бы выбрать начальника, – предложил Кассад.
– Да ну вас в жопу с такими порядками, – благодушно ответил поэт. Остальные согласно закивали.
– Хорошо, – сказал Консул. – Итак, господин Вайнтрауб предложил нам рассказать о наших связях с Гиперионом. Голосуем за его предложение.
– Все или ничего, – добавил Хет Мастин. – Либо рассказывают все, либо никто. Мы будем придерживаться воли большинства.
– Договорились. – Консул внезапно проникся любопытством к чужим историям и в равной мере уверенностью в том, что никогда не расскажет своей собственной. – Кто за то, чтобы рассказывать?
– Я, – сказал Сол Вайнтрауб.
– Я – тоже «за», – сказал Хет Мастин.
– Не то слово! – воскликнул Мартин Силен. – Ради этакого балагана я бы отказался от целого месяца оргазмической бани на Шоте.
– Я также голосую «за», – сказал Консул и сам себе удивился. – Кто против?
– Я против, – сказал отец Хойт, но голос его звучал нерешительно.
– Ерунда все это, – небрежно бросила Ламия Брон.
Консул повернулся к Кассаду:
– А вы, полковник?
Федман Кассад пожал плечами.
– Итак, четыре голоса «за», два – «против», один воздержался, – подвел итоги Консул. – Большинство «за». Кто начнет?
Все умолкли. Наконец Мартин Силен поднял глаза от небольшого блокнота, в котором что-то писал, вырвал листок и разорвал его на несколько полосок.
– Здесь числа от одного до семи, – сказал он. – Почему бы нам не бросить жребий?
– Это как-то по-детски, – недовольно заметила Ламия.
– А я и есть дитя, – ответил Силен, улыбаясь как сатир. – Посол, – он повернулся к Консулу, – не могу ли я позаимствовать эту позолоченную наволочку, которую вы носите вместо шляпы?
Консул передал свою треуголку, туда опустили сложенные полоски бумаги, и она пошла по кругу. Сол Вайнтрауб тянул первым, Мартин Силен последним.
Удостоверившись, что никто не подсматривает, Консул развернул свою полоску. Его номер был седьмым. Напряжение спало – так выходит воздух из туго надутого воздушного шарика. «Вполне вероятно, – подумал он, – прежде чем придет мой черед рассказывать, что-нибудь стрясется. Допустим, война. Тогда наши байки станут вообще никому не нужны – разве что чисто теоретически… Или же мы сами потеряем к ним интерес. В общем, кто-нибудь да помрет: или король, или лошадь. В крайнем случае можно научить лошадь разговаривать. А вот пить больше не надо».
– Кто первый? – спросил Мартин Силен.
В наступившей тишине был слышен только легкий шелест листвы.
– Я, – произнес отец Хойт. Лицо священника выражало то смирение перед болью, которое Консул не раз видел у своих неизлечимо больных друзей. Хойт показал свою полоску бумаги с четкой единицей.
– Хорошо, – сказал Силен. – Начинайте.
– Как, прямо сейчас? – растерялся священник.
– Почему бы нет? – отозвался поэт. Силен прикончил по меньшей мере две бутылки вина, но проявилось это пока лишь в том, что щеки его, и без того густо-розовые, стали совсем пунцовыми, а вздернутые брови загнулись уж совершенно демоническим образом. – До посадки еще есть время, – добавил он, – и я предпочел бы сперва благополучно сесть и оказаться в обществе мирных туземцев, а уж потом отсыпаться после фуги.
– В том, что говорит наш друг, есть резон, – негромко сказал Сол Вайнтрауб. – Если уж нам предстоит рассказывать свои истории, послеобеденный час – самое подходящее время.
Отец Хойт вздохнул и поднялся со стула.
– Я сейчас, – сказал он и вышел.
Прошло несколько минут. Потом Ламия Брон, ни к кому не обращаясь, спросила:
– У него что, нервишки расшалились?
– Нет, – ответил Ленар Хойт, внезапно появившийся из темноты со стороны деревянного эскалатора (который служил тут чем-то вроде парадной лестницы). – Просто мне потребовалось вот это. – Он бросил на стол два грязных блокнота и сел на свое место.
– А по написанному нечестно, – дурашливо произнес Силен. – Если ты, о величайший маг, взялся травить байки, делай это сам!
– Заткнитесь, черт вас возьми! – Хойт провел рукой по лицу и схватился за грудь. Второй раз за вечер Консул подумал, что священник неизлечимо болен.
– Простите меня, – успокоившись, заговорил отец Хойт. – Но, чтобы рассказать вам свою… свою историю, я должен коснуться чужой. Это дневник человека, из-за которого я когда-то попал на Гиперион и вот теперь… теперь возвращаюсь. – Хойт замолчал и глубоко вздохнул.
Консул потрогал блокноты. Они были запачканы сажей, а местами даже обгорели, словно их вытащили из огня.
– У вашего друга старомодные привычки, – сказал он, – если он все еще пишет от руки.
– Да, – подтвердил Хойт. – Если вы готовы слушать, я начну.
Все присутствующие закивали головами в знак согласия. Обеденная платформа мерно подрагивала: казалось, это бьется сердце километрового «дерева», которое несло их вперед, сквозь холод космической ночи. Сол Вайнтрауб взял спящую дочку на руки и осторожно уложил ее на мягкий матрасик, расстеленный рядом с ним на полу. Сняв свой комлог, он поставил его возле матрасика и набрал на диске программу белого шума. Малышка, которой была всего неделя от роду, не просыпаясь, перевернулась на животик.
Консул запрокинул голову и отыскал сине-зеленую звезду – Гиперион. Звезда вырастала в размерах буквально на глазах. Хет Мастин надвинул капюшон поглубже, полностью спрятав лицо в тени. Сол Вайнтрауб закурил свою трубку. Остальные разобрали принесенные клонами чашечки с кофе и поудобнее устроились на стульях.
Мартин Силен, казалось, был заинтригован больше других и проявлял явные признаки нетерпения. Наклонившись вперед, он прошептал:
«Коль рок велит мне, – он сказал, – начать,
То помоги мне, пресвятая мать.
Не будем прерывать, друзья, дорогу.
Держитесь ближе, я же понемногу
Рассказывать вам буду той порой».
Мы тронулись, и вот рассказ он свой
Неторопливо начал и смиренно,
С веселостью и важностью почтенной.
– Порой лишь шаг отделяет пылкую веру от вероотступничества, – так начал свое повествование священник. Впоследствии, когда Консул решил надиктовать этот рассказ на комлог, он всплыл в его памяти как единое целое. В нем не было никаких «швов» – не считая, естественно, пауз, когда рассказчик переводил дыхание, оговорок да неизбежных «это значит» и «так сказать», которые всегда сопровождают живую человеческую речь.
Ленар Хойт был тогда молодым священником, только что посвященным в сан. Он родился и вырос на католическом Пасеме и теперь впервые покидал родную планету: ему поручили сопровождать отца Поля Дюре, почтенного члена ордена иезуитов, в тихое изгнание на колониальную планету Гиперион.
В другое время отец Поль Дюре, несомненно, стал бы епископом, а то и папой. Это был высокий, худой человек с внешностью аскета. Короткие седые волосы оставляли открытым высокий благородный лоб, а глаза, видевшие слишком много страданий, смотрели на мир с глубокой грустью. Поль Дюре был последователем Святого Тейяра,[6] а также археологом, этнологом и видным иезуитским теологом. Хотя католическая церковь пребывала тогда в глубоком упадке, превратившись, по сути, в некий полузабытый культ, который терпели просто потому, что он утратил всякое значение и стоял в стороне от основного потока жизни Гегемонии, орден иезуитов не изменил своего кредо. И отец Дюре был убежден, что святая римско-католическая апостольская церковь остается последней и самой верной надеждой человечества на бессмертие.
Еще мальчишкой Ленар Хойт боготворил отца Дюре, иногда наведывавшегося к ним в церковную школу. Случалось им встречаться и позже, во время редких посещений будущим семинаристом Нового Ватикана. В те годы, когда Хойт учился в семинарии, Дюре руководил важными раскопками, которые велись на средства церкви на Армагасте, соседней планете. Он вернулся через несколько недель после того, как Хойта посвятили в сан, и над его головой сразу стали сгущаться тучи. Никто, за исключением высших иерархов Нового Ватикана, не знал точно, что произошло. Поговаривали об отлучении и даже об инквизиционном процессе (хотя Святая Инквизиция бездействовала уже более четырех веков – со времен смуты, начавшейся после гибели Земли).
Дело закончилось всего-навсего тем, что отца Дюре по собственной его просьбе перевели на Гиперион, известный большинству только со странным культом Шрайка, а отцу Хойту поручили сопровождать его. То была неблагодарная роль – ученик, конвоир и шпион в одном лице. Возможность увидеть новый мир могла бы в известной степени скомпенсировать тяготы поручения, но даже с этим Хойту не повезло: он должен был проводить отца Дюре до космопорта Гипериона и сразу вернуться в Сеть тем же спин-звездолетом. По воле епархиальной канцелярии Ленару Хойту предстояло провести двадцать месяцев в криогенной фуге плюс несколько недель субсветового полета и возвратиться потом на Пасем, где за это время пройдет восемь лет; бывшие однокашники оставят его далеко позади: одни сделают карьеру в Ватикане, другие добьются миссионерских постов.
Ленар Хойт, связанный обетом послушания и приученный к дисциплине, безропотно принял поручение.
Лететь им предстояло на древнем спин-звездолете «Олег», ржавом корыте без искусственной гравитации, иллюминаторов и прогулочных палуб. Чтобы удержать пассажиров в гамаках и на фуга-ложах, фантопликаторы подключили прямо к информационной сети. Пробудившись из фуги, пассажиры (в большинстве своем рабочие из других миров, небогатые туристы да еще несколько потенциальных самоубийц – фанатиков культа Шрайка) спали в тех же самых гамаках, ели безвкусную рециркулированную пищу в общих столовых, а все остальное время проводили в борьбе с космической болезнью и скукой. После того как корабль вышел из спин-режима, до Гипериона оставалось двенадцать дней полета по инерции.
За время своего вынужденного соседства с отцом Дюре отец Хойт мало что узнал от него, а о событиях на Армагасте, послуживших причиной изгнания, вообще ничего. Между тем молодой священник запрограммировал свой имплантированный комлог на поиск любой информации о Гиперионе, и к тому времени, когда до посадки оставалось всего три дня, отец Хойт уже считал себя чем-то вроде эксперта по этому миру.
– Существуют записи о посещении Гипериона католиками, но я не нашел никаких упоминаний о тамошней епархии, – сказал Хойт как-то вечером, когда они беседовали, лежа в гамаках, точнее, паря в невесомости. (Почти все их попутчики тем временем созерцали эротические видения, созданные фантопликаторами.) – Полагаю, вы направляетесь туда с миссионерской целью?
– Вовсе нет, – ответил отец Дюре. – Добрые люди Гипериона никогда не навязывали мне свои религиозные взгляды, так вправе ли я задевать их чувства, пытаясь обратить их в свою веру? Мой план таков: я надеюсь достичь южного континента, Аквилы, затем отправлюсь из города Порт-Романтик в центральную его часть, но ни в коем случае не как миссионер. Я собираюсь основать в районе Разлома этнографическую станцию.
– Этнографическую станцию? – удивленно повторил отец Хойт и закрыл глаза, чтобы связаться с комлогом. – Эта часть плато Пиньон необитаема, отец мой. Огненные леса делают ее абсолютно недоступной большую часть года.
Отец Дюре улыбнулся. Импланта у него не было, а свой старенький комлог он так и не достал из багажа.
– Не такая уж она недоступная, – негромко произнес он. – И, кстати, вполне обитаемая. Там живут бикура.
– Бикура, – повторил отец Хойт и закрыл глаза. – Но ведь это всего лишь легенда, – сказал он наконец.
– Гм, – промычал в ответ отец Дюре. – Поищите-ка в перекрестном указателе ссылку на Мамета Спедлинга.
Отец Хойт снова закрыл глаза. По общему указателю он установил, что Мамет Спедлинг был независимым исследователем, работавшим на Шеклтоновский институт Малого Возрождения. Почти полтора стандартных века назад он представил в институт краткое сообщение о своем путешествии в глубь материка от только что основанного в те годы Порт-Романтика. Он преодолел болота (впоследствии их осушили под фибропластовые плантации), а затем, выбрав редкий период затишья, проскочил через огненные леса и забрался достаточно высоко на плато Пиньон, где исследовал Разлом и живущее вблизи него небольшое племя, по ряду признаков напоминавшее легендарных бикура.
В кратких заметках Спедлинга высказывалась гипотеза о том, что эти люди были потомками колонистов с корабля-«ковчега», пропавшего тремя веками ранее. Судя по его описаниям, это племя являлось классическим образчиком культурного регресса и вырождения в условиях полной изоляции. Спедлинг не выбирал выражений: «…достаточно двух дней, чтобы со всей очевидностью понять: бикура настолько глупы, пассивны и неинтересны, что терять время на их детальное изучение просто бессмысленно». Тем временем огненные леса начали проявлять признаки активности, и Спедлинг, не теряя времени, поспешил вернуться к побережью. Он провел в пути три месяца и потерял в «спокойном» лесу четырех туземных носильщиков, все свое оборудование, записи и левую руку.
– Боже мой! – воскликнул отец Хойт, приподнимаясь в гамаке. – Но почему именно бикура?
– А почему бы и нет? – последовала реплика отца Дюре. – О них ведь почти ничего не известно.
– Почти ничего не известно о большей части Гипериона, – запальчиво возразил молодой священник. – Разве вы не слышали о Гробницах Времени и легендарном Шрайке? Вот это загадка!
– Совершенно верно, – отозвался отец Дюре. – Ленар, сколько работ посвящено Гробницам и сущности Шрайка? Сотни? Тысячи? – Пожилой священник набил трубку и закурил (в условиях невесомости это требовало немалых усилий). – Кроме того, – добавил он, – даже если Шрайк и существует на самом деле, к роду человеческому он уж точно не принадлежит. А меня интересуют люди.
– Да, – неохотно согласился Хойт, роясь в своем умственном арсенале в поисках весомых аргументов, – но ведь тайна бикура так незначительна… Самое большее, что вы обнаружите, это несколько десятков туземцев, живущих в районе, закрытом дымом и облаками и столь… незначительном, что даже картографические спутники их проглядели. Зачем они вам, если на Гиперионе есть настоящие тайны! Возьмите хоть лабиринт! – Хойт оживился. – Знаете ли вы, отец мой, что на Гиперионе находится один из девяти известных лабиринтов?
– Конечно, – ответил Дюре. Облако табачного дыма над его головой медленно растекалось ручейками. – Но у лабиринтов, Ленар, есть поклонники и исследователи по всей Сети, и на всех девяти планетах возраст туннелей превышает полмиллиона стандартных лет. Я полагаю, он даже ближе к трем четвертям миллиона. Их секреты никуда не денутся. А сколько еще просуществует культура бикура, прежде чем будет поглощена современным колониальным обществом и растворится в нем или, что более вероятно, просто погибнет?
Хойт пожал плечами:
– Возможно, бикура уже исчезли. С тех пор как Спедлинг обнаружил их, прошло слишком много времени. Новых сообщений не поступало. Если они как племя перестали существовать, все окажется напрасным: потраченное время, труд, лишения в пути…
– Вот именно, – только и ответил отец Поль Дюре, продолжая попыхивать своей трубкой.
И лишь за час до посадки, уже на борту челнока, отец Хойт смог на короткое мгновение заглянуть в душу своего спутника. Лазурно-зеленый серп Гипериона медленно приближался, закрывая небо, когда старый челнок внезапно врезался в верхние слои атмосферы и бушующее пламя затопило иллюминаторы; несколько минут они летели над темными грудами облаков и освещенным звездами морем, а затем впереди возникла и, словно радужная приливная волна, бесшумно понеслась им навстречу сверкающая полоса рассвета.
– Чудесное зрелище, – прошептал Поль Дюре, скорее самому себе, чем своему молодому спутнику. – Чудесное. В такие моменты я чувствую… смутно ощущаю… какой это было жертвой для Сына Божьего – спуститься с небес, чтобы стать Сыном Человеческим.
Хойт хотел заговорить с ним, но отец Дюре продолжал смотреть в иллюминатор, погруженный в свои мысли. Десять минут спустя они совершили посадку в порту Китса, и отец Дюре закружился в вихре таможенных и багажных забот. А еще через двадцать минут вконец разочарованный Ленар Хойт снова был в космосе, возвращаясь на борт «Олега».
– Пять недель спустя по моему личному времени я вернулся на Пасем, – сказал отец Хойт. – Я потерял восемь лет, но почему-то переживал эту потерю куда острее других. Сразу же после возвращения епископ сообщил мне, что за все четыре года пребывания Поля Дюре на Гиперионе от него не поступило никаких вестей. Новый Ватикан истратил целое состояние, посылая запросы по мультилинии, однако ни колониальные власти, ни консульство в Китсе так и не смогли найти пропавшего священника.
Хойт остановился, чтобы сделать глоток воды, и Консул, воспользовавшись этим, сказал:
– Я помню эти поиски. Я, конечно, сам никогда не встречался с отцом Дюре, но мы делали все возможное, чтобы найти его. Тео, мой помощник, несколько лет занимался делом пропавшего священника, потратил массу энергии, но никаких следов его не обнаружил. Разве что несколько противоречивых свидетельств его пребывания в Порт-Романтике. Причем его видели в первые недели после прибытия, за несколько лет до того, как мы начали поиски. Там были сотни плантаций, связи, естественно, никакой, поскольку местные жители выращивали не только фибропласт, но и «травку». Похоже, мы так и не добрались до людей, которые его встречали.
По крайней мере, когда я уходил со своего поста, дело отца Дюре еще не закрыли.
Отец Хойт кивнул, подтверждая его слова.
– Я совершил посадку в Китсе через месяц после того, как вы сдали дела. Епископ был удивлен, когда я изъявил желание вернуться. Сам Его Святейшество дал мне аудиенцию. Я пробыл на Гиперионе меньше семи тамошних месяцев и раскрыл тайну судьбы отца Дюре. – Хойт указал на два грязных блокнота в кожаных переплетах, лежавших на столе. – Чтобы закончить свою историю, – сказал он хриплым голосом, – я должен зачитать выдержки из этих записей.
«Иггдрасиль» развернулся, и массивный ствол «дерева» загородил солнце. Вследствие этого маневра обеденная платформа и лиственный навес над нею должны были погрузиться во мрак, но вместо тысяч звезд, которые обычно видны с поверхности планеты, над головами собравшихся, вокруг них и даже внизу засверкали миллионы солнц. Теперь стал отчетливо виден и сам Гиперион – он несся на них, подобно смертоносному ядру.
– Читайте, – сказал Мартин Силен.
День 1-й
Итак, мое изгнание началось.
Я не вполне представляю себе, как датировать мои новый дневник. По монастырскому календарю Пасема сегодня семнадцатый день месяца Фомы Года Господня 2732. По стандарту Гегемонии – 12 октября 582 года п.к. (после катастрофы). По местному гиперионовскому счету – по крайней мере так мне сообщил маленький сморщенный клерк в старом отеле, где я остановился, – двадцать третий день Ликия (последнего из семи их сорокадневных месяцев) 426 года кораблекрушения, или сто двадцать восьмого года правления Печального Короля Билли, который не правит уже по меньшей мере сто местных лет.
К черту! Я назову его Днем Первым моего изгнания.
Тяжелый день. (Странно: я чувствую себя утомленным после нескольких месяцев сна, но, говорят, это обычное ощущение после фуги. Никаких воспоминаний, только усталость во всем теле. Не помню, чтобы я в молодости так уставал от путешествий.)
Я очень огорчен, что мне не удалось поближе познакомиться с молодым Хойтом. Он показался мне человеком достойным и твердо верующим – горящий взор и ни шагу от катехизиса. Молодые священники, такие, как он, не виноваты, что Церковь переживает свои последние дни. В силу своей счастливой наивности он просто не может ничего сделать, чтобы остановить это сползание в небытие (на которое, видимо, обречена наша Церковь).
Ну что ж, я тоже не смог.
Когда мы шли на посадку, новый мир предстал передо мною во всей своей красоте. Великолепное зрелище! Правда, из трех континентов я увидел лишь два – Экву и Аквилу. Третий – Урса – находится в другом полушарии.
Посадка в Китсе, несколько часов на таможне (пройти которую мне удалось не без труда), затем поездка в город. Путаные воспоминания: горный хребет на севере, окутанный голубой дымкой, предгорья, поросшие лесом с желто-оранжевой листвою, бледное голубовато-зеленое небо и солнце – очень маленькое, но куда более яркое, чем на Пасеме. Цвета тут на расстоянии кажутся ярче, но стоит подойти поближе – и все расплывается, словно на картине пуантилиста. Гигантская статуя Печального Короля Билли, о которой я слышал так много, меня разочаровала. Когда смотришь на нее со стороны шоссе, она выглядит сырой и словно бы недоделанной. Она вовсе не похожа на то царственное изваяние, которое я ожидал увидеть: скорее это какой-то набросок, скетч, наспех выдолбленный в темной скале над ветшающим полумиллионным городом, хотя покойный король – поэт и неврастеник – наверняка по достоинству оценил бы это свое изображение.
Город можно условно разделить на две части: огромный лабиринт трущоб и пивных, который местные жители называют Джектауном, и собственно Китс, именуемый также Старым городом (хотя ему не более четырех веков) – стерильно чистый, весь из полированного камня. Надо будет туда наведаться.
Я собирался провести в Китсе месяц, но мне уже не терпится двинуться дальше. О, монсеньор Эдуард, если бы вы могли видеть меня сейчас! Я наказан, но не раскаялся. Я более одинок, чем когда-либо прежде, но странное дело – мое новое изгнание даже доставляет мне удовлетворение. Если за неумеренность (вызванную лишь ревностью к вере) полагается изгнание в седьмой круг ада, то место выбрано хорошо. Я мог бы забыть о придуманной мною самим миссии к далеким бикура (существуют ли они в действительности? сейчас мне кажется, что нет) и провести отпущенные мне годы в этой провинциальной столице забытого Богом мира, подобного тихой речной заводи. Мое изгнание было бы столь же полным.
О, Эдуард, мальчиками мы росли вместе, вместе учились (хотя я никогда не мог сравниться с тобою ни в научных успехах, ни в приверженности догме), ныне вместе стареем. Но теперь ты на четыре года меня мудрее, а я все еще остаюсь тем упрямым непослушным мальчишкой, которого ты помнишь. Я молюсь, чтобы ты был жив и здоров и молился за меня.
Я устал. Пора спать. Завтра поброжу по городу, на славу поем, а заодно договорюсь о поездке в Аквилу и дальше на юг.
День 5-й
В Китсе есть собор. Вернее, был. Он простоял, никому не нужный, по меньшей мере два стандартных века и теперь лежит в руинах. Центральный неф открыт голубовато-зеленым небесам, одна из западных башен недостроена, другая представляет собою какой-то скелет – куча камней и проржавевшие прутья арматуры.
Я наткнулся на него, когда, заблудившись, бродил вдоль берега реки Хулай, в тех почти безлюдных местах, где Старый город переходит в Джектаун. Высокие, нагороженные безо всякого плана складские здания полностью закрывали разрушенные башни собора, пока наконец я не свернул в узкий тупик. Там я и увидел остов покинутого храма: молельный зал, наполовину обратившийся в руины, обрушился в реку, хотя на фасаде еще можно различить остатки барельефов – скорбные апокалиптические фигуры, память об эпохе Хиджры.
Сквозь тени решеток и упавших блоков я прошел в неф. В пасемской епархии ни разу не упомянули, что на Гиперионе существовала католическая община. Тем более – собор. Кажется почти невероятным, чтобы четыре столетия назад рассеявшиеся по планете колонисты с «ковчега» могли сохранить столь многочисленную общину, что ей даже потребовался свой епископ. Не говоря уж о самом храме. Тем не менее вот он. Был.
Я заглянул в ризницу. Гипсовая пыль висела в воздухе, как ладан, два солнечных луча, проникавшие сверху через узкие окна, прорезали эту пылевую завесу. Я вступил в более широкое пятно солнечного света и приблизился к алтарю, ничем не украшенному, за исключением осколков и трещин (ибо каменная кладка давно уже разрушилась). Большой крест, когда-то висевший на восточной стене позади алтаря, лежал теперь среди камней и осколков кирпича. Не сознавая, что делаю, я прошел к алтарю, воздел руки и начал прославлять пресуществление хлеба и вина в тело и кровь Господню. В моих действиях не было ничего мелодраматического или, Боже упаси, пародийного, все это я проделывал совершенно искренне и без задних мыслей. То была бессознательная реакция священника, который почти ежедневно в течение сорока шести лет служил мессу и которому, вероятно, никогда больше не приведется участвовать в этом умиротворяющем ритуале.
И тут я с удивлением обнаружил, что у меня есть прихожане. Старая женщина стояла на коленях в четвертом ряду. Ее черная одежда и такой же платок почти сливались с царившим там полумраком, мне был виден лишь бледный овал ее старческого лица. И лицо это, как бы отделенное от тела, плыло в темноте. Растерявшись, я замолчал, а она все смотрела на меня, но в ее взгляде было что-то очень странное: даже на таком расстоянии я почти сразу понял, что женщина слепа. С минуту я молча стоял, щурясь в пыльном потоке света, затопившем алтарь, и пытаясь истолковать это призрачное видение. И вообще – как я попал сюда? Что делаю?
Когда я вновь обрел дар речи и обратился к слепой (слова эхом отдавались в пустом храме), она уже уходила. Я слышал, как ее ноги шаркают по каменному полу. Затем раздался скрежет, и краткая вспышка света выхватила из темноты ее профиль справа от алтаря. Я прикрыл глаза рукой, защищаясь от слепящих солнечных лучей, и начал пробираться через обломки туда, где некогда находились ограждавшие алтарь перила. Я снова позвал ее, постарался успокоить. Кажется, я повторял, что не нужно меня бояться (хотя от страха у меня самого по спине бегали мурашки). Шел я довольно быстро, однако, достигнув той части нефа, где еще оставался кусочек крыши, все же потерял слепую из виду. Небольшая дверь вела в полуразрушенный молельный зал и дальше, на берег реки. Старухи нигде не было. Я вернулся в темный храм. Признаться, я был бы рад счесть ее игрою своего воображения, сном наяву после многих месяцев вынужденной криогенной бессонницы, если бы не одно материальное доказательство ее существования. В прохладной темноте теплился огонек зажженной свечи: маленький язычок ее пламени дрожал, колеблемый незримыми потоками воздуха.
Я устал от этого города. Я устал от его языческой претенциозности и лживых легенд. Гиперион – это мир поэтов, но как мало в нем поэзии. Сам Китс – смесь фальшивого, мишурного классицизма и бездумной энергии разрастающегося города. Здесь три общины дзен-гностиков. Над городом возвышаются четыре минарета. Но подлинные места всенародного поклонения – бесчисленные бардаки и пивные да огромные рынки, где торгуют привезенным с юга фибропластом. Впрочем, есть еще святилища Шрайка. Там потерянные души пытаются скрыть свою самоубийственную безнадежность за ширмой поверхностного мистицизма. Вся планета провоняла этим мистицизмом без откровения.
К черту!
Завтра я отправляюсь на юг. В этом абсурдном мире есть ским-меры и прочие летательные аппараты, но простой человек может перебраться с одного мерзопакостного континента-острова на другой только морем (что, как мне говорили, занимает целую вечность) или же на огромном пассажирском дирижабле, который отправляется из Китса раз в неделю.
Завтра рано утром я улетаю на дирижабле.
День 10-й
Животные.
Первая исследовательская группа на этой планете, похоже, зациклилась на животных. Лошадь, Медведь, Орел.[7] В течение трех дней мы ползли вдоль восточного побережья Эквы над изрезанной береговой линией, носящей название Грива. Последний день мы летели над Срединным морем – кстати, не таким уж большим. Сегодня мы прибыли на остров Кошачий риф и разгружаемся в Феликсе – это «столица» острова. Судя по тому, что я смог разглядеть с прогулочной палубы и причальной башни, жителей здесь не более пяти тысяч. Город представляет собой хаотичное скопление лачуг и бараков.
Затем наш корабль пролетит (вернее проползет) еще восемьсот километров до цепочки небольших островов, носящих название Девять Хвостов, а затем мы бесстрашно ринемся через экватор и пройдем без посадки семьсот километров над открытым морем. Следующая стоянка будет на северо-западном побережье Аквилы, в местечке, именуемом Клюв.
Животные…
Называть это средство передвижения пассажирским дирижаблем – лингвистический трюк. Это огромное подъемное устройство с грузовым трюмом, в котором поместится, наверное, все население Феликса. Да еще останется место для нескольких тысяч вязанок фибропласта. Мы, пассажиры, наименее важная часть груза, и потому устраиваемся как можем. Я поставил свою переносную койку на корме рядом с грузовым тамбуром. Из своего багажа и трех огромных ящиков с оборудованием экспедиции я соорудил себе довольно уютный уголок. Рядом со мною обосновалась семья из восьми человек – работники с плантаций. Они возвращаются из Китса, куда каждые два года ездят за покупками. Звуки и запахи, исходящие от их свиней, меня не очень смущают. Равно как и визг хомяков, которых здесь употребляют в пищу. Но постоянные крики несчастного, совершенно задуревшего петуха ночами становятся просто невыносимыми.
Животные!
День 11-й
Обедал сегодня вечером в салоне над прогулочной палубой с гражданином Иеремией Денцелем, профессором небольшого колледжа в Эндимионе. Сейчас он на пенсии. Профессор сообщил мне, что первая исследовательская экспедиция на Гиперион вовсе не зациклилась на животных; официальные названия тех континентов вовсе не Эква, Урса и Аквила, но Крейтон, Олленсен и Лопес. Эти названия даны в честь трех средней руки чиновников Геодезической Службы. Нет, все-таки животные подходят для этой цели куда лучше.
Пообедав, я усаживаюсь в одиночестве на внешней прогулочной палубе и любуюсь заходом солнца. Спереди палубу защищают грузовые модули, так что ветер тут чуть сильнее обычного морского бриза. Надо мною – выпуклый корпус дирижабля, раскрашенный в оранжевый и зеленый цвета. Мы летим между островами; море здесь лазурное с зеленоватыми переливами. У неба та же цветовая гамма, но в обратном соотношении. Редкие перистые облака ловят последние лучи крохотного солнца и пылают кораллово-красным огнем. Полная тишина – если не считать тихого жужжания электротурбин. Отсюда, с трехсотметровой высоты, я различаю в воде силуэт какой-то твари, похожей на гигантскую манту, она плывет следом за дирижаблем. Секунду назад странное существо (насекомое? птица?), окраской и размерами напоминающее колибри, но с тонкими полупрозрачными крыльями метрового размаха, замерло метрах в пяти над моей головой, обследовало меня, а затем, сложив крылья, ринулось в море.
Эдуард, сегодня вечером я чувствую себя особенно одиноким. Мне было бы легче, если бы я знал, что ты жив, как и прежде, копаешься в своем садике, а вечерами пишешь в кабинете. Я думал, мои путешествия разбудят во мне былую веру в концепцию Бога, высказанную Святым Тейяром. У него все слито воедино: Христос Эволюции, Личное и Всеобщее, En Haut и En Avant. Однако вера эта во мне пока не воскресла и, боюсь, вряд ли воскреснет.
Становится темно. Видимо, я старею. Порой я чувствую… нечто вроде угрызений совести… за то, что подтасовал тогда результаты раскопок на Армагасте. Но Эдуард, Ваше Преосвященство, по ряду признаков там действительно существовала культура христианского типа. В шестистах световых годах от Старой Земли и за три тысячи лет до того, как человек покинул пределы родного мира…
Так ли уж тяжек мой грех – истолковать эти двусмысленные свидетельства как знак того, что христианство возродится еще при нашей жизни?
Да, грех был. Но грех мой не в том, что я подтасовал данные. Я возомнил, что могу спасти христианство. Церковь гибнет, Эдуард. И не только наша возлюбленная ветвь Священного Древа, но все его побеги, все церкви и секты. Тело Христово умирает так же неотвратимо, как и мое несчастное, отслужившее свой срок тело. Ты и я – мы всегда знали об этом. Мы знали об этом на Армагасте, где кроваво-красное солнце освещало только прах и смерть. Мы знали об этом еще в колледже, тем прохладным зеленым летом, когда приносили наши первые обеты. И на тихих лужайках в Вильфраншсюр-Соне, где играли в детстве. Мы знаем об этом сейчас.
День догорел; я пишу при слабом свете, падающем из окон салона на верхней палубе. Звезды складываются в незнакомые созвездия. Срединное море светится по ночам болезненно-зеленым фосфорическим светом. На горизонте к юго-востоку виднеется какая-то темная масса. То ли надвигается шторм, то ли это просто следующий остров – третий из девяти «хвостов». (В какой мифологии фигурирует кошка с девятью хвостами? Я не знаю ни одной.)
Я молюсь Богу, чтобы это был остров, а не шторм. Молюсь ради той птицы (птицы ли?), которую видел сегодня.
День 28-й
Я прожил в Порт-Романтике восемь дней и видел за это время трех покойников.
Первый – труп на пляже; раздутый, мучнисто-белый, он лишь отдаленно напоминал человека. Его выбросило на плоский илистый берег за причальной башней в первый же вечер моего пребывания в городе. Дети кидали в него камнями.
Второй мертвец… его вытащили из обгоревших развалин газовой мастерской в бедном районе города недалеко от моей гостиницы. Труп обгорел до неузнаваемости и весь сморщился от жара. Руки его были плотно прижаты к корпусу, а ноги полусогнуты, как у боксера-профессионала. Вечная поза обгоревших. Целый день я ничего не ел и должен со стыдом признаться – когда в воздухе запахло обгорелой плотью, меня едва не стошнило.
Третий был убит буквально в трех метрах от меня. Я только что вышел из гостиницы и углубился в лабиринт покрытых грязью мостков, которые в этом жалком городишке заменяют тротуары, как вдруг раздались выстрелы. Человек, шедший в нескольких шагах впереди меня, покачнулся – мне даже показалось, что он просто оступился, – затем обернулся ко мне с выражением недоумения на лице и рухнул боком в грязь.
В него стреляли три раза. Две пули угодили в грудь, а третья – в лицо, как раз под левым глазом. Невероятно, но когда я подбежал к нему, он все еще дышал. Тогда я, разумеется, и не думал об этом. Достав из сумки епитрахиль и флакон со святой водой (сколько времени я носил его с собой без дела?), я приступил к соборованию. В толпе никто не возражал. Раненый шевельнулся, захрипел, словно собираясь что-то сказать, – и скончался. Толпа рассеялась прежде, чем унесли тело.
Человек этот был средних лет, с волосами песочного цвета и слегка полноватый. Никаких документов, удостоверяющих личность, у него не оказалось. Не нашлось даже универсальной карточки или комлога. В кармане обнаружили только шесть серебряных монет.
Сам не понимаю почему, но я решил провести рядом с телом весь остаток дня. Доктор, маленький циничный человечек, позволил мне присутствовать при вскрытии. Подозреваю, ему просто хотелось поговорить.
– Вот чего она стоит, – сказал он, вскрывая живот бедняги. Брюшная полость раскрылась, словно розовый ранец; доктор растягивал складки кожи и мускулы и закреплял их, как клапаны палатки.
– Кто это «она»? – спросил я.
– Жизнь, – ответил доктор, снимая кожу с лица трупа, как маску. – Его жизнь. Или ваша. Или моя. – Вокруг рваного отверстия над скулой бело-красные жгуты мышц уже посинели.
– Жизнь стоит большего, – возразил я.
Доктор оторвался от своего мрачного занятия и с улыбкой посмотрел на меня.
– В самом деле? – спросил он. – Ну-ка, ну-ка, и чего же она стоит? – Он поднял сердце несчастного, словно прикидывая на руке его вес. – На рынках Сети, может, и дали бы кое-что за этот товар. Там хватает таких, кто слишком беден, чтобы держать клонированные части тела про запас, но достаточно богат, чтобы умирать всего лишь из-за отсутствия подходящего сердца. Но здесь это просто требуха.
– Нет, это нечто большее, – возразил я, хотя и не был уверен в своей правоте. Я вспомнил похороны Его Святейшества Папы Урбана XV, которые проходили незадолго до моего отъезда с Пасема. Как было принято еще до Хиджры, тело не бальзамировали. Перед тем как положить покойного в простой деревянный гроб, его отнесли в преддверие главной базилики. Помогая Эдуарду и монсеньору Фрею облачать закостеневший труп, я обратил внимание на его кожу, пошедшую коричневыми пятнами, и провалившийся рот.
Доктор пожал плечами и закончил вскрытие. Затем последовали несложные формальности. Ничего подозрительного не обнаружили. Не было установлено мотивов убийства. Описание убитого отослали в Китс, а самого его похоронили на следующий день на кладбище для нищих, расположенном между заиленным побережьем и желтой сельвой.
Порт-Романтик представляет собой скопище сооружений из желтого плотинника, соединенных лабиринтами мостков и лесенок. Городские кварталы тянутся далеко в глубь заливаемых морем равнин, окружающих устье реки Кэнс. В том месте, где река впадает в залив Тоскахай, она разливается почти на два километра в ширину, но лишь некоторые из ее протоков судоходны. Грунт черпают днем и ночью. Каждую ночь я лежу без сна в моем дешевом номере и через открытое окно слышу глухие удары молотковых землечерпалок. Они стучат, словно сердце этого города, полное зла, а доносящийся издалека шорох прибоя – это его влажное дыхание. Ночью я прислушиваюсь к нему, и перед глазами у меня встает лицо того убитого.
Здешние компании отправляют людей и товары на большие плантации в глубине материка через аэропорт, расположенный на краю города. К сожалению, не хватает денег на взятку, а без взятки туда не пустят. Вернее, я мог бы попасть на борт скиммера сам, но мне нечем заплатить за провоз трех моих ящиков, а там все медицинское и научное оборудование. Все же у меня есть искушение попробовать. Моя экспедиция к бикура представляется мне сейчас как никогда абсурдной. Лишь необъяснимая потребность попасть к месту назначения и какая-то мазохистская решимость выполнить до конца все условия моего добровольного изгнания побуждают меня отправиться в путешествие вверх по реке.
Через два дня вверх по Кэнсу отправляется речное судно. Я взял билеты и завтра переправлю на борт свои ящики. С Порт-Романтиком я расстаюсь без сожаления.
День 41-й
«Импортик Жирандоль» медленно продвигается вверх по реке. Два дня назад мы отплыли от Пристани Мелтона и с тех пор не видели никаких признаков человека. Сельва сплошной стеной прижимается к речному берегу. Там, где река сужается до тридцати – сорока метров, деревья нависают над водой. Проникая сквозь густую листву пальм, вознесшихся на восемьдесят метров над коричневой гладью Кэнса, солнечный свет становится желтым и густым, как растопленное сливочное масло. Я сижу на ржавой жестяной крыше посреди баржи и вглядываюсь изо всех сил, чтобы не пропустить своей первой встречи с деревом тесла. Рядом сидит старик Кэди. Вот он перестал строгать свою деревяшку и плюнул за борт сквозь дырку в зубах. Старик надо мной смеется. «В этих местах нет огненных деревьев, – говорит он. – А если б они тут были, то уж наверняка лес бы выглядел совсем по-другому. Чтобы увидеть тесла, тебе надо ехать в Пиньоны. А мы, падре, еще не выбрались из дождевых лесов».
Дожди здесь начинаются каждый день после полудня. Впрочем, дождь – это мягко сказано. Каждый день на нас обрушивается настоящий потоп. Он закрывает берега и с оглушительным шумом колотит по жестяным крышам барж, замедляя наше и без того медленное продвижение настолько, что порою кажется – мы стоим на одном месте. Каждый день после полудня река буквально становится на дыбы. Такое впечатление, что судно должно взобраться на этот водопад, чтобы двигаться дальше.
«Жирандоль» – это древний плоскодонный буксир, к которому по бортам пришвартованы пять барж. Они напоминают оборванных детей, цепляющихся за юбку усталой матери. Три двухъярусные баржи используются для перевозки грузов. Товары, упакованные в тюки, предназначены для обмена или продажи на плантациях и в поселениях, разбросанных кое-где вдоль реки. Другие две представляют собой некое подобие жилья. На них местные жители путешествуют вверх по реке. (Я, впрочем, подозреваю, что некоторые из пассажиров живут на баржах постоянно.) В моем закутке имеется даже грязный матрас. Он лежит прямо на полу. По стенам ползают какие-то насекомые, похожие на ящериц.
После дождей все собираются на палубах и любуются вечерним туманом, который поднимается над остывающей рекой. Большую часть дня воздух очень горяч и полон мошкары. Старый Кэди сообщил мне, что я опоздал. По его словам, я не успею подняться через огненные леса, пока деревья тесла «спят». Ну, это мы еще увидим.
Сегодня вечером клочья тумана поднимаются словно души умерших, доселе спавшие под темной поверхностью реки. Последние послеполуденные облачка рассеиваются между верхушками деревьев, и в мир возвращаются краски. Желтая чаща начинает просвечивать шафраном, а затем – через коричневато-желтый – медленно становится темно-коричневой и погружается во тьму. На борту «Жирандоли» старый Кэди зажигает фонарики и светильники, свисающие с осевшего второго яруса, и тотчас, будто не желая уступать, темная сельва начинает светиться слабым фосфоресцирующим светом – светом гниения. А на самом верху перепархивают с ветки на ветку птички-огневки и многоцветная паутина.
Небольшая луна Гипериона сегодня вечером не видна, но плотность космической пыли на его орбите гораздо выше, чем у других планет, расположенных так близко от своего светила, и потому ночное небо постоянно исчеркано светящимися следами метеоров. Сегодняшний вечер принес исключительно обильный урожай падающих звезд. Там, где река становится шире, в просвете между деревьями открывается небо, все усыпанное сверкающими искрами.
Огромной сетью они сплетают воедино все светила небесные. Если долго смотреть на них, начинают болеть глаза. Я смотрю вниз, на реку, и любуюсь их отражениями в черной воде.
На востоке виднеется яркое зарево. Старик Кэди говорит, что это орбитальные зеркала – их используют для освещения крупных плантаций.
Пока еще слишком тепло, чтобы возвращаться в каюту. Я расстилаю тонкую подстилку на крыше баржи и наблюдаю за небесным представлением. Местные жители, собравшись кучками, поют на своем жаргоне (который я до сих пор даже не пытался выучить). Я думаю о далеких бикура, и странное беспокойство овладевает мною.
Какое-то животное кричит в лесу голосом испуганной женщины.
День 60-й
Прибыл на плантацию Пересебо. Заболел.
День 62-й
Я очень болен. Меня знобит. Весь вчерашний день меня рвало черной слизью. Оглушительный ливень. По ночам орбитальные зеркала освещают облака, и от этого все небо как бы в огне. У меня очень сильная лихорадка.
За мной ухаживает одна женщина. Она даже моет меня, и я слишком болен, чтобы испытывать стыд. Волосы у нее темнее, чем у большинства местных жителей. Она почти ничего не говорит. Темные, нежные глаза. О Боже, заболеть так далеко от дома!
День
она ждет шпионит… грехприходитсдождем… тонкая рубашка
она искушать меня… знает ктоя… моя кожа горит в огне… тонкий хлопок, соски – темные на белом… я знаю ктоони они наблюдают… я слышу их голоса… ночью они обмывают меня ядом… жгут мое тело… думают я не знаю но я слышу их голоса даже в дождь когда крики уходят уходят уходит.
Моя кожа почти исчезла под нею все красное чувствую дырку в щеке. когда я найду пулю яее выплюну. agnusdeiqitolispecattamundi miserer nobis misere nobis miserere.[8]
День 65-й
Благодарю тебя, Боже милостивый, за избавление от болезни.
День 66-й
Сегодня побрился. Был в состоянии принять душ.
Семфа помогла мне приготовиться к визиту здешнего начальника. Я ожидал увидеть этакого грубоватого здоровяка – вроде тех рабочих-сортировщиков, что проходят мимо окна. Чиновник оказался негром, невысоким и молчаливым. Он слегка шепелявил, а вообще был очень любезен. Я опасался, что придется платить за лечение и уход, но он успокоил меня, объяснив, что платить не надо. Более того, он обещал дать мне проводника, знающего дорогу в высокогорья. Отправляться туда, по его словам, поздновато, но если я буду готов через десять дней, то сумею проскочить к Разлому прежде, чем деревья тесла совсем «проснутся».
Когда он уехал, я немного побеседовал с Семфой. Ее муж погиб здесь три местных месяца назад во время несчастного случая при уборке урожая. Сама Семфа приехала из Порт-Романтика. Брак с Микелем был для нее спасением, и она решила остаться здесь. Подрабатывает где придется – только бы не возвращаться назад. Я не осуждаю ее.
После массажа я засну. Последнее время мне часто снится моя мать.
Десять дней. Я буду готов через десять дней.
День 75-й
Прежде чем мы с Туком отправились в путь, я сходил на матричные поля попрощаться с Семфой. Она говорила мало, но по ее глазам я видел, что ей грустно расставаться со мной. Как-то инстинктивно я благословил ее и поцеловал в лоб. Тук стоял поблизости, улыбаясь и приплясывая. Затем мы зашагали прочь, ведя в поводу двух вьючных бридов.
Надсмотрщик проводил нас до того места, где кончалась нормальная дорога, и, пока мы не скрылись в узкой аллее, прорубленной в золотистой листве, махал нам вслед рукою.
Domine, dirige nos.[9]
День 82-й
Неделю мы шли по тропе – да какая там тропа! – по непроходимой желтой сельве, а потом из последних сил карабкались по склону плато Пиньон, который становился все круче и круче. Сегодня утром мы выбрались на скалистое плоскогорье. Отсюда превосходно просматриваются бескрайние пространства сельвы, уходящей к Клюву и Срединному морю. Высота плато здесь достигает трех тысяч метров над уровнем моря. Вид весьма впечатляющий. Тяжелые дождевые облака простерлись под нами до холмов, кольцом окаймляющих плато Пиньоновых гор, но сквозь прорехи в этом серо-белом покрывале видна река Кэнс, лениво несущая свои воды к Порт-Романтику и дальше, к морю, желтые пятна леса, который мы только что миновали, а далеко на востоке – нечто анилиново-красное. Тук уверяет, что это нижний ярус фибропластовых полей возле Пересебо.
До позднего вечера мы продвигались вперед и вверх. Тук явно обеспокоен тем, что мы можем оказаться в огненных лесах, когда деревья тесла «проснутся». Я пытаюсь держаться, тяну под узцы тяжело нагруженного брида и молюсь про себя, чтобы Бог помог мне забыть о боли, страхе и сомнениях.
День 83-й
Собрались до рассвета и тут же выступили в путь. В воздухе чувствуется запах дыма и пепла.
Изменения в характере растительности здесь, на плато, поразительны. Нет больше никаких признаков вездесущего плотинника и густолиственной челмы. В среднем поясе горы господствуют вечнозеленые и вечноголубые растения. Вскарабкавшись выше, мы вошли в заросли триаспенов и ползучих сосен-мутантов. И наконец, перед нами открылся собственно огненный лес – рощи высоких прометеев, неистребимые заросли стелющегося феникса и округлые стебли янтарных факельников. Иногда нам встречаются непроходимые заросли белого волокнистого бестоса, по поводу которых Тук выразился весьма картинно: «Тут, видать, великанов хоронили, а закопать-то как следует поленились. Вот елдаки наружу и торчат». Мой проводник за словом в карман не лезет.
Было далеко за полдень, когда мы увидели первое дерево тесла. Полчаса мы брели сквозь лес по земле, покрытой слоем пепла, стараясь не наступать на нежную поросль феникса и огнехлеста, которая уже пробивалась кое-где сквозь черную от сажи почву. Внезапно Тук остановился и указал куда-то пальцем.
Дерево тесла находилось примерно в полукилометре от нас. Высотою оно было по меньшей мере метров сто – раза в полтора выше самых высоких прометеев. Вблизи кроны ствол раздувался, образуя характерное утолщение. Там, в этой луковице, прячутся его аккумуляторы. Еще выше отливали серебром на фоне чистого лазурно-зеленого неба радиальные ветви, с которых свисало множество лиан. Элегантностью очертаний растение напоминало минарет, который я видел в Новой Мекке, но минарет, легкомысленно разукрашенный мишурой.
– Пора нам, едрена вошь, отсюдова линять, – проворчал Тук. – Скотину только загубим. Обратно и своя жопа целей будет.
Он принялся настаивать, чтобы мы тут же надели все снаряжение, предназначенное для хождения по огненным лесам. Остаток дня и вечер мы прошагали в осмотических масках и толстых резиновых сапогах, обливаясь потом под гамма-костюмами из многослойного, похожего на кожу материала. Бриды вели себя нервно, при малейшем шорохе они настороженно вскидывали свои длинные уши. Даже через маску я ощущал запах озона. Запах этот напомнил мне детство: Вильфранш, Рождество, я играю с подаренным электрическим поездом…
В тот вечер мы разбили лагерь как можно ближе к зарослям бестоса. Тук показал мне, как правильно огородить лагерь кольцом из шестов-громоотводов. Все время он что-то мрачно бормотал себе под нос и то и дело вскидывал голову, осматривая вечернее небо в поисках облаков.
Как бы то ни было, в эту ночь я собираюсь спать!
День 84-й
4 часа.
Матерь Божья! Настоящий конец света!
Это продолжалось три часа.
Вскоре после полуночи загремел гром. Поначалу все это напоминало обычную грозу, и, вопреки разуму, мы с Туком высунулись из палатки, чтобы полюбоваться фейерверком. Я привык к муссонным бурям на Пасеме и потому в первый час моих наблюдений не обнаружил ничего необычного. Только стоявшие в отдалении деревья тесла (они, несомненно, накапливали атмосферное электричество) слегка тревожили меня. А затем эти сатанинские деревья начали тлеть и выбрасывать накопленную энергию обратно. Наступил подлинный Армагеддон. (Кстати, как раз тогда, несмотря на страшный шум, меня стало клонить ко сну.)
По меньшей мере сотня электрических дуг запылала в первые же десять секунд этой огненной судороги. Прометей, стоявший метрах в тридцати от нас, взорвался, пылающие головни разлетелись на полсотни метров вокруг. Наши громоотводы тлели и шипели, но одну за другой отклоняли электрические дуги в сторону. Над лагерем и вокруг него бушевала бело-голубая смерть. Тук что-то кричал, но человеческий голос тонул в этом хаосе света и шума. Совсем рядом с тем местом, где мы привязали бридов, занялись заросли ползучих фениксов. Хотя мы стреножили животных и завязали им глаза, одно из них, испугавшись, сорвалось с привязи и ринулось через кольцо громоотводов. В тот же миг с ближайшего дерева тесла к нему устремилось с полдюжины молний. Я мог бы поклясться, что в течение какой-то безумной секунды видел сквозь кипящую плоть тлеющий скелет животного, затем оно взвилось высоко в воздух – и исчезло.
В течение трех часов мы были свидетелями подлинного конца света. Два шеста упали, но остальные восемь все еще делали свое дело. Мы с Туком укрылись в палатке. Несмотря на духоту, в осмотических масках все же можно было дышать: они фильтровали из перегретого дымного воздуха достаточно кислорода. Только отсутствие подлеска и то мастерство, с которым Тук выбрал место для стоянки, позволили нам уцелеть. Вблизи палатки не было предметов, притягивающих молнии; кроме того, ее защищали заросли бестоса. Это нас и спасло. Да еще восемь шестов из металлокерамики, отгородивших нас от небытия.
– А шесты-то держат! – ору я изо всех сил, пытаясь перекричать шипение, треск и грохот бури.
– Час-два, можа, и продержут, – ворчит в ответ мой проводник. – А как, едрена корень, потекут, тут нам и разец.
Я соглашаюсь кивком головы и прихлебываю тепловатую воду через клапан осмотической маски. Если мне суждено выжить этой ночью, я буду вечно благодарить Бога за то, что Он великодушно позволил нам увидеть все это.
День 87-й
Вчера в полдень мы с Туком миновали северо-восточную кромку тлеющего огненного леса. Тут же у небольшого ручья разбили лагерь и проспали восемнадцать часов кряду – компенсация за три бессонные ночи и два изнурительных дня, когда мы без отдыха шли через чудовищное пламя, золу и пепел. По пути к горному хребту, служившему естественной границей леса, мы наблюдали, как на месте зарослей, выгоревших за последние два дня, возрождается новая жизнь. Все вокруг было буквально усеяно стручками, семенами и ростками всевозможных растений. Пять громоотводов еще функционировали, правда, ни Тук, ни я не горели желанием проверить это на практике. Уцелевший в ту ночь вьючный брид все-таки пал. Произошло это как раз в тот момент, когда с его спины снимали тяжелый груз.
На рассвете меня разбудил шум воды. Я прошел около километра на северо-восток вдоль небольшого ручья. Шум становился все сильнее, но внезапно ручей… исчез.
Разлом! Я почти забыл о цели нашей экспедиции. Спотыкаясь в утреннем тумане, я прыгал по мокрым камням вдоль ручья, становившегося все шире и шире. Вот я совершил последний прыжок и закачался, изо всех сил стараясь удержаться на ногах. Восстановив равновесие, я посмотрел прямо вниз. Подо мной был водопад. Он низвергался в туман с высоты почти в три километра. Каменистое русло реки лежало где-то глубоко внизу.
В отличие от легендарного Гранд-Каньона на Старой Земле или Трещины Мира на Хевроне, Разлом возник отнюдь не вследствие подъема плато. Хотя океаны Гипериона не знают покоя, а континенты похожи на земные, в тектоническом отношении он абсолютно мертв. В этом смысле он более схож с Марсом, Лузусом или Армагастом. Дрейфа континентов на нем нет. Но, подобно Марсу и Лузусу, Гиперион страдает от последствий Великих Оледенений. Пока звездная система Гипериона была бинарной, ледниковые периоды наступали с периодичностью в тридцать семь миллионов лет. Комлог сравнивает Разлом с долиной Маринер на Марсе, какой она была до терра-формизации планеты. Эти структуры порождены ослаблением коры, которая на протяжении целых геологических эпох периодически то замерзала, то оттаивала. В теплые периоды ее постепенно подтачивали изнутри подземные реки, такие, как Кэнс. Наконец, лишенный опоры гигантский участок суши провалился под собственной тяжестью, образовав этот шрам, разрубивший крыло орла – гористую часть Аквилы.
Вскоре ко мне присоединился запыхавшийся Тук. Я разделся и, наскоро выстирав пропахшие гарью и дымом сутану и дорожную одежду, долго плескался в холодной воде. Тук принялся что-то горланить, ему вторило эхо (до Северной стены Разлома отсюда всего метров шестьсот), а я от души хохотал. Выступ, на краю которого мы находились, гигантским козырьком нависает над Южной стеной. Когда смотришь вниз, кажется, он вот-вот рухнет, но мы решили, что скала, миллионы лет противостоявшая гравитации, продержится еще пару часов, пока мы резвимся тут, словно дети, которых отпустили с уроков: купаемся, загораем и до хрипоты перекрикиваемся с эхом. Тук признался, что ему ни разу не доводилось пройти весь огненный лес из конца в конец. Более того, он не знал ни одного человека, которому это удалось бы в «активный» сезон. Деревья тесла совсем «проснулись», и теперь, чтобы вернуться, ему придется ждать по меньшей мере три месяца. Мне показалось, что он говорит об этом без особого сожаления, и я, честно говоря, был только рад. Парень мне нравился.
Для лагеря мы выбрали место возле ручья, метрах в ста от края карниза, и после полудня перетащили сюда снаряжение. Разборку пенолитовых ящиков с научным оборудованием мы оставили на завтра и сложили их пока штабелем.
К вечеру похолодало. После ужина, перед самым заходом солнца, я надел термическую куртку и отправился к краю каменного выступа юго-западнее того места, где я в первый раз вышел к Разлому. Вид отсюда был незабываемый. От невидимых водопадов, низвергавшихся в реку далеко внизу, поднимался туман. Завеса водяной пыли находилась в постоянном движении, дробя лучи заходящего солнца, которое сейчас окружало не меньше десятка сверкающих фиолетовых шаров и вдвое больше радуг. Радужные полосы возникали у меня на глазах, поднимаясь затем к темнеющему небосводу и исчезая. По мере того как остывающий воздух заполнял трещины и каверны плато и вытеснял теплый, который устремлялся вверх, увлекая за собой листья, сучья и клочья тумана, в Разломе зародился странный звук, крепнущий с каждой минутой. Казалось, сама планета взывает голосами каменных великанов, которым аккомпанируют гигантские бамбуковые флейты и церковные органы размером с храм, и все эти голоса, от тончайшего сопрано до самого низкого баса, сливались воедино в гармоничном хоре. Поразмыслив, я решил, что воздушные потоки, проносясь сквозь источенные трещинами скалы и подземные пустоты, генерируют множество гармоник, создавая иллюзию человеческих голосов. Но в конце концов я отбросил все размышления и просто слушал, как Разлом поет прощальный гимн солнцу.
Когда я возвращался к палатке, ориентируясь по светлому пятну биолюминесцентного фонаря, вечернее небо прочертили сверкающие трассы метеоров, а с юга и запада донесся отдаленный грохот огненных лесов – словно артиллерийская канонада какой-то древней войны, что вели на Старой Земле еще до Хиджры.
Забравшись в палатку, я включил было комлог, но на всех частотах трещали статические разряды. Даже если примитивные спутники связи, обслуживающие фибропластовые плантации, захватывают район плато, пробиться сквозь помехи, создаваемые деревьями тесла, может лишь узкополосный лазерный передатчик, ну и, конечно, генератор мультилинии. На Пасеме мало кто носит с собой персональный комлог, но там всегда можно подключиться к инфосфере. Здесь выбора нет.
Я сижу, слушаю последние ноты вечерней песни ветра, смотрю на небо – одновременно темное и сверкающее – и улыбаюсь, когда из спального мешка доносятся всхрапывания Тука. «Что ж, – думаю я, – если таково мое изгнание – я согласен».
День 88-й
Тука больше нет. Его убили.
Я наткнулся на его тело, когда утром вышел из палатки. Он спал снаружи – метрах в четырех от меня, не более. Он так и сказал: хочу спать под звездами.
И вот, пока он спал, убийцы перерезали ему горло. Я не слышал никаких криков. Однако мне снился сон: будто я лежу в лихорадке и Семфа ухаживает за мной. Ее холодные руки прикасаются к моей груди, к шее, трогают крест, который я ношу с детства… Я стоял над телом Тука и не мог оторвать взгляд от широкого темного круга там, где его кровь впиталась в девственную почву Гипериона. При мысли о том, что мой сон – нечто большее, чем сон, и чьи-то руки действительно прикасались ко мне этой ночью, я содрогнулся.
Признаюсь честно: моя реакция на случившееся была недостойна священника, я вел себя как старый дурак. Соборование я произвел, но затем мною овладел панический страх; покинув тело несчастного Тука, я принялся рыться в багаже в поисках оружия и достал мачете, которым пользовался в сельве, и низковольтный мазер, предназначенный для охоты на мелкую дичь. Но хватит ли у меня решимости использовать оружие против человеческого существа, пусть даже в целях самозащиты? Все еще охваченный страхом, я схватил мачете, мазер и электронный бинокль и бросился к большому валуну около Разлома, с которого осмотрел все окрестности в поисках хоть каких-то следов убийц. Ничего. Лишь паутина колыхалась на ветру, да в кронах деревьев копошились крохотные зверьки, которых мы видели накануне, но сам лес показался мне каким-то уж слишком густым и темным. Вдоль края Разлома громоздились сотни террас, выступов и каменных балконов – прекрасное укрытие для банды дикарей. Да что там – целая армия могла бы спрятаться среди этих утесов и вечных туманов.
После получаса бесплодных, бессмысленных и трусливых метаний я вернулся к месту нашей лагерной стоянки и приготовил тело Тука к погребению. Чтобы выкопать достаточно глубокую могилу в каменистой почве, потребовалось больше двух часов. Засыпав ее и окропив землю святой водой, я задумался: что же я могу сказать об этом грубоватом, смешном человечке, который был моим проводником?
– Упокой, Господи, раба твоего, – стыдясь собственного лицемерия, пробормотал я наконец, чувствуя, что слова мои падают в пустоту. – Прими душу его. Аминь.
Вечером я перенес свой лагерь на полкилометра к северу. Палатку я поставил на открытом месте, а сам завернулся в одеяло и втиснулся под большой валун метрах в десяти от нее. Мачете и мазер лежали под рукой. После похорон Тука я проверил припасы и ящики с оборудованием. Ничего не пропало, за исключением оставшихся шестов-громоотводов. Тут же мне пришло в голову, что кто-то пробрался за нами следом через огненный лес, чтобы убить Тука, а меня оставить здесь без надежды вернуться. Но к чему такие ухищрения? Любой обитатель плантаций мог прикончить нас во время ночлега в сельве или еще лучше – лучше, конечно, с точки зрения убийцы – в глубине огненного леса, где никто не удивился бы двум обугленным трупам. Значит, остаются бикура. Мои подопечные-дикари.
Я стал прикидывать, нельзя ли пройти через огненный лес без громоотводов, но вскоре отверг эту мысль. Оставшись здесь, я имею шанс уцелеть, а отправившись сейчас в путь, погибну наверняка.
Деревья тесла «уснут» через три месяца. Сто двадцать местных суток. Каждые сутки – двадцать шесть часов. Вечность…
Боже милостивый, почему это выпало на мою долю? И почему меня пощадили прошлой ночью? Меня ведь все равно убьют, этой ли ночью или следующей…
Я лежу в темной расщелине, прислушиваюсь к завываниям ночного ветра в Разломе, таким жутким сейчас, и молюсь. Все небо усеяно кроваво-красными искрами метеоров.
Слова мои падают в пустоту…
День 95-й
Ужас прошлой недели словно отошел на второй план. Даже страх ослабевает и становится чем-то обычным, когда спадает напряжение.
С помощью мачете я срубил несколько небольших деревьев и соорудил себе хижину. Крышу и фасад я затянул гамма-плащами, а щели между бревнами замазал илом. Роль задней стенки выполняет огромный валун. Я разобрал ящики со снаряжением и кое-что вынул. Впрочем, едва ли мне придется использовать эти вещи.
Я начал заготавливать пищу впрок, ибо мой запас концентратов тает на глазах. В соответствии с идиотским графиком, составленным в свое время на Пасеме, я должен уже несколько недель жить среди бикура, выменивая продовольствие на всякую мелочь. Впрочем, какая разница? Кроме легко разваривающихся корней челмы, в мой рацион входит с полдюжины разных видов ягод и крупных плодов, которые я здесь нашел и которые, если верить комлогу, являются съедобными. Ошибся пока я всего лишь раз, но всерьез: всю ночь мне пришлось просидеть на корточках у края оврага.
Я без устали меряю шагами свой клочок земли – как те пелопы, которых на Армагасте держат в клетках и которых так высоко ценят тамошние князьки. Огненные леса в полном порядке и до них рукой подать: на юге – километр, на западе – четыре. По утрам, словно соперничая с туманом, небо застилают клубы дыма. Лишь участки, почти сплошь заросшие бестосом, скалистая вершина плато да похожие на черепах крутые горные хребты, высящиеся на северо-востоке, сдерживают натиск деревьев тесла.
К северу плато расширяется, и ближе к Разлому заросли становятся гуще. Они тянутся километров на пятнадцать, дальше путь преграждает овраг. Он втрое мельче и вдвое уже, чем сам Разлом. Вчера я достиг самой северной точки и с тяжелым чувством заглянул через зияющую пропасть на ту сторону. Надо будет как-нибудь попробовать обойти ее с востока, поискать место для переправы. Но, судя по зарослям феникса на той стороне и завесе дыма вдоль северо-восточного горизонта, там скорее всего такие же каньоны, заросшие челмой, и огненные леса. Они видны и на снятой с орбиты карте, которую я ношу с собой.
Сегодня вечером, когда ветер заиграл реквием на своих эоловых арфах, я навестил могилу Тука. Я преклонил колени и попытался молиться, но ничего не получилось.
У меня ничего не получилось, Эдуард. Я пуст, как те поддельные саркофаги, которые мы с тобой десятками выкапывали в безжизненных песках возле Тарум-Бель-Вади.
Дзен-гностики сказали бы, что эта пустота – добрый знак; она предвещает выход на новый уровень сознания, интуиции и опыта.
Merde.
Я пуст, и моя пустота… не более чем пустота.
День 96-й
Я нашел бикура. Или, вернее, они нашли меня. Я запишу, что успею, пока они не пришли меня «будить» (для них я сейчас «сплю»).
Сегодня я уточнял свою карту километрах в четырех к северу от лагеря, как вдруг от полуденной жары туман стал рассеиваться, и на своей, ближайшей, стороне Разлома я заметил ряд террас, которых раньше увидеть не мог. С помощью электронного бинокля я осмотрел их. Террасы представляли собою подобие покрытых дерном лестниц – одни изгибались спиралью, другие уступами поднимались вверх. Внезапно я осознал, что вижу жилища, построенные человеком: около дюжины примитивных лачуг, сооруженных из вязанок челмы, камней и дерна. Да, то бесспорно были творения человеческих рук.
Я стоял в нерешительности и, не отрывая бинокля от глаз, прикидывал, что лучше: сразу спуститься на террасы и встретиться лицом к лицу с их обитателями или вернуться пока в лагерь, как вдруг по спине у меня пополз холодок, который всегда безошибочно подсказывает человеку, что он уже не один. Опустив бинокль, я медленно обернулся. Это были бикура – по меньшей мере человек тридцать. Они стояли полукругом, отрезав меня от леса.
Не знаю, что я ожидал увидеть, быть может, голых дикарей со свирепыми лицами и в ожерельях из зубов. А возможно, я был уже наполовину готов встретить тех заросших волосами отшельников, которых видят иногда путешественники в Моисеевых горах на Хевроне. Как бы там ни было, настоящие бикура не соответствовали ни одному из этих стереотипов.
Люди, которые столь неслышно приблизились ко мне, были невысоки ростом (самый высокий – мне по плечи) и облачены в груботканые темные одежды, скрывавшие все тело от шеи до пят. Казалось, они не шли, а скользили по неровной земле, подобно призракам. Издали они напомнили мне процессию иезуитов в Новом Ватикане – только очень малорослых.
Я чуть не рассмеялся, но вовремя сообразил, что такая реакция может быть воспринята как проявление страха. Впрочем, бикура не проявляли никаких признаков агрессивности. У них не было оружия, их маленькие руки были пусты. Такими же пустыми были их лица.
Эти лица трудно описать в двух словах. Они лысые. Все до одного. Сплошное облысение, полное отсутствие растительности на лицах и свободное платье, ниспадающее до земли, делали мужчин и женщин практически неотличимыми. Передо мной стояло не менее пятьдесяти человек – все примерно одного возраста, где-то между сорока и пятьюдесятью. Лица без единой морщинки, чуть желтоватые (подозреваю, причина в том, что они употребляют в пищу челму и другие местные растения, содержащие минеральные красители).
Глядя на бикура, испытываешь искушение сравнить их круглые лица с ликами ангелов, но при более внимательном рассмотрении впечатление святости пропадает и заменяется другим – безмятежного идиотизма. Как священник я провел много лет в отсталых мирах и сразу узнал это древнее генетическое нарушение, называемое по-разному: синдром Дауна, монголизм, врожденное слабоумие. Так они и стояли передо мной эти пятьдесят малорослых человечков в темных одеждах – молчаливая, улыбающаяся толпа лысых, умственно отсталых детей.
Пришлось напомнить себе, что эти «улыбающиеся дети» перерезали горло спящему Туку и бросили его умирать, как свинью на бойне.
Ближайший ко мне бикура выступил вперед и, остановившись в пяти шагах от меня, сказал что-то монотонным негромким голосом.
– Подождите минутку, – ответил я, достал свой комлог и переключил его в режим перевода.
– Бейтет ота менна лот кресфем кет? – спросил невысокий человек, стоявший передо мной.
Я надел наушники как раз вовремя, чтобы услышать перевод комлога. Никакой задержки. Очевидно, они говорили на искаженном староанглийском, следы которого до сих пор сохранились в жаргоне здешних плантаций. «Ты человек, который принадлежит крестоформу (крестообразной форме)», – перевел комлог (для последнего существительного он дал два варианта).
– Да, – ответил я, не сомневаясь, что это были те самые люди, которые ощупывали меня ночью, когда я проспал убийство Тука. А значит, те самые, что его убили.
Я ждал. Охотничий мазер лежал в ранце, а ранец – около небольшой челмы шагах в десяти отсюда. Между мной и ранцем стояло с полдюжины бикура. Но в тот момент я понял, что это не имеет никакого значения. Я не смогу применить оружие против человеческого существа, даже если это человеческое существо убило моего проводника и, вполне вероятно, в любую минуту готово убить меня самого. Я закрыл глаза и мысленно произнес покаянную молитву. Снова открыв глаза, я обнаружил, что толпа стала чуть больше. Всякое движение прекратилось; похоже, кворум был налицо и решение принято.
– Да, – повторил я среди всеобщего молчания. – Я тот, кто носит крест. – Я слышал, как динамик комлога произнес последнее слово – «кресфем».
Бикура в унисон закивали головами, а затем – словно они прошли долгую практику в качестве алтарных служек – все разом опустились на одно колено. Мягко зашуршали одежды.
Я открыл рот – и обнаружил, что мне нечего сказать. Тогда я закрыл рот.
Бикура встали. Ветерок шевелил хрупкие стебли и листья челмы, и в сухом шелесте слышался конец лета. Ближайший ко мне бикура подошел еще ближе, схватил меня за руку холодными, сильными пальцами и негромко произнес фразу, которую мой комлог перевел так: «Пойдем. Время возвращаться в дома и спать».
Была середина дня. Не ошибся ли комлог? Правильно ли он перевел слово «спать»? Может, это какая-то идиома или метафора слова «умирать»? Однако я согласно кивнул и последовал за ними в деревню на краю Разлома.
Теперь я сижу в хижине и жду. Что-то шуршит. Видимо, не я один сейчас бодрствую. Я сижу и жду.
День 97-й
Бикура называют себя «Трижды Двадцать и Десять».
Последние двадцать шесть часов я провел, беседуя с ними и наблюдая.
Во время их послеполуденного двухчасового «сна» я делал заметки. Надо как можно больше записать, прежде чем мне перережут горло.
Впрочем, я начинаю думать, что они оставят меня в покое.
Я разговаривал с ними вчера после «сна». Иногда они просто не отвечают на вопросы. А если и отвечают, то невнятно и невпопад, будто дети с заторможенной реакцией. После первой встречи, когда меня пригласили в деревню, никто не задал мне ни единого вопроса, не высказал на мой счет ни единого замечания.
Я расспрашивал их ненавязчиво и осторожно, с выдержкой опытного этнолога. Желая удостовериться, что комлог ничего не путает, я задавал самые простые вопросы, ответы на которые легко проверить. Комлог работал нормально. Но их ответы не дали мне ровным счетом ничего. Я провел среди этих людей больше двадцати часов, но, как и прежде, оставался в полном неведении.
Наконец, устав и телом, и душой, я отбросил деликатность и обратился к своим собеседникам с прямым вопросом:
– Моего спутника убили вы?
Все трое не поднимали глаз от примитивного ткацкого станка, на котором работали. Наконец один из них – я мысленно называю его Альфа, ибо он первый подошел ко мне тогда в лесу – ответил:
– Да, мы перерезали горло твоему спутнику острым камнем и держали его и не давали ему шуметь, пока он боролся. Он умер настоящей смертью.
– Почему? – спросил я мгновение спустя. Мой голос был сух, как кукурузная шелуха.
– Почему он умер настоящей смертью? – переспросил меня Альфа, по-прежнему не поднимая глаз. – Потому что у него вытекла вся кровь и он перестал дышать.
– Нет, – сказал я. – Почему вы убили его?
Альфа ничего не ответил, но Бетти (я подозреваю, что это – женщина и подруга Альфы) подняла глаза от ткацкого станка и просто ответила:
– Чтобы заставить его умереть.
– Но зачем?
Ответы неизменно повторялись и ни на йоту не приближали меня к истине. После долгих расспросов я установил, что они убили Тука, чтобы заставить его умереть, и что он умер, потому что его убили.
– Какая разница между смертью и настоящей смертью? – спросил я, не доверяя в этом вопросе комлогу, да и самому себе тоже.
Третий бикура, Дел, проворчал в ответ невнятную фразу, которую комлог перевел так: «Твой спутник умер настоящей смертью. Ты – нет».
Наконец я потерял терпение и взорвался:
– Что – нет? Почему вы не убили меня?
Все трое прекратили свою бездумную работу и посмотрели на меня.
– Ты не можешь быть убитым, потому что ты не можешь умереть, – сказал Альфа. – Ты не можешь умереть, потому что ты принадлежишь крестоформу и следуешь кресту.
Я не имел ни малейшего представления, почему чертова машина переводит слово «крест» как «крест», а секунду спустя – как «крестоформ». «Потому что ты принадлежишь крестоформу».
По коже пробежал холодок, и я с трудом подавил желание расхохотаться. Это же избитое клише старых приключенческих голофильмов: затерянное племя поклоняется «богу», который неведомо как попал в их деревню, пока в один прекрасный день этот бедняга не умудряется порезаться во время бритья (или за каким-то другим занятием), после чего туземцы, удостоверившись, что их гость – не более чем простой смертный, приносят бывшее божество в жертву.
Все это было бы смешно, но бескровное лицо Тука и зияющая рана у него на горле до сих пор стоят у меня перед глазами.
Их отношение к кресту позволяло предположить, что я встретил уцелевших потомков какой-то христианской колонии (католиков?). Правда, комлог упорно настаивает на том, что семьдесят колонистов с челнока, разбившегося на этом плато четыреста лет назад, были неокервинскими марксистами, а те, по идее, проявляли полнейшее равнодушие, если не прямую враждебность, к старым религиям.
Я подумывал о том, чтобы оставить эту тему, ибо дальнейшие расспросы становились просто опасными, но дурацкое любопытство не давало мне покоя.
– Вы почитаете Иисуса? – спросил я.
Их равнодушные взгляды были красноречивее любого ответа.
– Вы молитесь Христу? – допытывался я снова и снова. – Иисусу Христу? Вы христиане? Католики?
Никакой реакции.
– Вы католики? Иисус? Мария? Святой Петр? Павел? Святой Тейяр?
Комлог издавал какие-то звуки, не имевшие для них, видимо, никакого смысла.
– Вы следуете кресту? – спросил я, в надежде наладить хотя бы видимость взаимопонимания.
Все трое посмотрели на меня.
– Мы принадлежим крестоформу, – сказал Альфа.
Я кивнул, хотя ничего не понял.
Перед самым заходом солнца я ненадолго заснул, а когда проснулся, услышал органную музыку вечерних ветров Разлома. Здесь, на террасе, она звучала еще громче. Казалось, даже хижины присоединялись к хору, когда порывистый ветер, задувавший снизу, свистел и завывал, проносясь через щели в каменных стенах и дымоходы.
Что-то было не так. Мне понадобилась целая минута, чтобы осознать: деревня покинута. Все хижины были пусты. Я сидел на холодном камне и гадал: не мое ли присутствие подтолкнуло их к бегству. Музыка ветра закончилась, начали свое ежевечернее представление метеоры. Я любовался им сквозь разрывы в низких облаках, как вдруг услышал за спиной какой-то звук. Обернувшись, я обнаружил, что все Трижды Двадцать и Десять стоят позади меня.
Не произнося ни слова, они прошли мимо и разбрелись по хижинам. Огней они не зажигали. Я представил, как они сидят там, в своих хижинах, глядя прямо перед собой.
Прежде чем вернуться к себе, я некоторое время побродил по деревне. Подойдя к краю поросшего травой уступа, я остановился у самого обрыва. Со скалы прямо в пропасть свешивалось некое подобие лестницы, сплетенной из лиан и корней. Лестница обрывалась через несколько метров и висела над пустотой. Внизу, на глубине двух километров, текла река. Лиану такой длины найти невозможно.
Но бикура пришли именно оттуда.
Полная бессмыслица. Я покачал головой и вернулся.
Сижу в хижине, пишу при свете дисплея комлога. Я пытаюсь продумать меры предосторожности. Хотелось бы встретить рассвет живым.
Но в голову ничего не приходит.
День 103-й
Чем больше я узнаю, тем меньше понимаю. Я перетащил в деревню почти все свое оборудование и снаряжение и сложил в хижине, которую они освободили специально для меня.
Я фотографировал, записывал видео – и аудиочипы. У меня теперь есть полная голограмма деревни и всех ее обитателей. Но им, похоже, все безразлично. Я проецирую их изображения, а они проходят через них, не проявляя никакого интереса. Я воспроизвожу их речь, а они улыбаются и разбредаются по хижинам, сидят там часами, ничего не делают и молчат. Я предлагаю им безделушки, предназначенные для обмена, а они берут их без единого слова, пробуют на зуб и затем, убедившись, что они несъедобны, бросают на землю. Трава усеяна пластмассовыми бусами, зеркальцами, лоскутками цветной материи и дешевыми фломастерами.
Я развернул полную медицинскую лабораторию, но без толку; Трижды Двадцать и Десять не дают мне осмотреть их. Они не позволили даже взять кровь на анализ, хотя я не раз показывал им, что это совершенно безболезненно. Они не дают мне обследовать их с помощью диагностического оборудования. Короче говоря, не желают иметь со мной никаких дел. Они не спорят. Они не объясняют. Они просто отворачиваются и уходят. Уходят к своему безделью.
Я провел среди них неделю, но все еще не научился отличать мужчин от женщин. Их лица напоминают мне картинки-головоломки, которые меняют форму, когда на них смотришь. Иногда лицо Бетти выглядит бесспорно женским, а десять секунд спустя – совершенно бесполым, и я уже мысленно зову ее (его?) не Бетти, а Бет. С их голосами происходят такие же перемены. Негромкие, хорошо модулированные и столь же бесполые… они напоминают мне голоса устаревших домашних компьютеров, которые до сих пор встречаются на отсталых планетах.
Я ловлю себя на том, что хочу увидеть обнаженного бикура. Признаться в этом нелегко, особенно если ты – иезуит сорока восьми стандартных лет от роду. К тому же это непростая задача, даже для такого опытного «подглядывателя», как я. Табу на обнаженное тело соблюдается неукоснительно. Они не снимают свои длинные одежды даже во время двухчасового полуденного сна. Мочатся и испражняются они за пределами деревни, но подозреваю, что и тогда они не снимают своих балахонов. Похоже, они никогда не моются. Казалось бы, это повлечет за собой некоторые проблемы (попросту говоря, от них начнет пованивать), но у этих дикарей нет никакого запаха, за исключением легкого, сладковатого запаха челмы.
– Ты когда-нибудь раздеваешься? – спросил я как-то Альфу (вопрос был неделикатен, но любопытство пересилило).
– Нет, – ответил Ал и отправился куда-то сидеть в полном облачении и ничего не делать.
У них нет имен. Сначала это показалось мне невероятным, но теперь я уверен.
– Мы все, что было и что будет, – сказал самый маленький бикура, которого я считаю женщиной и мысленно называю Эппи. – Мы Трижды Двадцать и Десять.
Я порылся в архиве комлога и получил подтверждение тому, в чем в общем-то не сомневался: среди шестнадцати тысяч известных человеческих сообществ нет ни одного, где бы полностью отсутствовали личные имена. Даже в ульях Лузуса индивидуумы откликаются на категорию их класса, за которой следует простой код.
Я сообщаю им свое имя, а они тупо смотрят на меня. «Отец Поль Дюре, Отец Поль Дюре», – твердит переводное устройство комлога, но они даже не пытаются повторить.
Каждый день перед закатом они все вместе куда-то исчезают, а в полдень два часа спят. Помимо этого они почти ничего не делают совместно. Даже в том, как они размещаются по жилищам, нет никакой системы. Сегодня Ал спит в одном доме с Бетти, завтра с Гамом, на третий день – с Зельдой или Петом. Никакого порядка или расписания, видимо, не существует. Раз в три дня все семьдесят отправляются в лес за съестными припасами и приносят ягоды, коренья и кору челмы, плоды и вообще все, что годится в пищу. Я был уверен, что они вегетарианцы, пока не увидел Дела с маленькой тушкой древопримата. Должно быть, детеныш свалился с высокого дерева. Очевидно, Трижды Двадцать и Десять не испытывают отвращения к мясу как таковому, они просто слишком глупы и ленивы, чтобы охотиться.
Когда бикура испытывают жажду, они ходят к ручью, который каскадами спадает в Разлом метрах в трехстах от деревни. Хотя это довольно неудобно, у них нет ни бурдюков, ни горшков, ни кувшинов. Я держу свои запасы воды в десятигаллоновых пластмассовых контейнерах, но обитатели деревни не обращают на это внимания. При всем моем уважении к этим людям я не исключаю, что за несколько поколений они так и не додумались, что воду можно держать под рукой.
– Кто построил дома? – спрашиваю я (у них нет слова для обозначения деревни).
– Трижды Двадцать и Десять, – отвечает Виль. Я отличаю его от других по сломанному пальцу, который неправильно сросся. У каждого из них есть по меньшей мере одна такая отличительная черта, хотя иногда мне кажется, что проще отличать друг от друга ворон, чем этих людей.
– Когда они построили их? – продолжаю я, хотя мне давно следовало бы уяснить, что на все вопросы, которые начинаются со слова «когда», ответа не последует.
Не последовало его и сейчас.
Каждый вечер они спускаются в Разлом. Спускаются вниз по лианам. На третий вечер я попытался понаблюдать за этим исходом, но у самого обрыва меня остановили шестеро бикура и, действуя не грубо, но настойчиво, отвели назад в хижину. Это было первое активное действие бикура, которое мне довелось увидеть, и первое, содержащее намек на агрессивность. Опасаясь выходить, я еще некоторое время просидел в хижине.
На следующий вечер, когда они уходили, я спокойно направился к себе домой и даже не выглядывал наружу. Однако я заранее установил у края обрыва треногу с имидж-камерой. Таймер сработал идеально. Голопленка запечатлела, как бикура хватаются за лианы и ловко – точно маленькие древоприматы, обитающие в челмовых лесах, – спускаются вниз. Затем они исчезли под скальным карнизом.
– Что вы делаете по вечерам, когда спускаетесь вниз со скалы? – спросил я Ала на следующий день.
Туземец посмотрел на меня с ангельской улыбкой, от которой меня уже тошнит.
– Ты принадлежишь крестоформу, – сказал он так, словно это был ответ на все вопросы.
– Вы молитесь, когда спускаетесь со скалы? – спросил я.
Никакого ответа.
Я подумал минуту.
– Я тоже следую кресту, – сказал я, зная, что это будет переведено как «принадлежу крестоформу». (Я уже мог обходиться без переводного устройства, но эта беседа была чрезвычайно важна, и я постарался исключить всякую случайность.) – Значит ли это, что я должен присоединиться к вам, когда вы спускаетесь со скалы?
На какую-то секунду мне показалось, что Ал думает. На лбу у него появились морщинки. Я осознал, что впервые вижу, как один из Трижды Двадцати и Десяти нахмурился. Затем он сказал:
– Ты не можешь. Ты принадлежишь крестоформу, но ты не из Трижды Двадцати и Десяти.
Видимо, чтобы прийти к этому выводу, ему потребовалось напрячь все свои нейроны и синапсы.
– А что бы вы сделали, если бы я спустился со скалы? – спросил я, не ожидая ответа. Гипотетические вопросы почти всегда оставались без ответа, как, впрочем, и многие другие.
На этот раз он ответил. На непотревоженном лице снова сияла ангельская улыбка, когда Альфа негромко произнес:
– Если ты попытаешься спуститься со скалы, мы положим тебя на траву, возьмем острые камни, перережем тебе горло и будем ждать, пока вытечет вся твоя кровь и твое сердце перестанет биться.
Я ничего не сказал. Интересно, слышит ли он сейчас биение моего сердца? Что ж, по крайней мере мне не нужно теперь беспокоиться, что меня принимают за Бога.
Молчание затянулось. Наконец Ал добавил еще одну фразу, о которой я размышляю до сих пор.
– А если ты сделаешь это снова, – сказал он, – мы снова убьем тебя.
Некоторое время мы молча смотрели друг на друга, причем каждый из нас, без сомнения, был уверен, что его собеседник – полный идиот.
День 104-й
Чем больше я узнаю, тем больше все запутывается.
С первого дня жизни в деревне меня смущало отсутствие детей. Я нахожу немало упоминаний об этом в своих ежедневных отчетах, которые наговариваю на комлог, но в тех чисто личных и весьма сумбурных записях, что именуются дневником, на сей счет ничего нет. Видимо, подсознательно я боюсь этой темы.
На мои частые (и, надо сказать, довольно неуклюжие) попытки проникнуть в эту тайну Трижды Двадцать и Десять реагировали в своей обычной манере. Они блаженно улыбались и несли в ответ такую околесицу, рядом с которой бормотание последнего деревенского дурачка в Сети показалось бы образчиком мудрости и красноречия. Чаще же не отвечали вовсе.
Однажды я остановился перед бикура, которого про себя звал Делом, и стал ждать. Когда наконец он соизволил заметить мое присутствие, я спросил:
– Почему у вас нет детей?
– Мы Трижды Двадцать и Десять, – сказал он негромко.
– Где ваши дети?
Никакого ответа. И никаких попыток увильнуть от ответа. Лишь пустой взгляд.
Я перевел дыхание.
– Кто из вас самый молодой?
Дел, казалось, задумался, пытаясь разрешить эту проблему. Он явно был в тупике. Быть может, подумал я, бикура полностью потеряли ощущение времени, и подобный вопрос для них вообще не имеет смысла. Однако, помолчав с минуту, Дел указал на Ала (тот, усевшись на солнцепеке, работал на ткацком станке) и сказал:
– Это последний из возвратившихся.
– Из возвратившихся? – спросил я. – Но откуда он возвратился?
Дел посмотрел на меня ничего не выражающим взглядом, в котором не было раздражения.
– Ты принадлежишь крестоформу, – сказал он. – Ты должен знать путь креста.
Я понимающе кивнул. К тому времени я уже достаточно изучил их и знал, что дальше разговор пойдет по порочному кругу. За какую же ниточку ухватиться, чтобы распутать этот клубок?
– Значит, Ал, – и я указал на него, – последний из родившихся. Из вернувшихся. Но другие… вернутся?
Я не был уверен, что сам понял свой вопрос. Как можно спрашивать о рождении, когда твой собеседник не знает слова «ребенок» и не имеет понятия о времени? Но сейчас, похоже, Дел меня понял. Он кивнул.
Ободренный, я спросил:
– Так когда же родится следующий из Трижды Двадцать и Десяти? Когда он вернется?
– Никто не может вернуться, пока не умрет, – сказал он.
Внезапно мне показалось, что я понял.
– Итак, новых детей не будет… никто не вернется, пока кто-нибудь не умрет, – сказал я. – Вы заменяете одного недостающего другим, чтобы вас всегда было ровно Трижды Двадцать и Десять?
Дел ответил молчанием, которое я привык считать знаком согласия.
Итак, схема проста. Бикура крайне серьезно относятся к тому, чтобы их было именно Трижды Двадцать и Десять, и сохраняют свою численность на этом уровне. То же самое число значилось и в списке пассажиров «челнока», который разбился здесь четыреста лет назад. Маловероятно, что это совпадение. Когда кто-нибудь умирал, они позволяли родить ребенка, чтобы он заменил умершего взрослого. Все просто.
Просто, но невозможно. Природа и биология не допускают такой точности. Помимо проблемы минимальной численности популяции, существуют и другие нелепости. Возраст этих людей определить трудно, ибо кожа у них гладкая, без морщин. Очевидно, однако, что самых старших и самых младших разделяет не более десяти лет. Хотя ведут они себя совершенно по-детски, можно предположить, что их средний возраст составляет около сорока – сорока пяти стандартных лет. Где же старики? Где их родители, стареющие дядья, незамужние тетки? Получается, что все племя должно состариться одновременно. Допустим, они уже вышли из возраста, когда можно иметь детей, и тут кто-нибудь умирает. Кем же они его заменят?
Бикура ведут размеренный и малоподвижный образ жизни. Количество несчастных случаев – даже при том, что они обитают на самом краю Разлома, – вероятно, очень невелико. Хищников здесь нет. Сезонные климатические изменения незначительны, пищевые ресурсы стабильны. Но неужели за всю четырехсотлетнюю историю этой отрезанной от мира деревни на нее ни разу не обрушилась эпидемия, ни разу не лопнула подгнившая лиана, увлекая в пропасть всех, кто держался за нее, словом, не было ни единого случая массовой смертности, которых с незапамятных времен как огня боятся страховые компании? И что тогда? Они размножаются до нужного числа, а затем возвращаются к своему обычному бесполому образу жизни? Или, может быть, бикура – особая порода людей, и, в отличие от прочих, период половой активности у них наступает раз в несколько лет? Раз в десятилетие? Раз в жизни? Сомнительно.
Я сижу в хижине и размышляю. Итак, есть несколько возможностей. Одна их них заключается в том, что эти люди живут очень долго и большую часть жизни способны к воспроизводству, причем используют эту возможность только для возмещения убыли в племени. Однако это не объясняет поразительного совпадения их возраста. И откуда такое долголетие? Самые лучшие средства против старения, которыми располагает Гегемония, могут продлить срок активной жизни лет до ста. Если человек заботится о своем здоровье, то и на исходе седьмого десятка он не будет чувствовать себя стариком. Но не прибегая к клоновой трансплантации, биоинженерии и прочим вывертам, которые могут себе позволить только очень богатые люди, нельзя создать семью в семьдесят лет или танцевать на своем стодесятом дне рождения. Если бы корни челмы или чистый воздух плато Пиньон оказывали столь сильное сдерживающее воздействие на процесс старения, все обитатели Гипериона давным-давно жили бы здесь и целыми днями жевали челму. Планета обзавелась бы своим нуль-Т-порталом, и все граждане Гегемонии с универсальными карточками проводили бы здесь отпуска, а выйдя на пенсию, приезжали сюда насовсем.
Логичнее предположить, что бикура живут не дольше, чем остальные люди, и точно так же рожают детей, но убивают их, если замена в племени не требуется. Они могут практиковать воздержание или использовать противозачаточные средства, чтобы не убивать новорожденных, до тех пор, пока все не достигнут возраста, когда нужно воспроизвести свой род. Следующий за этим массовый всплеск рождаемости объясняет, почему все члены племени примерно одного возраста.
Но кто учит молодых? Что происходит дальше с их родителями и другими стариками? Быть может, бикура передают крохи своих знаний – грубое подобие настоящей культуры – потомкам, а затем сразу же принимают смерть? Тогда, быть может, это и есть «настоящая смерть»? Кривая распределения людей по возрасту обычно напоминает колокол. Как они «подрезают» этот колокол? С одной стороны? Или сразу с двух?
Размышления такого рода бессмысленны. Я начинаю приходить в бешенство от неспособности решить эту проблему. Итак, Поль, давай-ка для начала определим нашу стратегию. Шевелись, шевелись. Нечего отсиживать задницу.
ПРОБЛЕМА: Как отличить мужчин от женщин?
РЕШЕНИЕ: Лестью или принуждением заставить кого-нибудь из этих бедняг пройти медицинское обследование. Выяснить, зачем они скрывают свой пол и запрещают обнажать тело. Возможно, строжайшее половое воздержание необходимо им, чтобы держать под контролем численность популяции. Если так, это подтверждает мою новую теорию.
ПРОБЛЕМА: Почему они с таким фанатизмом сохраняют персональную численность своей колонии – семьдесят человек?
РЕШЕНИЕ: Продолжать расспрашивать, пока что-нибудь не прояснится.
ПРОБЛЕМА: Где дети?
РЕШЕНИЕ: Нажимать на них и искать, пока не будет ясности. Не с этим ли связаны их ежевечерние экскурсии? Может быть, у них под скалой детский сад. Или груда младенческих костей.
ПРОБЛЕМА: Что означают выражения «принадлежать крестоформу» и «следовать кресту»? Искаженные остатки религиозных верований первых колонистов? Или что-то иное?
РЕШЕНИЕ: Обратиться к первоисточнику. Может быть, их вечерние прогулки имеют религиозный характер?
ПРОБЛЕМА: Что у них там внизу, под скалой?
РЕШЕНИЕ: Спустись и посмотри. Завтра, если их распорядок останется без изменений, Трижды Двадцать и Десять, все семьдесят, на несколько часов отправятся в лес за провизией. И на этот раз я с ними не пойду.
На этот раз я перелезу через край скалы и спущусь вниз.
День 105-й
09:30 Благодарю тебя, Господи, что Ты позволил мне увидеть это.
Благодарю Тебя, Господи, что привел меня сюда и дал мне зримое доказательство Твоего присутствия.
11:25 Эдуард… Эдуард!
Я должен вернуться. Чтобы доказать тебе!.. Всем!..
Я упаковал все, что может мне понадобиться. Имидж-дискеты и пленки я уложил в мешок, который сплел из листьев бестоса. У меня есть пища, вода, наполовину заряженный мазер. Палатка. Одеяла.
Если бы у меня не украли громоотводы! Неужели они у бикура? Нет, я обыскал хижины и окрестные леса. Да и к чему им шесты?
Впрочем, какая разница?
Если получится, я уйду сегодня. Сразу, как только смогу. Эдуард! На этот раз все записано на пленках и дискетах.
14:00 Cегодня через огненные леса не пройти. Прежде чем я вошел в активную зону, дым погнал меня прочь.
Я вернулся в деревню и еще раз просмотрел свои голограммы. Ошибки нет. Чудо реально.
15:30 Трижды Двадцать и Десять могут вернуться в любой момент. Вдруг они узнают… вдруг по моему виду они догадаются, что я был там?
Спрятаться, что ли?
Нет, не нужно. Бог не для того привел меня сюда и дал увидеть все это, чтобы я погиб от рук этих бедных детей.
16:15 Трижды Двадцать и Десять вернулись и разошлись по хижинам, даже не посмотрев в мою сторону.
Я сижу у входа в хижину и не могу сдержать улыбку. Я смеюсь и молюсь Богу. Незадолго перед тем я сходил к обрыву, отслужил мессу и причастился. Обитатели деревни на меня даже не посмотрели.
Когда я смогу уйти? Надсмотрщик Орланди и Тук говорили, что период активности огненных лесов продолжается три здешних месяца – сто двадцать дней, а затем на два месяца наступает относительное затишье.
Мы с Туком пришли сюда в день 87-й…
Я не могу ждать еще сто дней, чтобы оповестить весь мир… все миры… о своем открытии.
Если бы только какой-нибудь скиммер не побоялся погоды и огненных лесов и вырвал меня отсюда! Если бы только я сумел выйти на один из спутников связи, обслуживающих плантации.
Все возможно. Я верю, что чудеса не кончились.
23:50 Трижды Двадцать и Десять спустились в Разлом. Хорал вечернего ветра уносится ввысь.
Как бы мне хотелось быть вместе с ними! Там, внизу. Но я сделаю то, что в моих силах. Я паду на колени у края скалы и буду молиться, пока в воздухе звучат органные ноты планеты и пение неба. Теперь мне доподлинно известно, что это и есть гимн истинному Богу.
День 106-й
Утро выдалось великолепное. На темно-бирюзовом небе солнце казалось кроваво-красным камнем. Я стоял возле своей хижины, наблюдая, как рассеивается туман. Древоприматы заканчивали свой утренний концерт, становилось теплее. Я вернулся в хижину и снова просмотрел все пленки и диски.
Вчера, в лихорадочном возбуждении исписывая страницу за страницей своими каракулями, я даже не упомянул о том, что обнаружил внизу, под скалой. Расскажу об этом сейчас. У меня есть диски, пленки и записи комлога, но нельзя исключить, что сохранятся лишь мои дневники.
Вчера утром, примерно в 7:30, я спустился со скалы. Бикура в это время были в лесу, где занимались сбором пищи. Со стороны может показаться, что лазать по лианам совсем просто – переплетаясь, они образуют нечто вроде лестницы. Но, когда я начал спускаться и закачался в воздухе, мне показалось, что сердце мое вот-вот разорвется. Внизу, в трех километрах подо мною, катила свои воды горная река. Я крепко держался по меньшей мере за две лианы сразу и сантиметр за сантиметром спускался вниз, стараясь не смотреть в пропасть.
За час я преодолел сто пятьдесят метров. Уверен, бикура управились бы минут за десять. Наконец я достиг места, где стена круто загибалась вглубь. Некоторые лианы болтались в пустоте, но остальные уходили под уступ и тянулись к скальной стене, находившейся метрах в тридцати. Местами лианы сплетались, образуя подобие висячих мостов. Вероятно, бикура ходили по ним, как по земле, даже не помогая себе руками. Я же продвигался по этому сплетению лиан ползком, то и дело хватаясь за стебли, чтобы не сорваться, и взывал к Богу, словно маленький мальчишка. Я старался смотреть прямо перед собой, будто и в самом деле мог забыть, что под этими качающимися, скрипящими прядями – лишь необозримый воздушный простор.
Вдоль скалы проходил широкий уступ. Для верности я прополз еще немного и, оказавшись метрах в трех от его края, протиснулся сквозь лианы и прыгнул вниз с высоты два с половиной метра.
Уступ имел около пяти метров в ширину и на северо-востоке заканчивался совсем рядом, упираясь в нависшую скалу. Я двинулся по тропе вдоль уступа на юго-запад, прошел шагов двадцать – тридцать и остановился в изумлении. Это была именно тропа. Тропа, протоптанная в скале. Ее блестящая поверхность была на несколько сантиметров ниже уровня окружающего камня. Дальше, там, где она, изгибаясь, уходила вниз, на следующий, более широкий уступ, в камне вырубили ступеньки, но и они были истерты – по центру лестницы тянулась ложбинка.
Я присел на секунду – этот простой факт поразил меня. Даже если Трижды Двадцать и Десять проходили здесь ежедневно четыре века подряд, едва ли они могли протоптать тропу в каменном монолите. Некто или нечто пользовалось этой дорогой задолго до того, как здесь разбился челнок с предками бикура. Некто или нечто пользовалось этой дорогой тысячи лет. Я встал и двинулся дальше. В Разломе постоянно дул легкий ветерок, но, кроме шума ветра, до меня доносился еще какой-то звук. Вскоре я понял, что его производит текущая внизу река.
Тропа, огибая скалу, повернула налево и закончилась на широкой, чуть наклонной каменной площадке. Я замер и, как мне помнится, машинально перекрестился.
Уступ, тянувшийся на сотню метров с севера на юг, проходил как раз вдоль среза скалы, выступавшего в пропасть. Поэтому с площадки можно было смотреть на запад, вдоль тридцатикилометровой прорези Разлома. Там плато обрывалось, открывая кусочек неба. Я сразу понял, что заходящее солнце каждый вечер освещает эту площадку. Наверное, если смотреть отсюда во время весеннего или осеннего солнцестояния, кажется, что солнце Гипериона садится прямо в Разлом и его красные бока касаются розоватых скал.
Я повернулся налево и уставился на стену. Тропа вела через широкий уступ к дверям, прорезанным в вертикальной каменной плите. Что я говорю! Это были не двери, а самые настоящие ворота, украшенные затейливой резьбой. Их створки и косяки были искусно вытесаны из камня. По обе стороны от них располагались широкие окна с цветными стеклами высотою по меньшей мере метров двадцать. Я подошел ближе. Кто бы ни построил это сооружение, ему, несомненно, пришлось расширить площадку под скальным навесом, срезать гладкую стену гранитного плато, а затем проложить туннель сквозь каменный монолит. Я провел рукой по рельефным узорам, обрамлявшим двери. Поверхность камня была гладкой. Даже здесь, где навес защищал стену от воздействия природных сил, время все сгладило, все смягчило… Сколько тысячелетий прошло с тех пор, как этот… храм… был вырублен в южной стене Разлома?
Витраж был изготовлен не из стекла и не из стеклопластика, а из какого-то незнакомого мне прочного полупрозрачного материала. На ощупь он казался таким же твердым, как и окружающий окна камень, причем границы между участками разного цвета отсутствовали: краски наплывали друг на друга, смешивались, перетекали одна в другую, как масло на воде.
Я извлек из ранца ручной фонарь, прикоснулся к одной из створок – и замер. Высокая дверь легко и бесшумно повернулась вовнутрь.
Я вошел в преддверие храма – не могу подобрать другого слова, – пересек погруженный в тишину десятиметровый зал и остановился у противоположной стены. Она была из того же материала, похожего на цветное стекло. Первый витраж светился позади меня, заполняя помещение густым светом тончайших оттенков. Я сразу понял, что в час заката прямые солнечные лучи пронизывают эту комнату насквозь и падают на вторую стену из цветного стекла, осыпая все находящееся за ней радужными стрелами.
Отыскав единственную дверь (ее окаймляла тонкая рамка из темного металла, врезанная прямо в витраж), я прошел внутрь.
По старинным фотографиям и голограммам мы восстановили у себя на Пасеме храм Святого Петра. Это здание – точная копия базилики, украшавшей некогда Древний Ватикан, – имеет семьсот футов в длину и четыреста пятьдесят в ширину. На мессе, которую служит Его Святейшество, может присутствовать одновременно пятьдесят тысяч молящихся. (Впрочем, нам никогда не удавалось собрать там более пяти тысяч верующих. Даже во время ассамблеи Совета Епископов Всех Миров, которая происходит раз в сорок три года.) В центральной апсиде, где установлена копия Престола Святого Петра работы Бернини, высота главного купола превышает сто тридцать метров. Дух замирает!
Но это помещение было куда просторнее.
Я включил фонарь и, оглядевшись в полумраке, обнаружил, что стою в огромном зале, высеченном в сплошной скале. Гладкие стены поднимались к потолку, который находился, вероятно, всего в нескольких метрах от поверхности плато. Никаких украшений, равно как и мебели, здесь не было. Ничто не указывало на предназначение помещения, за исключением предмета, установленного строго в центре этой огромной гулкой пещеры.
Там находился алтарь – пятиметровая квадратная каменная плита, вытесанная прямо из пола пещеры, а над алтарем возвышался крест.
Четыре метра в высоту, три – в ширину. Совершенный контур, вызывающий в памяти изумительные распятия Старой Земли…
Приблизившись, я разглядел в лучах фонаря, что весь он инкрустирован алмазами, сапфирами, кроваво-красными рубинами, ляпис-лазурью, ониксами, горным хрусталем и другими драгоценными камнями. Обращенный широкой стороной к витражу, крест словно ждал, когда самоцветы вспыхнут в лучах заходящего солнца.
Я пал на колени и стал молиться. Выключив фонарь, я подождал несколько минут, пока глаза мои вновь смогли различить крест в тусклом дымчатом свете. Вне всякого сомнения, это был тот самый крестоформ, о котором говорили бикура. И он был установлен здесь многие тысячи лет назад (быть может, даже десятки тысяч), задолго до того, как человечество покинуло Старую Землю. И почти наверняка – раньше, чем Христос начал проповедовать в Галилее.
Я молился.
Просмотрев голограммы, я сижу и греюсь на солнышке. Вчера, обнаружив то, что я теперь называю словом «базилика», я отправился назад и по дороге мельком заметил нечто новое. А именно – на уступе рядом с базиликой есть ступени, уходящие еще дальше в Разлом. Голограммы подтверждают, что они мне не померещились. Ступени эти не так истерты временем, как тропа, ведущая к базилике, но заинтриговали они меня ничуть не меньше. Один Бог знает, какие еще чудеса ожидают меня внизу.
Мир должен узнать о моей находке!
Как это ни парадоксально, именно мне было суждено наткнуться на подобное чудо. Если бы не Армагаст и не мое изгнание, этого открытия, возможно, пришлось бы ждать еще несколько веков. Церковь могла бы погибнуть, прежде чем оно вдохнуло бы в нее новую жизнь.
Но я сделал его!
И теперь я должен выбраться отсюда или хотя бы послать весть о нем.
День 107-й
Я арестован.
Сегодня утром я купался – как обычно, неподалеку от места, где ручей падает в Разлом, – и вдруг услышал какой-то шум. Подняв голову, я обнаружил, что один из бикура, которого я называю Дел, смотрит на меня широко раскрытыми глазами. Я поздоровался с ним, но маленький человечек повернулся и убежал. Это меня озадачило. Они редко торопятся. Хотя на мне и были штаны, я, наверное, нарушил их табу на обнажение тела, ибо Дел все-таки увидел меня голым по пояс.
Я улыбнулся, покачал головой, оделся и пошел в деревню. Если бы я знал, что меня ожидает, мне было бы не до смеха.
Все Трижды Двадцать и Десять были в сборе и стояли, наблюдая за моим приближением.
– Добрый день, – сказал я, остановившись шагах в десяти от Ала.
Альфа подал знак рукой, и с полдюжины бикура ринулись ко мне, схватили за руки и за ноги, повалили навзничь и прижали к земле. Затем вперед выступила Бета. Из складок одежды она извлекла остро заточенный камень. И пока я тщетно боролся, силясь освободиться, Бета разрезала (или разрезал?) мою одежду сверху донизу и распахнула ее так, что я оказался почти обнаженным.
Когда они насели на меня всей толпой, я прекратил сопротивление. Они уставились на мое бледное, не тронутое загаром тело, и что-то забормотали. Я чувствовал, как бьется сердце.
– Простите, если я нарушил ваши законы, – начал я, – но нет никаких оснований…
– Молчи, – оборвал меня Альфа и, обращаясь к высокому бикура со шрамом на ладони, которого я звал Зедом, сказал: – Он не принадлежит крестоформу.
Зед, соглашаясь, кивнул.
– Позвольте мне объяснить, – начал я снова, но Альфа заставил меня замолчать, ударив по лицу тыльной стороной ладони. От удара у меня зазвенело в ушах, из рассеченной губы брызнула кровь. Однако бил он меня без злобы – так я щелкаю тумблером, чтобы выключить комлог.
– Что нам с ним делать? – спросил Альфа.
– Те, кто не следует кресту, должны умереть настоящей смертью, – ответила Бета, и толпа подвинулась вперед. У многих в руках были заточенные камни. – Те, кто не принадлежит крестоформу, должны умереть настоящей смертью, – повторила Бета, и в ее голосе прозвучала категоричность. Таким тоном произносят ритуальные формулы.
– Я следую кресту! – закричал я, когда меня потянули, поднимая на ноги. Схватив распятие, висевшее у меня на шее, и преодолевая сопротивление множества рук, я поднял его над головой.
Альфа подал знак, и толпа остановилась.
Внезапно наступила тишина. Я слышал, как в трех километрах под нами, на дне Разлома, шумит река.
– Он действительно носит крест, – заметил Альфа. Дел подался вперед.
– Но он не принадлежит крестоформу! Я видел. Это не то, что мы думали. Он не принадлежит крестоформу! – В его голосе звучала жажда убийства.
Я проклинал свою неосмотрительность и глупость. Судьба церкви зависела от моей судьбы, а я поставил ее под удар, вбив себе в голову, что бикура – просто глупые, безвредные дети.
– Те, кто не следует кресту, должны умереть настоящей смертью, – повторила Бета. Похоже, это был окончательный приговор.
В семидесяти руках взметнулись камни, и тут, сознавая, что это мой последний шанс (или окончательное осуждение), я закричал:
– Я спускался со скалы и молился у вашего алтаря! Я следую кресту!
Альфа и все остальные остановились в нерешительности. Я видел, что они пытались справиться с какой-то новой мыслью, и это было для них нелегко.
– Я следую кресту и хочу принадлежать крестоформу, – сказал я со всем спокойствием, на какое только был способен в ту минуту. – Я был у вашего алтаря.
– Те, кто не следует кресту, должны умереть настоящей смертью, – крикнула Гамма.
– Но он следует кресту, – возразил Альфа. – Он молился в комнате.
– Этого не может быть, – сказал Зед. – Там молятся Трижды Двадцать и Десять, а он не из Трижды Двадцати и Десяти.
– Мы знали и до этого, что он не из Трижды Двадцати и Десяти, – сказал Альфа, слегка нахмуривая брови, как всегда, когда ему приходилось обращаться к прошедшему времени.
– Он не принадлежит крестоформу, – сказала Дельта-вторая.
– Те, кто не принадлежит крестоформу, должны умереть настоящей смертью, – сказала Бета.
– Он следует кресту, – сказал Альфа. – Может ли он тогда не принадлежать крестоформу?
Поднялся гвалт. Под шумок я попытался вырваться из их рук, но они держали меня по-прежнему крепко.
– Он не из Трижды Двадцати и Десяти и не принадлежит крестоформу, – сказала Бета, причем голос ее прозвучал скорее озадаченно, чем враждебно. – Почему он не должен умереть настоящей смертью? Нам нужно взять камни и сделать дырку в его горле, чтобы кровь вытекла и сердце остановилось. Он не принадлежит крестоформу.
– Он следует кресту, – снова сказал Альфа. – Может ли он не принадлежать крестоформу?
Вслед за этим вопросом наступило молчание.
– Он следует кресту и молился в комнате крестоформа, – сказал Альфа. – Он не должен умереть настоящей смертью.
– Все умирают настоящей смертью, – сказал бикура, которого я не знал. Мои руки, сжимавшие поднятый над головою крест, устали. – За исключением Трижды Двадцати и Десяти, – закончил этот безымянный бикура.
– Потому что они следуют кресту, молятся в комнате и принадлежат крестоформу, – сказал Альфа. – Должен ли он также принадлежать крестоформу?
Я стоял перед ними, сжимая маленький холодный металлический крест, и ожидал приговора. Я боялся умереть – я испытывал чувство страха – но страх этот существовал как бы отдельно от моего сознания. Больше всего меня мучило, что я не смогу сообщить об открытой мной базилике неверующей вселенной.
– Пошли, мы должны говорить об этом, – сказала Бета, обращаясь к соплеменникам.
И меня в полном молчании повели в деревню.
Там меня поместили под арест в моей же хижине. Воспользоваться охотничьим мазером я не смог. Пока несколько бикура держали меня, остальные вынесли из хижины большую часть моего имущества. Они забрали даже одежду, оставив мне только один из своих груботканых балахонов, чтобы мне было чем прикрыть наготу.
Чем больше я сижу здесь, тем сильнее мной овладевают гнев и беспокойство. Они забрали мой комлог, имиджер, диски, чипы… все. Нераспакованный ящик с диагностическим оборудованием лежит на прежнем месте, но проку от него никакого. Мне нужны документальные подтверждения моего открытия. Если они уничтожат мои вещи, те, что забрали, а затем меня самого, не останется никаких свидетельств существования базилики.
Будь у меня оружие, я мог бы убить сторожей и…
Боже милостивый, о чем я думаю? Эдуард, что мне делать?
Даже если я переживу все это, вернусь в Китс и добьюсь, чтобы меня пустили назад, в Сеть, – кто мне поверит? Из-за квантового прыжка я отстал во времени на девять лет. И если теперь, после девяти лет отсутствия, я вернусь на Пасем, меня сочтут просто выжившим из ума стариком, твердящим как попугай свои нелепые басни.
Боже милостивый, если они уничтожат записи, сделай так, чтобы они уничтожили и меня!
День 110-й
Моя судьба решилась на третий день.
Зед и тот, которого я называю Тета-Штрих, пришли за мной вскоре после полудня. Я зажмурился, когда они вывели меня из хижины на свет. Трижды Двадцать и Десять стояли широким полукругом у края скалы. Я был почти уверен, что меня сбросят с обрыва. Затем я заметил костер.
Я предполагал, что бикура деградировали настолько, что разучились добывать и использовать огонь. Они никогда не грелись у огня, и в их хижинах всегда было темно. Я ни разу не видел, чтобы они варили пищу. Даже тушки древоприматов, которые иногда попадали к ним в руки, они употребляли в пищу сырыми. Но сейчас передо мною ярко горел костер, и развели его, несомненно, бикура – больше некому. Что же они жгут?
Они жгли мою одежду, комлог, полевые заметки, кассеты с лентами, видеочипы, диски с данными, имиджер – все, что содержало информацию. Я закричал и даже попытался броситься в огонь. Я ругал их последними словами, которых не употреблял со времен моего уличного детства. Они не обращали на это никакого внимания.
Наконец ко мне подошел Альфа.
– Ты будешь принадлежать крестоформу, – негромко сказал он.
Мне уже все было безразлично. Они увели меня назад в хижину и оставили одного. Почти час я плакал. Сторожа у двери больше нет. Минуту назад я стоял у выхода, подумывая о том, чтобы бежать в огненные леса. Затем мне пришла мысль совершить иной, не столь далекий, но не менее роковой побег – в Разлом.
Однако я не сделал ни того, ни другого.
Вскоре зайдет солнце. Ветер уже поднимается. Скоро. Скоро.
День 112-й
Неужели прошло всего двое суток? Мне они показались вечностью.
Сегодня утром он уже не снимается! Он не снимается!
Экран медсканера – у меня перед глазами, но я все еще не могу поверить в это. И все же верю. Теперь я принадлежу крестоформу.
Они пришли за мной перед самым заходом солнца. Все. Я не сопротивлялся, когда они подвели меня к краю Разлома. Они лазали по лианам еще проворнее, чем я предполагал. Когда мы спускались, я здорово тормозил их, но они терпеливо поджидали меня, указывая самый надежный и быстрый путь.
Когда мы, преодолев последние метры, вышли к базилике, солнце уже опустилось ниже облаков, но еще виднелось над краем стены, на западе.
Вечерняя песня ветра была громче, нежели я ожидал. Мы оказались словно среди труб гигантского церковного органа. Звучали все ноты – от басов, столь низких, что у меня резонировали зубы и кости, до самых верхних октав, переходящих в ультразвук.
Альфа открыл внешние двери, и мы прошли через преддверие в главный зал. Трижды Двадцать и Десять выстроились широким кругом, в центре которого был увенчанный высоким крестом алтарь. Никаких молитв. Никаких песнопений. Никаких церемоний. Мы просто молча стояли, а снаружи через полые колонны с ревом проносился ветер, и эхо его отдавалось в огромном, пустом храме. Одно эхо накладывалось на другое, звук нарастал, и в конце концов я был вынужден зажать уши руками. И все это время горизонтальные лучи солнца заполняли зал густыми оттенками янтаря, золота, лазури – и опять янтаря. Цвета были столь сочными, что казалось, насыщенный светом воздух ложится на кожу как краска. Я смотрел, как этот свет заливает крест, зажигая тысячи драгоценных камней разноцветными огнями. Даже когда зашло солнце и окна стали сумеречно-серыми, казалось, они продолжают гореть, словно это огромное распятие впитало в себя свет и теперь отдает его нам. Затем, когда затих ветер и крест погрузился во мрак, Альфа негромко сказал:
– Ведите его.
Мы вышли на широкий каменный уступ. Там, поджидая нас, уже стояла Бета с факелами в руках. Пока она раздавала факелы избранным, я задумался: что, если бикура сохранили огонь только для ритуальных целей? Немного погодя, предводительствуемые Бетой, мы начали спускаться по узкой лестнице, выдолбленной в камне.
В первую минуту меня охватил такой страх, что я едва держался на ногах. Пытаясь нащупать хоть какую-нибудь опору – корень или просто выступ в стене, – я то и дело хватался за гладкий камень. Справа от нас уходила вниз отвесная стена, и ее масштабы превосходили всякое воображение. Спускаться по этой древней лестнице было куда тяжелее, чем по лианам. Каждый раз, когда я ступал на очередную узкую, отполированную веками плиту, приходилось смотреть под ноги. Перспектива поскользнуться и сорваться вниз казалась поначалу весьма вероятной, а затем и просто неизбежной.
Я испытывал сильное желание вернуться, хотя бы в базилику. Но лестница была узка, а большинство бикура шли позади меня. Вряд ли они посторонятся. К тому же любопытство пересилило страх: что же там, где кончается лестница? Остановившись на миг, я бросил взгляд на верхний край Разлома, возвышавшийся в трехстах метрах над нами. Облака исчезли, в усеянном звездами небе начинался ночной танец метеоров. Склонив голову и шепча молитву, я снова двинулся за факельщиками-бикура в зловещие глубины.
Поначалу я и представить себе не мог, что лестница доходит до дна Разлома, но это было именно так. Где-то после полуночи я понял, что мы будем спускаться до самой реки. По моим подсчетам, мы должны были добраться туда к полудню следующего дня. Однако я ошибся.
Мы достигли основания Разлома незадолго до восхода солнца. На узкой полоске неба между стенами скал, которые поднимались по обеим сторонам на невообразимую высоту, все еще были видны звезды. Измотанный, усталый, я механически переставлял ноги, спотыкался и не сразу осознал, что ступенек больше нет. Потом я посмотрел вверх, и в голову мне пришла глупая мысль: может быть, звезды видны отсюда и днем? Однажды в детстве, в Вильфраншсюр-Соне, я умудрился забраться в колодец и оттуда видел звезды…
– Здесь, – сказала Бета.
Это было первое слово, которое я услышал за последние несколько часов. Голос ее был едва различим – его заглушал рев реки. Трижды Двадцать и Десять остановились как вкопанные. Я рухнул на колени, затем повалился на бок. Подняться обратно по этой лестнице я не смогу. Ни за сутки, ни за неделю. Никогда. Я закрыл глаза, надеясь уснуть, но нервное напряжение последних часов все еще пылало в моем мозгу. Тогда я огляделся. Река здесь была шире, чем я предполагал – по меньшей мере метров семьдесят, – а рев, издаваемый ею, буквально сводил с ума: казалось, он пожирает меня, подобно хищному зверю.
Я сел и уставился на темное пятно в скале передо мной. Оно было чуть темнее, чем окружавшие его тени, и выделялось среди пятен, трещин и натеков своей правильной формой. Это был идеальный квадрат со стороной по меньшей мере метров тридцать. Дверь? Вход в пещеру? Я с усилием поднялся, всматриваясь в стену, с которой мы только что спустились. Да, там был вход. Но не такой, как вверху, а другой, и сейчас Бета и ее соплеменники направлялись к нему, едва различимому в свете звезд.
Я нашел вход в лабиринт Гипериона!
Когда я летел на «челноке», кто-то спросил меня: «Знаете ли вы, что на Гиперионе находится один из девяти известных лабиринтов?» Кто это был? Да, конечно, молодой священник по фамилии Хойт. Я ответил, что знаю, а сам и думать об этом забыл. Тогда бикура интересовали меня куда больше, чем лабиринты или их создатели. Быть может, причина тому – боль изгнания, которую я сам в себе разжигал.
Лабиринты есть на девяти планетах. Девяти из ста семидесяти шести планет Великой Сети (не считая двухсот с лишним колоний и протекторатов). Только на девяти. А всего после Хиджры было исследовано, пусть поверхностно, более восьми тысяч.
Специалисты, занимающиеся планетарной протоисторией, готовы посвятить всю свою жизнь изучению лабиринтов. Я не из их числа. Я всегда считал эту проблему бесплодной и не очень-то реальной. И вот теперь я стою перед одним из них. Трижды Двадцать и Десять стоят рядом. Река Кэнс ревет и бьется о камни, грозя потушить наши факелы своими брызгами.
Лабиринты были прорыты… проложены… созданы примерно семьсот пятьдесят тысяч стандартных лет назад. Все их характеристики неизменно совпадали, а их происхождение столь же неизменно оставалось неизвестным.
Все лабиринтные планеты похожи на Землю (индекс по шкале Солмев не меньше 7,9) и вращаются вокруг звезд спектрального класса G. Почти все они тектонически мертвы, то есть более похожи на Марс, чем на Старую Землю. Сами туннели залегают глубоко – как минимум на глубине десяти километров, но нередко уходят в землю километров на тридцать, пронизывая кору планеты наподобие катакомб. На Свободе, расположенной неподалеку от системы Пасема, дистанционным методом исследовали более восьмисот тысяч километров лабиринта. Во всех мирах туннели имеют тридцать метров в поперечнике. Технология, с помощью которой они сооружены, Гегемонии пока неизвестна. Я прочел однажды в каком-то археологическом журнале о гипотезе Кемп-Хельтцера и Вайнштейна. Они предположили, что Строители использовали некий «землеплавильный агрегат». Потому-то стены лабиринтов абсолютно гладкие и нигде не находят отвалов выработанной породы. Но теория не объясняла, откуда, собственно, появились эти Строители вместе со своими машинами и зачем они век за веком решали эту явно бессмысленную инженерную задачу. Каждая из лабиринтных планет, включая Гиперион, была прозондирована и исследована. Ничего не нашли. Никакой землеройной техники или ржавых шахтерских касок. Ни единого осколка пластмассы или полусгнившего клочка обертки. Исследователи не смогли даже определить, какие шахты служат для входа, а какие – для выхода. Объяснить эти монументальные усилия поисками драгоценных или тяжелых металлов невозможно. Никакие легенды о Строителях до нас не дошли. Вещественных доказательств их существования – помимо лабиринтов – тоже нет. В моей жизни был период, когда я увлекался этой загадкой, не всерьез, конечно. Но вплотную с ней никогда не сталкивался. А теперь столкнулся.
Мы вошли в туннель. То не был идеальный квадрат, как мне показалось издали. Эрозия и сила тяжести превратила его в обыкновенную, неправильной формы пещеру, уходившую на сотни метров в глубь скалы. Бета остановилась как раз там, где пол туннеля стал гладким, и погасила факел. Другие бикура последовали ее примеру.
Стало очень темно. Из-за изгиба туннеля звездный свет сюда не доходил. Мне доводилось бывать в пещерах, но я не думал, что могу видеть в полной темноте. Однако я видел.
Секунд через тридцать я стал различать розоватое свечение. Свечение это, вначале слабое, становилось все ярче и ярче, и наконец в пещере стало светлее, чем снаружи, в каньоне. Светлее даже, чем на Пасеме, когда на небе сияют три его луны. Свет исходил из сотен – нет, тысяч источников. Когда бикура благоговейно опустились на колени, я понял, что это за светильники.
Стены и потолок пещеры были усыпаны крестами размером от нескольких миллиметров до метра. Каждый из них испускал густорозовый свет. Когда горели факелы, свечение крестов было незаметно, но сейчас оно заливало всю пещеру. Я подошел к стене и принялся рассматривать ближайший крест. Он был сантиметров тридцати в поперечнике, испускаемое им мягкое свечение слегка пульсировало. Нет, это не камень и не нарост, а наверняка что-то живое. Слегка теплый на ощупь, крест напоминал мягкий коралл.
Что-то едва слышно прошелестело (или то был не звук, а просто движение холодного воздуха?), и я обернулся. Как раз вовремя – ибо в этот момент в пещеру вступило Нечто.
Бикура все еще стояли на коленях, потупив взгляды. Я же не отрывал глаз от существа, которое двигалось среди замерших бикура.
Очертаниями оно отдаленно напоминало человека, но к роду человеческому не принадлежало. Росту в нем было по меньшей мере метра три. Даже когда оно стояло неподвижно, серебристая поверхность его тела, казалось, струилась и переливалась подобно ртути. Красноватое свечение крестов, покрывавших стены туннеля, отражалось от граней его панциря и сверкало на изогнутых металлических лезвиях, которые торчали у этого создания отовсюду: изо лба, из четырех запястий, из непривычно устроенных локтевых и коленных суставов, из пластин, защищавших его спину и грудь. Простирая вперед четыре длинные руки, оно проплыло между коленопреклоненными бикура. Ладони его были раскрыты, но пальцы, похожие на хромированные скальпели, находились в постоянном движении. На ум невольно пришло неуместное сравнение с Его Святейшеством, благословляющим верующих на Пасеме.
Несомненно, передо мною был легендарный Шрайк.
В этот момент я, должно быть, шевельнулся или издал какой-то звук, потому что огромные красные глаза повернулись в мою сторону, и я почувствовал, как пляска света в этих многогранных призмах погружает меня в гипнотическое состояние. Это был не отраженный свет. Казалось, свирепое яркое кроваво-красное пламя бушует в колючем черепе и вырывается наружу сквозь устрашающего вида кристаллы, помещенные там, где у всех прочих созданий Божьих находятся глаза.
Затем оно двинулось… нет, не двинулось, а просто вдруг перестало быть там и оказалось тут, в метре от меня. Его странно сочлененные руки окружили меня забором из лезвий и текучей серебристой стали. У меня перехватило дыхание. Прямо перед собой я видел собственное лицо, искаженное и мертвенно-бледное. Оно металось из стороны в сторону, отражаясь то в горящих глазах существа, то в его металлическом панцире.
Признаюсь, в тот момент я испытывал не страх, а какое-то странное возбуждение. Происходило нечто необъяснимое. Мой разум был выкован иезуитской логикой и закален в холодной воде науки, но сейчас я понимал болезненное влечение наших воспитанных в страхе перед Богом предков к страху иного рода, ко всем этим изгнаниям бесов и исступленным пляскам дервишей, ритуальным гаданиям на картах Таро и самозабвенному бормотанию медиума на спиритическом сеансе, к трансу дзен-гностиков. Ведь если нам удалось доказать существование демонов или даже вызвать самого сатану – тем самым мы незыблемо утверждаем реальность их мистической противоположности, Бога Авраама!
Я не думал об этом – я это чувствовал. И ожидал объятий Шрайка с трепетом новобрачной.
И тут Шрайк исчез.
Не было ни раскатов грома, ни запаха серы, ни даже порыва ветра (хотя по всем законам природы полагалось быть). Секунду назад это существо стояло здесь во всей своей смертоносной колючей красе и обнимало меня – и вот его нет, оно исчезло.
Потеряв дар речи, я стоял и хлопал глазами. Альфа поднялся с колен и приблизился ко мне в босхианском розоватом полумраке. Он остановился там, где секунду назад стоял Шрайк, и вытянул вперед руки, с комичной серьезностью повторяя властные движения этого воплощения смерти, хотя его гладкое, как у всех бикура, лицо оставалось бесстрастным, словно он и не видел Шрайка. Он неуклюже развел руки, как бы охватывая лабиринт, стену пещеры и десятки светящихся крестов на ней.
– Крестоформ, – сказал Альфа. Все Трижды Двадцать и Десять поднялись на ноги, подошли ближе и вновь опустились на колени. Я посмотрел на их лица, такие спокойные, озаренные мягким светом, и тоже преклонил колени.
– Ты будешь следовать кресту все твои дни. – В голосе Альфы послышались интонации молитвы. Остальные бикура повторили его слова почти нараспев.
– Ты будешь принадлежать крестоформу все твои дни, – добавил Альфа, и пока остальные повторяли эту фразу вслед за ним, он протянул руку и снял со стены пещеры маленький, длиною не более двенадцати сантиметров, крестоформ. От стены он отделился со слабым, едва уловимым щелчком. Буквально у меня на глазах его свечение стало ослабевать. Альфа извлек из своего балахона маленький ремешок, обвязал им верхнюю часть крестика и поднял его над моей головой. – Отныне и навеки ты принадлежишь крестоформу, – сказал он.
– Отныне и навеки, – эхом отозвались бикура.
– Аминь, – прошептал я.
Бета знаком указала мне, что я должен расстегнуть одежду. Альфа повесил маленький крестик мне на шею. Когда тот коснулся тела, я почувствовал, какой он холодный. Его задняя поверхность была абсолютно плоской и гладкой.
Бикура встали и направились к выходу, столь же апатичные и безразличные ко всему на свете, как и прежде. Я проводил их взглядом, осторожно дотронулся до креста, поднял его и осмотрел. Он был холодным на ощупь и никак не реагировал на мое прикосновение. Если несколько секунд назад он и был живым существом, то сейчас не подавал никаких признаков жизни. Он по-прежнему больше походил на коралл, чем на кристалл или камень. И никаких следов клея на обратной стороне. Я принялся размышлять. Сначала я думал о фотохимических процессах, которые могут быть источником свечения, о природных люминофорах, биолюминесценции и о прочих подобных вещах. Могла ли эволюция вообще породить подобный феномен? Потом я задумался о том, что общего между крестами и лабиринтом, о геологических эпохах, за время которых плато настолько поднялось, что река и каньон прорезали один из туннелей. Я размышлял о базилике и ее создателях, о бикура, Шрайке и о себе самом. В конце концов, устав от этих размышлений, я закрыл глаза и стал молиться.
Когда я вышел из пещеры, ощущая холодок на груди под одеждой, Трижды Двадцать и Десять, похоже, уже собирались начать трехкилометровый подъем. Я запрокинул голову – меж стенами Разлома, далеко вверху бледнела полоска утреннего неба.
– Нет! – закричал я, но звук моего голоса потерялся в реве реки. – Мне нужно отдохнуть. Слышите, отдохнуть! – Я опустился на колени, но с полдюжины бикура приблизились ко мне, мягко подняли и повели к лестнице.
Я пытался идти. Господь свидетель, пытался. Первые два или три часа подъема я шел сам, однако ноги мои все чаще подкашивались. Наконец, поскользнувшись на камне, я упал и, не в состоянии удержаться, покатился вниз, туда, где на глубине шестисот метров под нами мчалась река. Помню, как я схватился за крестоформ, висевший на груди под толстым балахоном, затем с полдюжины рук удержали меня, подняли и понесли. Больше я ничего не помню.
Вплоть до этого утра. Я проснулся, когда лучи восходящего солнца уже проникли в мою хижину. На мне был только балахон. Я пощупал рукою крестоформ и убедился, что он на месте, висит на ремешке у меня на груди. Над лесом поднималось солнце. И тут я понял, что потерял сутки: в беспамятстве я был не только во время подъема по бесконечной лестнице (как эти маленькие человечки смогли нести меня два с половиной километра вверх?), но и весь следующий день и всю ночь.
Я огляделся. Мой комлог и прочая записывающая аппаратура пропали. Мне оставили только медсканер и несколько дискет с программами обработки антропологических данных. Толку от них никакого, ибо все остальное мое оборудование уничтожено. Я с сожалением покачал головой и отправился вверх по ручью – мыться.
Мне показалось, что бикура спят. После того как я принял участие в их ритуале и стал «принадлежать крестоформу», они, казалось, потеряли ко мне всякий интерес. И сейчас, раздеваясь перед купанием, я тоже решил их игнорировать. Как только силы возвратятся ко мне, убегу. Если надо, я найду дорогу в обход огненных лесов. Если потребуется, спущусь по лестнице в Разлом и пойду, следуя течению реки Кэнс. Сейчас я еще сильнее уверился в том, что должен поведать миру о моем чудесном открытии.
Я стянул тяжелый балахон и подставил свое бледное тело негреющим лучам утреннего солнца. Затем попытался снять крестоформ, висевший у меня на груди.
Он не снимался.
Он прирос к моей груди так, словно всегда был частью тела. Я тянул его, царапал, дергал за ремешок (который в конце концов разорвался и упал). Я скреб ногтями крестообразный нарост на груди, но он не снимался. Моя плоть слилась с ним в одно целое. Я не испытывал никакой боли. Царапины, конечно, саднили, но и только. Окружавшая крест плоть не чувствовала ничего необычного. При мысли, что эта штука останется во мне навсегда, я похолодел. Оправившись после первого приступа страха, я посидел с минуту, натянул балахон и побежал в деревню.
Ножа у меня нет. Мазер, ножницы, бритва – все, с помощью чего я мог бы удалить это новообразование, исчезло. Ногти оставляют лишь кровавые царапины. Они тянутся поперек креста и дальше через всю грудь. Затем я вспомнил про медсканер. Сканировав грудную клетку, я посмотрел на дисплей и недоверчиво покачал головой. Потом обследовал все тело и затребовал распечатки томограмм. Потом долго сидел без движения.
Сейчас распечатки у меня в руке. И на ультразвуковых томограммах, и на к-сечениях отчетливо различим крест… а также волоконца, которые подобно тонким щупальцам или корнями разбегаются по всему моему телу.
Эти дополнительные ганглии берут начало в толстом ядре, расположенном выше грудины, и ветвятся, ветвятся… Какое-то скопище червей! Кошмар! Насколько можно разобрать с помощью моего полевого сканера, одни червеобразные отростки заканчиваются в миндалинах, другие – в мозгу. Поражены оба полушария. Однако температура, метаболизм, лимфоциты – все в норме. Реакции отторжения инородной ткани тоже нет. Из томограммы явствует, что эти «червяки» представляют собой не что иное, как обширные метастазы. Ткань крестоформа родственна моей собственной. ДНК моя.
Я принадлежу крестоформу.
День 116-й
Каждый день я меряю шагами свою клетку. С востока и юга путь преграждают огненные леса. С северо-востока – заросшие лесом овраги. С севера и запада – Разлом. Трижды Двадцать и Десять не разрешают мне спускаться в Разлом ниже базилики. Крестоформ не позволяет мне удаляться от Разлома больше чем на десять километров.
Сначала я не мог в это поверить. Доверившись удаче и Божьей помощи, я решил бежать через огненные леса. Но не пройдя и двух километров, почувствовал сильную боль в груди, руках и голове. Я был уверен, что у меня обширный инфаркт. Но, как только повернул назад, к Разлому, боль исчезла. Я провел еще несколько подобных экспериментов, и результаты неизменно повторялись. Стоило мне удалиться от Разлома и углубиться в огненный лес, как тут же появлялась боль. Чем дальше я уходил, тем сильнее она становилась, пока я не поворачивал назад.
Я начал понимать и другое. Вчера я обследовал северный участок плато и наткнулся на обломки космического корабля. Нашел я их в камнях у оврага, неподалеку от опушки огненного леса. Ржавая, опутанная лианами груда металла – вот и все, что осталось от «челнока». Пробираясь между металлическими ребрами древнего аппарата, я представлял, как все это происходило: радость семидесяти уцелевших, короткое путешествие к Разлому, наконец, открытие базилики и… и что? Гадать дальше бессмысленно, но… кое-какие подозрения у меня есть. Завтра я еще раз попробую обследовать кого-нибудь из бикура на медсканере. Теперь, когда я «принадлежу крестоформу», может быть, они позволят мне это.
Каждый день я делаю себе томограмму. «Черви» не рассасываются. Не исключаю, что они стали толще. А может, и нет. Я убежден, что черви по природе своей – паразиты, хотя мой организм этого и не чувствует. Ходил на пруд, к водопаду, изучал свое отражение в воде. Все то же длинное стареющее лицо, которое за последние годы я стал ненавидеть. Я даже заглянул себе в рот и, признаться, готов был увидеть серые нити, проросшие сквозь небо и гортань. Там ничего не было.
День 117-й
Бикура бесполы. Не холостяки, давшие обет безбрачия, не гермафродиты, не сексуально недоразвитые. Просто бесполые. Они лишены внешних и внутренних половых органов. Напрочь – как детская пластмассовая кукла. Нет никаких признаков, что их семенники или яичники атрофировались или удалены хирургическим путем. Никаких признаков, что они вообще существовали. Моча выводится через примитивный мочеиспускательный канал, который заканчивается маленькой камерой, прилегающей к заднему проходу – своего рода клоака.
Бета согласилась пройти обследование. Томограммы подтвердили то, чему отказывались верить мои глаза. Дел и Тета также согласились подвергнуться сканированию. Сомнений нет – и остальные бикура бесполы. И нет никаких оснований считать, что когда-то они были другими. Если предположить, что все они родились такими, то кто в таком случае их родители? И как же намерены размножаться эти бесполые куски человеческой плоти? Тут должна быть какая-то связь с крестоформом.
Покончив с обследованием бикура, я скинул одежду и обследовал себя самого. Крест проступает у меня на груди как розовый шрам, но я все еще мужчина.
Надолго ли?
День 133-й
Альфа мертв.
Три дня назад, утром, он сорвался со скалы. Я был рядом с ним. Мы собирали луковицы челмы меж больших валунов неподалеку от Разлома, километрах в трех к востоку от деревни. Последние двое суток шел дождь; камни были мокрые и довольно скользкие. Взбираясь по откосу, я глянул вверх и успел увидеть, как Альфа оступился и, соскользнув по каменной плите, сорвался вниз. Он не кричал. Единственным звуком, сопровождавшим его падение, был треск рвущейся ткани – его одежда зацепилась за камень. Несколько секунд спустя раздался тошнотворный звук – с таким разбивается упавший арбуз. Это тело Альфы, пролетев около восьмидесяти метров, ударилось о выступ скалы.
За час я отыскал тропинку, по которой можно было до него добраться. Но, еще не начиная спускаться по предательскому склону, я уже знал: ему ничто не поможет. Впрочем, какая разница? Это мой долг.
Тело Альфы застряло между двумя большими камнями. Должно быть, смерть наступила мгновенно; руки и ноги были переломаны, правая сторона черепа – раздроблена. Кровь и мозг налипли на мокрый камень, словно остатки некоего печального пиршества. Я стоял над этим маленьким телом и плакал. Не знаю почему. Просто плакал – и все. Плача, я прочел отходную и помолился, чтобы Господь принял душу этого несчастного бесполого человечка. Обвязав тело Альфы лианами, я кое-как вскарабкался обратно, а потом в несколько приемов втащил наверх труп.
Мое появление с мертвецом не вызвало у бикура большого интереса. Бета и еще человек шесть подошли, безучастно рассматривая труп. Никто не спросил меня, как он умер. Через несколько минут небольшая группа разбрелась.
Я отнес тело на мыс, где несколько недель тому назад похоронил Тука. Плоским камнем я выкопал неглубокую могилу. И тут появился Гамма. Глаза его расширились; на какую-то долю секунды мне показалось, что он в ужасе.
– Что ты делаешь? – спросил Гамма.
– Зарываю его. – Я слишком устал, чтобы пускаться в долгие объяснения.
– Нельзя. – Это прозвучало как приказ. – Он принадлежит крестоформу.
Гамма повернулся и быстро пошел в деревню. Я с удивлением смотрел ему вслед. Когда бикура исчез из виду, я развернул саван.
Вне всякого сомнения, Альфа был по-настоящему мертв. Для него, как и для всей вселенной, больше не имело значения, принадлежит он крестоформу или нет. Во время падения с него сорвало большую часть одежды, а вместе с ней – и все его достоинство. Правая сторона его черепа была разбита и пуста, как выеденное яйцо. Один глаз слепо смотрел в небо Гипериона, другой, в котором еще сохранилось какое-то ленивое выражение, выглядывал из-под полуопущенного века. Грудная клетка была совершенно изуродована; из прорванной кожи торчали обломки костей. Обе руки были сломаны, а левая нога вообще непонятно на чем держалась. Я на скорую руку снял томограмму. Обследование показало обширные внутренние повреждения; даже сердце бедняги от удара превратилось в бесформенную массу.
Я дотронулся до холодного тела. Трупное окоченение уже начиналось. Я коснулся крестообразного рубца у него на груди и быстро отдернул руку. Крест был теплым.
– Отойди!
Передо мной стояла Бета. Чуть поодаль столпились остальные бикура. У меня не было никаких сомнений: если я не отойду от тела сию же секунду, они разорвут меня на куски. Я встал. В этот момент какой-то кусочек моего мозга (от испуга, видимо, впавшего в идиотизм) отметил, что теперь их не Трижды Двадцать и Десять, а Трижды Двадцать и Девять. Что показалось мне тогда весьма смешным.
Бикура подняли тело и двинулись назад, в сторону деревни. Бета взглянула на небо, потом на меня и сказала:
– Время близко. Ты должен идти.
Мы спустились в Разлом. Тело уложили в корзину из лиан и спустили туда же.
Солнце заходило и вот-вот должно было осветить базилику. Тело Альфы положили на широкий алтарь и сняли с него последние лохмотья.
Не знаю, чего я ожидал, наверное, какого-нибудь ритуального каннибализма. Я бы ничему не удивился. Но бикура просто дожидались момента, когда разноцветные солнечные лучи ворвутся в базилику. Тогда один из них воздел руки и нараспев произнес:
– Ты будешь следовать кресту все твои дни.
Трижды Двадцать и Десять опустились на колени и повторили эту фразу. Я остался стоять. Молча.
– Ты будешь принадлежать крестоформу все твои дни, – сказал маленький бикура. «Все твои дни», – хором повторили остальные, и под сводами базилики раскатилось эхо. Закатное солнце превратило дальнюю стену в сплошной кроваво-красный ковер, на котором отпечаталась огромная тень креста.
– Ты будешь принадлежать крестоформу отныне и навеки… – И снова эхо вторило голосам, а снаружи задувал ветер, и органные трубы каньона звучали, как плач замученного ребенка.
Когда бикура закончили свою молитву, я хотел было прошептать «Аминь», но промолчал. Я словно прирос к месту. Остальные внезапно повернулись и вышли. С полным безразличием, будто капризные дети, вдруг потерявшие всякий интерес к игре.
– Тебе нечего здесь делать, – сказала Бета, когда мы остались одни.
– Я так хочу, – возразил я.
Я ждал, что она будет настаивать на своем, но Бета, ни слова не говоря, повернулась и отправилась вслед за остальными. Свет померк. Я вышел наружу полюбоваться заходом, а когда вернулся, началось это.
Однажды в школе нам показывали голографический фильм. В ускоренном темпе мы видели, как разлагается труп прыгуна. То, что природа делает за неделю, было сжато в тридцать секунд ужаса. Внезапно крохотный трупик комично раздулся, потом начала рваться натянутая кожа; во рту, в глазах, на боках появились черви, и, наконец, разом, как пробка из бутылки, из мяса вылезли кости. Затем скопище червей закрутилось справа налево, от головы к хвосту, и в этом отвратительном водовороте мгновенно исчезла гниющая плоть. Остались лишь кости, хрящи и шкура.
Теперь я наблюдал, как то же самое происходит с человеческим телом.
С каждой минутой становилось все темнее, но я не сдвинулся с места и смотрел во все глаза. Гулкую тишину базилики нарушали только удары пульса, отдававшиеся у меня в висках. Внезапно труп Альфы шевельнулся, задергался и буквально воспарил над алтарем, сотрясаясь в яростных судорогах распада. За несколько секунд крестоформ словно вырос в размерах и налился краснотой, как кусок сырого мяса. Мне показалось, что я вижу волокна и червеобразные отростки, пронизывающие разлагавшееся тело, подобно арматуре в плавящейся восковой модели статуи. И плоть потекла.
Эту ночь я провел в базилике. Крест на груди Альфы освещал пространство вокруг алтаря, и, когда труп шевелился, по стенам метались причудливые тени.
Альфа покинул базилику на третьи сутки, и все это время я находился рядом с ним. Большинство видимых изменений произошло к концу первой ночи. Тело бикура, которого я называл Альфой, разложилось и возродилось заново на моих глазах. Восстановленный труп напоминал Альфу, хотя и не был точной копией. Но все повреждения исчезли. Лицо – гладкое, без морщин, как у пластмассовой куклы – застыло в полуулыбке. На восходе солнца третьего дня я увидел, как грудь мертвеца начала подниматься и опускаться. Затем послышался первый вздох – с таким звуком вода льется в кожаные мехи. Незадолго до полудня я покинул базилику и поднялся по лианам наверх.
Впереди лез Альфа.
Он все время молчит, не отвечает на вопросы и глядит прямо перед собой бессмысленным взглядом. Иногда, заслышав отдаленные голоса, он застывает на месте.
Когда мы вернулись в деревню, никто не обратил на нас внимания. Альфа отправился к себе в хижину и сейчас сидит там. Я сижу у себя. Минуту назад я расстегнул балахон и провел пальцем по крестообразному рубцу. Крестоформ неподвижен, он врос в мою грудь. И ждет.
День 140-й
Я поправляюсь от ран и потери крови. Пытался вырезать его заостренным камнем. Не вышло.
Ему не нравится боль. Я терял сознание, но не от боли и не от потери крови, а значительно раньше. И стоило мне, придя в себя, возобновить свои попытки, как я тут же отключался снова. Ему не нравится боль.
День 158-й
Альфа начинает говорить. Он кажется глупее, медленнее в движениях и лишь смутно осознает мое (или чье-либо еще) присутствие. Однако он ест и двигается. Похоже, он все-таки узнает меня. На томограмме видны внутренние органы молодого человека. Сердце – как у шестнадцатилетнего.
Я должен обождать еще один здешний месяц и десять дней (всего дней пятьдесят), пока не «уснут» огненные леса. Тогда я попытаюсь уйти. Что ж, боль так боль. Посмотрим, кто сдастся первый.
День 173-й
Еще одна смерть.
Неделю назад пропал бикура со сломанным пальцем, которого я окрестил Вилем. Вчера все разом, словно следуя сигналам радиомаяка, отправились на северо-восток и в нескольких километрах, у большого оврага, нашли его останки.
Очевидно, он полез на дерево за чем-то съедобным, и под ним подломилась ветка. Смерть, должно быть, наступила мгновенно – он сломал себе шею. Но главное – место, куда он упал. Тело (если его еще можно было назвать телом) лежало между двумя большими буграми, под которыми гнездятся крупные красные насекомые – Тук называл их огненными богомолами. На мой взгляд, самое подходящее название для них – кожееды. За несколько дней насекомые оставили от трупа одни кости. Голый скелет, несколько кусочков кожи, обрывки сухожилий и крестоформ. Он лежал на грудной клетке, словно чудотворное распятие давно усопшего первосвященника.
Это ужасно, но я ничего не могу с собой поделать: к печали примешивается нотка торжества. Крестоформу ничего не сделать с этими костями; пусть проклятый паразит игнорирует логику нашего мира, но закона сохранения вещества ему не одолеть. Виль умер настоящей смертью. С этого момента их уже не Трижды Двадцать и Десять, а Трижды Двадцать и Девять.
День 174-й
Я глупец.
Сегодня я заговорил с ними о Виле и о его кончине. Меня удивляло отсутствие реакции бикура на настоящую смерть одного из них. Они забрали крестоформ, но сам скелет оставили там, где он лежал, и никаких попыток перенести останки в базилику не предпринимали. Всю ночь мне не давала покоя мысль: что, если они заставят меня занять его место, стать одним из Трижды Двадцати и Десяти.
– Очень печально, – сказал я, – что один из вас умер настоящей смертью. Что же теперь станет с Трижды Двадцатью и Десятью?
Бета пристально посмотрела на меня.
– Он не может умереть настоящей смертью, – спокойно ответил мне маленький лысый гермафродит. – Он принадлежит крестоформу.
Вскоре после этого, в очередной раз томографируя обитателей деревни, я узнал, в чем дело. Тот, которого я называл Тета, внешне никак не изменился, но в его плоть погружены уже два креста. Не сомневаюсь, что этот бикура в ближайшие годы проявит склонность к полноте, а затем разбухнет подобно какой-то уродливой кишечной палочке, вызревающей в чашке Петри. Когда он/она/оно умрет, из могилы его встанут двое, и Трижды Двадцать и Десять снова окажутся в полном комплекте.
По-моему, я схожу с ума.
День 195-й
Неделю за неделей я изучаю проклятого паразита, но до сих пор не представляю, как он функционирует. Более того, похоже, я теряю к этому интерес. То, о чем я сейчас думаю, важнее.
Почему Бог допустил эту непристойность?
Почему бикура наказаны таким образом?
Почему на мою долю выпало разделить их судьбу?
Каждый вечер, во время молитвы, я задаю себе эти вопросы. Но ответа нет. Только ветер в Разломе поет свою проклятую песню.
День 214-й
На оставшихся десяти страницах я должен дописать полевой дневник, а также изложить некоторые гипотезы. Эта запись – последняя. Огненные леса «засыпают»; завтра утром я ухожу.
Несомненно, я обнаружил самое инертное из всех человеческих сообществ. Бикура осуществили извечную мечту о бессмертии, но отдали взамен свою человеческую природу и бессмертные души.
Эдуард, я долго боролся со своей верой, точнее, с ее отсутствием, но сейчас, в этом ужасном уголке забытого Богом мира, когда тело мое терзает отвратительный паразит, ко мне странным образом вернулась вера – и вера столь сильная, какой я не знал с поры нашего с тобою детства. Только теперь я понял, как она необходима. Чистая, слепая вера, бросающая вызов здравому смыслу – как спасательный круг в яростном и беспредельном океане вселенной, где царят жестокие законы, абсолютно безразличные к судьбам крохотных разумных существ, обитающих в нем.
День за днем я пытался покинуть район Разлома и день за днем испытывал ужасающую боль. Она уже стала частью моего мира, как это неестественно маленькое солнце или лазурное небо. Боль стала моим союзником, моим ангелом-хранителем, тем звеном, что пока еще связывает меня с человечеством. Крестоформу не нравится боль. Не нравится она и мне, но, подобно ему, я заставлю ее служить моим целям. И сделаю я это сознательно, а не инстинктивно, как кусок заключенной во мне чужеродной ткани. Это безмозглое существо стремится избежать смерти любыми способами. Я тоже не хочу умирать, но я приветствую боль и смерть как противоположность вечному прозябанию. Жизнь священна. Я все еще придерживаюсь этого постулата, на котором зиждется наша вера и наше учение последние двадцать восемь веков (на протяжении которых, увы, жизнь ценилась так дешево). Но еще более священна душа.
Я понимаю теперь, что, пытаясь подтасовать результаты раскопок на Армагасте, я не мог возродить церковь. Самое большее, что я в силах был предложить ей, – это лжесуществование, подобное тому, что ведут эти несчастные ходячие трупы. Если Церкви суждено погибнуть, она должна сделать это со славою и в полном сознании своего возрождения во Христе. Она должна сойти во тьму не покорно, но достойно – бесстрашно и с твердой верой, как уходили до нас миллионы. Уйти, сохраняя живую связь с поколениями людей, стоявших перед лицом смерти. С теми, кто молча умирал за лагерной проволокой. С теми, кто сгорел в пламени ядерного пожара. С теми, кто корчился от боли в больничных палатах. С теми, кто погиб от рук погромщиков. Сойти во тьму – если не с надеждой, то с молитвой, что во всем этом есть смысл, нечто стоящее всей этой боли, всех жертв. У тех, кто ушел до нас, не было ни доказательств, ни фактов, ни убедительных теорий – лишь тонкая нить надежды да шаткая вера. И если они все же смогли сохранить свою хрупкую надежду пред ликом тьмы, то так же должен поступить я… и Церковь.
Я уже не верю, что лекарство или скальпель помогут мне избавиться от вселившегося в меня паразита, но если кто-нибудь сумеет отделить его, изучить и уничтожить – пусть даже ценой моей жизни, – я умру с сознанием выполненного долга.
Огненные леса спокойны как никогда. А теперь спать. Мне надо выйти до рассвета.
День 215-й
Выхода нет.
Я прошел по лесу четырнадцать километров. Кое-где деревья еще «искрят», но пройти можно. Три недели – и я прошел бы лес насквозь.
Меня не пускает крестоформ.
Боль как при затяжном сердечном приступе. Тем не менее я шел вперед. Спотыкался, падал, полз через золу. В конце концов я потерял сознание. Придя в себя, я обнаружил, что ползу в сторону Разлома. Раз за разом я поворачивал обратно, проходил километр, потом метров пятьдесят ползком – и снова терял сознание. А придя в себя, обнаруживал, что не продвинулся ни на шаг. Весь день шла эта безумная битва за мое тело.
Перед восходом солнца бикура обнаружили меня в пяти километрах от Разлома и принесли назад.
Боже милостивый, почему ты допускаешь все это?
У меня не остается никакой надежды вырваться отсюда, разве что кто-нибудь придет и заберет меня.
День 223-й
Снова попытка. Снова боль. Снова неудача.
День 257-й
Сегодня мне исполнилось шестьдесят восемь стандартных лет. Неподалеку от Разлома я строю часовню. Работа движется. Вчера попытался спуститься к реке, но Бета и четверо других завернули меня назад.
День 280-й
По местному исчислению я прожил на Гиперионе ровно год. Год в чистилище или год в аду?
День 311-й
Сегодня, заготавливая камни на карнизе под уступом, где будет построена часовня, я обнаружил свои громоотводы. Должно быть, бикура сбросили их с обрыва в ночь, когда убили Тука. Двести двадцать три дня тому назад.
С их помощью я пройду огненные леса когда угодно. Конечно, если позволит крестоформ. Но он не позволит. Если бы они не уничтожили мою аптечку! Там были анестетики! Но когда я собирал шесты, у меня возникла идея.
Я все еще продолжаю свои дилетантские эксперименты с медсканером. Так вот, когда две недели назад Тета сломал ногу (кость переломилась в трех местах), я наблюдал за реакцией крестоформа. Паразит делал все возможное, чтобы погасить боль: большую часть времени Тета пролежал без сознания, а его организм вырабатывал невероятное количество эндорфинов. Но переломы были очень болезненные, и на четвертые сутки бикура перерезали Тете горло и отнесли его тело в базилику. Крестоформу было легче восстановить труп, чем длительное время переносить такую боль. Непосредственно перед тем, как они убили Тету, я сканировал его тело. Крестоформ ослабил хватку. Некоторые участки центральной нервной системы почти освободились от червеобразных волокон.
Не знаю, смогу ли я причинить себе такую боль. Выдержу ли? Останусь ли жив? Лишь в одном я уверен: бикура этого не допустят.
Сейчас я сижу возле недостроенной часовни и пытаюсь что-нибудь придумать.
День 438-й
Часовня закончена. Это труд моей жизни. Сегодня вечером, когда бикура спустились в Разлом, дабы совершить свое ежедневное богослужение (точнее, пародию на богослужение), я отслужил мессу перед алтарем только что возведенной часовни. Я испек хлеб из муки челмы. По вкусу он напоминает мягкие, желтые листья этого растения. Но для меня он был точно таким же, как та гостия, которую я вкусил шестьдесят лет назад, впервые принимая Святое Причастие.
Утром я совершу то, что задумал. Все готово: дневники, записи и томограммы уложены в мешок, сплетенный мною из волокон бестоса. Это лучшее из того, что я мог придумать.
Вместо освященного вина у меня была только вода, но в тусклом свете заката она выглядела кроваво-красной и по вкусу напоминала вино причастия.
Идея заключается в следующем. Нужно проникнуть достаточно далеко в огненный лес. Вся надежда на то, что деревья тесла сохраняют остаточную активность даже во время спокойных периодов.
Прощай, Эдуард. Едва ли ты еще жив, а если даже и так, нам все равно больше не встретиться. Нас разделяют не только годы пути, но и гораздо более глубокая пропасть, имеющая форму креста. И все же я надеюсь снова увидеть тебя – не в этой жизни, а в той, которая наступит потом. Тебе странно слышать это от меня снова? Но вот что я скажу тебе, Эдуард. Многие десятилетия я прожил в сомнениях и в великом страхе перед тем, что ждет меня впереди, но теперь наконец душа моя успокоилась, и сердце пребывает в мире.
Господи, я грешен пред Тобою
И всем сердцем осуждаю грехи свои,
Но не потому, что я утратил рай,
И не потому, что мне грозят адские муки.
Более всего я сокрушен тем, что согрешил пред
Тобою.
Господь всеблагой!
Вся моя любовь
Будет принадлежать Тебе.
Я твердо решил, уповая на твою милость,
покаяться во всех моих грехах, и искупить их,
И исправить свою жизнь,
Аминь.
24:00
Лучи заходящего солнца врываются в открытое окно часовни и заливают светом алтарь, вырезанный из дерева потир и меня самого. Ветер в Разломе начинает свой хорал. Для меня он – последний. Если повезет, я, с Божьей помощью, никогда больше его не услышу.
– Это последняя запись, – сказал Ленар Хойт.
Когда священник прекратил чтение, шестеро паломников, сидевших за столом, разом повернулись к нему, как бы пробуждаясь от общего сна. Консул посмотрел вверх и увидел, что Гиперион стал гораздо ближе. Он занимал теперь почти треть небосвода, и его холодный свет затмевал звезды.
– Я вернулся сюда недель через десять после того, как в последний раз видел отца Дюре, – продолжал отец Хойт. Его голос звучал все более хрипло. – На Гиперионе за это время прошло более восьми лет… С последней записи в дневнике отца Дюре – около семи. – Священник явно испытывал боль, его лицо покрылось испариной и побледнело настолько, что казалось – оно источает какой-то болезненный свет.
– За месяц я добрался до плантации Пересебо, расположенной вверх по реке от Порт-Романтика, – продолжал он, стараясь говорить твердо. – Я предполагал, что плантаторы скорее скажут правду мне, чем сотруднику консульства или местных властей. Я оказался прав. Администратор из Пересебо по фамилии Орланди вспомнил, что отец Дюре у них останавливался. Подтвердила это и его жена Семфа, которую отец Дюре упоминет в своих дневниках.
Управляющий несколько раз посылал тогда на плато спасательные экспедиции, но ни одна из них не достигла цели, ибо активность огненных лесов в тот год была исключительно высокой. Через несколько лет они оставили всякую надежду найти Дюре или проводника Тука живыми… Тем не менее Орланди нанял опытных пилотов, и на двух скиммерах, принадлежащих плантации, мы отправились на плато. Мы решили пробраться в страну бикура по самому Разлому, положившись на автоматику и на удачу. Хотя при таком маршруте основной массив огненных лесов оставался в стороне, мы все-таки потеряли один скиммер и четырех человек – так велика была активность деревьев тесла.
Отец Хойт замолчал и слегка покачнулся. Схватившись за край стола, чтобы обрести устойчивость, он откашлялся и заговорил снова:
– Рассказ мой почти окончен. Мы обнаружили деревню бикура. Их было ровно семьдесят, и были они такие же глупые и необщительные, какими изображает их в своих записках отец Дюре. Мне удалось выведать у них, что он погиб, пытаясь проникнуть в огненный лес. Мешок из бестоса уцелел; там были его дневники и томограммы. – Хойт обвел присутствующих быстрым взглядом, затем снова опустил глаза. – Мы заставили их показать нам место, где погиб отец Дюре. Они… они не погребли его. Его останки сильно обгорели и разложились, но обнаруженного было достаточно, чтобы убедиться – разряды деревьев тесла уничтожили… не только тело, но и… крестоформ. Отец Дюре умер настоящей смертью. Мы отвезли его останки на плантацию Пересебо и там, отслужив панихиду, предали земле. – Хойт глубоко вздохнул. – Вопреки моим настойчивым возражениям господин Орланди уничтожил деревню бикура и часть стены Разлома кумулятивными ядерными зарядами, доставленными с плантации. Я не думаю, что кому-нибудь из бикура удалось уцелеть. Вход в лабиринт и так называемая базилика, по всей видимости, погребены обвалом. Во время экспедиции я был ранен, и потому, прежде чем возвращаться на северный континент и заказывать билеты на Пасем, мне пришлось несколько месяцев провести на плантации. О существовании этих дневников, равно как и об их содержании, знают только Орланди, монсеньор Эдуард и те высокопоставленные сановники, которых монсеньор Эдуард счел нужным поставить в известность. Но, насколько я знаю, в связи с дневниками отца Поля Дюре Церковь не делала никаких заявлений.
Последние слова отец Хойт произнес стоя и сразу же сел. С его подбородка каплями стекал пот, а лицо в отраженном свете Гипериона казалось синевато-бледным.
– Это… все? – спросил Мартин Силен.
– Да, – с трудом ответил отец Хойт.
– Леди и джентльмены, – произнес Хет Мастин, – нам пора. Я предлагаю всем собрать багаж и встретиться на корабле нашего друга Консула в сфере № 11 не позже, чем через тридцать минут. Я же воспользуюсь одним из челночных кораблей Древа и присоединюсь к вам позднее.
Не прошло и пятнадцати минут, как почти все собрались. Тамплиеры перебросили мостик с рабочего пирса, находившегося на внутренней поверхности сферы, к балкону верхнего яруса корабля, и Консул отвел гостей в комнату отдыха. Тем временем клоны внесли багаж и удалились.
– Чудесный старый инструмент. – Полковник Кассад провел ладонью по гладкой крышке «Стейнвея». – Клавикорд?
– Фортепьяно, – ответил Консул. – Сделано еще до Хиджры. Итак, все в сборе?
– Все, кроме Хойта, – ответила Ламия Брон, усаживаясь в проекционной нише.
Вошел Хет Мастин.
– Военный корабль Гегемонии дает вам разрешение на посадку в космопорте Китса, – сказал капитан и огляделся. – Сейчас я пошлю матроса узнать, что с господином Хойтом. Возможно, он нуждается в помощи.
– Не надо. – Консул постарался придать своему голосу убедительность. – Я сам помогу ему. Не могли бы вы объяснить, как найти его каюту?
Несколько секунд капитан корабля-дерева молча смотрел на Консула, затем сунул руку в складки своей мантии и достал диск-указатель.
– Счастливого пути! – сказал он, передавая Консулу диск. – Увидимся на планете. В полночь мы выступаем из святилища Шрайка в Китсе.
Консул поклонился.
– Путешествие под защитой ветвей вашего Древа, Хет Мастин, доставило мне истинное удовольствие, – произнес он официальным тоном. Повернувшись к остальным, он обвел рукой зал: – Прошу вас, устраивайтесь поудобней. Можно прямо здесь, в комнате отдыха. Или, если угодно, пройдите на нижнюю палубу, в библиотеку. Корабль сам позаботится о вас и ответит на все ваши вопросы. Как только мы с отцом Хойтом вернемся, сразу же стартуем.
Каюта священника находилась в средней части «дерева», на конце небольшой ветки. Как и предполагал Консул, указатель комлога, который вручил ему Хет Мастин, служил также и ключом, отпирающим папиллярный замок. После нескольких безуспешных попыток привлечь внимание священника звонками и ударами в дверь Консул коснулся диском замка и вошел в стручок.
Отец Хойт, запрокинув голову, стоял на коленях посреди ковра из трав. Вокруг него валялось белье, какие-то приборы, одежда и лекарства из стандартной аптечки. Он сорвал с себя накидку и воротничок, а мокрая от пота рубашка была разодрана в клочья. Через стенку стручка просачивался свет Гипериона, придавая происходящему оттенок нереальности; казалось, они находятся под водой… или в соборе, подумал Консул.
Лицо Ленара Хойта было искажено судорогой, пальцы царапали грудь. Мышцы, вздувшиеся под бледной кожей его предплечий, пульсировали, словно живые существа.
– Инъектор… неисправен, – задыхаясь, произнес Хойт. – Прошу вас…
Консул поспешно кивнул, приказал двери закрыться и опустился на колени рядом со священником. Затем он вынул из его судорожно сжатых пальцев бесполезный инъектор и извлек ампулу. Ультраморфин. Консул еще раз кивнул и достал из аптечки, которую принес со своего корабля, новый инъектор. Ему потребовалось всего пять секунд, чтобы заправить его ультраморфином.
– Ради Бога, – взмолился Хойт, извиваясь в судорогах. Консулу казалось, что он воочию видит волны боли, пробегающие по телу священника.
– Сейчас, – успокоил его Консул и перевел дыхание. – Но сначала вы окончите свой рассказ.
Хойт, не сводя с него глаз, потянулся к инъектору. Но Консул, который и сам обливался потом, держал прибор так, что священник не мог его достать.
– Сию секунду, – повторил он. – Как только вы все расскажете. Мне необходимо это знать.
– Иисусе милосердный, – простонал Хойт. – Умоляю вас!
– Сейчас, сейчас, – задыхаясь, ответил Консул. – Но сначала вы скажете мне правду.
Прерывисто дыша, отец Хойт рухнул на четвереньки.
– Негодяй! – Священник несколько раз глубоко вздохнул, потом задержал дыхание и, наконец, справившись с судорогой, сел прямо. В безумном взгляде его мелькнуло нечто похожее на облегчение. – И тогда… вы… введете мне?
– Да, – сказал Консул.
– Хорошо, – еле слышно прошептал Хойт. – Я скажу вам… правду. Плантация Пересебо… как я говорил. Мы прилетели… в начале октября… Ликий… восемь лет после того, как Дюре… исчез. О Боже, как больно! Спирт и эндорфины больше не действуют. Только… чистый ультраморфин…
– Понимаю, – прошептал Консул. – Инъектор готов. Но сначала рассказ.
Священник опустил голову. Пот стекал у него по щекам и переносице и каплями падал в короткую траву. Консул заметил, что его мышцы напряглись, словно он готовился к нападению, но затем новый приступ боли обрушился на тщедушное тело, и Хойт обмяк.
– Тот скиммер… он не погиб… Семфа, еще двое мужчин и я… пошли на вынужденную… рядом с Разломом… Орланди улетел дальше… вверх по реке. Его машина… он должен был переждать, пока деревья не разрядятся…
…Бикура пришли ночью. Убили… убили Семфу, пилота… и того, другого тоже… Забыл, как его звали… А меня… оставили в живых. – Хойт протянул было руку к наперсному кресту, но понял, что в припадке сорвал его. Он рассмеялся коротким смешком, но заставил себя замолчать, прежде чем смех перешел в рыдания. – Они… рассказали мне о пути креста. О крестоформе. Рассказали мне о… Сыне Пламени…
…На следующее утро они отвели меня… к нему. – Хойт попытался сесть прямо. Выкатив глаза, он рвал себе щеки ногтями. Видимо, он испытывал страшную боль, но уже не думал про ультраморфин. – Около трех километров в глубь огненного леса… большое дерево тесла… восемьдесят… нет, сто метров высотой, не меньше. Уже спокойно, но все еще много… ионизация… и повсюду зола.
…Бикура не хотели… не хотели подходить слишком близко. Просто опустились на колени и склонили свои мерзкие лысые головы. Но я… подошел близко… должен был. Боже милостивый… Господи Иисусе, это был он. Дюре. То, что от него осталось.
…Он забрался на три… может быть, на четыре метра… вверх по стволу дерева… по веревочной лестнице… Соорудил себе платформу. Для ног. Разломал громоотводы… сделал из них длинные шипы… Заточил… Должно быть, забил камнем самый длинный… сквозь обе ступни… сквозь платформу из бестоса… в дерево…
…Его левая рука… он забил шип между лучевой и локтевой костью… мимо вен… как проклятые римляне. Очень надежно… Пока цел скелет… Другая рука… правая рука… ладонью вниз. Сперва он забил шип. Заостренный с обоих концов. Затем… нанизал свою правую руку. Каким-то образом согнул шип. Крюк…
…Лестница свалилась… давно… но это был бестос. Не горит. Я залез к нему. Все сгорело еще несколько лет назад… одежда, кожа, верхний слой мяса… но мешок из бестоса все еще висел у него на шее…
…Сплав, из которого были сделаны шипы, все еще проводил ток, даже когда… я мог чувствовать это… видеть, как это… проходит через его тело… то, что осталось от тела…
…Это все еще выглядело как Поль Дюре. Это важно. Я сообщил монсеньору. Кожи нет. Плоть почти исчезла. Видны нервы и эти… как серые и желтые корни. Боже, какая вонь. Но это все еще выглядело как Поль Дюре!..
…Я понял тогда. Понял все. Каким-то образом… даже раньше, чем прочел дневники. Понял, что он висел здесь… о Боже милостивый… семь лет. Живой. Умирающий. Крестоформ… заставлял его оживать снова. Электричество… текло через него каждую секунду все эти… семь лет. Пламя. Голод. Боль. Смерть. Но каким-то образом проклятый… крестоформ… всасывая вещество из дерева, может быть, из воздуха, из того, что осталось… восстанавливал, что мог… принуждал его жить… и чувствовать боль… снова, и снова, и снова…
…Но он победил. Боль была его союзником. Господи Иисусе… Что такое несколько часов на кресте… а потом – копье и покой… Семь лет!..
…Но… он победил. Когда я снял мешок, крестоформ свалился с его груди. Просто… слетел… эти проклятые корни… оборвались. А затем то… то, что я считал трупом… человек поднял голову. Не веки. Глаза запеклись белым. Губы исчезли. Но он посмотрел на меня и улыбнулся. Он улыбнулся. И он умер… умер по-настоящему… там, у меня на руках. В десятитысячный раз, но теперь по-настоящему. Он улыбнулся мне и умер.
Хойт замолчал, словно хотел остаться наедине со своими страданиями, затем, то и дело стискивая от боли зубы, продолжил:
– Бикура отвели меня… назад… к Разлому. Орланди прилетел на следующий день. Спас меня. Он… Семфа… я не мог… он спалил лазером деревню, сжег бикура… на месте… они стояли, как стадо безмозглых баранов. Я не… я не спорил с ним. Я смеялся. Боже милостивый, прости меня. Орланди засыпал все вокруг кумулятивными снарядами… для расчистки леса… под фибропластовые плантации.
Хойт посмотрел прямо в глаза Консулу и судорожно взмахнул правой рукой.
– Сначала болеутоляющие средства делали свое дело. Но с каждым годом… с каждым днем… становилось хуже. Даже в фуге… боль. В любом случае я должен был вернуться назад. Как он мог… семь лет! О, Иисусе милосердный, – простонал отец Хойт и впился ногтями в ковер.
Консул быстро наклонился к нему, ввел под мышку полную ампулу ультраморфина и, когда священник стал оседать, подхватил его и бережно уложил на ковер. Все плыло перед глазами Консула, когда он разорвал мокрую от пота рубашку Хойта и отшвырнул лохмотья в сторону. Да, он был там, на груди. Он затаился под бледной кожей как огромный крестоообразный червь. Консул перевел дыхание и осторожно перевернул священника лицом вниз. Второй крестоформ был там, где он и ожидал его обнаружить. Крестообразный рубец чуть меньше первого проступал на худой спине священника, как раз между лопатками. Когда пальцы Консула коснулись воспаленной плоти, Хойт чуть заметно дернулся.
Консул действовал уверенно и неторопливо. Сперва он упаковал багаж священника и прибрал в комнате. Затем одел Хойта – бережно, как одевают, провожая в последний путь, тело родного человека.
Комлог Консула подал сигнал вызова.
– Пора стартовать, – раздался голос полковника Кассада.
– Идем, – ответил Консул. По комлогу он вызвал клонов, чтобы отнести багаж. Но отца Хойта он понес сам. Тело казалось почти невесомым.
Дверь стручка распахнулась, и Консул вышел из густой тени ветвей в сине-зеленое сияние Гипериона, заполнявшего теперь весь небосвод. Обдумывая легенду, которую ему предстоит рассказать остальным, Консул помедлил секунду и еще раз посмотрел в лицо спящему священнику. Потом бросил взгляд вверх, на Гиперион, и пошел дальше. Даже если бы сила тяжести была здесь такой же, как на Земле, подумал Консул, ноша не показалась бы ему тяжелой.
Его ребенка давно не было в живых, но сейчас к нему вернулось то давнишнее, напрочь забытое чувство – чувство отца, который несет в постель уснувшего сына.
В Китсе, столице Гипериона, было тепло и пасмурно. Дождь прекратился, но над городом медленно ползли тяжелые облака, наполняя воздух соленым дыханием океана, лежавшего в двадцати километрах к востоку. Под вечер, когда серый день выцвел и превратился в серые сумерки, громкий двойной удар потряс город, эхом отразившись от превращенного в гигантскую статую одинокого пика на юге. Облака запылали голубым огнем, и полминуты спустя из них вынырнул эбеново-черный космический корабль. Поддерживаемый столбом термоядерного пламени, он медленно опускался, помигивая красными и зелеными навигационными огнями.
На высоте тысячи метров зажглись посадочные огни корабля, и сразу же со стороны космопорта, расположенного к северу от столицы, навстречу ему поднялись три лазерных луча. Словно приветствуя корабль, они захватили его в рубиновый треножник. На высоте трехсот метров космолет перешел в планирующий режим, плавно, как пивная кружка по мокрой стойке, скользнул в сторону и невесомо погрузился в подготовленную для него посадочную шахту.
Струи воды под высоким давлением начали омывать шахту и основание корабля. Облака пара поднимались вверх и, смешиваясь с завесой редкого дождя, расползались по мощеной равнине космопорта. Когда выключили воду, наступила тишина, нарушаемая лишь шепотом дождя и потрескиванием остывающего корпуса корабля.
Через минуту в двадцати метрах над ограждением шахты из головного обтекателя выдвинулся небольшой балкон. На него вышли пятеро.
– Благодарю вас за приятное путешествие, сэр. – Полковник Кассад учтиво поклонился Консулу.
Тот кивнул в ответ и, облокотившись на перила, глубоко вдохнул свежий воздух. Бисеринки дождя тут же усыпали его плечи и брови.
Сол Вайнтрауб расстегнул свою сумку-люльку и взял ребенка на руки. Перемена давления или температуры, новые запахи, движение, шум или все это вместе – разбудило девочку, и она громко заплакала. Вайнтрауб принялся укачивать ее, но плач не прекращался.
– Подходящий комментарий по случаю нашего прибытия, – бросил Мартин Силен. Поэт был облачен в длинную пурпурную накидку и красный берет, сдвинутый к правому уху. Он захватил с собой стакан и уже успел к нему приложиться. – Клянусь распятием, здесь все переменилось.
Консул, который не был на Гиперионе всего восемь местных лет, только покачал головой. Когда он жил в Китсе, космопорт находился в девяти километрах от города, теперь же лачуги, палатки и грязные улицы окружали летное поле со всех сторон. В те дни маленький порт принимал не более одного корабля в неделю, сейчас Консул насчитал на поле не менее двадцати космолетов. На месте одноэтажного домика, в котором размещались портовое управление и таможня, высилось огромное, собранное из готовых блоков здание; на западе, там где поле сильно раздавалось вширь, появилось с дюжину новых вышек и шахта, а по периметру космопорта торчали десятки стандартных, защитного цвета модулей. Консул знал, что в них может размещаться все что угодно, от наземных станций управления до казарм. Из кучки таких же коробок на дальнем конце посадочной полосы тянулся к небу лес причудливых антенн.
– Прогресс, – пробормотал Консул.
– Война, – возразил полковник Кассад.
– Глядите, там люди. – Ламия Брон указала на юг, в сторону главных ворот, где за внешней оградой и фиолетовым защитным полем беззвучно бушевало тускло-коричневое море.
– Боже мой, – Консул не мог сдержать удивления, – действительно!
Кассад включил бинокль, и они начали по очереди разглядывать многотысячную толпу, осаждавшую проволочные ограждения и защитное поле.
– Зачем они там стоят? – спросила Ламия. – Что им надо?
Даже здесь, на расстоянии полукилометра, чувствовался угрожающий напор людской массы. Морские пехотинцы в темной форме несли караул на внутренней стороне периметра, из чего Консул заключил, что узкая полоска земли между проволокой, силовым полем и цепочкой морских пехотинцев почти наверняка заминирована или простреливается лучами смерти. А может, и то и другое.
– Чего они хотят? – повторила Ламия.
– Убраться отсюда, только и всего, – невозмутимо ответил ей Кассад.
Еще до того, как полковник заговорил, Консул понял, что палаточный городок вокруг космопорта и толпа у ворот – явления неизбежные. Население Гипериона приготовилось покинуть планету. Должно быть, каждый раз, когда в порту садится корабль, у ворот возникает этот безмолвный прибой.
– Ну, один все-таки останется. – Мартин Силен указал на юг, где за рекой высился одинокий пик. – Его хнычущее величество, старина Уильям, упокой, Господи, его грешную душу. – В наступивших сумерках лицо Печального Короля едва проступало сквозь завесу дождя. – Я знал его, Горацио, – произнес пьяный поэт. – Человек бесконечно остроумный. Шутки, шутки… и хоть бы одна смешная. Самая настоящая ослиная задница, Горацио.
Прикрыв дочку от моросящего дождя, Сол Вайнтрауб отошел в сторону, чтобы ее плач не мешал беседе.
– Смотрите, едут, – неожиданно сказал он и мотнул головой.
По мокрой бетонке к кораблю катил автомобиль наземной службы, покрытый камуфляжной полимерной пленкой, за которым следовал армейский ТМП – транспортер на магнитной подушке, оснащенный для передвижения в слабом магнитном поле Гипериона вспомогательными турбонагнетателями.
Мартин Силен, все это время созерцавший мрачный лик Печального Короля Билли, продекламировал тихим, едва слышным голосом:
В угрюмой тьме затерянной долины,
Вдали от влажной свежести зари,
И полдня жгучего, и одинокой
Звезды вечерней, – в мрачной тишине
Сидел Сатурн, как тишина, безмолвный,
Недвижный, как недвижная скала.
Над ним леса, чернея, громоздились,
Подобно тучам…[10]
На балкон, сжимая голову руками, вышел отец Хойт. Широко открытые глаза и отсутствующий взгляд делали его похожим на разбуженного ребенка.
– Мы прибыли? – спросил он.
– А как же, блин! – вскричал Мартин Силен, возвращая бинокль полковнику. – Давайте же спустимся и поприветствуем жандармов!
Молоденький лейтенант морской пехоты внимательно просмотрел диск с разрешением на посадку, который Хет Мастин получил от командира эскадры, но надменное выражение так и не сошло с его лица. Оставив паломников мокнуть под дождем, он принялся неторопливо сканировать чипы с их визами, время от времени бросая замечания лениво-заносчивым тоном – типичная мелкая сошка, дорвавшаяся до власти. Однако, взяв чип Федмана Кассада, он тут же поднял глаза, сразу сделавшись похожим на удивленного зверька:
– Полковник Кассад?
– Полковник в отставке, – уточнил Кассад.
– Извините… сэр, – заикаясь, пробормотал лейтенант и стал торопливо совать паломникам их чипы. – Я не знал, что вы в этой группе, сэр. То есть… капитан только сказал… я имею в виду… мой дядя был с вами на Брешии, сэр. Я хочу извиниться… все, что в наших силах… я и мои люди…
– Вольно, лейтенант, – сказал Кассад. – Лучше скажи, можно отсюда как-нибудь добраться до города?
– Ну… в общем, сэр… – Молодой морской пехотинец попытался потереть подбородок, но вовремя вспомнил про шлем. – Да, сэр! Но проблема в том, что на вас может накинуться толпа и… К тому же эти проклятые ТМП ни хрена не пашут на этой… ой, простите, сэр. Понимаете, наземный транспорт возит только грузы, а все скиммеры заняты до двадцати двух ноль-ноль, но я был бы счастлив предоставить в ваше распоряжение…
– Минутку, – прервал его Консул.
Метрах в десяти от них приземлился потрепанный пассажирский скиммер, вдоль кожуха которого тянулась золотистая геодезическая линия – эмблема Гегемонии. Из кабины неловко выбрался высокий тощий мужчина.
– Тео! – закричал Консул и бросился навстречу прилетевшему. Они протянули было друг другу руки, но потом, передумав, крепко обнялись. – Черт возьми, – Консул улыбнулся, – ты хорошо выглядишь, Тео!
В самом деле, хотя разница в возрасте между Консулом и бывшим его помощником сократилась на шесть лет, внешне тот почти не изменился: то же худое лицо, мальчишеская улыбка и густая рыжая шевелюра, привлекавшая внимание всех незамужних (а также некоторых замужних) сотрудниц консульства. От своей ставшей притчей во языцех застенчивости Тео Лейн тоже не избавился – вот и сейчас он то и дело без всякой нужды поправлял старомодные очки в роговой оправе. Впрочем, молодой дипломат больше никак не проявлял свои чувства.
– Хорошо, что вы вернулись, – сказал Тео.
Консул повернулся и начал представлять своего друга паломникам, но затем вдруг остановился.
– Боже мой, – сказал он, – ты ведь теперь консул. Извини, Тео, я не подумал об этом.
Тео Лейн улыбнулся и снова поправил очки.
– Не беспокойтесь, сэр, – сказал он. – Теперь я уже не консул. Последние несколько месяцев я выполняю обязанности генерал-губернатора. Комитет местного самоуправления в конце концов потребовал – и получил – формальный статус колонии. Приветствую вас в новом мире Гегемонии.
На мгновение Консул опешил, потом снова бросился обнимать бывшего протеже:
– Поздравляю, Ваше Превосходительство!
Тео заулыбался и взглянул на небо:
– Похоже, скоро начнется настоящий ливень. Господа, прошу вас ко мне в скиммер. Я отвезу вас в город. – Новый генерал-губернатор улыбнулся морскому пехотинцу: – Лейтенант?
– Да, сэр. – Офицер замер по стойке смирно.
– Не могли бы вы дать нам своих людей погрузить багаж? Мы хотели бы улететь побыстрее – дождь вот-вот разойдется…
Скиммер летел на юг вдоль шоссе, строго выдерживая шестидесятиметровую высоту. Консул сидел на переднем пассажирском сиденье, остальные паломники удобно расположились позади, в откидных пластиковых креслах. Мартин Силен и отец Хойт спали. Дочка Вайнтрауба перестала плакать и самозабвенно сосала синтетическое материнское молоко из мягкой бутылочки.
– Как все изменилось, – сказал Консул. Он прижался щекой к усеянному дождевыми каплями куполу кабины и посмотрел вниз.
Там царил настоящий хаос. На протяжении всего трехкилометрового пути до городских предместий склоны холмов и оврагов были облеплены тысячами лачуг и навесов. Под мокрыми брезентовыми крышами зажигались огни, освещая сновавшие между грязными лачугами столь же грязные человеческие фигуры. Вдоль старого шоссе Китс-Космопорт построили высокий забор, а саму дорогу расширили и заменили на ней покрытие. Сейчас по ней тянулись навстречу друг другу два потока автомобилей и грузовиков на воздушной подушке, выкрашенных в защитный цвет или покрытых полимерным камуфляжем. Впереди сверкали огни Китса. Казалось, их стало больше, и горели они там, где их прежде не было, – в речной долине и на холмах.
– Три миллиона, – сказал Тео, словно читая мысли своего бывшего шефа. – По меньшей мере три миллиона. И с каждым днем их все больше.
Консул взглянул на него:
– Когда я уезжал, на планете насчитывалось не больше четырех с половиной миллионов жителей.
– Сейчас, наверное, столько же, – сказал новый генерал-губернатор. – Но все стремятся в Китс. Все хотят, пока не поздно, попасть на корабль и унести отсюда ноги. Некоторые ждут, когда построят портал, но большинство не верит, что мы управимся вовремя. Боятся.
– Кого? Бродяг?
– Их тоже, – ответил Тео. – Но еще больше – Шрайка.
Консул отодвинулся от холодного стекла.
– Стало быть, это уже перевалило через Уздечку?
Тео невесело рассмеялся:
– ЭТО везде. Точнее говоря, не ЭТО, а ЭТИ. Люди уверены, что этих тварей несколько десятков или даже сотен. Сообщения о жертвах Шрайка идут со всех трех континентов. Спокойно только в столице, в больших городах – в Эндимионе, например, и на отдельных участках побережья вдоль Гривы.
– И сколько человек погибло? – спросил Консул, хотя ответ его не интересовал.
– По меньшей мере тысяч двадцать, включая сюда и пропавших без вести. Много раненых, но тут уж Шрайк ни при чем, не так ли? – Тео вновь усмехнулся. – Шрайк всегда доводит дело до конца. Люди случайно стреляют друг в друга, падают с лестниц, от страха прыгают из окон или давят друг друга в толпе. Хрен знает что.
За те одиннадцать лет, что Консул проработал вместе с Тео Лейном, он не слышал от него ни одного грубого слова.
– А что же ВКС? Есть от них какой-нибудь толк? – спросил Консул. – Могут они остановить Шрайка хотя бы на подступах к большим городам?
Тео покачал головой.
– Армия не может ни черта. Конечно, толпу она успокаивает. Люди видят: морские пехотинцы на месте, значит, космопорт открыт, а гавань в Порт-Романтике пока в безопасности. Но армия даже не пытается задержать Шрайка. Они ждут нападения Бродяг.
– А что же ССО? – спросил Консул, догадываясь, что от почти необученных сил самообороны толку мало.
Тео фыркнул:
– Из двадцати тысяч убитых, по крайней мере восемь – ополченцы ССО. Генерал Брэкстон повел свою «Третью Боевую» вверх по Речной Дороге, чтобы, как он выразился, «разбить Шрайка в его логове». И с тех пор о нем ничего не слышно.
– Ты шутишь, – произнес Консул, но одного взгляда на лицо друга было достаточно, чтобы понять: тому вовсе не до шуток. – Тео, – спросил он, – как тебе удалось выкроить время, чтобы встретить нас в космопорте?
– Я его не выкраивал. – Генерал-губернатор оглянулся. Одни паломники спали, другие устало смотрели в окна. – Просто я хотел поговорить с вами. Не ходите туда!
Консул покачал головой, но Тео с силой сжал его руку.
– Послушайте, что я вам скажу. Я знаю, как трудно вам было вернуться сюда после… Но нельзя же вот так, ни с того ни с сего, бросать все к чертовой матери… Короче говоря, выкиньте из головы саму мысль об этом дурацком паломничестве. Оставайтесь в Китсе.
– Но не могу же я… – начал было Консул.
– Послушайте, что я вам скажу, – настойчиво повторил Тео. – Причина первая. Вы – самый блестящий дипломат Гегемонии, лучший специалист по кризисным ситуациям из всех, кого я знал, а нам нужны профессионалы.
– Но это еще не…
– Помолчите. Причина вторая. Ни вы, ни ваши спутники не смогут подобраться к Гробницам Времени ближе, чем на двести километров. Это в добрые старые времена чертовы самоубийцы без труда проникали к самым Гробницам и могли даже посидеть там с недельку, а потом передумать и вернуться домой. Теперь ситуация изменилась. Шрайк наступает. Это как чума.
– Понимаю. Но тем не менее…
– Причина третья. Вы нужны мне. Я связывался с Тау Кита, просил Центр прислать мне кого-нибудь в помощь. Когда я узнал, что вы прилетаете… ну, черт возьми, последние два года я только об этом и думаю.
Консул покачал головой, еще не вполне понимая, в чем дело.
Скиммер повернул к центру города, затормозил и неподвижно завис в воздухе. Оторвав взгляд от приборной доски, Тео посмотрел Консулу прямо в глаза.
– Я хочу, чтобы вы приняли на себя полномочия генерал-губернатора. Сенаторы возражать не станут. За исключением разве что госпожи Гладстон. Но пока она поймет, в чем дело, будет уже поздно.
Консула словно ударили под дых. Он отвел взгляд и уставился вниз, на лабиринт узких улочек и покосившихся домишек Джектауна, Старого города. Наконец он выдавил из себя:
– Я не могу, Тео.
– Послушайте, если вы…
– Нет, не могу. Ничего хорошего из твоей затеи не выйдет, но дело даже не в этом. Я просто-напросто не могу. Я должен совершить паломничество.
Тео поправил очки и отвернулся.
– Видишь ли, Тео, из всех профессиональных дипломатов, с которыми мне приходилось работать, ты – самый знающий и толковый. А я уже восемь лет как отошел от дел. Я думаю…
Тео быстро кивнул и прервал его:
– Вы хотите попасть в Святилище Шрайка?
– Да.
Скиммер немного покружил в воздухе и сел. Погруженный в свои мысли, Консул понял это, только когда боковые двери сложились вдвое и откинулись вверх.
– Слава Богу, добрались, – сказал Сол Вайнтрауб.
Паломники выбрались из машины и застыли, пораженные: груды камней и обгоревшие развалины – вот и все, что осталось от Святилища Шрайка. С тех пор как примерно двадцать пять местных лет тому назад Гробницы Времени снова стали опасными и были закрыты для посещения, самым популярным местом у туристов, прилетающих на Гиперион, сделалось Святилище. Занимавший целых три городских квартала главный храм Церкви Шрайка был увенчан заостренным стопятидесятиметровым шпилем и являл собой некое жутковатое подобие кафедрального сбора. В его каркасе из сверхпрочного сплава, в стремительных, будто текущих линиях каменных контрфорсов, угадывалась пародия на готику, изобилие архитектурных трюков, основанных на обмане зрения, – ложные перспективы, «невозможные» углы – придавало ему сходство с гравюрами Эшера, а потайные комнаты, крытые и внутренние дворики вызывали в памяти кошмарные видения Босха. Но еще сильнее Святилище напоминало о прошлом Гипериона. Оно само было прошлым Гипериона.
А теперь его не стало. Лишь груды почерневших камней напоминали о величественном здании, некогда высившемся на этом месте. Оплавленные фермы поднимались над развалинами, словно ребра скелета какого-то гигантского чудовища. Подвалы и подземные ходы, проложенные триста лет назад, были погребены под обломками. Консул подошел к краю ближайшей ямы и задумался. Легенда гласила, что подземелье Святилища соединяется с лабиринтом…
– Здесь, похоже, прошлись «адской плетью». – Мартин Силен ввернул древнее название лазерного оружия большой мощности. Сейчас, стоя рядом с Консулом у края ямы, поэт, казалось, внезапно протрезвел. – Когда-то здесь было только Святилище и часть Старого города. Но после катастрофы у Гробниц Времени Билли решил перенести Джектаун сюда, поближе к Святилищу. И вот его нет. Боже мой…
– Ерунда.
Все посмотрели на Кассада.
– Ерунда. – Внимательно рассматривавший камни полковник поднялся на ноги. – Адская плеть тут ни при чем. Били плазменными кумулятивными снарядами. И не один раз.
– Вы и теперь хотите отправиться в это бессмысленное паломничество? – спросил Тео. – Давайте вернемся в консульство. – Он обращался к Консулу, но его приглашение было адресовано всем паломникам.
Консул отвернулся от ямы и впервые заговорил со своим бывшим помощником как с генерал-губернатором осажденной планеты Гегемонии:
– Мы не можем, Ваше Превосходительство. По крайней мере я. Другие пусть решают сами.
Все отрицательно покачали головами. Силен и Кассад начали выгружать багаж. Дождь превратился в легкую изморось, падающую откуда-то сверху из темноты. В эту секунду Консул заметил, что над крышами соседних домов висят два армейских боевых скиммера. Темнота и «кожа хамелеона» – полимерное покрытие, способное менять цвет, – делали машины почти невидимыми, и лишь слабый блеск водяных капель выдавал их присутствие. «Конечно, – подумал Консул, – генерал-губернатору не полагается путешествовать без эскорта».
– А жрецам удалось бежать? Кто-нибудь остался в живых после того, как разрушили Святилище? – спросила Ламия Брон.
– Да, – ответил Тео. Властитель пяти миллионов обреченных душ снял очки и протер их о рубашку. – Все жрецы и служки бежали через подземные ходы. Толпа осаждала Святилище несколько месяцев. Ее предводительница, женщина по имени Каммон (родом откуда-то с востока, с той стороны Травяного моря), много раз предупреждала осажденных, что против них будет применено оружие. Только после этого по Святилищу открыли огонь из DL-20.
– Куда же смотрела полиция? – спросил Консул. – ССО? Армия, наконец?
Тео Лэйн улыбнулся, и на мгновение Консулу показалось, что перед ним тот юноша, которого он когда-то знал, а не человек на несколько десятков лет старше.
– Пока вы летели, прошло три года, – сказал он. – Вселенная изменилась. Адептов культа Шрайка травят по всей Сети. Можете себе представить, как к ним относятся здесь. А у полиции Китса и без того полно забот. Ей надо поддерживать военное положение, которое я ввел четырнадцать месяцев назад. Когда толпа поджигала Святилище, полицейские и ополченцы стояли в сторонке и наблюдали. Я тоже. В ту ночь здесь собралось до полумиллиона человек.
Сол Вайнтрауб подошел ближе.
– Они знают о нас? Об этом последнем паломничестве?
– Едва ли, – ответил Тео. – Иначе вас уже не было бы в живых. Вы, наверное, думаете, что они будут рады любому, кто попытается умиротворить Шрайка, но толпа видит только одно: вас выбрала Церковь Шрайка. Мне пришлось даже отменить решение собственного Консультативного Совета, который требовал уничтожить ваш корабль, прежде чем он войдет в атмосферу.
– Но почему? – спросил Консул. – Я хотел сказать: почему вы отменили их решение?
Тео вздохнул и поправил очки:
– Гегемония все еще нужна Гипериону, а госпожа Гладстон, даже если Сенат ее не во всем поддерживает, все еще сохраняет вотум доверия Альтинга. Кроме того, вы нужны мне.
Консул посмотрел на развалины Святилища Шрайка.
– Ваше паломничество закончилось, еще не начавшись, – сказал генерал-губернатор Тео Лейн. – Так вы согласны вернуться в консульство… по крайней мере в роли советника?
– Весьма сожалею, – ответил Консул, – но это невозможно.
Ни говоря ни слова, Тео повернулся, нырнул в скиммер и улетел.
Размытые пятна машин эскорта последовали за ним.
Дождь усилился. В наступающей темноте паломники придвинулись друг к другу. Вайнтрауб соорудил над Рахилью некое подобие капюшона, но стук дождевых капель по пластику, по-видимому, напугал девочку, и она снова раскричалась.
– Что будем делать? – Консул вглядывался в темные провалы узких улиц. Мокро поблескивали сваленные в кучу чемоданы. В воздухе стоял запах гари.
Мартин Силен усмехнулся:
– Я знаю тут неподалеку один бар.
Оказалось, Консул тоже знал его; за одиннадцать лет службы на Гиперионе ему не раз доводилось бывать в «Цицероне».
Большинство названий в Китсе, да и вообще на Гиперионе, восходили к литературным источникам эпохи до Хиджры. «Цицерон» составлял исключение. По слухам, бар был назван в честь одного из районов Мегаполиса Старой Земли: то ли Чикаго, то ли Калькутты. Но только Стен Левицкий, владелец и правнук основателя бара, точно знал, откуда взялось название, правда, секрет этот он держал при себе. Полтора века назад бар представлял собой просто-напросто забегаловку на верхнем этаже одного из тех покосившихся от старости домов, что стояли и до сих пор стоят вдоль реки Хулай. Теперь он занимал по девять этажей в каждом из четырех покосившихся от старости домов, стоявших вдоль реки. На протяжении десятилетий интерьер «Цицерона» менялся, но неизменными оставались низкие потолки, густой табачный дым и негромкий разговор за соседними столиками… Все это создавало ощущение уединенности среди всеобщей суеты.
Этой ночью, однако, уединиться было невозможно. Подойдя к бару со стороны Болотного переулка, Консул и его спутники втащили багаж… и остановились в растерянности.
– Черт побери, – пробормотал Мартин Силен.
«Цицерон» выглядел так, словно его захватили орды варваров.
Все столы и кресла были заняты посетителями – в основном мужчинами. На полу в беспорядке валялись какие-то мешки, оружие, свернутые спальники, армейское снаряжение явно устаревшего образца, ящики с провиантом и прочий хлам. Впечателение было такое, что здесь обосновалась целая армия беженцев… точнее, бежавшая армия. Атмосфера «Цицерона», дышавшая некогда ароматами бифштексов, вина, стима, эля и табака, пропиталась едкой вонью – запахом немытых тел, мочи и безнадежности.
В этот момент, словно материализовавшись из темноты, на пороге возникла огромная фигура Стена Левицкого. Его ручищи сохранили былую силу, но лохматая черная шевелюра надо лбом отступила на несколько сантиметров назад, а вокруг темных глаз появились частые морщинки. Сейчас глаза хозяина бара были широко открыты: он изумленно смотрел на Консула.
– Привидение, – произнес он наконец.
– Нет.
– Так ты же умер!
– Нет.
– Вот черт! – закричал Стен Левицкий и, схватив Консула за бицепсы, легко, словно пятилетнего ребенка, поднял его в воздух. – Черт возьми! Жив! А что ты тут делаешь?
– Проверяю лицензии на торговлю спиртным, – улыбнулся Консул, – и до тебя добрался. Да отпусти же ты меня наконец!
Левицкий осторожно опустил Консула, похлопал его по плечу и расплылся в улыбке. Потом посмотрел на Мартина Силена, и улыбка сразу же сползла с его губ.
– Странное дело, – сказал он, нахмурившись. – В первый раз тебя вижу, а лицо твое мне будто знакомо.
– Я знал твоего прадеда, – сказал Силен. – В связи с чем позволю себе задать один вопрос: не осталось ли у тебя того самого эля, что варили еще до Хиджры? Горячего английского эля, отдающего лосиной мочой? Ни разу в жизни мне не удалось напиться его вдосталь!
– Ничего не осталось, – сказал Левицкий и вдруг взмахнул рукой: – Черт возьми, припоминаю. Сундучок прадедушки Джири… Старая голограмма… сатир на улицах древнего Джектауна… Быть не может! – Он уставился на Силена, потом перевел взгляд на Консула и поочередно дотронулся до них. – Два призрака.
– Нет. Просто шестеро усталых путников, – сказал Консул. Ребенок снова запищал. – Точнее, семеро. У тебя найдется где переночевать?
Левицкий повернулся на месте и развел руками:
– Везде то же самое. Свободных мест нет. Еды нет. Вина нет. – Он скосил глаза на Мартина Силена: – Эля нет. Мой бар превратился в гостиницу – правда, без кроватей. Эти ублюдки из ССО разместились здесь, как дома, ни черта не платят, пьют какую-то вонючую бурду собственного изготовления и ждут конца света. Я лично подозреваю, что это случится довольно скоро.
Место, где стояли сейчас паломники, в старые времена именовалось мезонином. Их багаж почти затерялся среди разбросанного по полу барахла. Повсюду, расталкивая плечами толпу, сновали какие-то личности сомнительного вида. Время от времени они оценивающе поглядывали на прибывших – в особенности на Ламию, но та стояла с невозмутимым видом и холодно парировала нахальные взгляды.
Стен Левицкий пристально посмотрел на Консула:
– Есть еще столик на балконе. Пятеро «командос» из Отряда Смертников паркуются там уже неделю. Сидят, понимаешь, разъясняют всем вокруг – и друг другу, – как они изничтожат легионы Бродяг голыми руками. Вам нужен столик, вот я и вышвырну этих молокососов.
– Что ж, попытайтесь, – сказал Консул.
Левицкий уже повернулся, собираясь уйти, как вдруг Ламия положила руку ему на плечо:
– Давайте я вам помогу.
Левицкий, усмехнувшись, пожал плечами:
– Ну, особой нужды в этом нет, но ваше общество доставит мне удовольствие. Пойдемте.
Они растворились в толпе.
На балконе четвертого этажа поместилось как раз шесть стульев да еще обшарпанный стол. Хотя на всех этажах, на лестницах и в проходах была дикая давка, никто не осмелился претендовать на освободившееся место, после того как Левицкий и Ламия побросали протестовавших «командос» через перила в реку, протекавшую под балконом. Потом Левицкий каким-то чудом добыл для них корзинку с хлебом и холодной говядиной, а также огромный кувшин пива.
Паломники ели молча. Голод после фуги был обычным явлением, но сейчас к нему примешивались усталость и подавленное настроение. Темноту на балконе рассеивали лишь тусклый свет из бара да фонари проплывавших по реке барж. Большинство домов, стоявших на берегу, уже погрузилось во тьму, но в других районах города еще горели огни, отражавшиеся в низко нависших облаках. Метрах в пятистах вверх по течению виднелись развалины Святилища Шрайка.
– И что же дальше? – спросил отец Хойт, пришедший в себя после двойной дозы ультраморфина. Сейчас он балансировал на грани между болью и покоем.
Ответа не последовало, а Консул прикрыл глаза. Ему не хотелось брать на себя роль руководителя. Сидя на балконе бара «Цицерон», так легко было впасть в ритм прежней жизни: всю ночь он будет пить, а ближе к утру, когда рассеются облака, – любоваться на предрассветный дождь метеоров. Потом, покачиваясь, он добредет до своей пустой квартиры у рынка. Часа через четыре, приняв душ и побрившись, он потащится в консульство. От безумной ночи останутся только красные прожилки в глазах и дикая головная боль. Он доверится Тео – такому спокойному, такому толковому трудяге Тео – и как-нибудь проживет это утро. А потом, доверившись судьбе, как-нибудь проживет день. Потом он вернется в «Цицерон» и, доверившись вину, как-нибудь проживет ночь. И так, доверившись сознанию своей незначительности, он проживет жизнь.
– Все ли готовы отправиться в паломничество?
Консул быстро открыл глаза. В дверном проеме стояла фигура в плаще с капюшоном; на мгновение Консулу показалось, что это Хет Мастин, однако вошедший был значительно ниже ростом и в его голосе отсутствовали характерные для тамплиеров металлические нотки.
– Если вы готовы, пора выходить, – произнесла тень.
– Кто вы? – спросила Ламия Брон.
Неизвестный, однако, на вопрос не ответил, а лишь повторил:
– Нужно выходить. Немедленно.
Стараясь не удариться головой о потолок, Федман Кассад поднялся, схватил закутанную в плащ фигуру за плечо и быстрым движением левой руки сбросил с ее головы капюшон.
Перед паломниками предстало существо с голубой кожей и такими же голубыми, почти незаметными на фоне лица глазами.
– Андроид! – воскликнул Ленар Хойт.
Консул удивился меньше остальных. Уже более ста лет в Гегемонии было запрещено иметь андроидов, и биотехническая промышленность перестала их выпускать, но на отдаленных, неосвоенных планетах, таких, как Гиперион, их продолжали держать для тяжелых работ. Церковь Шрайка использовала андроидов постоянно, ибо ее учение объявило их свободными от первородного греха. А коль скоро андроид духовно превосходит человека, он не подлежит жестокой и неотвратимой каре Шрайка.
– Поторопитесь, – прошептал андроид, натягивая на голову капюшон.
– Ты из Святилища? – спросила Ламия.
– Тише! – быстро ответил андроид. Он выглянул в холл, потом вернулся и кивнул головой. – Прошу вас следовать за мной. И побыстрее.
Все поднялись и затоптались на месте. Кассад небрежно расстегнул свою кожаную куртку. Консул заметил, что за поясом у полковника поблескивает нейродеструктор, или, как его еще называли, «жезл смерти». В обычной ситуации он почувствовал бы себя неуютно уже при одной мысли об этом предмете: достаточно малейшей ошибки – и у всех, кто окажется поблизости, синапсы превратятся в кашу. Но сейчас он испытал странное облегчение при виде смертоносного оружия.
– А как же багаж… – начал было Вайнтрауб.
– О нем позаботятся, – прошетал человек в капюшоне. – Нам нужно спешить.
Паломники, усталые, как вздох, спустились вслед за андроидом по лестнице и исчезли в ночи.
Консул спал долго. Через полчаса после того, как рассвело, солнечные лучи, проникшие в каюту сквозь щель между шторами, подползли к его подушке, и он, не просыпаясь, перевернулся на другой бок. Еще через час раздался громкий шум – меняли уставших мант, которые всю ночь тянули баржу, – но Консул и на сей раз не проснулся. Гвалт и топот за стенами его каюты становились все громче и назойливей, однако Консул проспал еще целый час, и только возле Карлы его разбудил протяжный гудок. Судно подходило к шлюзам.
Обычное после фуги похмелье еще не прошло, и Консул двигался медленно, словно одурманенный. Накачав ручным насосом воды, он кое-как умылся над тазиком, надел свободные хлопчатобумажные штаны, старую холщовую рубашку, туфли на пластиковой подошве и вышел на палубу.
Завтрак подавали за длинным буфетом, рядом с потемневшим от времени откидным столом. Сверху над палубой был натянут тент, пунцовые и золотистые фестоны которого трепетали на ветру. День был прекрасный – безоблачный, яркий. Крохотное солнце Гипериона припекало вовсю.
Доктор Вайнтрауб, Ламия, Кассад и Силен, вставшие раньше, уже позавтракали. Следом за Консулом на палубе появились заспанные Ленар Хойт и Хет Мастин.
Взяв поднос с печеной рыбой, фруктами и апельсиновым соком, Консул подошел к поручням. Река в этом месте была широкой – по меньшей мере километр от берега до берега, ее лазурно-зеленая гладь повторяла цвет небосвода. Консул долго разглядывал проплывавшие мимо берега, но так и не смог понять, где они находятся. На востоке уходили вдаль сверкавшие под лучами утреннего солнца полузатопленные плантации бобов-перископов, а там, где насыпи пересекались друг с другом, стояли угловатые хижины, построенные из золотистого падуба и побелевшего от времени плотинника. С запада всю пойму реки покрывали заросли низеньких кустиков гиссена, мангрового корня и огненно-красного папоротника (Консул так и не вспомнил, как он называется). Заросшие лагуны и болота тянулись примерно на километр, а дальше отвесной стеной поднимался берег, где вечноголубой кустарник цеплялся за каждый клочок земли между гранитными глыбами.
На секунду Консулу показалось, что он заблудился в этом мире, который до сих пор казался ему таким знакомым, но потом он вспомнил звук гудка, когда они проходили шлюзы, и сообразил, что возле Духоборских Вырубок баржа свернула на север, в боковой рукав реки Хулай. Суда здесь ходили очень редко, так что он действительно попал сюда впервые. Обычно он проплывал (или пролетал на скиммере) вдоль Королевского Канала, который лежал к западу от этих отвесных утесов. Консулу оставалось только гадать, какие помехи и опасности на основном пути к Травяному морю заставили их избрать этот обходной маршрут. Скорее всего сейчас они примерно в ста восьмидесяти километрах северо-западнее Китса.
– При свете дня все выглядит по-другому, не правда ли? – обратился к нему отец Хойт.
Консул снова оглядел берег, не понимая, о чем речь, но потом сообразил, что священник имеет в виду их баржу.
Сейчас прошедшая ночь казалась ему нереальной: прогулка под дождем в обществе посланца-андроида, лабиринт коридоров и выложенных мозаикой комнат, встреча с Хетом Мастином у руин Святилища, погрузка на старую баржу и, наконец, уплывающие за корму огни Китса.
Консул был настолько измучен, что едва ли воспринимал окружающее. Впрочем, остальные устали не меньше и тоже с трудом понимали, что происходит. Он смутно помнил, как удивила его команда баржи, состоявшая из одних андроидов. Но вот чувство облегчения, с которым он закрыл дверь каюты и забрался в постель, – его он помнил отлично.
– Сегодня утром я беседовал с А. Беттиком, – продолжал Вайнтрауб (доктор имел в виду проводника-андроида). – Между прочим, у этой старой калоши богатая история.
Мартин Силен подошел к буфету, налил себе немного томатного сока и, разбавив его какой-то жидкостью из собственной фляжки, сказал:
– Ясное дело, баржа видала виды. Взгляните на эти поручни, лоснящиеся от прикосновений бесчисленных рук, на эти выщербленные лестницы и потемневшие от сажи потолки. А эти просевшие койки – сколько поколений матросов валилось на них без задних ног. Барже, я полагаю, несколько веков. И резьба чертовски занятная. Стиль рококо. Кстати, заметили, что все запахи перебивает запах сандала? Его тут использовали для отделки. Не удивлюсь, если узнаю, что баржу доставили со Старой Земли.
– Именно так, – сказал Сол Вайнтрауб. Малютка Рахиль спала у него на руках, пуская во сне пузыри. – Корабль носит гордое имя «Бенарес». Он построен на Старой Земле в городе с тем же названием и поименован в его честь.
– Что-то не помню на Старой Земле такого города, – сказал Консул.
Ламия Брон оторвалась от завтрака:
– Бенарес, он же Варанаси, он же Гандипур, Свободный Штат Хинду. Вторая Азиатская Зона Процветания. Она образовалась после третьей японо-китайской войны. А во время локального ядерного конфликта между Индией и Исламской Советской Республикой город был уничтожен.
– Да, – подтвердил Вайнтрауб. – «Бенарес» построили еще до Большой Ошибки. Я полагаю, в середине XXII века. И, как сообщил мне А. Беттик, строился он как корабль-левитатор.
– А электромагнитные генераторы с него не сняли? – прервал его полковник Кассад.
– Видимо, нет, – ответил Вайнтрауб. – Они должны стоять на нижней палубе рядом с главным салоном. Пол там изготовлен из чистого лунного камня. А что, неплохо бы сейчас взлететь километра на два… хотя зачем?
– Бенарес, – задумчиво произнес Мартин Силен и любовно погладил потемневшие от времени перила. – Меня там однажды ограбили.
Ламия Брон поставила кофейную кружку на стол.
– Ты что же, хочешь сказать, что помнишь Старую Землю? Сколько же тебе лет, дедуля? Или ты за идиотов нас держишь?
– Дитя мое, – просиял Мартин Силен. – Я ничего не хочу сказать. Я только подумал, что эта история могла бы развлечь нас, так сказать, расширить кругозор… ведь в ней немало поучительного. При случае нам бы стоило поведать друг другу, где и как нас грабили… а равно и о том, где и как мы сами грабили других. А поскольку у тебя, дитя мое, есть преимущество – ты как-никак дочь сенатора, – я уверен, что твой список будет самым длинным и самым примечательным.
Ламия открыла было рот, но потом нахмурилась и промолчала.
– Интересно, как это судно попало на Гиперион? – пробормотал отец Хойт. – Какой смысл перевозить корабль-левитатор на планету, где электромагнитные генераторы не работают?
– Почему же не работают? – возразил полковник. – Небольшое магнитное поле у Гипериона есть. Другое дело, что надежной магнитной подушки здесь не получишь.
Отец Хойт поднял бровь – видимо, не мог сообразить, в чем разница.
– Слушайте! – вдруг завопил поэт, который все еще держался за поручни. – А ведь наша команда опять в сборе!
– Ну и что? – спросила Ламия Брон. Когда она обращалась к Силену, губы ее неизменно сжимались в тонкую линию.
– А то, что раз мы все в сборе, так давайте рассказывать истории.
– Господа, – произнес Хет Мастин, – мы же условились, что будем рассказывать после обеда.
Мартин Силен пожал плечами:
– Завтрак! Обед! Какого черта? Мы все в сборе. Сколько нам еще добираться до Гробниц Времени? Дней шесть-семь?
Консул прикинул. Не меньше двух дней по реке. Столько же – по Травяному морю, конечно, при попутном ветре. Перевалить через горы – еще день.
– Нет, – сказал он. – Меньше.
– Вот и ладушки, – сказал Силен. – Начнем сейчас же! Кроме того, нет никаких гарантий, что Шрайк не объявится раньше, чем мы сами постучим в дверь. Если мы все еще надеемся, что эти истории помогут нам выжить, каждому из нас стоит высказаться, пока ходячий кухонный автомат, к которому мы так стремимся, не превратил нас в кучу мясного фарша.
– Ты отвратителен, – поморщилась Ламия Брон.
– Ах, дорогая, – пропел Силен, – то же самое ты шептала мне этой ночью после второго оргазма.
Ламия отвернулась. Отец Хойт кашлянул:
– Так чья же сегодня очередь? Я имею в виду, чья очередь рассказывать?
Молчание затягивалось.
– Моя, – произнес наконец Федман Кассад. Он запустил руку в карман своей белой блузы и извлек оттуда клочок бумаги с большой цифрой «2».
– Если вы не возражаете, господа, начнем прямо сейчас, – предложил Сол Вайнтрауб.
На лице Кассада появилось подобие улыбки:
– Я с самого начала был против, но будь конец всему концом, все кончить могли б мы разом.[11]
– Слушайте! – воскликнул Мартин Силен. – Он знает драматургов, которые жили еще до Хиджры.
– Вы имеете в виду Шекспира? – спросил отец Хойт.
– Нет, – ответил Силен. – Лернера. Потом этого, козла… Лоуи. Нейла Саймона, старого пидора… А еще, блин, Хамеля Постона…
– Полковник, – официальным тоном произнес Сол Вайнтрауб, – погода великолепная, ближайший час мы ничем не заняты. Мы будем вам весьма обязаны, если вы поделитесь с нами своей историей. Итак, что же подвигло вас отправиться на Гиперион в это последнее паломничество к Шрайку?
Кассад кивнул. Солнце припекало все сильнее. Хлопал под ветром тент. Поскрипывая палубой, левитационная баржа «Бенарес» неспешно поднималась вверх по течению – к горам, болотам и Шрайку.
В битве при Азенкуре Федман Кассад встретил женщину, которую искал потом всю свою жизнь. То утро в конце октября 1415 года от Рождества Христова выдалось сырым и холодным. Кассада сделали лучником в армии Генриха V, короля Англии. Английская армия высадилась во Франции 14 августа и с 8 октября отступала под натиском превосходящих французских сил. Генрих предполагал разбить французов на марше и убедил военный совет отступать под защиту стен Кале. Маневр не удался. Седым и туманным утром 25 октября семь тысяч англичан – в основном пехотинцев – встретились с двадцатью восьмью тысячами французских рыцарей лицом к лицу. Противников разделял только километр грязного поля.
Кассад замерз, устал и чувствовал себя больным. К тому же ему было страшно. Последнюю неделю лучники (и он в том числе) питались какими-то подгнившими ягодами и теперь практически все страдали от поноса. Температура воздуха не превышала десяти градусов, и всю прошлую ночь Кассад безуспешно пытался уснуть на холодной и мокрой земле. Реализм эксперимента впечатлял. Интерактивный тактический имитатор Олимпийской Офицерской школы (ООШ: ИТИ) по своим возможностям превосходил обычные фантопликаторы настолько, насколько голограмма превосходит дагерротип. Все физические ощущения были столь убедительны, столь реальны, что Кассада всерьез пугала перспектива быть раненным. Ходили слухи о кадетах, получивших во время модельных тренировок смертельные ранения и отдавших концы прямо в иммерсионной ванне.
Пехотинцы, составлявшие правый фланг армии Генриха, простояли напротив французов все утро. Но вот наконец развернулись флаги и тишину разорвали зычные крики сержантов (более подходящего слова Кассад не подобрал). По приказу короля лучники двинулись на врага. Справа и слева был лес, и цепь англичан растянулась метров на семьсот – от опушки до опушки. Она состояла из отрядов лучников (в одном из них и шел Кассад), между которыми двигались немногочисленные конные рыцари. Регулярной кавалерии у англичан не было, и большая часть всадников, которых Кассад мог видеть на своем краю поля, сосредоточилась либо вокруг короля (тот ехал в центре, метрах в трехстах от Кассада), либо вокруг герцога Йоркского, находившегося непосредственно на правом фланге. Эти две группы всадников напомнили Кассаду мобильные штабы современных сухопутных войск, с той лишь разницей, что вместо неизбежного леса антенн (сразу же выдающего местоположение штаба) над головами рыцарей реяли яркие знамена и флажки, укрепленные на древках пик. Хорошая мишень для артиллерии, подумал Кассад, но вовремя вспомнил, что в те времена этот род войск еще не встал на колеса.
Кассад отметил, что в армии французов много кавалерии. На каждом фланге стояли рядами 600–700 всадников, кроме того, большой отряд конных рыцарей располагался непосредственно за основной боевой линией. Он не любил лошадей. Конечно, он видел их на картинах и голограммах, но в жизни не сталкивался с ними ни разу до сегодняшнего учебного боя. Их размеры, запахи, звуки, которые они издавали, – все это действовало ему на нервы. Особенно если учесть, что грудь и бока проклятых четвероногих были защищены броней, а на спине у каждого сидел закованный в доспехи всадник с четырехметровым копьем.
Авангард англичан остановился. Кассад оценил расстояние до французской боевой линии в двести пятьдесят метров. По опыту прошлой недели он знал, что это в пределах досягаемости дальнобойного лука. Знал он и другое: для этого придется так натягивать тетиву, что есть шанс вывихнуть руку.
Французы что-то выкрикивали – видимо, осыпали противника оскорблениями. Не обращая на них внимания, Кассад и его товарищи молча сложили стрелы на землю и двинулись вперед, волоча по рыхлой земле заранее приготовленные колья. Колья были длинные – метра полтора, тяжелые, заостренные с обоих концов. Свой кол Кассад таскал уже неделю. Когда они пересекли Сомму и углубились в глухие леса, им приказали рубить молодые деревца и вытесывать колья. Кассад тогда удивился. В самом деле, зачем они нужны? Теперь он понял.
Каждый третий лучник имел при себе тяжелую деревянную колотушку. Теперь колья ставили под нужным углом и колотушками забивали в землю. Кассад вытащил нож, еще раз заточил конец кола (даже поставленный наклонно, он доставал почти до груди) и сквозь частокол отошел назад.
Французы не атаковали.
Все ждали. Кассад ждал вместе со всеми. Он натянул тетиву и встал, как положено. Свои сорок восемь стрел он заранее воткнул в землю двумя кучками – так, чтобы они были под рукой.
Французы не атаковали.
Дождь прекратился, но задул холодный ветер, и то немногое тепло, которое организм Кассада накопил за время короткого марша и при забивании кольев, теперь стремительно улетучивалось. Слышались лязг доспехов, приглушенная ругань, нервные смешки и тяжелый топот копыт – это перестраивалась французская кавалерия. Перестраивалась, но атаку не начинала.
– Вот ведь, мать их… – выругался седой йомен, стоявший в нескольких футах от Кассада. – Время тянут, ублюдки. А я так думаю: не хочешь срать – не мучай жопу.
Кассад кивнул. Он так и не понял, произнесена эта фраза на обычном стандартном или на среднеанглийском, которого ему до сих пор не доводилось слышать. Седой лучник мог быть таким же, как и он, кадетом Офицерской школы, инструктором или просто порождением фантопликатора – какая ему разница? Кассаду казалось, что сердце вот-вот выпрыгнет у него из груди. Ладони вспотели, и он торопливо вытер их о куртку.
И тут, словно до него долетела ругань старого солдата, король Генрих отдал приказ. Взвились и затрепетали флаги, закричали сержанты, английские стрелки подняли свои длинные луки, по команде натянули их и так же, по команде, выстрелили.
Остроконечные трехфутовые стрелы четырьмя волнами взмыли вверх и словно бы зависли метрах в тридцати над землей. Если бы все их сейчас выложить одну за другой, получилась бы цепочка длиной километров шесть.
Затем стрелы обрушились на французов.
Послышалось конское ржание, и словно тысячи свихнувшихся мальчишек принялись что есть силы колотить в десятки тысяч консервных банок. Французские рыцари склонились под дождем стрел, подставив под удар шлемы и доспехи, защищавшие грудь и плечи. С военной точки зрения, их потери были невелики. Но для тех французских солдат, которым стрела угодила прямо в глаз и вошла дюймов на десять в голову, это было слабое утешение. Около дюжины лошадей топтались на месте, вставали на дыбы, напирали друг на друга, пока их всадники пытались вытащить стрелы, торчавшие из боков животных.
Французы не атаковали.
Снова команда. Кассад поднял лук, натянул его, выстрелил. Потом еще раз. И еще. Небо темнело каждые десять секунд. Правая рука и спина уже ныли от этого смертоносного ритма, однако ни злобы, ни возбуждения Кассад не испытывал. Он просто делал свою работу. Предплечье онемело от усталости. Снова и снова взлетали стрелы. Он выпустил уже пятнадцать из двадцати четырех, что были в первой кучке. Но вот по линии англичан прошел крик, и Кассад замер, держа в руках натянутый лук.
Французы пошли в атаку.
До сих пор Кассаду не доводилось видеть кавалерийской атаки. И сейчас, когда двенадцать сотен закованных в броню коней мчались прямо на него, он пришел к выводу, что зрелище это не для слабонервных. Атака продолжалась не более сорока секунд, но за это время во рту у него пересохло, а внутренности превратились в ледяной ком. Будь поблизости какое-нибудь укрытие, Кассад (точнее, то, что от него осталось) всерьез задумался бы, как туда доползти.
Но он был слишком занят.
Выполняя команды, лучники выпустили пять полных залпов по атакующим всадникам, потом выстрелили еще раз, вразнобой, и отступили на пять шагов.
Как выяснилось, лошадь – животное умное и на колья лезть не желает, как бы ни хотелось этого ее седоку. Однако вторая и третья волны наступающей кавалерии не смогли остановиться, как первая, – и началось форменное сумасшествие: лошади ржали, валились на землю, всадники с криками вылетали из седел. Кассад никуда не летел, но тоже кричал. Как только в его поле зрения оказывался выпавший из седла француз, он кидался на него и принимался лупить его колотушкой. Если же теснота не позволяла развернуться, пытался поразить врага ножом сквозь щели в доспехах. Вскоре Кассад, седой лучник и еще одни стрелок – помоложе и без шапки (потерял, наверное) – превратились в слаженную команду убийц. Они набрасывались на поверженных рыцарей сразу с трех сторон. Когда те пытались подняться, Кассад колотушкой укладывал их назад, а затем все трое приканчивали очередную жертву ножами.
Только одному рыцарю удалось вскочить на ноги и обнажить меч. Он откинул забрало и что-то закричал: француз явно вызывал кого-то из них на честный поединок. Старик и юноша кружили вокруг него, как волки. Кассад ответил поклоном и с десяти шагов всадил стрелу в левый глаз рыцаря.
Битва шла своим чередом, все более напоминая трагикомедию; она ничем не выделялась из тех вооруженных столкновений, что отгремели со времен первой дуэли на каменных топорах на Старой Земле. Пока первая десятитысячная волна рыцарей в пешем строю атаковала английский центр, всадникам удалось кое-как развернуть коней и отступить. Свалка в центре задержала французов, и к тому времени, когда они снова овладели инициативой, рыцари короля Генриха уже сомкнули свои ряды и сумели остановить пехоту противника на расстоянии вытянутого копья, в то время как несколько тысяч лучников обрушили на нее с близкого расстояния град стрел.
Но битва на этом еще не кончилась. Возможно даже, вовсе не этот эпизод определил ее исход. Решающий момент, как водится, наступил незаметно, он затерялся где-то в пыли и сутолке тысяч отдельных стычек, когда пехота сошлась в ближнем бою. Битва завершилась через три часа. А пока что повторялись вариации на прежнюю тему: бестолковые атаки и неуклюжие контратаки. Произошло и еще одно, куда менее благородное событие. Когда над англичанами в очередной раз нависла опасность поражения, Генрих приказал перебить пленных вместо того, чтобы отправить их в тыл. Но герольды и историки будущего были единодушны: исход битвы предрешила неудача самой первой пешей атаки. Погибли тысячи французов. Англичане надолго закрепили за собой эту часть континента. Время тяжелой конницы, время рыцарей – этого воплощения благородства – миновало. Несколько тысяч ободранных крестьян, вооруженных длинными луками, вогнали его в гроб истории. Но самым оскорбительным для павших французских дворян (если вообще можно оскорбить мертвых) было даже не то, что их одолели простолюдины, какое-то вшивое мужичье. Их одолела регулярная пехота. Люди простого звания, вставшие в строй по призыву. Матушка-пехота. Серошинельная масса. Джи-Ай. Десантура. Морпехи. Спецкон. Космотехназ. «Прыгающие крысы».
Именно в этом и состоял урок, который Кассад должен был извлечь из данной модельной тренировки. Но никакого урока он не извлек. Он слишком увлекся стычкой, которой суждено было изменить всю его жизнь.
Очередной рыцарь, перелетев через голову рухнувшей лошади, покатился по земле, но потом сумел подняться и побежал к лесу, с трудом выдирая ноги из грязи. Кассад помчался за ним. Он был уже на полпути к опушке, как вдруг понял, что бежит один – юноши и седого лучника рядом не было, но его это не остановило. Адреналин сделал свое дело – Кассада охватила жажда убийства.
Он полагал, что рыцарь, обремененный громоздкими шестидесятифунтовыми доспехами, да еще на всем скаку слетевший с лошади и грохнувшийся оземь, окажется легкой добычей. Но вышло иначе. Француз оглянулся и, увидев несущегося к нему Кассада с колотушкой в руках и профессиональным огоньком в глазах, прибавил ходу и достиг опушки, опережая своего преследователя метров на пятнадцать.
Сгоряча Кассад бросился в лес, но вскоре остановился; хватая ртом воздух, он оперся на колотушку и стал обдумывать свое положение. С поля боя доносились приглушенные расстоянием и лесной чащей удары, крики и грохот падающих тел. Деревья так и не высохли после ночного ливня, и с голых ветвей то и дело срывались тяжелые капли. Ковер из опавших листьев и густые заросли терна и ежевики скрывали под собой землю. Поначалу рыцарь мчался сквозь лес напролом, и находить его следы не составляло труда, но теперь они затерялись среди следов оленей.
Затаив дыхание и вслушиваясь в лесные шорохи, еле различимые из-за бешеного стука крови в висках, Кассад медленно двинулся в лес.
Вскоре он понял, что с тактической точки зрения положение у него далеко не блестящее. Где-то рядом затаился рыцарь в полном снаряжении и с мечом. В любой момент он мог устыдиться своего позорного бегства и вспомнить годы, потраченные на овладение воинским искусством. Конечно, Кассад тоже кое-что умел. Он еще раз осмотрел свое снаряжение. Матерчатая рубаха. Кожаный нагрудник. Колотушка. За широким поясом – нож. Он мастерски владел высокоэнергетическим оружием любого радиуса действия – от нескольких метров до нескольких тысяч километров. Его научили обращаться с плазменными гранатами, адскими плетями, игольными ружьями, станнерами, безоткатными инерционными орудиями, жезлами смерти, десантными кинетическими винтовками и лучевыми перчатками. Теперь у него появился и опыт обращения с английским луком. Правда, ничего из вышеперечисленного, включая и лук, под рукой не было.
– Вот же гадство! – пробормотал младший лейтенант Кассад.
В этот момент кусты зашевелились, и оттуда, словно разбуженный медведь, показался рыцарь. Широко расставив ноги, он занес меч и рубанул слева направо, едва не выпустив Кассаду кишки. Защищаясь, курсант ООШ вскинул колотушку и отскочил назад, однако француз все-таки зацепил его самым кончиком меча, пропоров кожаный нагрудник и рубаху и выбив из рук колотушку.
Кассад вскрикнул и отшатнулся, нашаривая за поясом нож. При этом его правый каблук зацепился за ветку поваленного дерева, и он упал навзничь. Чертыхаясь, Кассад мгновенно откатился в сторону, вскочил и нырнул в гущу ветвей. Француз преследовал его по пятам, расчищая себе дорогу мечом как гигантским мачете. Пока рыцарь пробирался через бурелом, Кассад успел достать нож, но что он мог со своей десятидюймовой зубочисткой против меча и брони? Если бы рыцарь споткнулся… Но тот и не думал падать. Его меч со зловещим свистом прочертил в воздухе дугу, и Кассад понял, что сквозь эту дугу ему не прорваться. Оставалось бегство. Но сзади дорогу загораживало упавшее дерево, а справа и слева – бурелом. Не хватало еще, чтобы его зарубили сзади, когда он начнет карабкаться через бревно. Если на то пошло, он вообще не хотел быть зарубленным – хоть сзади, хоть спереди.
Кассад пригнулся и выставил перед собой нож. Эта стойка напомнила ему дни юности в трущобах Фарсиды, где поножовщина была обычным делом. Интересно, как фантопликатор смоделирует его смерть?
Внезапно позади рыцаря, словно тень, возникла какая-то фигура с колотушкой Кассада в руках. Первый удар пришелся рыцарю в плечо. Звук был такой, словно били кувалдой по корпусу ТМП.
Покачнувшись, француз повернулся, чтобы отразить нападение, и получил второй удар колотушкой, на сей раз в грудь. Новый противник не был великаном, так что рыцарь сдаваться не спешил. Он уже заносил над головой меч, когда Кассад ударил его сзади – плечом под колени.
Француз не удержался на ногах и рухнул прямо в гущу ветвей. Неведомый храбрец уселся на рыцаря верхом, прижав коленом руку, в которой тот держал меч, и принялся изо всех сил бить колотушкой по шлему и забралу. Выпутавшись из ног и ветвей, Кассад придавил колени поверженного рыцаря и через щели в доспехах принялся колоть его ножом в бока, в пах, в подмышки. Маленький незнакомец вскочил и встал обеими ногами на руку рыцаря, а Кассад, подавшись вперед и несколько раз безуспешно ткнув ножом между латами и шлемом, нащупал наконец подходящую прорезь в забрале и втиснул в нее клинок.
Колотушка опустилась в последний раз и, едва не зацепив руку Кассада, вогнала нож в прорезь забрала. Рыцарь издал ужасающий крик и, словно не чувствуя веса шестидесятифунтовых доспехов и сидевшего на нем Кассада, выгнулся в предсмертной судороге, а затем безвольно рухнул на землю.
Кассад откатился в сторону. Его неожиданный союзник повалился рядом с ним. Оба вспотели и перемазались кровью убитого. Только сейчас Кассад взглянул на своего спасителя. Точнее, спасительницу. То была стройная женщина, одетая, как и Кассад, в костюм лучника. Какое-то время они лежали рядом, тяжело дыша.
– Ты как… Все в порядке? – выговорил наконец Кассад. Внешность этой женщины поразила его. Ее каштановые волосы были подстрижены по последней моде Великой Сети – коротко и прямо – и чуть левее середины лба разделены пробором, так что самые длинные пряди кончались как раз над правым ухом. Мальчишеская стрижка давно забытых времен, но больше в ее облике ничего мальчишеского не было. Кассад подумал, что в жизни не встречал женщины прекрасней. Совершенные черты лица. Подбородок и скулы – четко очерченные, но не грубые. Большие глаза, в которых светились энергия и ум. Нежный рот с мягкой нижней губой. Лежа рядом с ней, Кассад мог убедиться, что она высока ростом. Пониже его, конечно, но заметно выше женщин XV века. Даже просторная рубаха и мешковатые штаны не могли скрыть плавную округлость бедер и груди. Выглядела она на несколько лет старше Кассада; возможно, ей было под тридцать. Впрочем, едва ли он думал об этом, все бесповоротней погружаясь в изумрудную глубину ее нежных, зовущих глаз.
– Так ты как… все в порядке? – повторил он и не узнал своего голоса.
Она не ответила. Вернее, ответила – ее длинные пальцы скользнули по груди Кассада, обрывая ременные завязки его кожаного нагрудника. Потом она стащила с него располосованную, пропитавшуюся кровью рубашку и прильнула к нему всем телом. Губами и руками она ласкала его грудь, а бедра ее возбужденно подрагивали. Правой рукой она нащупала шнурок, на котором держались штаны, и разорвала его. Кассад помог ей стянуть с себя остатки одежды, а потом тремя слитными движениями раздел ее. Под рубахой и штанами из грубой ткани на ней не было ничего. Рука Кассада скользнула между ее бедер, потом двинулась дальше и словно чашей накрыла ее округлые ягодицы. Он притянул ее к себе, затем проник во влажную терпкость ее лона. Она словно раскрылась ему навстречу, и губы их слились в долгом поцелуе. Каким-то непостижимым образом все это время их тела ни на секунду не отрывались друг от друга. Напряженная плоть Кассада уперлась в ее живот.
Глядя ему в глаза, она тут же перекатилась на него и обхватила бедрами его бока. Никогда еще Кассад не испытывал такого острого желания. Он почти задохнулся, когда она завела назад правую руку и направила его в себя. Когда он снова открыл глаза, женщина медленно раскачивалась на нем, откинув голову назад и зажмурившись. Кассад провел руками вдоль ее тела и охватил ладонями совершенной формы груди. Соски сразу же поднялись и отвердели.
Да, тогда они любили друг друга. К своим двадцати трем стандартным годам Кассад уже сменил немало женщин, а один раз его даже угораздило влюбиться. И потому он считал, что знает о любви все, может ответить на любые «как» и «почему». И обо всем, что знал, он мог рассказать другим, например, приятелям из своего отделения в кузове бронетранспортера, – со смехом, с подобающими случаю прибаутками. Со спокойным, уверенным цинизмом двадцатитрехлетнего ветерана. Рассказать, выпустить наружу – и дело с концом. Но он ошибался. Никогда и никому он не смог бы описать то, что пережил за эти несколько минут. Да и не пробовал.
Они любили друг друга под негреющими лучами октябрьского солнца на ковре из опавшей листвы, и тела их, покрытые маслянистой пленкой из пота и крови, нежно скользили, скользили, скользили… Она, не отрываясь, смотрела на него, и, когда он начал двигаться быстрее, ее зеленые глаза раскрылись еще шире, а потом, одновременно с его глазами, закрылись.
Охваченные растущим возбуждением, они двигались, как единое целое, и движения их, древние и неизменные как вращение планет, сами собой убыстрялись, пульс становился все чаще… Еще… еще… последний взлет, мир сужается в точку, а потом… они еще касались друг друга, сердца еще колотились, но трепет страсти уже спадал. В их тела, вдруг ставшие отдельными, возвращалось сознание, и через забытые чувства в сознание втекал мир.
Они лежали рядом. Латы мертвеца холодили левую руку Кассада, теплое бедро женщины прижималось к его правой ноге. Солнечный свет изливался на них как благословение. На поверхности предметов заиграли скрытые доселе цвета. Кассад повернулся и пристально, словно впервые, взглянул на нее: голова ее покоилась у него на плече, щеки пылали осенним румянцем, пряди медно-красных волос упали на его мускулистую руку. Она перебросила ногу через его бедро, и в нем вновь забурлила кровь. Солнце коснулось его лица. Он закрыл глаза.
Когда Кассад проснулся, ее уже не было. Ему казалось, прошло всего несколько секунд, по крайней мере не больше минуты, однако уже смеркалось. Лес поблек и словно выцвел, холодный вечерний ветер раскачивал голые ветви деревьев.
Кассад кое-как натянул на себя разорванную, заскорузлую от крови рубаху. Французский рыцарь лежал неподвижно, застыв в безразличии смерти. Покинув мир людей, он выглядел теперь просто частью этого осеннего леса. Женщина исчезла.
В сгущавшихся сумерках, под холодным моросящим дождем Федман Кассад похромал обратно.
Поле битвы еще удерживало и живых, и мертвых. Мертвецы лежали кучами, как игрушечные солдатики, с которыми Кассад играл в детстве. Опираясь на плечи товарищей, медленно брели раненые. Какие-то фигуры, крадучись, пробирались среди трупов, а у противоположной опушки собрался совет. Французы и англичане, оживленно жестикулируя, спорили, какое название дать битве, чтобы в свидетельствах о ней не было разночтений. Кассад знал, что битва будет названа по имени соседнего замка Азенкур, хотя замок не имел прямого отношения ни к битве, ни к войне в целом.
Кассад уже начинал думать, что произошедшее вовсе не тренировка на модели, что Великая Сеть и вся его предыдущая жизнь – сон, а этот промозглый серый день и есть подлинная реальность, как вдруг сцена застыла. Человеческие фигуры, кони, темневший вдали лес – все стало прозрачным, словно гаснущая голограмма. Кассад почувствовал, что ему помогают выбраться из иммерсионной ванны. Рядом поднимались инструкторы и другие кадеты. Со всех сторон слышались обрывки фраз, смех, неразборчивые ругательства. Никто не догадывался, что для него мир изменился навсегда.
Шли недели. Как только у Кассада выпадал свободный час, он отправлялся бродить по территории Школы. Вечерами он поднимался на внешнюю ограду и следил за тем, как тень горы Олимп наползает на лесистое плато, потом на густозаселенные предгорья и, наконец, убегает к горизонту, затопляя весь мир. И все время он размышлял о том, что произошло. Он думал о ней.
Никто ничего не заметил. Тренировка как тренировка. Никто не выходил за границы поля боя. Инструктор объяснял им, что в таких моделях за пределами поля боя вообще как бы ничего нет. Никто не хватился Кассада. Происшествия в лесу словно бы не было. И женщины не было.
Но Кассад-то знал, что это не так. Он прилежно посещал занятия по военной истории и математике. Он часами не вылезал со стрельбища и из гимнастического зала. Его ни разу не ставили перед строем на плацу в Кальдере (впрочем, подобные взыскания были редкостью). В обшем и целом, юный Кассад был образцовым кадетом – даже более образцовым, чем прежде. Но все это время он ждал.
И она пришла.
И снова это произошло в последние часы модельной тренировки. К тому времени Кассад уже знал, что тренировки эти – нечто большее, чем просто имитация битв прошлого. ООШ: ИТИ был частью Альтинга Великой Сети – работающей в реальном времени гигантской информационной системы, которая управляла политикой Гегемонии, поставляла информацию десяткам миллиардов граждан, жаждущих эту информацию получить, и при этом обладала своеобразной автономией и собственным сознанием. Шесть тысяч ОИИ (искусственных интеллектов класса «Омега») объединяли в одной структуре информационные ресурсы полутора сотен планетарных банков данных. Эта махина и обеспечивала работу ИТИ.
– Система ИТИ ничего не моделирует, – нудным голосом вещал кадет Радинский, лучший специалист по искусственному интеллекту из всех, кого Кассаду удалось отыскать и вызвать на откровенность. – Она грезит, но грезит с наивысшей степенью исторической достоверности – и ее грезы есть нечто большее, чем арифметическая сумма данных на входе, ибо она подкрепляет исторические факты своими гениальными догадками. И когда она грезит, то позволяет и нам грезить вместе с ней.
Кассад ничего не понял, но поверил. И она пришла снова. Во время первой американо-вьетнамской войны она пришла к Кассаду, стоявшему в сторожевом охранении, и они любили друг друга в темноте, под жуткий аккомпанемент ночного боя. Он был в грубом камуфляжном комбинезоне на голое тело (ибо в джунглях белье моментально начинает преть) и в стальной каске, почти такой же, как шлемы времен Азенкура. Она – в широком черном одеянии, похожем на пижаму, и в сандалиях – обычном костюме крестьян Юго-Восточной Азии. И вьетконговцев. Они сорвали с себя все и любили друг друга – ночью, стоя. Она упиралась спиной в ствол дерева, обвив ногами его талию, а мир вокруг них взрывался зелеными вспышками осветительных ракет и сухим треском противопехотных мин.
Она приходила к нему во второй день сражения при Геттисберге и на Бородинском поле, где клубы порохового дыма висели над грудами тел, словно рой отлетевших душ.
Они любили друг друга в искореженном БТР на равнине Эллады, а вокруг них бушевало сражение танков на воздушной подушке, и красная пыль приближающегося самума с визгом царапала титановую броню. «Назови мне свое имя», – прошептал он на стандартном. Она отрицательно покачала головой. «Ты реальна? Ты существуешь на самом деле?» – спросил он на тогдашнем англояпонском. Она кивнула. Потом наклонилась и поцеловала его.
Они лежали в укрытии среди развалин Бразилиа, когда китайский ТМП шарил вокруг них лучом смерти, как прожектором, и по разбитым керамическим стенам метались синие блики. После штурма безымянной крепости в русских степях он затащил ее в какую-то ободранную комнатушку, и там они снова любили друг друга. Он прошептал тогда: «Я хочу быть с тобой!» Она прижала палец к его губам и отрицательно покачала головой. После эвакуации Нью-Чикаго, когда президент США лично руководил последним безнадежным арьергардным боем, они лежали на балконе сотого этажа, где Кассад разместил свою снайперскую точку. Положив руку меж ее теплых грудей, он спросил: «Мы когда-нибудь сможем быть вместе? Не здесь, а на самом деле?» Она погладила его по щеке и улыбнулась.
В программе последнего курса Офицерской школы модельных тренировок было всего пять, главное место занимали полевые учения. И когда Кассад сидел с закрытыми глазами в тактическом командном кресле, руководя каким-нибудь «десантом на Цереру силами одного батальона», и перед его мысленным взором висела генерируемая комлогом разноцветная штабная карта, он ощущал иногда рядом чье-то присутствие. Ее или чье-нибудь еще? Он и сам не знал.
А потом все кончилось. В последние месяцы занятий она не появилась ни разу. Не было ее и во время заключительной модельной тренировки, в которой имитировалась Великая битва при Угольном Мешке, положившая конец мятежу генерала Горация Гленнон-Хайта. Ее не было ни на парадах и гулянках по случаю выпуска, ни на последнем смотре, когда олимпийцы маршировали перед Секретарем Гегемонии, приветствовавшим их со своей залитой красным светом левитационной платформы.
А потом на грезы уже не осталось времени: по нуль-Т молодых офицеров доставили сначала на Луну Старой Земли для церемонии масада, а затем – опять по нуль-Т – на Тау Кита, где они приняли присягу. На этом учеба кончилась.
Кадет Кассад стал лейтенантом Кассадом. Положенный ему трехнедельный отпуск он провел, путешествуя по Сети с универсальной карточкой военного образца, позволявшей пользоваться нуль-Т когда и где угодно, после чего был направлен в училище Колониальных Войск Гегемонии на Лузусе – там офицеров готовили для службы за пределами Сети. Он был уверен, что больше не встретит ее.
Но он ошибался.
Федмана Кассада с детства приучили не бояться лишений и смерти. Будучи представителем национального меньшинства, продолжавшего именовать себя палестинцами, он вырос в трущобах Фарсиды, являвших собой памятник горькой участи окончательно обездоленных. Каждый палестинец, жил ли он в Великой Сети или за ее пределами, неизбежно нес в своих генах память о вековой борьбе, увенчавшейся месяцем триумфа и Ядерным Джихадом 2038 года, обратившим Палестинское государство в дым. А потом, после того как гибель Старой Земли окончательно похоронила их мечту, палестинцы расселились по захолустным пустынным планетам вроде Марса. Наступила Вторая Эпоха Рассеяния, которая длилась вот уже более пяти столетий.
Перед Кассадом, как и перед любым другим подростком из Южных лагерей беженцев в Фарсиде, стоял выбор: либо идти в банду, либо смириться с ролью жертвы и терпеть произвол местных самозваных лидеров. Кассад пошел в банду. К шестнадцати годам за ним уже числилось убийство такого же, как он сам, подростка.
Если Марс и был чем-то знаменит в Великой Сети, так это охотой в долине Маринер, общиной дзен-гностиков, последователей Шредера, в горах возле равнины Эллада и Олимпийской Офицерской Школой. Чтобы побывать в шкуре охотника или жертвы, Кассаду вовсе не требовалось ехать так далеко, дзен-гностицизм его волновал мало, а затянутых в мундирчики кадетов, которые слетались сюда со всей Сети учиться военному ремеслу, он откровенно презирал. Подобно всем своим сверстникам, Кассад считал Нью-Бусидо выдумкой педиков, но образ самурая, для которого в жизни превыше всего долг, честь и верность данному слову, все же задевал в его душе какую-то древнюю струнку.
В восемнадцать лет Кассад предстал перед выездной сессией суда провинции Фарсида, с тем чтобы самому выбрать себе меру наказания: марсианский год исправительно-трудовых лагерей или добровольное вступление в бригаду Джона Картера, которую формировали для помощи регулярной армии в подавлении мятежа Гленнон-Хайта, с новой силой заполыхавшего в колониях третьего разряда. Кассад предпочел пойти добровольцем и обнаружил, что ему нравятся офицерские дисциплина и чистота, хотя бригада Джона Картера несла только гарнизонную службу внутри Сети и была распущена, когда клонированный внук Гленнон-Хайта погиб на Возрождении. Через два дня после того, как ему исполнилось девятнадцать, Кассад подал заявление в сухопутные войска, но получил отказ и запил. Очнулся он через девять дней в недрах одного из ульев Лузуса и обнаружил, что его армейский комлог-имплант украден (вор, по всей видимости, обладал соответствующей хирургической подготовкой), универсальная карточка аннулирована, доступ к нуль-Т закрыт. Кроме того, он узнал, что такое настоящая головная боль.
Кассад проработал на Лузусе стандартный год и скопил около шести тысяч марок; физический труд при силе тяжести в 1,3g закалил его тело, от былой марсианской хрупкости не осталось и следа. Заработав на дорогу, он на борту древнего грузовоза с солнечным парусом и прилаженным на скорую руку двигателем Хоукинга вылетел на Мауи-Обетованную. По меркам Сети он по-прежнему был высок и худощав, но его мускулы по любым меркам работали отлично.
Он прибыл на Мауи за три дня до начала грязной и непопулярной Островной войны. Командир корпуса ВКС в Порто-Ново в конце концов сдался и разрешил зачислить его в 23-й вспомогательный полк помощником водителя судна на подводных крыльях – этот юноша, ежедневно являвшийся к нему в приемную, взял его измором. Через одиннадцать стандартных месяцев капрал 12-го мотопехотного батальона Федман Кассад имел уже два отличия по службе и благодарность Сената за доблесть, проявленную в Экваториальной кампании, а также два Пурпурных Сердца.[12] Кроме того, он был рекомендован в Офицерскую Школу ВКС, куда и отправился с попутным конвоем.
Кассад часто думал о ней. Он так и не знал ее имени, но прикосновение ее рук и аромат ее тела узнал бы среди тысячи других, даже в полной темноте. Мысленно он называл ее Тайной.
Когда его сослуживцы отправлялись в бордель или к своим местным подружкам, Кассад оставался на базе или просто бродил по незнакомому городу.
О своей возлюбленной он не рассказывал никому, ибо прекрасно понимал, что напишет психиатр в его медицинской карте. Иной раз, разглядывая на биваке усыпанное лунами небо какой-нибудь чужой планеты или паря в невесомости в уютном, как материнская утроба, трюме военного транспорта, Кассад осознавал, насколько ненормальна эта любовная связь с призраком. Но затем он вспоминал маленькую родинку у нее под левой грудью – ее он целовал однажды ночью, ощущая губами биение сердца, сливавшееся с грохотом канонады, от которого содрогалась земля Вердена. Он вспоминал порывистое движение, которым она откидывала назад свои волосы, а потом снова прижималась щекой к его бедру. И когда молодые офицеры уходили в соседний городок или деревню на поиски любовных приключений, Федман Кассад читал очередную книгу по истории, бегал вокруг базы трусцой или решал тактические задачи на своем комлоге.
Довольно скоро лейтенант Кассад привлек внимание начальства.
Во время необъявленной войны с Вольными Рудокопами в Кольце Ламберта именно он, проведя уцелевших мотострелков и морских пехотинцев через заброшенную шахту, сумел эвакуировать с астероида Перегрин сотрудников консульства и граждан Гегемонии.
А во время краткого правления Нового Пророка на Кум-Рияде капитан Федман Кассад привлек внимание всей Сети.
Командир звездолета ВКС – единственного военного корабля Гегемонии в радиусе восьми световых лет от этого колониального мирка – находился на планете с визитом вежливости, когда Пророк призвал тридцать миллионов шиитов Нового Пути расправиться с лавочниками-суннитами на обоих континентах, а также с девяноста тысячами неверных – проживавших там граждан Гегемонии. Капитан и пять его офицеров оказались в плену. С Тау Кита по мультилинии пришел приказ: старшему по званию офицеру на борту находящегося на околопланетной орбите КГ «Деньев» незамедлительно пресечь беспорядки на Кум-Рияде, освободить заложников и сместить Нового Пророка… не прибегая при этом к использованию ядерного оружия в атмосфере планеты. «Деньев» представлял собой орбитальный патрульный корабль устаревшего образца. Ядерных бомб на нем не было вообще. Старшим по званию офицером на борту оказался общевойсковой капитан Федман Кассад.
На третий день революции Кассад на единственном десантном катере «Деньева» высадился прямо во дворе Великой Мечети в Мешхеде. С ним было всего тридцать четыре солдата. Мечеть моментально окружила толпа фанатиков, насчитывающая до трехсот тысяч человек, которую сдерживало только защитное поле челнока да еще то обстоятельство, что Новый Пророк не давал приказа нападать. Между тем самого Нового Пророка в Великой Мечети уже не было – он отправился в северное полушарие Рияда праздновать победу.
Через два часа после приземления капитан Кассад вышел из катера и выступил по телевидению с краткой речью. Прежде всего он заявил, что сам получил мусульманское воспитание. Затем он сказал, что со времен высадки шиитов на Кум-Рияде многое изменилось: Коран стали толковать иначе и теперь каждому ясно, что Аллах не только не одобряет, но и воспрещает убийство невинных. Хвастливые еретики вроде Нового Пророка могут сколько угодно объявлять свои джихады – перед лицом Аллаха это грех. Капитан Кассад дал вождям тридцати миллионов фанатиков три часа на освобождение заложников и предложил им вернуться затем в свои жилища, разбросанные по пустынным континентам планеты.
В первые три дня революции армии Нового Пророка заняли большинство городов на обоих континентах и взяли в заложники более двадцати семи тысяч граждан Гегемонии. Расстрельные команды занимались разрешением древних теологических споров чуть ли не круглые сутки, так что за первые два дня оккупации погибло примерно четверть миллиона суннитов. В ответ на ультиматум Кассада Новый Пророк возвестил, что все неверные будут преданы смерти сегодня же вечером – после его прямого телевизионного обращения. Он приказал также атаковать катер Кассада.
Стражи революции не хотели применять вблизи Великой Мечети сильные взрывчатые вещества, поэтому при штурме использовались только обычное стрелковое оружие, примитивная энергетическая пушка и плазменные гранаты. Кроме того, нападающие прибегли к тактике «живой волны». Защитное поле выдержало.
Телевизионное обращение Нового Пророка началось за пятнадцать минут до истечения срока ультиматума. Новый Пророк согласился с утверждением Кассада, что Аллах самым жестоким образом покарает еретиков, но затем объявил, что еретики эти – не кто иной, как неверные из Гегемонии. В тот вечер – единственный раз в жизни – Новый Пророк сорвался перед телекамерой. Вопя и брызгая слюной, он приказал возобновить атаки «живой волны» на вражеский катер. Он объявил, что на захваченном шиитами реакторе «Сила и мир» в Али уже собираются десятки атомных бомб. С этим оружием силы Аллаха выйдут в космос, и сегодня же вечером первая бомба поразит сатанинский катер кафира Кассада. Затем Новый Пророк начал детально объяснять, каким способом будут казнены заложники Гегемонии, но как раз в этот момент истек срок ультиматума.
Кум-Рияд в техническом отношении был довольно отсталым миром. Отчасти тут сказывалась его удаленность, отчасти – идеология его основателей. Но все-таки обитатели его были достаточно цивилизованны, чтобы иметь свою интерактивную информационную сеть. Да и революционные муллы, именуя науку Гегемонии не иначе как «Великим Шайтаном», все же не настолько ненавидели ее, чтобы отказаться от персональных комлогов.
КГ «Деньев» разбросал вокруг планеты множество спутников-шпионов, которые взломали информационную сеть и к 17:29 по столичному времени по кодам доступа идентифицировали комлоги шестнадцати тысяч восьмисот тридцати революционных мулл. За тридцать секунд до 17:30 координаты этих целей со спутников-шпионов начали в реальном времени передаваться на боевые спутники. Катер Кассада вывел на низкие орбиты двадцать одно такое устройство. Это древнее оружие, предназначенное для орбитальной защиты, давно уже устарело, и «Деньев» как раз и занимался тем, что перевозил спутники в Сеть для безопасного уничтожения. Но Кассад нашел им применение.
Ровно в 17:30 девятнадцать крохотных спутников сдетонировали свои термоядерные заряды. За те несколько наносекунд, что длится взрыв, фокусирующие стержни преобразовали его энергию в шестнадцать тысяч восемьсот тридцать когерентных пучков невидимого рентгеновского излучения, направленных на заранее выбранные цели. Допотопные спутники защиты не предназначались для использования в атмосфере, и глубина эффективного поражения составила менее миллиметра. К счастью, большего и не потребовалось. Не все пучки проникли сквозь то, что оказалось на их пути – между муллами и небом. Но пятнадцать тысяч семьсот восемьдесят четыре все же сделали свое дело.
Результат был молниеносным и впечатляющим. Мозг жертвы закипал и превращался в пар, разнося черепную коробку на куски. В 17:30 Новый Пророк все еще находился в прямом эфире и как раз произносил слово «неверные».
Почти две минуты телеэкраны и телестенды планеты демонстрировали одну и ту же картину: обезглавленное тело Пророка, рухнувшее на микрофон. Потом передача прервалась, и по всем каналам выступил Федман Кассад, объявивший, что срок ультиматума отодвигается еще на час, но если с заложниками что-нибудь случится – Аллах снова проявит свой гнев. И на сей раз всерьез.
Карательных мер не потребовалось.
Той же ночью, уже на орбите, Кассада – впервые после выпуска – посетила Тайна. Она явилась к нему во сне. Видение было ярче, нежели обычный сон, хотя и не столь реалистично, как фантопликация. Они лежали под полуразрушенной крышей, накрывшись мягким одеялом. Ее кожа была теплой и словно бы наэлектризованной. Кассад едва различал ее лицо – бледное пятно в ночной темноте. Звезды у них над головой уже начали тускнеть в предрассветном сумраке. Она хотела что-то сказать ему, ее мягкие губы произносили какие-то слова, но Кассад ничего не слышал. Он отодвинулся, чтобы лучше видеть ее лицо… и потерял контакт. Вырвавшись из паутины сна, он ощутил на щеках влагу, а шум двигателей показался ему дыханием какого-то пробуждающегося зверя.
Через девять стандартных недель по корабельному времени Кассад прибыл на Фрихольм и предстал перед военно-полевым трибуналом. Еще тогда, на Кум-Рияде, отдавая приказ, он понимал, что командованию остается одно из двух: либо примерно наказать его, либо… повысить по службе.
Вооруженные силы с гордостью заявляли, что готовы к любым непредвиденным ситуациям как в самой Сети, так и в колониях. Но битва за Южную Брешию застала их врасплох, равно как и ее влияние на дух Нью-Бусидо.
Без кодекса Нью-Бусидо, которому была подчинена вся жизнь Кассада, военные просто не смогли бы сохранить себя как сословие.
После бесстыдства войн конца двадцатого – начала двадцать первого столетий, когда господствовала стратегия, обрекавшая гражданское население на участь заложников, тогда как палачи в генеральских мундирах отсиживались в полусотне метров под землей, в автономных бункерах, возмущение оставшихся в живых мирных жителей было столь велико, что даже сотню лет спустя одно только слово «военный» могло привести к линчеванию.
Нью-Бусидо объединил извечные ценности – честь и личное мужество – с требованием по возможности щадить гражданское население. То был мудрый возврат к донаполеоновской концепции малых, «нетотальных войн», которые велись с ясными целями и без лишней жестокости. За исключением самых крайних случаев кодекс запрещал стратегические бомбардировки и вообще применение ядерного оружия. Более того, он требовал возвращения к средневековым традициям Старой Земли, когда воевали небольшие профессиональные армии, причем стороны так выбирали место и время сражений, чтобы ущерб общественной и личной собственности был минимальным.
Этот кодекс хорошо работал первые четыре столетия Хиджры. Создание новых видов оружия в течение трех из этих четырех столетий было приостановлено, отчего Гегемония только выиграла. Полностью контролируя нуль-порталы, она неизменно успевала перебросить свои войска (пусть и не столь многочисленные) в нужное место. И даже если полет до ближайшего портала занимал годы, ни одна колониальная или независимая планета и думать не смела помериться силами с Гегемонией. Любые беспорядки – например, восстание на Мауи-Обетованной и последовавшая за ним своеобразная партизанская война или вспышка религиозного фанатизма на Кум-Рияде – подавлялись быстро и решительно, а любые эксцессы во время этих кампаний воспринимались как очередное напоминание: Нью-Бусидо нужно соблюдать неукоснительно! Никто, однако, не принимал всерьез неизбежную перспективу столкновения с Бродягами.
Варварские орды Бродяг были единственной внешней угрозой Гегемонии. Предки их покинули Солнечную систему четыреста лет назад со своим примитивным флотом, состоящим из протекающих городов О’Нейла, экспериментальных кометных ферм и кораблей-астероидов. Даже после того, как Бродяги освоили двигатель Хоу-кинга, Гегемония предпочитала их не замечать. Пусть себе роятся где-то там, в межзвездном мраке, пусть устраивают свои набеги. Ничего страшного, если они украдут немного водорода из недр газового гиганта или пригоршню льда с какой-нибудь необитаемой луны. Лишь бы этим дело и ограничивалось.
Первые стычки на окраинах – в Мире Бента и на ГНК-2990 – воспринимались, скорее, как досадные просчеты, не более того. Даже давно назревавшая схватка из-за Ли-III не вызвала особого резонанса. Это, мол, проблема колониальных войск. А когда через шесть местных лет после налета (и через пять лет после того, как варвары убрались восвояси) туда прибыла эскадра ВКС, ужасы войны уже забылись. Все были уверены, что налеты варваров больше не повторятся. Гегемонии надо только как следует поиграть военными мускулами.
В последующие десятилетия военно-космические силы Гегемонии сталкивались с Бродягами постоянно, в сотнях пограничных районов. Время от времени морским пехотинцам приходилось вступать с ними в стычки в непривычных условиях невесомости, однако сухопутные войска в боях не участвовали. В Великой Сети все больше укоренялось мнение: Бродяги не представляют и никогда не будут представлять угрозу для миров земного типа хотя бы в силу того, что за три столетия они полностью адаптировались к невесомости. Быть может, Бродяги регрессируют, а может статься, и прогрессируют – но их эволюционный путь ведет в сторону от столбовой дороги рода человеческого. У Бродяг нет и никогда не будет нуль-Т и поэтому Гегемонии нечего их бояться. Так думали до Брешии.
Брешия была одним из множества самодовольных независимых мирков. Собственное местоположение ее вполне устраивало: с одной стороны – удобный доступ к Сети, с другой – до той же Сети все-таки восемь месяцев лету. Брешия наживалась на экспорте алмазов, репейного корня и несравненного кофе, скромно отказываясь стать колонией. Все же она оставалась протекторатом Гегемонии и входила в Общий Рынок, что помогало ей справляться с постоянно растущими экономическими запросами. Как и многие подобные ей миры, Брешия гордилась мощью своих вооруженных сил. У нее было целых двенадцать факельных звездолетов, ударный авианосец (списанный полвека назад из ВКС Гегемонии и капитально отремонтированный) и более двух десятков небольших быстроходных орбитальных катеров, а также регулярная армия в девяносто тысяч добровольцев, вполне солидный океанский флот и некий, чисто символический, запас ядерных боеголовок.
Возмущения поля Хоукинга локационная служба Гегемонии засекла сразу же, но решила, что это обычный мигрирующий рой Бродяг, который пройдет на расстоянии половины светового года от Брешии. Вышло по-иному. После небольшой коррекции курса, проведенной когда рой находился уже внутри облака Оорта, Бродяги обрушились на Брешию, как ветхозаветная саранча. Помощь Гегемонии могла прийти не раньше, чем через семь стандартных месяцев.
Космические силы Брешии были разгромлены в первые же двадцать часов боевых действий, после чего рой выпустил в окололунное пространство более трех тысяч кораблей, и началось систематическое уничтожение планетарной защиты.
Этот мир был заселен еще во время первой волны Хиджры здравомыслящими выходцами из Центральной Европы. Два его континента носили прозаические названия Северной и Южной Брешии. Почти вся Северная Брешия представляла собой полярную тундру, а в шести главных его городах жили главным образом сборщики репейного корня и инженеры-нефтяники. В Южной Брешии по причине ее географического положения климат был более умеренный, и из четырехсот миллионов населения планеты большинство проживало именно там. Там же располагались и кофейные плантации.
Словно желая продемонстрировать, какой может быть – и была некогда война, Бродяги буквально стерли Северную Брешию с лица планеты. Сначала они сбросили на нее несколько сот чистых ядерных бомб и тактических плазменных снарядов, затем прошлись лучами смерти, а под конец – специально разработанной «вирусной тучей». Из четырнадцати миллионов жителей уцелела лишь горстка. Южную Брешию всерьез бомбить не стали – нанесли только несколько хирургических ударов по военным объектам, аэропортам и большой гавани в Солно.
Военная доктрина Гегемонии исходила из возможности выиграть войну с орбиты, но реальный вооруженный захват индустриальной планеты считался невозможным. В самом деле: как обеспечить высадку столь огромной армии? Как ее снабжать? Как держать под контролем необъятные оккупированные территории? Аргументы были неотразимы.
Только вот Бродяги, очевидно, о них не знали. На двадцать третий день войны более двух тысяч десантных катеров и челноков атаковали Южную Брешию. Остатки брешианской авиации были уничтожены в первые же часы вторжения. Над районами высадки Бродяг взорвалось всего два ядерных устройства. Первый взрыв был нейтрализован энергетическим полем, второй уничтожил разведывательный корабль, который вполне мог оказаться ложной целью.
Как выяснилось, за три столетия Бродяги изменились физически и окончательно приспособились к жизни в невесомости. Но их мобильная пехота использовала скафандры с силовым экзоскелетом, и через несколько дней Бродяги – одетые в черное, длиннорукие и длинноногие, похожие на гигантских пауков, – расползлись по всем городам Южной Брешии.
Последние попытки организованного сопротивления были сломлены на девятнадцатый день вторжения. Столица планеты – город Бакминстер пал в тот же день. Через час после того, как войска Бродяг вошли в город, мультисвязь с Брешией оборвалась.
Полковник Федман Кассад прибыл на Брешию первым флотом ВКС двадцать девять стандартных недель спустя. Под прикрытием тридцати факельных звездолетов класса «омега» корабль-«прыгун», оборудованный мобильным нуль-порталом, на высокой скорости вошел в систему Брешии. Через три часа после выхода из спин-режима была активирована сфера сингулярности, а еще через десять часов в системе уже находилось четыреста линейных кораблей ВКС. Двадцать один час спустя началось контрвторжение.
Такова была математика первых минут битвы за Брешию. Но Кассад сохранил о тех днях иные воспоминания. Не цифры запомнились ему, а дьявольская красота развернувшегося сражения. «Прыгуны» впервые использовались на уровне выше дивизии, и, естественно, возникла неразбериха. Десант выбрасывался с расстояния в пять световых минут. Кассад сбежал по трапу и тут же рухнул на гравий, припорошенный желтой пылью: портал десантного катера открывался прямо на крутой склон холма, ставший после того, как здесь прошли передовые отряды, скользким от грязи и крови. Кассад лежал в этой грязи и смотрел на царящее внизу безумие. Из семнадцати десантных катеров, севших на склоны холмов и окрестные плантации, десять были уже подбиты и горели, как поломанные детские игрушки. Защитные поля уцелевших челноков еще держались, но под ударами ракет и протонных пушек начали кое-где проседать – казалось, над плацдармом поднимаются гигантские купола оранжевого пламени. Тактический дисплей Кассада показывал какую-то кашу: директрисы огневых точек сплелись в клубок, поле визора заполняли фосфоресцирующие красные точки, и все это покрывалось пляшущими зигзагами помех, выставленных Бродягами. Кто-то орал по главному каналу: «Ах, черт вас всех побери! Черт побери! Черт побери!» – а на линии связи с командной группой царило зловещее молчание.
Какой-то солдат помог ему подняться. Кассад вытер грязь с командирского жезла и едва успел уступить дорогу следующему отряду, спускавшемуся из портала. Война шла своим чередом.
С первых минут пребывания в Южной Брешии Кассад понял, что Нью-Бусидо мертв. Восемьдесят тысяч превосходно вооруженных и обученных вояк из наземных сил ВКС наступали со своего плацдарма, пытаясь дать сражение в ненаселенной области. Бродяги же отступали, оставляя за собой лишь выжженную землю, мины-ловушки и трупы мирных жителей. Чтобы превзойти противника в маневренности и навязать ему бой, войска Гегемонии использовали нуль-порталы. Бродяги отсекали их сплошной стеной ядерных взрывов, прижимали пехоту Гегемонии к земле силовыми полями, в то время как их собственная пехота отступала и создавала оборонительные линии вокруг городов и мест базирования десантных кораблей.
И в космосе не удалось добиться быстрой победы, которая позволила бы изменить баланс сил в Южной Брешии. Флот Гегемонии постоянно маневрировал и, случалось, вступал с Бродягами в яростные схватки, однако те по-прежнему контролировали пространство в радиусе трех астрономичесих единиц от Брешии. Тогда командование просто отвело флот и, расположив его вдоль границ входной апертуры нуль-канала, сосредоточило все усилия на охране главного «прыгуна».
Поначалу предполагалось, что операция займет день-два, потом этот срок увеличился до тридцати дней, потом уже до шестидесяти, а сами боевые действия все больше напоминали войны двадцатого столетия: затяжные ожесточенные бои, кирпичная пыль разрушенных городов, трупы мирных жителей. Изрядно потрепанный в первые же дни боев восьмидесятитысячный корпус получил стотысячное подкрепление, а затем, когда и оно стало таять на глазах, командование запросило еще двести тысяч. Только мрачная решимость Мейны Гладстон и десятка ее сторонников в Сенате позволяла продолжать войну, несмотря на гигантские потери, хотя миллиарды голосов Альтинга и Консультативный Совет Искусственных Интеллектов требовали немедленного отвода войск.
Кассад сразу же понял, что надо менять тактику. Еще до того, как почти вся его дивизия полегла под Стонхипом, в нем проснулись агрессивные инстинкты уличного хулигана. Пока другие офицеры, деморализованные столь вопиющим нарушением Нью-Бусидо, приходили в себя, не зная, что предпринять, Кассад начал действовать. Командуя полком, а затем – временно, после уничтожения командной группы Дельта в полном составе – дивизией, он призывал людей сохранять выдержку и непрестанно слал запросы на применение термоядерного оружия для огневой поддержки контрнаступления.
И когда на девяносто седьмой день «спасательной операции» Бродяги наконец убрались восвояси, Кассад уже успел заработать двусмысленную кличку – Мясник Южной Брешии. По слухам, его боялись даже собственные солдаты.
Кассад грезил о ней, и грезы эти были не просто грезами, а чем-то большим… или меньшим.
В последнюю ночь битвы за Стонхип, в лабиринте темных туннелей, откуда Кассад и его «охотники за убийцами» выкуривали газом Т-5 и станнерами последние крупные отряды вражеских коммандос, полковник уснул среди пламени и криков и во сне ощутил прикосновение ее длинных пальцев к своей щеке и мягкую тяжесть ее грудей.
В Новую Вену они входили на рассвете, на следующий день после того, как термоядерный удар из космоса, на котором так настаивал Кассад, был наконец нанесен. По гладким, словно покрытым стеклом, двадцатиметровым ложбинам войска втягивались в разрушенный город, и Кассад не мигая смотрел на ряды человеческих голов, аккуратно разложенных вдоль мостовой, словно бы специально – чтобы в мертвых глазах «спасители» прочли укор. Не выдержав, он забрался в свой ТМП, задраил люки и, скорчившись в теплой, пропахшей резиной, нагретой пластмассой и озоном темноте, услышал сквозь бормотание командных каналов и сигналы импланта ее шепот.
Накануне отступления Бродяг Кассад покинул ночное заседание военного совета, проходившее на борту КГ «Бразилия» и по нуль-Т переправился в местечко Инделиблис на севере долины Хайн, где располагался его собственный штаб. Там он пересел в ТМП и отправился на соседнюю возвышенность – наблюдать за последней бомбардировкой. Ближайшие цели тактических ядерных ударов находились в сорока пяти километрах. Плазменные бомбы ложились правильными рядами – словно распускались высаженные по линейке оранжевые и кроваво-красные цветы. А потом над равниной заплясали столбы зеленого света (Кассад насчитал их не менее двухсот): в дело вступили «адские плети», в считанные секунды разорвавшие огромное плато на куски. Перед сном он сидел на кожухе ТМП, время от времени встряхивая головой: перед глазами у него все еще плыли огненные полосы. И тогда она пришла снова. Одетая в светло-синее, она легко ступала между высохшими стеблями репейника, покрывавшего склон холма. Ветерок играл мягкой тканью ее платья. Ее лицо и руки были бледны и казались почти прозрачными. Она позвала его – он явственно расслышал свое имя, – но тут на равнину обрушилась новая порция бомб, и видение растворилось в пламени и грохоте взрывов.
По иронии судьбы, обожающей подобные шутки, за девяносто семь дней жесточайшего за всю историю Гегемонии сражения Федман Кассад не получил ни единой царапины, но был ранен через два дня после того, как последние отряды Бродяг покинули Брешию. Произошло это в здании Гражданского Центра в Бакминстере (кроме него, в городе уцелело только два дома). Полковник как раз отвечал на очередной идиотский вопрос для канала «Новости Сети», и тут пятнадцатью этажами выше взорвалась плазменная мина-ловушка размером с микроэлектронный переключатель. Взрывной волной тривизионный передатчик и обоих адъютантов Кассада выбросило через вентиляционную решетку на улицу, а полковник оказался погребенным под развалинами.
По медицинским показаниям Кассада эвакуировали в расположение дивизионного штаба, а затем перебросили по нуль-Т на «прыгун», обращавшийся вокруг второй луны Брешии. Там его реанимировали и подключили к системе поддержания жизнедеятельности. А тем временем военные и гражданские шишки решали, что же с ним делать.
Благодаря действующему нуль-каналу и круглосуточному потоку репортажей в реальном времени, полковник Федман Кассад сделался своего рода знаменитостью. Чудовищная жестокость войны в Южной Брешии привела в ужас миллиарды людей, которые теперь жаждали увидеть полковника на скамье подсудимых. Но госпожа Гладстон и ее единомышленники смотрели на Кассада и других офицеров ВКС как на своих спасителей.
В конце концов Кассада поместили на санитарный спин-звездолет и не спеша повезли в Сеть. После тяжелых ранений и клинической смерти пациентов все равно пришлось бы погружать в криогенную фугу, поэтому имело смысл использовать для их реабилитации старый санитарный корабль. В самом деле, когда Кассад и его товарищи по несчастью вернутся в Сеть, они уже будут практически здоровы и смогут приступить к исполнению своих обязанностей. И что еще более важно, Кассад «оторвется» по крайней мере на восемнадцать стандартных месяцев, и к тому времени, когда он долетит, страсти вокруг него улягутся сами собой.
Кассад пришел в себя, и первое, что он увидел, был темный силуэт склонившейся над ним женщины. На мгновение ему показалось, что это Она, но затем он разглядел форму ВКС.
– Я мертв? – прошептал он.
– Уже нет, – ответила женщина-врач. – Сейчас вы находитесь на борту КГ «Меррик». Вы несколько раз подвергались реанимации и обновлению организма, но, видимо, ничего не помните. После фуги это бывает. Теперь мы переходим к следующему этапу лечения – к физиотерапии. Может, попробуете встать?
Кассад прикрыл глаза рукой. После фуги в голове у него была полная каша, но все же он помнил болезненные терапевтические сеансы, долгие часы, проведенные в ванне с культурой РНК-вируса и операции. Операции он запомнил лучше всего.
– Где мы? – спросил он, не отнимая руки от глаз. – Я забыл, каким маршрутом мы возвращаемся в Сеть.
Женщина-врач улыбнулась, словно каждый раз, выходя из фуги, он задавал ей один и тот же вопрос. Возможно, так оно и было.
– Мы идем через Гиперион и Сад, – ответила она. – Сейчас мы как раз выходим на орбиту…
Закончить фразу ей не удалось. На корабль обрушилась лавина адского грохота, в котором слились воедино громоподобные удары, трубный рев, скрежет металла и пронзительный визг… Кассада закатало в матрас и сбросило с кровати. Ураганный ветер понес его по палубе. Вместе с ним в этом смерче крутились лотки, подносы, постельное белье, книги, людские тела, металлические инструменты и прочий больничный хлам. Вокруг кричали люди. По мере того как уходил воздух, их голоса становились все тоньше, перерастая в фальцет. Кассад почувствовал, как его матрас ударился о стену: продолжая прикрывать лицо руками, он осмотрелся.
В метре от него какое-то паукообразное существо размером с футбольный мяч отчаянно размахивало лапками, пытаясь пролезть во внезапно разверзшуюся в переборке трещину. Лишенные суставов лапки этой твари шлепали по летавшему вокруг мусору. Паук повернулся, и тут Кассад понял, что это вовсе не паук, а голова женщины-врача. Видимо, ее оторвало первым же взрывом. Длинные волосы мазнули по лицу Кассада. Трещина раздвинулась еще на ширину кулака, и воздушный поток затянул голову женщины за переборку.
Кассад поднялся на ноги за мгновение до того, как остановилась корабельная центрифуга, и понятие «верх» потеряло всякий смысл. Продолжавший раскачиваться и дергаться корабль оказался во власти ураганного ветра, который сметал все вокруг и тащил незакрепленные предметы к трещинам и щелям в корпусе. Цепляясь за каждую трещинку, за каждый выступ, Кассад поплыл к двери, ведущей внутрь консоли центрифуги; последние пять метров ему пришлось буквально пробиваться сквозь летевшие навстречу предметы… Металлический поднос угодил ему в бровь. Потом он наткнулся на труп с кровавыми ямами вместо глаз и едва не отлетел обратно в палату. Герметические двери бессмысленно колотились о труп морского пехотинца в скафандре, застрявший на пороге и не дававший им закрыться. Кассад перекатился в шахту, идущую сквозь всю консоль к главному валу, и втащил труп за собой. Дверь захлопнулась, но в шахте воздуха было не больше, чем в палате. Доносящийся откуда-то звук сирены стал уже почти неслышным.
Кассад закричал, пытаясь сбросить внутреннее давление, чтобы не разорвало легкие и барабанные перепонки. Шахта консоли продолжала терять воздух; Кассада и морпеха потянуло вниз, и, кружась в каком-то жутковатом вальсе, он полетел рядом с мертвецом по шахте к главному валу корабельной центрифуги.
Кассаду потребовалось всего двадцать секунд, чтобы открыть аварийные люки в скафандре, и еще минута, чтобы вытащить тело и занять его место. Он был почти на десять сантиметров выше погибшего пехотинца, и скафандр, несмотря на всю свою эластичность, болезненно сжал шею, запястья и колени. Шлем, хотя он и был снабжен мягкими прокладками, давил Кассаду на лоб. К тому же изнутри прозрачное забрало облепили сгустки слюны и крови. Шрапнель, убившая морского пехотинца, прошла навылет, оставив в скафандре два отверстия, но аварийная система сработала отлично и затянула их изнутри. Большинство нагрудных индикаторов светилось красным, а на команду сообщить о своем состоянии скафандр не отреагировал. Но регенератор воздуха пока работал, хотя и подозрительно дребезжал.
Кассад попытался включить рацию. Тщетно: в наушниках не раздалось даже обычного потрескивания. Тогда, отыскав штекер комлога, Кассад вставил его в разъем на корпусе. Опять ничего. Корабль дернулся, металл загудел под градом ударов, и Кассада снова швырнуло на стену шахты. Рядом пролетела кувыркавшаяся транспортная клеть; оборванные кабели мотались, как щупальца растревоженного морского анемона. В клети было полно трупов; еще больше их скопилось на уцелевшей винтовой лестнице, которая вилась вдоль внутренней стены вала. Отталкиваясь ногами, Кассад добрался до дна и обнаружил, что все двери там герметично закрыты, вал перекрыт ирисной диафрагмой, зато в корпусе зияют такие дыры, что через иную свободно проедет ТМП.
Корабль снова качнулся и начал беспорядочно кувыркаться; на Кассада (равно как и на все предметы, летавшие по шахте) действовала теперь еще и сила Кориолиса. Уцепившись за торчавший кусок металла, Кассад кое-как протиснулся сквозь дыру в трехслойном корпусе «Меррика».
Увидев, что творится внутри, Кассад едва не рассмеялся. Тот, кто атаковал этот дряхлый корабль-лазарет, действовал мастерски. Сначала он кромсал наружную оболочку протонной пушкой до тех пор, пока не вышли из строя аварийные герметизаторы, а ремонтные роботы захлебнулись, не выдержав перегрузки, после чего под давлением воздуха рухнули внутренние переборки. И тогда вражеский корабль начал прицельно стрелять по пробоинам боеголовками, которые в ВКС по старинке именовали картечью. Все равно что кинуть осколочную гранату в крысиную нору.
Лучи света, проникавшие сквозь тысячи отверстий, преломлялись густой взвесью из пыли, капелек крови и смазочного масла, окрашивая этот туман во все цвета радуги. Со своего места Кассад, раскачивавшийся в такт внезапным рывкам корабля, разглядел не менее двух десятков обнаженных, изуродованных трупов. Их обманчиво-грациозные движения напоминали па какого-то причудливого подводного танца. Многие, словно солнца планетами, были окружены сгустками крови и внутренностями. Некоторые мертвецы уставились на Кассада выпученными от перепада давления глазами – вылитые персонажи карикатур – и время от времени вяло помахивали руками, словно подзывая его поближе.
Отбрасывая ногами обломки, Кассад направился к входу в командный отсек. Оружия ему пока найти не удалось. Похоже, кроме того морпеха, никто не успел даже надеть скафандр. Но он знал, что в командном отсеке или в кубрике морпехов на корме должен быть рундук с оружием.
Кассад остановился у последнего разгерметизированного шлюза и осмотрелся. На сей раз смеяться ему не захотелось. За шлюзовой камерой шахта главного вала корабля просто обрывалась. Дальше ничего не было. Эта секция – обрубок главного вала с торчащей на нем консолью медицинского модуля – представляла собой груду изуродованного металла, которую кто-то оторвал от фюзеляжа корабля, оторвал с той же легкостью, с какой Беовульф[13] отрубил руку Гренделю. Последняя дверь вела в открытый космос. В нескольких километрах Кассад разглядел еще с десяток изувеченных модулей «Меррика», кувыркавшихся в солнечных лучах. Лазурно-зеленая планета оказалась так близко, что Кассадом овладел приступ акрофобии и он крепче вцепился в косяк. Внезапно по лимбу планеты скользнула яркая звезда; рубиновые лучи боевых лазеров замигали, словно отбивая морзянку. Один из обломков корабля – от Кассада его отделяло примерно полкилометра пустоты – вдруг вспыхнул, и от него во все стороны полетели брызги испаряющегося металла, клубы конденсирующегося пара и какие-то черные точки. Кассад понял, что это трупы.
Спрятавшись в мешанине искореженных ферм, Кассад стал обдумывать свое положение. Скафандр морпеха не проработает и часа; в воздухе уже чувствовался запашок тухлых яиц – верный признак, что регенератор начинает сдавать. По пути ему не встретилось ни одного герметичного помещения или хотя бы контейнера. Но допустим даже, он такое воздухонепроницаемое убежище найдет. Дальше что? Он не знал даже, что это за планета – то ли Гиперион, то ли Сад – одно было несомненно: ни единого корабля ВКС Гегемонии поблизости нет. А местный флот вряд ли отважится вступить в бой с рейдером Бродяг. Патрульные катера подойдут лишь через несколько дней. Орбита, по которой болтается этот кусок обгорелого железа, ставший его приютом, неизбежно будет сужаться. И прежде чем сюда кого-нибудь пришлют, тысячи тонн исковерканного металла рухнут на планету гигантским метеоритом. Вряд ли это обрадует ее обитателей, но они смирятся с чем угодно – лишь бы не ввязываться в драку с Бродягами. Мрачно улыбнувшись, Кассад подумал, что если на планете есть примитивная орбитальная защита или наземные протонные пушки, еще неизвестно, по кому они будут стрелять – по боевому кораблю Бродяг или по куче обломков.
Впрочем, не все ли ему равно? Если он не предпримет что-нибудь – немедленно, сейчас же, – он умрет задолго до того, как остатки корабля войдут в атмосферу или обитатели планеты расстреляют их в упор.
Панель зрительного усилителя на скафандре морпеха растрескалась от ударов шрапнели, и тем не менее Кассад решил ею воспользоваться. Когда он опустил панель – вернее, то, что от нее осталось, – поверх забрала, индикаторы замигали красными огоньками. Однако энергии все еще хватало, и панель сработала. Сквозь паутину трещин проступило бледно-зеленое увеличенное изображение вражеского корабля. Факельщик Бродяг подошел уже на сотню километров, и за его кормой тянулся мерцающий шлейф защитного поля. Вдруг от корабля отделилось несколько точек. В первый момент Кассад решил, что это «ракеты милосердия». Если так, жить ему осталось несколько секунд. Губы сами собой сложились в невеселую улыбку, но тут он заметил, что ракеты летят слишком уж медленно, и увеличил масштаб. Индикатор блока питания замигал красным, и усилитель вышел из строя, но Кассад успел разглядеть остроносые овальные корпуса, торчащие во все стороны вспомогательные двигатели, блистеры, пучок из шести щупалец-манипуляторов. Без сомнения, то были «каракатицы» – так называли в ВКС десантные катера Бродяг.
Кассад в обломки забрался еще глубже. В запасе у него было несколько минут – «каракатицы» вот-вот появятся вблизи его секции. Сколько Бродяг на этой штуке? Десять? Двадцать? Наверняка не менее десяти. Вооруженных до зубов. В полной экипировке, то есть в инфракрасных очках и с чувствительными сенсорами, улавливающими любое движение. И самое главное – это командос, элитные войска Бродяг, эквивалент морпехов ВКС. Они не просто натренированы для боевых действий в невесомости – они в невесомости родились и выросли. А длинные конечности, цепкие пальцы и хвостопротезы дают им при нулевой гравитации дополнительные преимущества. Впрочем, преимуществ у них и без того хватает.
Кассада захлестнула волна страха, ему хотелось закричать и сломя голову кинуться в темноту. Преодолев себя, он начал осторожно пробираться сквозь лабиринт искореженных металлических переборок. «Что им нужно? – думал он. – Пленные. Конечно же. Вот и решение. Чтобы выжить, нужно сдаться в плен». Но у этого решения имелся существенный недостаток: Кассаду уже доводилось видеть голограммы, снятые разведслужбой ВКС на захваченном под Брешией корабле Бродяг. Там обнаружили более двухсот пленников. Очевидно, у Бродяг было к ним немало вопросов, а кормить и охранять столько пленных они сочли обременительным. Или у них вообще была особая манера допрашивать. Но факт остается фактом: захваченные в плен солдаты и мирные граждане Брешии лежали выпотрошенные и распятые на стальных поддонах, как лягушки в биологической лаборатории. Их внутренности были извлечены и погружены в питательный раствор, а конечности – видимо, для удобства допрашивающих – ампутированы. Чтобы задавать вопросы, им удалили глаза и прямо сквозь трехсантиметровые дырки в черепе ввели в мозг электроды.
Подтягиваясь на руках, Кассад пробирался сквозь обломки металла и путаницу проводов. Желание сдаваться у него пропало. Вдруг корпус корабля перестал кувыркаться, задрожал и замер – видимо, к нему пришвартовалась «каракатица». «Думай», – приказал себе Кассад. Итак, прятаться бесполезно. Значит, нужно оружие. Попадалось ли ему по дороге что-нибудь подходящее?
Уцепившись за оборванный конец волоконнооптического кабеля, Кассад остановился и стал вспоминать. Так, госпитальная палата, где он пришел в себя. Койки, баки для фугостазиса, аппараты интенсивной терапии – большую часть этого хлама выбросило через пробоины в корпусе… Так, двинулись дальше. Коридор консоли. Клеть лифта.
Трупы на ступеньках. Оружия нет нигде. С трупов – то ли взрывной волной, то ли воздушным потоком, возникшим от перепада давления, – сорвало буквально все. Лифтовой кабель? Тоже не годится. Он слишком длинный, да и как его отрезать без инструментов. Инструменты? А где они? Двери медицинских кабинетов, выходящих прямо в коридор главной шахты, распахнуты настежь. Томографический кабинет… Ментоскопия… Кар-диопульмонология… Процедурные ванны без крышек напоминают разграбленные саркофаги. А вот эта операционная, похоже, почти не пострадала. Внутри плавают хирургические инструменты и оборванные кабели. Дальше, дальше… Солярий. Когда полетели окна, оттуда вынесло все. Начисто. Комнаты отдыха пациентов. Комнаты отдыха врачей. Ванные, коридоры, какие-то одноместные палаты. Снова трупы.
Секунду Кассад висел неподвижно, пытаясь сориентироваться в лабиринте теней, затем прыгнул.
Он надеялся, что в его распоряжении будет минут десять, оказалось – меньше восьми. Кассад знал, что Бродяги действуют методично и споро, но такой быстроты в условиях невесомости он просто не ожидал. Весь его расчет строился на том, что они будут обыскивать корабль поодиночке или хотя бы по двое. Именно так действуют в уличных боях морпехи и «прыгающие крысы». Они обследуют дверь за дверью: один солдат врывается внутрь, другой прикрывает его огнем. Но если их больше двух, если Бродяги прочесывают корабль четверками, шансов у него нет.
Когда в дверях операционной № 3 появился Бродяга, Кассад неподвижно парил в центре комнаты, вдыхая зловонный воздух – регенератор его скафандра дорабатывал последние минуты. Десантник прыгнул вперед и тут же отскочил в сторону, наставив на безоружную фигуру в потрепанном скафандре два ствола сразу.
Как и рассчитывал Кассад, плачевное состояние скафандра и шлема позволило ему выиграть пару секунд. Луч нагрудного фонаря Бродяги выхватил из темноты растрескавшееся, забрызганное кровью забрало, а за ним – неподвижные глаза, устремленные в потолок. В руке десантник держал акустический станнер, а в длинных пальцах левой ноги – лучевой пистолет, оружие компактное, но куда более грозное. Он поднял станнер. Кассад заметил, как хвостопротез со смертоносным жалом на конце вздрогнул, и передвинул «мышь» в правой перчатке.
Из отпущенных ему восьми минут большую часть Кассад потратил на то, чтобы подключить аварийный генератор к электрической сети операционнной. Хирургических лазеров уцелело только шесть. Четырьмя «скальпелями» Кассад перекрыл зону слева от двери, а два самых мощных – их использовали, чтобы распиливать кости, – поместил справа. Бродяга двинулся именно туда.
В следующую секунду его скафандр лопнул. Лазеры еще продолжали шинковать Бродягу в соответствии с заданной программой, когда Кассад, оттолкнувшись посильнее, нырнул под синие лучи, мечущиеся в облаке бьющей из разрезанного скафандра бесполезной гермосмеси и вскипевшей в пустоте крови. Он едва успел подхватить упавший из рук десантника станнер, как в комнату влетел второй Бродяга, быстрый и ловкий, как шимпанзе со Старой Земли.
Кассад приставил к его шлему станнер и выстрелил. Одетая в скафандр фигура обмякла. Хвостопротез несколько раз судорожно дернулся и безвольно повис. Когда стреляют из станнера в упор, в плен брать некого. Выстрел с такого расстояния превращает мозг в нечто вроде овсянки.
Отпихнув ногой труп, Кассад ухватился за притолоку и, выставив включенный станнер в коридор, несколько раз провел им справа налево. Никто не появлялся. Выждав двадцать секунд, Кассад выглянул в коридор. Пусто.
Первого Бродягу Кассад, естественно, трогать не стал. Он принялся раздевать второго – того, у которого скафандр был цел. Под скафандром он оказался совершенно голым, причем обнаружилось, что это женщина – белобрысая, коротко стриженная, с плоской грудью и татуировкой на животе, как раз над лобком. Женщина была мертвенно-бледна, из носа, глаз и ушей каплями стекала кровь. Вот как? Бродяги, оказывается, используют женщин в десанте. Все вражеские трупы, найденные на Брешии, были мужскими.
Не снимая шлема и регенератора, он отшвырнул тело в сторону и натянул на себя непривычный скафандр. В вакууме кровеносные сосуды мгновенно расширились, и Кассад порядком продрог, пока возился с незнакомыми замками и защелками. Он отнюдь не был коротышкой, и тем не менее этот женский скафандр оказался ему велик. Перчатки на руки он кое-как натянул, а вот о том, чтобы дотянуться до ботинок, точнее, ножных перчаток, и контактов, управляющих хвостопротезом, не могло быть и речи. Что ж, пусть пока повисят без дела. Кассад быстро сдернул свой шлем и втиснул голову в пузырь Бродяги.
На воротнике загорелись две сигнальные лампочки: янтарно-желтая и фиолетовая, и в шлем хлынул воздух. У Кассада заложило уши, в нос ударило густое зловоние. Очевидно, для Бродяг это был сладкий запах родного дома. В наушниках раздавались негромкие команды. Язык звучанием напоминал староанглийский, если его записать на магнитофон, а потом прокрутить задом наперед. Риск был огромный, и Кассад прекрасно понимал это. Вся надежда на то, что Бродяги действуют, как на Брешии, – полуавтономными группами, связанными только по радио и базовой телеметрической системой, а не объединены через тактические импланты в сеть, как пехотинцы ВКС. Если они используют свою обычную систему связи, тогда командир десантников, возможно, уже знает, что двое его (или ее) людей куда-то пропали, а их медбраслеты молчат. Но вот где они – этого он знать не может.
«Хватит гипотез, – решил Кассад. – Пора действовать». С помощью «мыши» он запрограммировал хирургические лазеры на поражение всех входящих в операционную, а затем, путаясь в собственных ногах, выбрался в коридор. «В этом чертовом скафандре, – подумал он, – чувствуешь себя так, будто идешь, наступая себе на штанины». Он захватил с собой оба лучевых пистолета, но поскольку на скафандре не оказалось ни ремня, ни крепежных колец, ни крючков, ни липучек, ни магнитных защелок, ни даже просто карманов, пришлось держать их в руках. Он выглядел сейчас как пьяный пират из голографической пьесы: в каждой руке по пистолету, ноги заплетаются и вдобавок на каждом шагу его мотает от стены к стене. В конце концов один пистолет пришлось выбросить, чтобы помогать себе при ходьбе рукой. Перчатка сидела на ней совершенно свободно, словно рукавица взрослого на ручке ребенка. Проклятый хвост болтался из стороны в сторону и колотил по шлему – геморрой да и только.
Дважды Кассад замечал в отдалении какие-то огни и сразу же забивался в ближайшую щель. Он уже подходил к пробоине, из которой недавно наблюдал за приближением «каракатиц», как вдруг, свернув за угол, наткнулся сразу на трех Бродяг.
Вражеский скафандр обманул их и позволил ему выиграть несколько секунд. Первого он расстрелял в упор. Второй Бродяга успел даже пальнуть из станнера, едва не задев плечо Кассада, но тут же был прошит насквозь тремя разрядами. Третий отпрянул назад, ухватился за края пробоины тремя конечностями сразу и, прежде чем Кассад успел навести на него пистолет, скрылся из глаз. В наушниках гремели ругань, приказы, вопросы. Кассад охотился молча.
Третий Бродяга мог спастись, но в нем заговорила гордость, и он вернулся. Когда Кассад с пяти метров поразил его лучом в левый глаз, он испытал смутное ощущение, что все это с ним уже было.
Труп кувыркнулся назад, в солнечный свет. Кассад подтянулся к пробоине и разглядел стоящую на приколе метрах в двадцати «каракатицу». Наконец-то ему по-настоящему повезло.
Пробираясь по открытому пространству, Кассад не мог отделаться от мысли, что он представляет собой прекрасную мишень и вражеский стрелок в случае необходимости снимет его в два счета. От напряжения у него даже стянуло кожу в промежности. Но никто не стрелял. В наушниках между тем не смолкали приказы и вопросы. О чем там шла речь, Кассад, естественно, не понимал, и потому счел за благо в диалог не вступать.
Кассад никак не мог приноровиться к неудобному скафандру и едва не пролетел мимо «каракатицы». В это мгновение он подумал: вот и все, таков закономерный финал его эскапады. Ни двигателя, ни систем маневрирования у скафандра нет. Даже пистолет – и тот не дает отдачи. И вот храбрый воин плывет по орбите, нелепый и безобидный, как улетевший воздушный шарик…
Вытянувшись так, что хрустнули суставы, Кассад все-таки ухватился за штыревую антенну и, перебирая обеими руками, подтянулся к корпусу катера.
Где, черт возьми, у них шлюзовая камера? Корпус был слишком гладким для чисто космической посудины, однако его сплошь покрывали какие-то значки, ярлычки, таблички. Что-нибудь вроде: «НЕ ПОДХОДИТЬ! СОПЛО ДВИГАТЕЛЯ!» или «ОПАСНО! РУКАМИ НЕ ТРОГАТЬ!» Никаких люков Кассад не заметил. Он догадывался, что на борту «каракатицы» кто-то есть. По крайней мере пилот. А может, и еще кто-нибудь. И сейчас они гадают, что стряслось с этим десантником? Почему он ползает вокруг корпуса, как краб, которому отдавили лапы, вместо того чтобы просто войти в люк? А возможно, они уже догадались, в чем дело, и теперь поджидают его с пистолетами наготове. Как бы то ни было, но открывать ему дверь явно не собирались.
«Ну и черт с вами», – подумал Кассад и выстрелил в один из блистеров.
На борту царил образцовый порядок: в пробоину вместе с воздухом вылетела только какая-то мелочь, вроде нескольких монеток или скрепок. Кассад подождал, пока воздушный гейзер иссякнет, и протиснулся в образовавшееся отверстие.
Он оказался в отсеке десанта: обшитый мягким материалом трюм почти не отличался от помещений, в которых на десантных кораблях ВКС размещаются «прыгающие крысы». Кассад отметил про себя, что «каракатица» могла нести до двадцати десантников в полном боевом снаряжении. Сейчас здесь было пусто. Открытый люк вел в рубку.
На борту находился только первый пилот. Он уже расстегнул ремни и вставал, когда Кассад пристрелил его. Оттащив тело в трюм, Кассад уселся в кресло (которое, как он надеялся, предназначалось для пилота) и пристегнулся.
Сквозь прозрачный колпак падал теплый солнечный свет. Видеомониторы и голографические экраны, вмонтированные в пульт управления, показывали, что творится впереди и сзади, а размещенные по бокам видеокамеры позволяли следить за ходом десантной операции. Перед глазами Кассада мелькнули голый труп в операционной № 3 и несколько фигур в скафандрах, ведущих перестрелку с хирургическими лазерами.
В голографических фильмах, которые Федман Кассад смотрел в детстве, герои играючи справлялись со всякими глайдерами, космолетами, магнитопланами и прочими экзотическими средствами передвижения. Кассада учили управлять армейским транспортером, танком и ТМП. При необходимости он совладал бы и с десантным кораблем или челноком. Даже оказавшись на покинутом командой звездолете ВКС (что, впрочем, было маловероятно), он бы не пропал. Разобрался бы в системе управления, связался с центральным компьютером, послал радиограмму или сигнал бедствия по мультилинии. Сейчас же он сидел в пилотском кресле «каракатицы» Бродяг и не имел ни малейшего представления, что делать.
Впрочем, кое-что он уже понял. Например, гнезда дистанционного управления щупальцами он узнал сразу. Будь у него в запасе два-три часа, он бы разобрался и с пультом.
Но времени не было. На переднем экране показались три фигуры в скафандрах. Стреляя, они кинулись к катеру. В голоэкране над пультом внезапно материализовалось лицо вражеского командира – бледное, какое-то нечеловеческое. В наушниках раздались крики.
По лбу Кассада катились крупные капли пота, падавшие затем на стекло шлема. Он стряхивал их как мог и, склонившись над пультом управления, давил на одинаковые с виду клавиши. Если «каракатицей» можно управлять только голосом или же если она защищена от угона автоматикой – Кассад погиб. Обо всем этом он подумал еще за секунду до того, как пристрелил пилота. Но ему и в голову не пришло заставить его вести корабль. «Нет, выход должен быть», – думал Кассад, продолжая перебирать кнопки.
Внезапно двигатель включился.
Катер задергался на своих швартовах. Кассада, пристегнутого к креслу, швыряло то взад, то вперед. «Мать вашу», – шепотом выругался он. Это были его первые слова с тех пор, как он разговаривал с женщиной-врачом. Подавшись вперед, Кассад дотянулся перчаткой до гнезд управления щупальцами. Четыре из шести манипуляторов разжались. Один оторвался. Последний вырвал кусок переборки «Меррика».
Освободившись, катер заметался из сторону в сторону. На экране мелькнули двое в скафандрах. Они прыгнули и промахнулись. Но третьему все же удалось ухватиться за антенну – ту самую, что спасла жизнь Кассаду. Зная теперь приблизительное расположение органов управления двигателями, Кассад бешено жал на клавиши. Включилось верхнее освещение. Отключились все проекторы голограмм. Катер начал совершать какие-то безумные маневры – броски из стороны в сторону, повороты вокруг всех своих осей. Кассад успел, однако, заметить, как одетая в скафандр фигура перелетела через верхний блистер.
На секунду она мелькнула на экране переднего обзора и тут же превратилась в крохотное пятнышко за кормой. Но пока Бродяга не скрылся из виду, он (или она?) продолжал стрелять.
Корабль болтало так, что Кассад едва не потерял сознание. Звуковые и световые аварийные сигналы работали на полную мощность, пытаясь привлечь его внимание. Наконец-то Кассаду удалось попасть по кнопке управления двигателем. Кажется, сработало. Теперь его растягивало лишь в двух направлениях, а не в пяти сразу, как раньше. Он убрал руку с пульта.
На экране мелькнул удаляющийся силуэт вражеского «факельщика». Прекрасно. Кассад был уверен, что боевой корабль Бродяг может уничтожить его буквально в любую секунду. И обязательно сделает это, если Кассад будет угрожать ему или просто попытается подойти поближе. Он не знал, несет ли «каракатица» тяжелое вооружение, хотя что-то подсказывало ему, что ничего мощнее стрелкового оружия на борту нет. В одном только не было никаких сомнений: капитан факельщика ни в коем случае не подпустит к своему кораблю челнок, потерявший управление. Кроме того, Бродяги, похоже, догадались, что их катер захватил враг. Так что, вздумай факельщик обратить его в пар, он принял бы это как должное. Огорчился бы, но не удивился. Расчет же его строился на том, что любопытство и жажда мести – эти фундаментальнейшие человеческие эмоции – не чужды и Бродягам.
Впрочем, в критические моменты любопытство отступает на второй план. Куда больше он надеялся на чувство мести – в военизированной, полуфеодальной культуре Бродяг оно должно, по идее, играть важную роль. А учитывая то обстоятельство, что полковник Федман Кассад уже не мог причинить им вреда и не имел никаких шансов скрыться, он становился первым кандидатом на анатомический стол. По крайней мере ему хотелось верить, что это так.
Кассад посмотрел на экран переднего обзора, нахмурился и, ослабив ремни, выглянул в блистер. Катер болтало, но уже не так сильно. Планета приближалась, диск ее заполнял теперь все пространство над его головой. Но считать показания с дисплеев он не мог и только гадал, какова орбитальная скорость катера, скоро ли он войдет в атмосферу и насколько силен будет удар. Судя по тому, что он увидел в первый раз, разглядывая планету из обломков «Меррика», корабль успел выйти на промежуточную орбиту, с которой запускаются челноки, и во время атаки находился километрах в пятистах – шестистах от поверхности планеты.
Кассад попытался вытереть пот с лица и нахмурился, когда пальцы его перчатки ударились о забрало. Он устал. Черт возьми, всего несколько часов назад он лежал в фуге, а совсем недавно – две-три недели по корабельному времени – был еще мертв.
Интересно, что это за планета: Гиперион или Сад? Кассад не бывал ни на той, ни на другой, но знал, что Сад заселен гуще и его шансы стать колонией Гегемонии куда реальнее. Он предпочел бы Сад.
От факельщика отчалили три катера. Первые секунды Кассад видел их отчетливо, потом кормовая видеокамера расфокусировалась и изображение расплылось. Он нажал на клавишу управления двигателем и держал ее до тех пор, пока не почувствовал, что корабль закувыркался значительно быстрее. Стена планеты стремительно надвигалась. Больше ничего он сделать не мог.
«Каракатица» добралась до атмосферы раньше, чем катера Бродяг добрались до «каракатицы». Вне всякого сомнения, они были вооружены и давно могли открыть огонь. Видимо, некто принимающий решения оказался чересчур любопытным. Или обожал пытки.
С точки зрения аэродинамики, «каракатица», мягко говоря, оставляла желать лучшего. Как и большинство аппаратов класса «корабль-корабль», она могла лишь касаться верхних слоев атмосферы, но была обречена, стоило ей нырнуть в «гравитационный колодец» планеты чуть поглубже. На пульте вспыхнули предупреждающие красные надписи, все каналы радиосвязи забил треск помех от ионизации, и Кассад засомневался, так ли хороша его идея.
Благодаря сопротивлению атмосферы «каракатица» перестала кувыркаться, и вскоре Кассад ощутил первые, еще робкие прикосновения гравитации. Произошло это, когда он обшаривал пульт и подлокотники кресла в поисках аварийной системы управления, которая, как он страстно надеялся, должна там быть. Сквозь зигзаги помех он заметил, как за одним из катеров потянулся шлейф голубой плазмы – тот сбрасывал скорость. Затем катер пошел вверх. Нечто подобное видит парашютист, когда его товарищ, летящий рядом, открывает парашют или активирует свой левитатор.
Впрочем, у Кассада хватало других забот. Оказалось, например, что с «каракатицы» нельзя катапультироваться. Каждый челнок ВКС оснащался системой аварийного спасения в атмосфере – этот восьмивековой обычай восходил еще к тем временам, когда человек не осмеливался забираться далеко в космос, а совершал лишь первые робкие вылазки в верхние слои стратосферы Старой Земли. На челноках «корабль-корабль» она, конечно же, была ни к чему, но древние страхи, увековеченные в столь же древних уставах, так просто не отмирают.
Так следовало из теории. Но Кассад ничего не нашел. Катер начало крутить во все стороны и трясти, вдобавок в кабине стало по-настоящему жарко. Кассад отстегнул ремни и пополз на корму. Он и сам не знал, что ищет. Аварийный левитатор? Парашют? Крылья?
В десантном отсеке он обнаружил только труп пилота и несколько рундуков размером с обычный пищеблок. Кассад перевернул там все, но, кроме аптечки, никаких чудодейственных приборов не нашел.
Вцепившись в перекладину, он почувствовал, как изменился характер тряски – катер начал разрушаться, – и осознал наконец то, с чем никак не хотел примириться: Бродягам незачем было тратить средства и полезный объем корабля на всякие спасательные приспособления из-за крайне малой вероятности их применения. В самом деле, зачем они им? Вся их жизнь проходила в темноте межзвездного пространства. В их представлении атмосфера – это воздух, накачанный внутрь восьмикилометровой трубы летающего города. Через наружные микрофоны Кассад уже слышал дикий свист воздуха, доносившийся сюда сквозь корпус и пробоину в кормовом блистере. Кассад поежился. Столько раз он ставил жизнь на карту и вот теперь проигрывал.
Катер содрогнулся. Встречным потоком воздуха оторвало щупальца-манипуляторы. Труп пилота словно гигантским пылесосом втянуло в пробоину и выбросило наружу. Цепляясь за перекладину, Кассад озирался по сторонам, и взгляд его снова остановился на креслах пилотов, видневшихся в открытом люке кабины. Его поразило, насколько архаично они выглядят – точъ-в-точь картинка из учебника по истории астронавтики. Наружный слой обшивки уже обгорел, куски его отваливались и, словно комья лавы, с ревом проносились мимо иллюминаторов. Кассад закрыл глаза и попытался вспомнить, что им рассказывали в Офицерской Школе об устройстве древних космических кораблей. Падение вошло в свою заключительную фазу. Шум стоял невероятный.
«Аллах!» – буквально выдохнул Кассад полузабытое слово. Хватаясь за поручни и подтягиваясь, он кое-как добрался до кабины и пролез в люк. Ему казалось, что он карабкается по вертикальной стене, да, собственно, так оно и было. Катер перевернулся и вот так, кормой вперед, вошел в последнее пике. Кассад полз в тройном поле тяжести, прекрасно понимая, что достаточно одного неверного движения – и он переломает себе кости. Нарастающий свист воздуха превратился в рев дракона. Десантный отсек прогорел насквозь, и расплавленный металл обшивки разлетался брызгами.
Взобраться в кресло пилота было не проще, чем подняться по отвесной скале, взгромоздив на плечи еще двух альпинистов. Проклиная неуклюжие перчатки, Кассад из последних сил ухватился за подголовник кресла и повис прямо над бушующим в трюме пламенем. Корабль качнуло. Кассад забросил ноги вверх, подтянулся и оказался в кресле. Экраны отключились. Пламя разогрело прозрачный колпак блистера докрасна. Почти теряя сознание, Кассад перегнулся вперед и принялся шарить в темноте под креслом. Ничего… Так… рукоятка. Нет, не рукоятка… Кольцо. Господи Иисусе! Аллах! Кольцо! Совсем как в книжках!..
Один за другим раздавались взрывы. Блистер прогорел насквозь, и брызги расплавленного перспекса разлетелись по кабине, заляпав скафандр и забрало. Завоняло горелым пластиком. Катер входил в штопор. Все перед глазами Кассада вдруг стало розовым, потом потускнело – и разом пропало. Онемевшими пальцами он затягивал ремни. Так, туже… еще туже… то ли это ремень врезается в грудь, то ли скафандр прогорел… Кассад потянулся к кольцу. Как же, ухватишь его в этих рукавицах… Ну а теперь – ТЯНИ!
Поздно! Охваченный пламенем катер с грохотом разваливался на куски. Пульт управления вспыхнул и разлетелся на тысячи осколков.
Кассада отбросило на спинку кресла. Вперед! Наружу! В огонь! Вверх тормашками!
Кувыркаясь в воздухе, Кассад догадался, что кресло создает собственное защитное поле. Пламя полыхало буквально в сантиметре от его лица.
Сработали пирозаряды, и кресло вылетело из огненного потока. За ним тянулся хвост синего пламени. Микропроцессоры тут же развернули кресло под нужным углом, и диск защитного поля оказался как раз между Кассадом и конусом раскаленного воздуха. Кресло пролетело около двух тысяч километров, тормозя с ускорением 8g. Кассаду казалось, что на грудь ему уселся великан.
Один раз ему удалось поднять веки. Он успел заметить, что лежит согнувшись, а над ним поднимается столб сине-белого пламени. Глаза его снова закрылись. Никаких признаков парашюта, левитатора или тормозного устройства он не заметил. Впрочем, какая разница? Все равно он не мог даже рукой шевельнуть.
Великан передвинулся и заметно потяжелел.
Кассад понял, что часть шлема расплавилась. А может, просто сорвало кусок воздушным потоком. Шум стоял чудовищный. Впрочем, какая разница!
Он плотнее закрыл глаза. Самое время вздремнуть.
Кассад открыл глаза и увидел темный силуэт склонившейся над ним женщины. В первую секунду он подумал, что это она. Он посмотрел еще раз… и понял, что не ошибся. Это действительно была она. Его щеки коснулись холодные пальцы.
– Я умер? – прошептал Кассад. Потом поднял руку и сжал ее запястье.
– Нет. – В ее мягком гортанном голосе чувствовался странный акцент. Он еще ни разу не слышал, как она говорит.
– Ты существуешь на самом деле?
– Да.
Кассад вздохнул и огляделся. Он лежал совершенно обнаженный под тонким покрывалом на каком-то возвышении посередине темной, похожей на пещеру, комнаты. Сквозь пробоину в потолке виднелось звездное небо. Кассад поднял другую руку и прикоснулся к ее плечу.
Темный нимб волос. Свободное, тонкое одеяние, сквозь которое даже при свете звезд проступали контуры ее тела. Ее аромат – тонкий запах мыла, кожи и ее самой, запах, который он прекрасно помнил по прошлым встречам.
– Ты хочешь что-то спросить? – прошептала она.
Кассад молча расстегнул золотую пряжку, скреплявшую ее одеяние. Оно с шелестом упало на пол. Под ним ничего не было. В небе отчетливо виднелась лента Млечного Пути.
– Нет, – ответил Кассад и привлек ее к себе.
К утру поднялся легкий ветерок. Они лежали рядом, закутавшись в покрывало. Им не было холодно: казалось, тонкая материя сохраняла тепло их тел. Где-то за голыми стенами шуршал песок, а может быть, снег. Звезды были видны очень отчетливо и казались необычайно яркими.
Они проснулись с первыми лучами солнца и лежали под шелковистым покрывалом, прижавшись друг к другу. Она провела рукой вдоль его тела по старым, давно знакомым шрамам. И по новым.
– Как тебя зовут? – прошептал Кассад.
– Тшшш, – прошептала она в ответ, и ее рука скользнула ниже.
Кассад уткнулся лицом в ароматный изгиб ее шеи и почувствовал, как напряглись ее груди. Ночь бледнела, превращаясь в утро. Ветер нес на голые стены то ли песок, то ли снег.
Они любили друг друга, спали и снова любили. Встали они около полудня. Она принесла Кассаду нижнее белье, серую куртку и брюки. Все это сидело на нем идеально. Носки из губчатой ткани и мягкие ботинки тоже оказались впору. Она оделась в такой же костюм, только цвета морской волны.
– Как тебя зовут? – спросил Кассад, когда они вышли из здания с разрушенным куполом и зашагали по мертвому городу.
– Монета,[14] – ответила его мечта. – Или Мнемосина. Как тебе больше нравится.
– Монета, – прошептал Кассад, глядя на поднимавшееся в лазурном небе маленькое солнце, – это Гиперион?
– Да.
– Как я приземлился? На парашюте? Или там было тормозное поле?
– Ты спустился на крыльях из золотой фольги.
– Странно, что я уцелел. Я не был ранен?
– Был. Но твои раны вылечили.
– Как называется это место?
– Град Поэтов. Его покинули более ста лет назад. За этим холмом находятся Гробницы Времени.
– А катера Бродяг, которые за мной гнались?..
– Один сел неподалеку. Повелитель Боли сам займется его командой. Два других приземлились чуть подальше.
– А кто это, Повелитель Боли?
– Пойдем, – сказала Монета.
Сразу за вымершим городом начиналась пустыня. Струйки пыли текли по мраморным плитам, наполовину занесенным песком. К западу от города Кассад заметил десантный катер с открытыми люками. Установленный на упавшей колонне термокуб выдал им горячий кофе и свежие булочки. Они ели и пили молча.
Кассад тем временем пытался вспомнить легенды о Гиперионе.
– Повелитель Боли – это Шрайк, – сказал он наконец.
– Конечно.
– Ты отсюда… из Града Поэтов?
Монета улыбнулась и медленно покачала головой.
Кассад выпил кофе и отставил чашку. Его не покидало ощущение, что все это происходит во сне, ощущение куда более острое, чем во время всех предыдущих модельных тренировок. Но кофе приятно горчил; лицо и руки чувствовали тепло солнечных лучей.
– Пойдем, Кассад, – сказала Монета.
Они пересекли море холодного песка. Кассад поймал себя на том, что время от времени поглядывает вверх, в небо: «факельщик» Бродяг мог в любую секунду расстрелять их с орбиты. Внезапно он понял, что этого не случится.
Гробницы Времени лежали в долине. Невысокий обелиск излучал мягкое сияние, а каменный сфинкс, напротив, словно бы впитывал в себя солнечный свет. Замысловато переплетенные пилоны отбрасывали друг на друга бесчисленные тени. Рядом, на фоне восходящего солнца, вырисовывались силуэты других гробниц. У каждой имелась дверь, и каждая дверь была открыта. Кассад знал, что когда первые исследователи обнаружили гробницы, двери были точно так же открыты, а все внутренние помещения – пусты. Более трех столетий искали там потайные комнаты, подземелья, захоронения, но все поиски оказались безуспешными.
– Дальше тебе нельзя, – сказала Монета, когда они приблизились к скале, возвышавшейся у входа в долину. – Сегодня приливы времени особенно сильны.
Тактический имплант Кассада молчал. Комлога у него не было. Он порылся в памяти.
– Вокруг Гробниц Времени существуют антиэнтропийные силовые поля, верно? – спросил он.
– Да.
– Гробницы очень древние. И антиэнтропийные поля предохраняют их от разрушения.
– Не совсем так, – поправила его Монета. – Приливы обращают время вспять. Гробницы как бы движутся из будущего в прошлое.
– Из будущего в прошлое? – недоуменно повторил Кассад.
– Смотри.
Внезапно из желтого пыльного вихря возникло дерево со стальными шипами и, переливаясь как мираж, стало расти. Казалось, оно хочет заполнить собой всю долину. Вершина его поднялась уже метров на двести – до кромки обступивших долину скал. Ветви дерева двигались, исчезали и меняли форму, как элементы плохо съюстированной голограммы. Солнечные лучи сверкали на пятиметровых шипах. С десяток шипов унизывали совершенно голые тела Бродяг – мужчин и женщин. На других ветвях были другие трупы, причем не только человеческие.
На секунду пыльная буря заслонила дерево, а когда ветер стих, видение исчезло.
– Пойдем, – сказала Монета.
Кассад шел вдоль линии темпорального «прилива». Когда волны антиэнтропийного поля языками набегали на «берег», он отпрыгивал в сторону, словно ребенок, играющий на пляже с океанским прибоем. Кассад чувствовал, как волны времени проникают в него, пропитывая буквально каждую клеточку тела памятью о событиях, которым только предстоит произойти.
Они остановились у входа в долину, где холмы переходили в прочерченную грядами барханов зыбкую равнину, отделявшую их от Града Поэтов. Монета прикоснулась к стене из синего сланца, и в скале открылся проход. Они вошли в длинную, низкую комнату.
– Это твой дом? – спросил Кассад, но сразу понял, что здесь никто не живет. Вдоль каменных стен, черневших выемками ниш, тянулись стеллажи. Больше здесь ничего не было.
– Мы должны приготовиться, – прошептала Монета, и освещение приобрело золотистый оттенок. Внизу, на длинной полке, появились какие-то непонятные штуковины. Вместо зеркала с потолка опустился блестящий полимерный лист не толще обычной кристалломатрицы.
Спокойно, словно во сне, Кассад наблюдал, как Монета сбросила сначала свои одежды, а затем раздела его. Нагота не взволновала его, а воспринималась, скорее, как часть какого-то обряда.
– Годами ты являлась мне в снах, – сказал он.
– Да. Это твое прошлое. И мое будущее. Ударные волны событий движутся сквозь время, как гребешки волн по поверхности пруда.
Кассад моргнул, когда она подняла золотую пластинку и прикоснулась ею к его груди. Он почувствовал легкий удар, и его плоть стала зеркальной. Отдельные черты лица стерлись, голова обратилась в сверкающий эллипсоид, в котором отражались все краски и предметы в комнате. Секунду спустя Монета прижалась к нему, и ее тело тотчас превратилось в каскад отражений: вода на ртути, разлитой по хрому. Кассад видел отражение своей зеркальной плоти в каждом изгибе и мускуле ее тела. Груди Монеты ловили и искривляли лучи света; соски поднялись маленькими всплесками на поверхности зеркального пруда. Кассад хотел обнять ее и почувствовал, как поверхности их тел текут подобно двум потокам жидкости в магнитном поле. И под этим единым полем их тела соприкоснулись.
– Твои враги ожидают за городом, – прошептала она. Хромовое зеркало ее лица струилось светом.
– Враги?
– Бродяги. Те, что тебя преследуют.
Кассад покачал головой и увидел, что отражение повторило это движение.
– Разве теперь это важно?
– Конечно, – прошептала Монета. – Враг – это всегда важно. Ты должен вооружиться.
– Но как… – Не успел он договорить, как ощутил прикосновение металла. В руках Монеты был бронзовый тускло-синий предмет, формой напоминающий тороид. Его преображенное тело мгновенно отзывалось на любое движение его мысли, словно войско, связанное тактическими имплантами в единую боевую сеть. Кассад почувствовал, как в нем толчками поднимается кровь.
– Пойдем. – Монета снова вышла на голую пустынную равнину, залитую ярким и словно бы поляризованным светом. Кассаду казалось, что они скользят сквозь барханы, текут, подобно жидкости, бегущей по беломраморным улицам мертвого города. На западной окраине, у руин какого-то здания (надпись на чудом сохранившейся двери сообщала, что это Амфитеатр Поэтов), их ожидало нечто.
В первую секунду Кассад решил, что это еще один человек, покрытый, как и они, силовым полем. Но под слоем «хрома и ртути» не было ничего, даже отдаленно напоминающего человеческое тело. Словно во сне Кассад разглядывал четыре руки, выдвигающиеся лезвия пальцев, многочисленные шипы на горле, предплечьях, запястьях, коленях, туловище, и, наконец, с трудом оторвал взгляд от тысячегранных глаз этого существа, полыхавших красным огнем, рядом с которым бледнело само солнце и от которого на весь мир ложились кроваво-красные тени.
«Шрайк», – подумал Кассад.
– Повелитель Боли, – прошептала Монета.
Существо повернулось и двинулось прочь из города. Они последовали за ним.
Кассад высоко оценил диспозицию Бродяг. Два катера приземлились с полукилометровым интервалом и, простреливая весь горизонт, могли, в случае необходимости, прикрыть друг друга огнем своих излучателей, орудий и ракетных турелей. Окопы и огневые точки десантной группы размещались метрах в ста от катеров. Кассад заметил по меньшей мере два врытых в землю электромагнитных танка, проекционные решетки и пусковые установки которых держали под прицелом равнину между Градом Поэтов и катерами.
С глазами Кассада творилось что-то странное: внезапно он осознал, что пересекающиеся ленты желтой дымки – это защитные поля катеров, а пульсирующие красные эллипсоиды – сторожевые сенсоры и противопехотные мины.
Он заморгал, вглядываясь в эту картину, и внезапно понял, что же так поразило его: в зыбком мареве ставших видимыми силовых полей ничего не двигалось. Солдаты Бродяг – даже те, что вроде бы не стояли на месте, – застыли, как те игрушечные солдатики, с которыми он играл в трущобах Фарсиды.
Врытые в землю электромагнитные танки и не должны были двигаться, но теперь замерли и их радарные антенны, выглядевшие как концентрические пурпурные дуги. Кассад посмотрел вверх и увидел над собой большую птицу, окаменевшую на лету. Она напоминала насекомое, застывшее в янтаре. Он прошел сквозь облако пыли, зачерпнул пригоршню песка своей хромированной рукой и высыпал его на землю. Песчинки плавно опускались, описывая в воздухе спирали.
Впереди них Шрайк осторожно пробирался через красный лабиринт мин. Он перешагивал через синие лучи ловушек, подныривал под фиолетовые импульсы автоматических станнеров-самострелов, проходил сквозь желтые защитные поля и зеленые стены акустического периметра и, наконец, оказался в тени вражеского катера. Монета и Кассад следовали за ним.
«Как же это все получается?» – спросил Кассад и тут же понял, что задал этот вопрос не голосом, а посредством чего-то — конечно, не столь мощного, как телепатия, но неизмеримо более тонкого, чем обычный имплант-контакт.
«Он управляет временем».
«Повелитель Боли?!»
«Конечно».
«А мы здесь зачем?»
Монета указала рукой на неподвижные фигуры Бродяг.
«Они твои враги».
Кассад будто очнулся от долгого сна. Все было наяву. И немигающие глаза пехотинцев под забралами шлемов. И катер, возвышающийся слева, словно бронзовое надгробие.
Федман Кассад чувствовал, что ему под силу уничтожить их всех: десантников, экипажи – всех до единого. И они ничего не смогут поделать. Он знал, что время не остановилось, – как не останавливается оно в корабле, идущем на двигателях Хоукинга, – изменилась скорость его течения. Птица, застывшая над его головой, через несколько минут или часов завершит взмах своих крыльев. И этот Бродяга, который сейчас моргает, рано или поздно закроет глаза. Надо только набраться терпения и ждать. А тем временем Кассад, Монета и Шрайк перебьют их всех. Бродяги даже не успеют понять, что случилось.
Это несправедливо, заключил Кассад. Неправильно. Это – вопиющее нарушение Нью-Бусидо, худшее, чем убийство мирных жителей. Суть воинской чести – сражение равных. Он уже собирался сказать об этом Монете, как вдруг она то ли произнесла, то ли подумала:
«Берегись!»
С резким звуком, напоминающим шипение воздуха в шлюзе, время побежало с обычной своей скоростью. Птица взмыла вверх и закружила в небе. Ветер пустыни швырнул песок на защитное поле. Десантник поднялся с колена. Увидев Шрайка и две человеческие фигуры рядом с ним, он прокричал что-то по тактическому каналу связи и поднял лучевое ружье.
Кассаду казалось, что Шрайк не движется, а просто перестает быть здесь и сразу же возникает там. Бродяга вновь испустил короткий крик, а затем в полном недоумении опустил взгляд. Утыканной лезвиями рукой Шрайк проник ему в грудную клетку и вырвал сердце. Продолжая таращить глаза, Бродяга открыл было рот, словно хотел что-то сказать, и упал.
Кассад повернулся вправо и оказался лицом к лицу с десантником в защитном панцире. Тот невыносимо медленно поднимал ружье. Кассад взмахнул рукой и, чувствуя, как гудит от напряжения его силовое поле, нанес удар: ребро ладони с легкостью прошло через бронежилет, шлем и шею десантника. Отрубленная голова покатилась в пыль.
Кассад спрыгнул в неглубокую траншею. Несколько солдат начали поворачивать к нему головы. Поток времени все еще не стабилизировался: секунду враги двигались очень медленно, а в следующее мгновение, дернувшись, как на поврежденной голограмме, начинали перемещаться со скоростью в четыре пятых нормальной. Но Кассад был быстрее. О Нью-Бусидо он уже не думал. Перед ним были варвары, которые пытались убить его. Сломав позвоночник первому, он отступил в сторону и пырнул второго твердыми «хромированными» пальцами, легко пробившими бронежилет. Разбив горло третьему, он увернулся от медленно плывущего к нему лезвия ножа и перебил его владельцу позвоночник, после чего выпрыгнул из траншеи.
«Кассад!»
Кассад быстро пригнулся. Рубиново-красный луч лазера медленно проплыл у него над плечом, словно прожигая себе путь сквозь воздух. Кассад услышал шипение и ощутил запах озона. («Быть не может! Я увернулся от лазера!») Подобрав с земли камень, он швырнул его в Бродягу, который возился с «адской плетью», установленной на башне танка. Стрелок полетел на землю. Кассад выхватил из патронташа убитого десантника плазменную гранату и подскочил к люку танка. Гейзер пламени взметнулся выше носа стоявшего рядом катера, но Кассад в это время был уже метрах в тридцати от него.
Остановившись, он отыскал глазами Монету. Вокруг нее, словно туши на бойне, вповалку лежали трупы Бродяг. Вражеская кровь почти сплошь покрывала ее тело, но не прилипала к нему, а стекала, как масло по воде, переливаясь всеми цветами радуги на подбородке, плечах, груди и животе. Монета посмотрела на него поверх схватки, и Кассад вновь испытал прилив сил.
Позади нее Шрайк медленно двигался сквозь кровавый хаос, выбирая себе все новые и новые жертвы, словно пожинал урожай. Глядя, как это существо то возникает из небытия, то вновь исчезает, Кассад вдруг осознал: Повелителю Боли они с Монетой кажутся такими же медлительными, как Бродяги – ему самому.
Время убыстрилось и текло теперь со скоростью в четыре пятых нормальной. Уцелевших Бродяг охватила паника, они палили друг в друга, бросали боевые посты и сломя голову бежали к катеру. Кассад словно увидел их глазами события последних минут – оборонительные позиции, прорванные какими-то зеркальными кляксами, товарищей, умирающих в лужах крови. Монета шла сквозь толпу, убивая теперь просто ради развлечения. К своему удивлению, Кассад обнаружил, что может немного управлять временем: раз — и его противники замедляют скорость до трети нормальной, раз — и время возвращается в свои берега. Честь солдата и элементарная брезгливость требовали прекратить бойню, но охватившая Кассада почти сексуальная жажда крови пересилила все.
Кто-то в катере задраил люк. Десантники, оставшиеся снаружи, запаниковали и принялись стрелять по нему плазменными зарядами. Спасаясь от невидимого врага, толпа напирала, топча даже раненых, а Кассад наседал на них сзади.
Все происходящее как нельзя лучше описывала фраза: «сражаться, как загнанная в угол крыса». Из военной истории известно, что самые яростные бои происходят на замкнутых пространствах, откуда невозможно бежать. Атаки французов на Эсантэ и Угумон[15] под Ватерлоо, Пчелиные туннели Лузуса – именно там происходили самые яростные рукопашные схватки. Здесь было то же самое: плотная толпа плюс невозможность отступить. Бродяги сражались… и погибали… как загнанные в угол крысы.
Шрайк вывел из строя экипаж катера. Монета осталась позади, чтобы уничтожить три двадцатки десантников, не покинувших своих окопов. Кассад обрушился на них с тыла.
В это время второй катер открыл огонь по своему обреченному товарищу. Кассад был уже достаточно далеко и спокойно наблюдал за тем, как над равниной ползут лазерные лучи. Целую вечность спустя полетели ракеты. Они плыли так медленно, что Кассаду казалось – он успел бы расписаться на них. Первый катер уже завалился набок, Бродяги внутри и снаружи были перебиты все до единого, но защитное поле еще держалось. Взрывы и выброс поглощенной энергии разбросали трупы до самой линии окопов, подожгли технику и оплавили песок до зеркального блеска. Стоя под куполом оранжевого пламени, Кассад и Монета смотрели на второй катер, уходивший в космос.
«Мы можем остановить их?» – Кассад тяжело дышал и буквально дрожал от возбуждения.
«Можем, – ответила Монета, – но не станем. Пусть доставят послание Рою».
«Какое послание?»
– Иди ко мне, Кассад.
Он обернулся на звук ее голоса. Отражающее силовое поле исчезло. Обнаженное тело Монеты лоснилось от пота, темные волосы прилипли к вискам, соски затвердели.
– Иди ко мне, – повторила она.
Кассад оглядел себя. Его собственное силовое поле тоже исчезло. Он захотел, и оно исчезло. Такого острого желания Кассад не испытывал ни разу в жизни.
– Иди ко мне, – в третий раз повторила Монета, теперь уже шепотом.
Кассад подошел к ней, подхватил за влажные, сами скользнувшие ему в руки ягодицы и отнес ее на вершину небольшого холма, где осталась полоска невыгоревшей травы. Опустив ее на землю среди громоздившихся вокруг трупов, он грубо раздвинул ей ноги, отвел ее руки за голову, прижал их к земле и всем телом рухнул на нее.
– Да, да, да, – шептала Монета, когда Кассад целовал ей мочку левого уха, прокладывая губами путь к пульсирующей жилке на шее, слизывая сладостно-соленые струйки пота с ее грудей. А вокруг громоздятся горы трупов. Их будет еще больше. Тысячи. Миллионы. Мертвецы трясутся от хохота. Бесконечные колонны солдат выходят из люков десантных «прыгунов» и скрываются в огне.
– Да!
Она горячо дышала ему в ухо. Ее руки скользнули по мокрым плечам Кассада, длинные ногти впились ему в спину, потом в ягодицы. Ближе, еще ближе! Мужская плоть Кассада то скользила по ее пушистому лону, то упиралась ей в живот. Вот открываются нульпорталы, выбрасывая холодные громады ударных авианосцев. Жар плазменных взрывов. Сотни, тысячи кораблей танцуют свой предсмертный танец и гибнут, как бабочки, попавшие в ураган. Гигантские столбы красных лазерных лучей пронзают атмосферу, окутывают целые города сгустками жара, и в рубиновом свете закипают тела.
– Да!
Она раскрыла губы, она вся раскрылась навстречу ему. Спиной, животом он ощущал ее тепло. Ее язык скользнул ему в рот, а потом он вошел в нее, и она подалась ему навстречу. Его тело напряглось и чуть выгнулось назад. Кассад отдался этой влажной теплоте, которая словно бы засасывала его. Теперь они двигались как одно целое. Яростный жар поглощает тысячи миров. В предсмертных конвульсиях сгорают континенты, кипят моря. Сам воздух горит. Океаны перегретого воздуха вздрагивают, как кожа, ждущая прикосновения руки возлюбленной.
– Да… да… да…
Кассад чувствует на губах теплое дыхание Монеты. Ее кожа – как масло и бархат. Все быстрее, все чаще двигается Кассад, и когда Монета сжимает его в горячих, влажных объятиях, сама вселенная сокращается… а потом расширяется вновь. Ее бедра движутся резко и требовательно, словно подчиняясь какой-то неодолимой силе. Лицо Кассада перекашивает гримаса, он закрывает глаза и видит…
…огненные шары расширяются, затягивая в себя планеты, солнца взрываются, выбрасывая языки пламени, целые созвездия исчезают в экстазе разрушения…
…Больно в груди, бедра Монеты движутся быстрее и быстрее, он открывает глаза и видит…
…Огромный стальной шип, вырастающий между грудей Монеты, тело Кассада ходит ходуном, он видит сбегающую по граням шипа кровь, кровь капает на тело Монеты – бледное, вновь ставшее зеркальным, холодное, как мертвый металл, но бедра Кассада продолжают двигаться, даже когда он затуманенными от страсти глазами видит, как губы Монеты вянут и закатываются внутрь… на месте зубов блестят металлические лезвия, пальцы, вцепившиеся в его ягодицы, превращаются в шипы, ноги, как мощные стальные обручи, охватывают его бедра, ее глаза…
…В последние секунды перед оргазмом Кассад пытается вырваться… сжимает руки у нее на горле, она впивается в него, как пиявка, как минога… кажется, она может высосать его целиком… и они катаются среди мертвых тел…
…Ее глаза словно рубины, пылающие безумным огнем, – сродни тому, что разгорается в его чреслах и распространяется по всему его телу, переполняя его…
…Кассад упирается обеими руками в землю и безумным усилием пытается вырваться от нее… от этого… но сил его все-таки не хватает, чтобы преодолеть чудовищную тяжесть, прижимающую их друг к другу… она впилась в него, как минога, его буквально разрывает на части… он видит в ее глазах… гибель миров!
Кассад с криком вырывается и отталкивается что есть сил. Кожа висит клочьями. В недрах стального влагалища щелкают металлические челюсти, пройдя всего лишь в миллиметре от его плоти. Кассад валится на бок и откатывается в сторону. Его бедра продолжают двигаться – он не может прервать семяизвержение. Поток спермы извергается наружу – прямо на руку убитого солдата. Кассад стонет и, сжавшись, как эмбрион в материнской утробе, катится по земле… и снова испытывает оргазм. А потом еще раз.
Он слышит шуршание и треск. Это она. Кассад переворачивается на спину и, преодолевая боль, размыкает веки. Солнце бьет ему в глаза. Она стоит над ним, расставив ноги, – ощетинившийся силуэт на фоне неба. Кассад вытирает пот и глядит на свое окровавленное запястье. Он ждет смерти. Его мышцы сокращаются в предчувствии удара. Вот-вот стальные лезвия войдут в его тело. Тяжело дыша, Кассад смотрит на стоящую над ним Монету. Ее бедра – скорее из обычной человеческой плоти, чем из стали – все еще влажно поблескивают. Лица Кассад не видит – солнце светит ей в спину, – но он замечает, что красное пламя в ее похожих на огненные рубины глазах начинает угасать. Она улыбается, и солнечные лучи вспыхивают на металлических зубах.
– Кассад… – шепчет она; с таким звуком песок царапает брошенную в пустыне кость.
Кассад отводит взгляд, с трудом поднимается на ноги. Спотыкаясь, он бредет среди трупов и обгоревших камней, охваченный ужасом освобождения. Он идет не оглядываясь.
Два дня спустя Федмана Кассада обнаружил разведотряд Сил Самообороны Гипериона. Полковник был без сознания. Он лежал совершенно голый на поросшей травой пустоши близ покинутой Башни Хроноса, километрах в двадцати от мертвого города и обломков спускаемого аппарата Бродяг. Из-за истощения и тяжелых ран он почти не подавал признаков жизни, однако после того, как ему оказали первую помощь, состояние его улучшилось. По воздуху его перебросили на юг, через Уздечку, и доставили в госпиталь Китса, а разведотряд осторожно двинулся на север. Разведчики опасались антиэнтропийных полей, а также мин-ловушек, которые могли оставить Бродяги. Опасались, как выяснилось, напрасно. Ибо обнаружили они только обломки кресла, на котором спасся Кассад, и обгоревшие корпуса двух боевых катеров, которые Бродяги непонятно зачем сами расстреляли с орбиты. Почему они превратили в шлак собственные корабли, понять было невозможно. Тела Бродяг, обнаруженные в катерах и вокруг, так обгорели, что ни вскрытие, ни анализы ничего не дали.
Три местных дня спустя Кассад пришел в сознание. Он клялся, что ничего не помнит с того самого момента, как проник на вражескую «каракатицу». Через две недели его забрал «факельщик» ВКС.
Вернувшись в Сеть, Кассад вышел в отставку. Некоторое время он активно участвовал в антивоенном движении, выступая иногда по сети Альтинга с требованиями всеобщего разоружения. Но после нападения на Брешию Гегемония забряцала оружием и уже всерьез готовилась к настоящей межзвездной войне, чего за последние три столетия не случалось ни разу. Так что выступления Кассада либо игнорировали, либо относили на счет его больной совести. Как-никак Мясник Южной Брешии.
Прошло шестнадцать лет. В Сети полковник больше не появлялся, говорить о нем перестали. Крупных сражений больше не было, но Бродяги оставались для Гегемонии главным пугалом. А Кассада мало-помалу забыли.
Было уже поздно, когда Кассад закончил свою историю. Консул заморгал и огляделся. Впервые за последние два часа он обратил внимание на то, что творится вокруг. Баржа «Бенарес» давно вошла в главное русло реки Хулай. Консул слышал скрип цепей и стальных тросов, с помощью которых упряжка речных мант тянула баржу. «Бенарес» был единственным судном, идущим вверх по реке, хотя навстречу плыло множество мелких суденышек. Консул потер лоб и с удивлением обнаружил, что рука его стала влажной от пота. Было довольно жарко, а тень от навеса ушла в сторону, чего Консул даже не заметил. Он снова заморгал, вытер пот и пересел в тень, собираясь приложиться к одной из бутылок, выставленных андроидами на буфет рядом со столом.
– Боже мой! – воскликнул отец Хойт. – Если верить этому созданию, именующему себя Монетой, Гробницы Времени движутся во времени вспять!
– Да, – ответил Кассад.
– Возможно ли такое? – изумился священник.
– Да. – На этот раз ответил Сол Вайнтрауб.
– Но тогда получается, – вступила в разговор Ламия Брон, – что вы «встречались» с этой Монетой… или как там ее… в ее прошлом или вашем будущем… точнее, встретитесь.
– Да, – подтвердил Кассад.
Мартин Силен подошел к поручням и сплюнул в воду.
– А не кажется ли вам, полковник, что эта стерва и есть Шрайк собственной персоной?
– Не знаю, – едва слышно произнес Кассад.
Силен повернулся к Солу Вайнтраубу.
– Тогда вы, доктор, ответьте нам как ученый. Может, сохранились какие-нибудь мифы, где говорится, что Шрайк может менять свое обличье?
– Нет, – ответил Вайнтрауб. Он готовил дочери соску. Девочка тихонько мяукала, как котенок, и шевелила крохотными пальчиками.
– Полковник, – спросил Хет Мастин, – а после битвы с Бродягами и… той женщиной… вы сохранили силовое поле, ну, которое как костюм?
Кассад внимательно взглянул на тамплиера и покачал головой.
Консул уставился в стакан, затем вдруг вскинул голову – его осенило:
– Погодите, полковник. Вы, кажется, упоминали дерево смерти Шрайка… На него еще были наколоты трупы.
Кассад посмотрел на Консула взглядом василиска и после паузы кивнул.
– Это были тела людей?
Полковник снова кивнул.
Консул стер пот с верхней губы.
– Если, как вы утверждаете, дерево и Гробницы Времени движутся из будущего в прошлое, значит, этим людям еще предстоит погибнуть.
Кассад молчал. Все внимательно смотрели на Консула, но лишь Вайнтрауб, кажется, понял, что тот имел в виду… о чем спросит теперь.
Консул преодолел желание снова вытереть пот и твердо произнес:
– Вы видели там кого-нибудь из нас?
Кассад молчал. Тихое журчание реки и скрип снастей вдруг показались всем оглушающе громкими. Наконец Кассад выдохнул:
– Да.
И снова воцарилась тишина. Первой нарушила молчание Ламия Брон:
– Вы можете нам сказать, кого вы там видели?
– Нет. – Кассад поднялся и пошел к трапу.
– Постойте! – крикнул отец Хойт.
Кассад остановился у спуска на нижнюю палубу.
– Можете ли вы, по крайней мере, ответить еще на два вопроса?
– Я вас слушаю.
Изможденное лицо отца Хойта побелело и покрылось испариной. Его исказила гримаса боли. Священник перевел дыхание и спросил:
– Во-первых, не думаете ли вы, что Шрайк или та женщина… хотят как-то использовать вас, чтобы развязать ужасную межзвездную войну, которая явилась вам в видении?
– Да, – мягко ответил Кассад.
– И во-вторых, не могли бы вы сказать нам, о чем вы собираетесь просить Шрайка… или Монету?
В первый раз за весь день Кассад улыбнулся. Улыбнулся тонкой, ледяной улыбкой.
– Я ни о чем не собираюсь просить. На этот раз я их просто убью.
Он развернулся и начал спускаться по трапу.
Паломники молчали, стараясь не смотреть друг на друга. «Бенарес» продолжал свой путь на северо-северо-восток.
Баржа «Бенарес» вошла в речной порт Наяда за час до захода солнца. Команда и паломники столпились у поручней, разглядывая свежее пепелище – все, что осталось от города с двадцатитысячным населением.
Знаменитая гостиница «Речной уголок», построенная еще во времена Печального Короля Билли, сгорела дотла, ее многочисленные причалы, мостки и веранды рухнули в воды реки Хулай. На месте таможни чернел выгоревший остов. Терминал на северной окраине города, обслуживавший рейсовые дирижабли, превратился в почерневшую груду развалин, из которой торчал обугленный огрызок причальной башни. От маленького святилища Шрайка, стоявшего некогда на набережной, не осталось и следа. Но самым неприятным открытием оказались руины речного вокзала: стенки дока, в котором перепрягали мант, обгорели и местами повалились, садки для свежих животных пустовали.
– Черт бы их всех побрал! – воскликнул Мартин Силен.
– Интересно, кто все это сделал? – задумчиво произнес отец Хойт. – Шрайк?
– Скорее, ССО, – сказал Консул. – Хотя они могли сражаться как раз со Шрайком.
– Чушь! – отрезала Ламия Брон и повернулась к А. Беттику, который только что вышел на кормовую палубу. – Вы не знаете, что здесь произошло?
– Понятия не имею, – ответил андроид. – Со всеми населенными пунктами к северу от шлюзов уже больше недели нет связи.
– Почему же, черт возьми, вы ее не установите? – взорвалась Ламия. – Даже если в этом забытом Богом захолустье нет Сети, почему не воспользоваться рацией?
А. Беттик мягко улыбнулся ей:
– Конечно, госпожа Брон, рации у нас есть, но спутники связи не работают, УКВ-ретранслятор в районе шлюзов Карла разрушен, а от коротких волн проку мало.
– Как там наши манты? – поинтересовался Кассад. – До Эджа дотянут?
– Мы должны туда попасть, полковник, – Беттик нахмурился, – но по отношению к животным это преступление. Наша упряжка такой гонки не выдержит. Со свежими мантами мы добрались бы до Эджа к рассвету. А с этой парой… – Андроид пожал плечами. – Если повезет и они не издохнут по дороге, мы будем там только после полудня.
– Надеюсь, ветровоз окажется на месте? – спросил у него Хет Мастин.
– Я тоже на это надеюсь, – ответил А. Беттик. – Если вы не возражаете, я пойду присмотрю, чтобы наших несчастных животных как следует накормили. Отправляемся через час.
Развалины Наяды и ее окрестности были совершенно пусты. Да и встречные суда больше не попадались. Примерно через час пути леса и заброшенные фермы сменились прерией. Волнистая оранжевая равнина тянулась на север до самого Травяного моря. Время от времени на берегах виднелись глиняные термитники – самые настоящие зубчатые башни до десяти метров вышиной. И ни одного нетронутого человеческого жилища. Паромной переправы у Бетти-Форд словно никогда и не было – исчезли даже канат и будка на левом берегу, простоявшая почти два столетия. Гостиница «Речник» на Пещерном мысу была погружена во тьму. А. Беттик с матросами пытались докричаться до ее обитателей, но черный зев пещеры безмолвствовал.
С закатом солнца на реку опустилась почти осязаемая тишина, нарушаемая лишь хором насекомых и криками ночных птиц. Некоторое время серо-зеленое свечение сумеречного неба еще отражалось в зеркальной глади, по которой тянулся кильватерный след тащивших баржу мант да кое-где разбегались круги – хищные рыбы приступили к ночной охоте. Стемнело, и над прерией замерцали бесчисленные клочья светящейся паутины (не уступавшей в размерах своей лесной родственнице, хотя и более тусклой); казалось, в долинах и на склонах невысоких холмов пляшут призрачные детские фигурки. Когда усыпанное звездами ночное небо прорезали сверкающими шрамами метеоры – здесь, вдали от городских огней, их блеск казался неестественно ярким, – на кормовой палубе, где был сервирован ужин, зажглись фонари.
Паломники чувствовали себя подавленными, история Кассада не выходила у них из головы. Консул начал пить еще до полудня и сейчас испытывал приятную отрешенность от мира и собственных воспоминаний, без которой не выдержал бы и дня. Сидя за накрытым столом, он четко, без запинки (как и положено алкоголику со стажем) произнес:
– Так, чья теперь очередь рассказывать?
– Моя, – ответил Мартин Силен. Поэт начал пить еще с утра, но, как и Консул, говорил вполне складно. Его выдавали лишь яркий румянец да маниакальный блеск в глазах. – По крайней мере бумажку с номером «три» вытянул именно я. – Поэт продемонстрировал присутствующим клочок бумаги. – Ну как, вы еще не раздумали слушать эту херню?
Ламия Брон подняла стакан с вином, потом нахмурилась и поставила его на стол.
– По-моему, стоит сначала обсудить то, что мы уже слышали, и решить, какое отношение эти истории имеют к нашему… делу.
– Рано, – возразил ей полковник. – Информации пока маловато.
– Пусть господин Силен начнет, – предложил Сол Вайнтрауб, – а там по ходу дела и обсудим.
– Я – за, – присоединился к нему священник. Хет Мастин и Консул молча кивнули.
– Прелестно! – возопил Мартин Силен. – Итак, я приступаю! Позвольте мне только допить это сраное вино.
В начале было Слово. Слово стало текстом, и появился сраный текст-процессор. Затем – ментопроцессор. После чего литература приказала долго жить. Вот так-то.
Фрэнсис Бэкон однажды сказал: «Плохое и нелепое установление слов удивительным образом осаждает разум». Мы все участвуем в этом деле и удивительным образом осаждаем разум, не правда ли? Я же преуспел побольше прочих. Один из лучших писателей двадцатого века, ныне совершенно забытый (подчеркиваю, лучший и забытый), однажды остроумно заметил: «Мне нравится быть писателем. Но чего я не выношу, так это писанины».[16] Поняли? Итак, синьоры и синьорита, мне нравится быть поэтом. Но чего я, черт возьми, не выношу, так это слов.
С чего же мне начать? Может быть, с Гипериона? (Затемнение) Почти два стандартных века тому назад.
Пять «ковчегов» Печального Короля Билли, словно золотые одуванчики, кружат в этом прекрасно знакомом всем нам лазурном небе. Мы высаживаемся и, как подобает настоящим конкистадорам, гордо топаем по планете. Нас было более двух тысяч: видеохудожники, писатели, скульпторы, поэты, паректоры, клипмейкеры, тривиссеры, композиторы, декомпозиторы и бог знает кто еще, а также целый штат (по пять на нос) администраторов, техников, экологов, инспекторов, придворных и профессиональных жополизов, не говоря уж о самих коронованных задницах, то бишь августейшем семействе, обслуга которого была еще в десять раз больше нашей – хренова туча андроидов, жаждущих немедленно возделывать землю, шуровать в ядерных топках, возводить города и таскать тяжести… ну, черт возьми, вы меня понимаете.
Мир, в котором мы высадились, был уже заселен какими-то козлами, которые еще за два века до нас окончательно одичали и теперь сосали лапу и при первом удобном случае вышибали друг дружке остатки мозгов.
Естественно, что сии благородные потомки славных пионеров приветствовали нас как богов, особенно после того, как орлы из нашей охраны превратили в головешки несколько самых крутых ихних вождей. А мы, естественно, приняли их поклонение как должное и отправили сих аборигенов вместе с нашими синежопыми распахивать южную сороковую и возводить Блистающий Град на Холме.
О, то был поистине Град Блистающий! Сейчас, разглядывая руины, вы едва ли сможете вообразить его во всей красе. За три века его затопили пески, тянувшиеся от самых гор акведуки обвалились… От города остался лишь скелет. Но в пору своего расцвета Град Поэтов был воистину прекрасен: дух сократовских Афин плюс интеллектуальный подъем Венеции эпохи Возрождения, плюс артистическая лихорадка Парижа времен импрессионистов, плюс подлинная демократия первых десятилетий Орбит-сити и безграничные перспективы ТК-Центра…
Под конец, правда, от этого ничего не осталось. Только вызывающий клаустрофобию чертог Хродгара, за порогом которого во тьме поджидало чудовище. Разумеется, у нас был свой Грендель. У нас был даже Хродгар (за такового вполне мог сойти сам Печальный Король Билли с его безвольным профилем). Не хватало только гаутов: безмозглого амбала Беовульфа и его придурковатой шайки. Итак, за неимением Героя мы смирились с ролью жертв: сочиняли сонеты, репетировали балеты и копались в пергаментных свитках, а наш утыканный железными шипами Грендель тем временем сеял по ночам страх и собирал урожай хрящей и сахарных косточек.
А я – сатир душой, ставший тогда сатиром во плоти, – после пятисотлетнего упорного просиживания штанов завершал наконец труд всей своей жизни, мои «Песни». (Снова затемнение)
Мне кажется, историю Гренделя рассказывать пока не время. Актеры еще не успели занять свои места на сцене. Нелинейное построение сюжета и дискретное повествование имеют приверженцев, и отнюдь не последний среди них – я сам, но в конце концов, друзья мои, шанс на бессмертие этим тонким страницам дает, или, наоборот, отнимает, именно литературный герой. Сознайтесь, разве не случалось вам хоть раз подумать, что Гек Финн и Джим действительно существуют и в этот самый момент действительно толкают шестами свой плот по какой-то неведомой реке, куда более реальные, чем, допустим, продавец обуви, у которого вы невесть когда купили ботинки? Ладно, раз уж я взялся рассказывать эту идиотскую историю, следует для начала объяснить, кто есть кто. А поскольку эта заноза сидит в моей заднице, я дам задний ход и начну с самого начала.
В начале было Слово. И Слово было запрограммировано классическим двоичным кодом. И Слово гласило: «Да будет жизнь!» И вот однажды в поместье моей матушки из бункера Техно-Центра была извлечена замороженная сперма моего давно почившего батюшки. Ее разморозили, развели какой-то фигней и как следует взбили – в добрые старые времена так взбивали ванильный солод. Потом этой смесью зарядили струйный шприц, имеющий форму дамского любимца. Магическое нажатие спускового крючка – и папашины сперматозоиды устремились куда положено. В ту ночь стояла полная луна, и матушкина яйцеклетка была, что называется, в полном соку.
Конечно, никто не заставлял мамулю беременеть таким варварским способом. Ведь можно было вырастить меня, что называется, в пробирке или хотя бы пересадить папашину ДНК любовнику. А есть еще клонирование, генозамещенный партеногенез… Однако мамаша (по ее собственному выражению) предпочла раздвинуть ноги навстречу традиции. Подозреваю, что ей нравился сам процесс.
Как бы то ни было, я родился. Я родился на Земле… на СТАРОЙ Земле… хоть эта сучка Ламия и не верит мне. Мы жили в поместье моей матери на острове близ берегов Северо-Американского Заповедника.
Наш дом на Старой Земле (набросок)
Нежно-фиолетовые сумерки розовеют и плавно перетекают в малиновый рассвет. Силуэты деревьев у юго-западного края лужайки кажутся вырезанными из папиросной бумаги. Небосвод из полупрозрачного фарфора не пятнает ни единое облачко, ни единый инверсионный след. Предрассветная тишина… Такая тишина бывает в зале за секунду до того, как оркестр грянет увертюру. И, как удар литавр, восход Солнца. Оранжевые и бежевые тона вдруг вспыхивают золотом, а затем медленно остывают, расцветая всеми оттенками зеленого: тени листьев, полумрак под деревьями, кроны кипарисов и плакучих ив, тускло-зеленый бархат прогалин.
Поместье матери – наше поместье – занимало около тысячи акров. А вокруг него простиралась равнина, в миллион раз большая. Лужайки размером с небольшую прерию, покрытые нежнейшей травкой, чье мягкое совершенство так и манило прилечь и вздремнуть. Величественные, раскидистые деревья – солнечные часы Земли. Их тени синхронно поворачиваются: слитые воедино, они затем разделяются и сокращаются, отмечая наступление полудня, и, наконец, на закате дня вытягиваются на восток.
Королевский дуб. Гигантские вязы. Тополя. Кипарисы. Секвойи. Бонсай. Стволы баньяна тянутся ввысь, подобно колоннам храма, крыша которого – небо. Вдоль каналов и причудливо извивающихся ручьев выстроились ивы, ветви которых поют древнюю погребальную песнь.
Наш дом стоит на невысоком травянистом холме. Зимой трава рыжеет, и склоны холма напоминают округлые бока самки какого-то громадного зверя, сжавшейся в комок перед прыжком.
Видно, что дом достраивался веками. Нефритовая башня на восточном дворе ловит первые лучи восходящего солнца, а в послеполуденный час череда зубцов на южном крыле отбрасывает треугольные тени на хрустальную оранжерею. Восточное крыло, опутанное целым лабиринтом балкончиков и наружных лестниц, благодаря игре света и теней кажется сошедшим с гравюр Эшера.
Это было уже после Большой Ошибки, но еще до того, как Земля стала необитаемой. Обычно мы наезжали в поместье, когда наступала «ремиссия» – этим расплывчатым термином обозначали непродолжительные (от десяти до восемнадцати месяцев) периоды затишья между планетарными спазмами. В это время черная минидыра, которую Киевская Группа засадила в самый центр Земли, как бы переваривала содержимое своей утробы в предвкушении очередного пиршества. А когда опять наступал «период активности», мы отправлялись «к дяде Кове», то бишь на расположенный за орбитой Луны терраформированный астероид, который отбуксировали туда еще до исхода Бродяг.
Вы, конечно же, скажете – вот счастливчик. Родился с серебряной ложкой в жопе. Я не собираюсь оправдываться. После трех тысяч лет игры в демократию уцелевшая аристократия Старой Земли пришла к выводу, что единственный способ избавиться от всякой швали – не давать ей размножаться. Точнее, финансировать строительство флотилий «ковчегов», исследовательские экспедиции спин-звездолетов, заселение других планет с помощью нуль-Т и так далее. Вот почему Хиджра проходила в такой панической спешке. Пусть они уматывают к черту на кулички, плодятся там сколько их душеньке угодно и оставят Землю в покое! Тот факт, что матушка-Земля подыхала, как старая больная сука, вовсе не лишал этих подонков страсти к первооткрывательству. Как же, нашли дурачков!
Подобно Будде я впервые увидел обличье нищеты уже будучи почти взрослым. По достижении шестнадцати стандартных лет я, как и положено, отправился побродить по свету и, путешествуя по Индии, встретил настоящего попрошайку. Потом я узнал, что индуисты сохраняли институт нищенства по религиозным мотивам, но в тот момент я видел перед собой человека в лохмотьях, изможденного, с выпирающими ребрами, который протягивал мне плетеную корзинку с древним кредит-дисководом, предполагая, очевидно, что я вставлю туда свою универсальную карточку. Друзья решили, что у меня истерика. Меня вырвало. Случилось это в Бенаресе.
С детства мне пришлось подчиняться всяческим условностям, но, как ни странно, вспоминаю его я без отвращения. Скажем, от знаменитых приемов гранд-дамы Сибиллы (она приходилась мне двоюродной бабушкой по матери) у меня остались приятнейшие воспоминания. Припоминаю один такой трехдневный прием на Манхэттенском архипелаге. «Челноки» доставляют все новых и новых гостей – из Орбит-сити, из Европейских куполов. Громада Эмпайр-Стейтс-Билдинг возвышается над водной гладью, ее огни отражаются в лагунах и каналах, заросших папоротником; на смотровую площадку небоскреба садятся магнитопланы, из них выходят пассажиры… а на крышах соседних зданий (они похожи на острова-переростки) дымятся жаровни…
Северо-Американский Заповедник служил нам чем-то вроде площадки для игр. По слухам, на этом таинственном континенте проживало около восьми тысяч человек, но половину из них составляли лесничие. Среди остальных были инженеры-экологи, палеореконструкторы-нелегалы, которые усердно воскрешали допотопную флору и фауну, дипломированные первобытные племена вроде Сиу Огалалла или Гильдии Падших Ангелов и случайные туристы. Про одного из моих кузенов рассказывали, что он бродил в Заповеднике от одного контролируемого участка к другому, но, разумеется, на Среднем Западе, где эти участки идут сплошняком, а потому риск напороться на стадо динозавров невелик.
В течение первого столетия после Большой Ошибки смертельно раненная Гея умирала, но пока еще медленно. Большие разрушения происходили только в «активные» периоды. Однако эти спазмы становились, как и было предсказано, все чаще, ремиссии – все короче, а последствия каждого очередного приступа – все страшнее. Тем не менее Земля еще держалась и, как могла, зализывала свои раны.
Заповедник, как я уже говорил, служил нам площадкой для игр, хотя на самом деле таковой была вся наша умирающая планета. В семилетнем возрасте я получил от матушки в полное распоряжение магнитоплан и теперь всего за час мог попасть в любую точку земного шара. Поместье, где жил мой лучший друг, Амальфи Шварц, располагалось у горы Эребус, на территории бывшей Антарктической Республики. Мы встречались каждый день. То обстоятельство, что законы Старой Земли запрещали нуль-Т, беспокоило нас меньше всего. Лежа ночью на склоне какого-нибудь холма, мы смотрели вверх. Перед нашими глазами сияли все десять тысяч Орбитальных Огней и двадцать тысяч сигнальных огней Кольца, а за ними – не то две, не то три тысячи видимых невооруженным глазом звезд. Но мы не испытывали ни зависти, ни желания присоединиться к Хиджре, которая уже тогда плела из нитей нуль-каналов Великую Сеть. Мы были просто счастливы.
Мои воспоминания о матери до странности литературны, словно она не живой человек, а персонаж одного из моих романов об Умирающей Земле. Возможно, так оно и было. А может, я сам был воспитан роботами в одном из Европейских куполов, или вскормлен молоком андроидов в Амазонской Пустыне, или меня просто вырастили в чане, как дрожжи. Как бы то ни было, я вспоминаю мать именно такой, не слишком реальной. Вот она идет, словно привидение, в белом ниспадающем наряде по темным анфиладам нашего дома. А вот мы сидим в оранжерее. Алый свет играет на бесчисленных пылинках, парящих в воздухе. Мать разливает чай. Тонкие пальцы… Тонкие синие прожилки вен на тыльной стороне ладони… Блики свечей в ее волосах, как золотые мушки в паутине… Волосы, разумеется, собраны в узел, как и полагается гранд-даме. Иногда во сне я вспоминаю ее голос. Я слышу, как она что-то напевает или говорит, и у меня рождается странное чувство, что все это происходило еще до моего рождения, но когда я просыпаюсь, оказывается, что это ветер шелестит кружевными шторами или какое-то чужое море с шумом бьется о камни.
Впервые ощутив свое «Эго», я сразу понял, что стану – должен стать – именно поэтом. Я чувствовал, что у меня просто нет выбора. Видимо, красота умирающего мира коснулась меня своим последним дыханием, и с тех пор я был обречен до конца дней своих играть словами, искупая грехи человечества, бездумно разрушившего свою колыбель. И вот в результате всей этой чертовщины я стал поэтом.
Гувернера моего звали Бальтазаром. И был он не андроид, а человек, причем весьма преклонных лет, беженец из пропахшей потом древней Александрии. В свое время он поульсенизировался по какой-то варварской допотопной методике, вследствие чего весь светился бело-голубым огнем и напоминал залитую в пластик переоблученную мумию. Но при этом был похотлив, как козел. Несколько веков спустя, когда и я переживал сатириаз, мне стали наконец понятны эти приапические импульсы, управлявшие бедным доном Бальтазаром, но тогда они воспринимались просто как досадная помеха, вследствие коей в дом нельзя было нанять хорошенькую горничную. Впрочем, дон Бальтазар не брезговал и служанками-андроидами. Он трахал всех подряд.
К счастью для меня, в пристрастии дона Бальтазара к юной плоти не было ничего гомосексуального. О страстях, обуревавших его, я догадывался лишь по косвенным признакам. Иногда он вовсе не являлся на урок, а в другой раз с необычным рвением заставлял меня заучивать наизусть Овидия, Сенеша или By.
Но воспитателем он был превосходным. Мы изучали античность и позднюю классику, совершали экскурсии на руины Афин, Рима, Лондона и Ганнибала (штат Миссури), прекрасно обходясь без экзаменов и тестов. Дон Бальтазар утверждал, что я все схватываю на лету, и я оправдывал его ожидания. Он убедил мою мать, что для меня, отпрыска Старой Семьи, так называемое прогрессивное образование совершенно не подходит. А потому мне удалось избежать всех прелестей прямой накачки знаний посредством трансплантации РНК, инфосферной суггестопедии, форсированной загрузки подсознания, группового мультитренинга, «металогической пропедевтики» или доязыкового программирования. И как результат всех этих лишений в шесть лет я уже знал наизусть «Одиссею» в переводе Фицджеральда, сочинял секстины в том возрасте, когда не мог даже самостоятельно одеться, и разбирался в спирально-контрапунктной версификации, не зная, как подключаться к искусственному интеллекту.
С другой стороны, мое образование вряд ли можно было назвать фундаментальным. Дон Бальтазар мало интересовался (по его собственному выражению) «механической стороной нашего мира». Двадцати двух лет от роду я впервые осознал, что компьютеры, домашние роботы и система жизнеобеспечения на астероиде «Дяди Ковы» являются отнюдь не доброжелательными воплощениями какой-то духовной субстанции, а просто-напросто машинами. Я верил в фей, эльфов, нумерологию и астрологию. Я верил, что в ночь на Ивана Купала в глубине древних лесов Северо-Американского Заповедника совершаются всякие чудеса. Подобно Китсу и Лэму[17] в студии Хейдона, мы с доном Бальтазаром не раз поднимали тосты «за погибель математики» и скорбели о том, что сэр Исаак Ньютон разрушил поэзию радуги своей непотребной призмой. Воспитанное с детства недоверие ко всему отдающему уравнениями и лабораторией переросло со временем в настоящую ненависть и сослужило мне в дальнейшем хорошую службу. Я усвоил, что даже в нашем посттехнократическом мире не так уж трудно оставаться язычником, который понятия не имеет, что Земля вращается вокруг Солнца.
Мои ранние стихи были отвратительны. Как и большинство плохих поэтов, я этого не сознавал, надменно полагая, что сам творческий акт заведомо наделяет определенными достоинствами тех недостойных ублюдков, которых я тогда плодил. Матушка закрывала на это глаза, хоть я и загадил весь дом вонючими кучками рифмованного дерьма. Своему единственному дитяте, беспечно резвящемуся, словно дикая лама, она прощала любые сумасбродства. Дон Бальтазар никогда не комментировал мои творения. Главным образом, видимо, потому, что я их никогда ему не показывал. Дон Бальтазар полагал, что достопочтенный Дейтон – жулик, что Салмаду Брюи и Роберту Фросту следовало бы повеситься на собственных кишках, что Вордсворт – просто идиот, а все менее совершенное, чем сонеты Шекспира, является надругательством над языком. А потому я не считал нужным беспокоить дона Бальтазара и совать ему свои стихи, которые, как я прекрасно знал, ну просто изобилуют свидетельствами моей гениальности.
Кое-что из этого говна я напечатал в дискет-журналах, вошедших тогда в моду в Европейском Мегаполисе. Дилетанты, издававшие эти недоделанные журнальчики, были столь же снисходительны к моей матери, как и она ко мне. Время от времени я теребил Амальфи или еще кого-нибудь из своих приятелей: просил их загрузить мои стихи в инфосферу Кольца или Марса, чтобы выйти таким образом на аудиторию разраставшихся колоний (сам я, по причине аристократической блажи, так и не получил доступа к мультилинии). Никто не откликнулся. Я считал, что они там слишком заняты.
Итак, не пройдя жестокого испытания печатным станком, я уже верил, что являюсь поэтом. Вера моя была так же наивна и невинна, как детская вера в бессмертие… а крушение ее – столь же болезненно.
Матушка погибла вместе со Старой Землей. Около половины Старых Семей отказались покинуть планету, когда началась агония. Мне было двадцать, и я горел романтической мечтой погибнуть вместе с родным миром. Матушка, однако, решила иначе. Причем волновало ее отнюдь не то, что я погибну во цвете лет, – как и я, она была слишком эгоцентрична и в такое время, конечно же, не могла думать о других. И даже не то ее беспокоило, что вместе с моей ДНК угаснет наш древний род, предки которого прибыли в Новый Свет на борту легендарного «Мейфлауэра».[18] Она, видите ли, переживала, что наша семья погибнет, не уплатив по счетам. Последние сто лет мы вели весьма экстравагантный образ жизни, а деньги на это брались в долг в Кольцевом Банке и других внеземных заведениях, которые всегда держали ухо востро. И теперь, когда континенты Земли рушились от тектонических ударов, леса горели, океаны кипели, превращаясь в некое подобие супа, а раскаленный воздух стал столь густым, что дышать им было уже невозможно (хотя пахать его – еще рановато), банки, естественно, потребовали деньги назад. Так что матушке было не до меня.
Хотя нет, известные планы на мой счет у нее были. За несколько недель до всепланетного списания долгов она обратила все, что могла, в деньги и положила четверть миллиона марок на долгосрочные счета в Кольцевом Банке, который тогда эвакуировался. Меня же отправила в Протекторат Рифкина на Небесных Вратах – крохотном мирке в системе Веги-Прим. Уже тогда эта пакостная планета имела стационарный нуль-канал на Солнечную систему, но я отправился не по нуль-Т. И даже не на спин-звездолете с двигателем Хоукинга, который ходил на Небесные Врата один раз в стандартный год. Нет, матушка отправила меня в это захолустье в замороженном виде, на каком-то прямоточном грузовике третьей серии – субсветовом!!! Помимо моей персоны, в холодильниках находились контейнеры с коровьими эмбрионами, кормовыми вирусными культурами и апельсиновым концентратом, и летели мы сто двадцать девять лет по бортовому времени, а по стандартному исчислению сто шестьдесят семь лет!
Матушка надеялась, что процентов по долгосрочным вкладам хватит, чтобы расплатиться с долгами и чтобы я какое-то время мог пожить в свое удовольствие. Первый и последний раз в жизни она просчиталась.
Небесные Врата (набросок)
Узкие грязные улочки разбегаются от портовых пакгаузов, как язвы по спине прокаженного. С неба, похожего на прогнивший джутовый мешок, лохмотьями свисают желто-коричневые облака. Мешанина бесформенных деревянных лачуг – их еще и достроить не успели, а они уже разваливаются, слепо таращась друг на дружку провалами окон. Туземцы, плодящиеся, как… пожалуй, все же, как люди… безглазые калеки, выхаркивавшие свои легкие и нарожавшие по десятку отпрысков. К пяти годам эти «цветы жизни» уже сплошь покрыты коростой, от едких испарений (которые годам к сорока доконают их) у них непрерывно слезятся глаза, зубы сгнили, сальные волосы аж шевелятся от вшей и раздувшихся клещей-вампиров. Гордые родители не нарадуются. И вся эта шелупонь в количестве двадцати миллионов ютится в переполненных трущобах на пятачке размером не больше западной лужайки нашего поместья. Воздух на Вратах такой, что дохнешь разок-другой – и копыта откинешь, вот каждый и норовит отпихнуть соседа и пролезть поближе к центру стодвадцатимильного круга с пригодной для дыхания атмосферой, созданного непрерывно работавшей Аэростанцией. Но сейчас и она начала сбиваться с ритма.
Небесные Врата, мой новый дом.
Матушка как-то не подумала, что счета Старой Земли могут заморозить, а потом попросту списать на нужды бездонной экономики Великой Сети. Забыла она и о том, что долговременный криогенный сон вызывает необратимые повреждения мозга с вероятностью одна шестая (в отличие от нескольких недель или месяцев фуги; поэтому-то лишь с изобретением привода Хоукинга люди смогли исследовать спиральный рукав Галактики). Мне повезло. Когда меня вытащили на Небесных Вратах из холодильника, я отделался всего лишь инсультом. Работу мне дали соответствующую – копать канавы для стока кислотных дождей вокруг периметра. Физически я быстро освоился и вскоре уже мог по нескольку недель не вылезать из грязеотстойников. А вот с умственными способностями дела обстояли куда хуже.
Левое полушарие моего мозга оказалось отключенным – совсем как поврежденная секция спин-звездолета, которую перекрыли воздухонепроницаемыми переборками, отдав обреченные отсеки во власть пустоты. Способность мыслить я все же сохранил, вскоре восстановилась и подвижность правой стороны тела. Но речевые центры были повреждены настолько, что их не удалось починить обычными методами. Чудесный органический компьютер, встроенный в мою черепушку, стер свое языковое содержимое, как запорченную программу. В правом полушарии кое-что сохранилось, но, поскольку оно отвечало за восприятие, там удержались лишь наиболее эмоционально заряженные лексические единицы. Таким образом, мой словарный запас уменьшился до девяти слов. (Как я узнал впоследствии, это был исключительный случай. Обычно человек с моим диагнозом сохранял два-три слова.) Из чисто познавательных соображений я приведу свой тогдашний лексикон: драть, срать, ссать, бля, черт, мудак, жопа, пи-пи и ка-ка.
Даже беглого взгляда на этот список достаточно, чтобы уяснить его громадные возможности. В моем распоряжении было пять глаголов, обозначавших три различных действия и способных благодаря интонационным добавкам передавать модальность, и четыре существительных. Два существительных могли служить междометиями. Моя новая языковая вселенная включала пять односложных слов, два составных и два детских повтора. Смысловое поле было, конечно, не слишком велико: четыре обозначения естественных отправлений, ссылка на человеческую анатомию, теологическое понятие, парочка универсальных определений, позволяющих охарактеризовать физические, душевные, моральные и сексуальные качества собеседника, как своего, так и противоположного пола, и, конечно, термин для описания интимной близости как таковой.
В общем, хватало.
Не стану утверждать, что эти три года, проведенные в вонючих трущобах и грязеотстойниках Небесных Врат, я вспоминаю с нежностью, но они многое мне дали. Пожалуй, не меньше, чем предыдущие двадцать на Старой Земле.
Вскоре я обнаружил, что для общения с моими тамошними знакомыми – бригадиром землекопов по кличке Черпак, Гоп-стопом, дворовым громилой, которому я платил «за охрану», и совершенно обовшивевшей шлюшкой Кити, с которой я спал, когда было на что, – моего лексикона вполне достаточно.
– Драть-срать, – бормотал я, размахивая руками. – Жопа бля пи-пи драть.
– А, понял, – скалился Черпак, демонстрируя единственный зуб. – В лавку собрался, за морской капустой.
Я радостно улыбался в ответ:
– Ка-ка, черт.
Жизнь поэта – не просто языковой танец самовыражения с конечным запасом словесных фигур, нет, это практически бесконечное количество сочетаний воспринимаемого непосредственно и вспоминаемого, причем каждый раз в новых пропорциях. Три локальных года – почти тысяча пятьсот стандартных дней, проведенных мной на Небесных Вратах, дали мне возможность видеть, слышать, ощущать и вспоминать так, словно я заново родился – в буквальном смысле слова. Да, я родился в аду; ну и что с того? Переосмысленный опыт есть рабочий материал всякой истинной поэзии. Я же родился заново, а потому судьба подарила мне опыт в его первозданном виде.
Я оторвался от своего времени на полтора столетия, но без особого труда адаптировался в «прекрасном новом мире». Последние пятьсот лет мы только и делаем, что разглагольствуем о духе первооткрывательства, словно и не замечая, в какое болото превратилась человеческая вселенная. Мы живем в уютную эпоху – в Сумерках прогресса. Наши общественные институты меняются, но меняются медленно и плавно, путем эволюции, а не революций. Научная мысль, совершив в прошлом гигантский скачок, топчется теперь на месте, двигаясь вширь, а не вглубь. Еще медленнее меняется техника. Наши прадеды без особого труда разобрались бы в нынешних пленочных схемах. Итак, пока я спал, Гегемония стала формально единой, Великая Сеть развернулась почти до нынешних пределов, Альтинг занял свое законное место в длинном ряду демократических институтов благодетельного деспотизма, ТехноЦентр отказался быть слугою человечества, но затем вновь предложил свои услуги – на сей раз в качестве союзника, а не раба, Бродяги скрылись в космической тьме, став нашей Немезидой… Но еще тогда, когда меня, замороженного в ледяном гробу, втискивали в трюм между свинячими потрохами и щербетом, давление уже подползало к критической черте, и без семи пядей во лбу можно было понять, во что все это выльется. Правда, исторический процесс воспринимается современниками как непрозрачная полупереваренная масса, в которой они барахтаются и которая разительно отличается от того, что увидит из дали лет историк. А увидит он хорошо знакомую всем нам корову.
Я родился заново на Небесных Вратах, и моя новая жизнь представляла собой ежеминутную борьбу за выживание. Изо дня в день надо мною было все то же сумеречное, похожее на просевший потолок, желто-коричневое небо, висевшее над самой крышей моей лачуги. Сама же лачуга была чудо как комфортабельна: стол, чтобы жрать, койка, чтобы спать и драть, дыра – ссать и срать, а также окно, чтобы молча в него смотреть. Мой мир был отражением моего словаря.
Тюрьма вообще хорошее место для писателя. Заключение убивает в человеке двух неразлучных демонов: суетливость и невнимательность, и Небесные Врата в этом смысле не были исключением. Атмосферный Протекторат владел моим телом, но мой разум (вернее то, что от него осталось) принадлежал только мне.
На Старой Земле мои стихи сочинялись комлог-ментопроцессором Саду-Декенара, а я при этом сидел развалясь в мягком шезлонге, или парил на собственном ТМП над темными лагунами, или задумчиво прогуливался меж благоуханных беседок. Об отвратительных, разболтанных и напыщенных плодах тех мечтаний я уже говорил. Только на Небесных Вратах я открыл, каким мощным стимулятором умственной деятельности может быть физический труд. Подчеркиваю, не просто физический труд, а труд абсолютно физический – от которого хрустят позвонки, лопаются легкие, рвутся кишки и жилы, отваливаются яйца… Я вдруг понял: если работа тяжела и монотонна, ум не просто становится свободным, способным воспарять в воображаемые миры, нет, он и в самом деле устремляется в высшие сферы.
Именно здесь, на Небесных Вратах, в этом мире под красной звездой Вега-Прим, вычерпывая грязь из сточных канав и ползая на карачках по лабиринту труб Аэростанции среди сталактитов и сталагмитов аэрогенных бактерий, я стал поэтом.
А не хватало мне только слов.
Уильям Гэсс, один из именитейших писателей двадцатого века, как-то заметил в одном из своих интервью: «Слова являются объектами высшего порядка. Это вещи сознания».[19]
И в самом деле, они чисты и трансцендентальны, как любая Идея, когда-либо бросавшая тень в Платонову пещеру наших ощущений. Но они еще и проводники лжи и иллюзий. Слова заводят мысль на бесконечные тропы самообмана: большую часть своей сознательной жизни мы проводим в мысленных чертогах, построенных из слов, а значит, лишены объективности, без которой не увидеть чудовищных искажений, привносимых языком в действительность. Вот вам пример. Китайский иероглиф «честность» состоит из двух значков, изображающих человека, который стоит рядом со своим словом. Прекрасно. Но что означает на позднеанглийском слово «целостность»? Или «Родина»? Или «прогресс»? Или «демократия»? Или «красота»? Но даже обманывая себя, мы становимся богами.
Философ и математик Бертран Рассел, который жил и умер в том же столетии, что и Гэсс, однажды заметил: «Язык не просто служит для выражения мысли, но делает возможной саму мысль, которая без него не существует». Здесь заключена суть созидательного гения человека: не величественные амбиции цивилизации и не разрушительное оружие, способное мгновенно обратить их в пыль, но лишь слова, которые, подобно атакующим яйцеклетку сперматозоидам, оплодотворяют новые концепции. Можно доказать, что помимо новорожденных сиамских близнецов Слова и Идеи, в космическом хаосе нет, не будет и не может быть ничего чисто человеческого. (Да, наша ДНК единственна и неповторима, но столь же уникальна ДНК саламандры. Да, мы возводим всевозможные сооружения, но тем же самым занимаются и другие существа, от бобров до термитов, чьи зубчатые башни мы наблюдаем сейчас слева по борту. Да, мы ткем холст реальности из математических грез, но ведь вся вселенная насквозь пронизана математикой. Нацарапайте кружок, и из него тут же выглянет число «пи». Отправьтесь в другую солнечную систему, и там, под черным барахатом пространства-времени, вас ждут все те же формулы Тихо Браге. Но где под покровом биологии, геометрии или просто бесчувственного камня вселенная спрятала слово?) Даже обнаруженные нами следы иного разума – истуканы Юпитера-II, Лабиринты, эмпаты Сенешаи на Хевроне, попрыгунчики Дурулиса, Гробницы Времени, сам Шрайк, наконец, – это лишь непонятные предметы и загадочные сооружения, но языка там нет. Нет слов.
Поэт Джон Китс однажды писал своему другу Бейли: «Я не уверен ни в чем, кроме святости сердечных привязанностей и истинности воображения. То, что воображению предстает как Красота, должно быть истиной – не важно, существовала она до этого или нет».
Китайский поэт Джордж By, погибший во время Последней японо-китайской войны, примерно за три века до Хиджры, понимал это, когда диктовал на свой комлог: «Поэты – бездумные акушеры реальности. Они видят не то, что есть, не то, что может быть, но то, что должно наступить». Позже, за неделю до смерти, в последнем послании к своей возлюбленной By записал: «Слова – это пули в пантронташе истины, и других ей не надо. А поэты – снайперы».
Итак, вы видите – в начале было Слово. И Слово стало плотью в ткани человеческой вселенной. Но только поэт может расширить вселенную, проложив пути к новым реальностям, подобно тому как корабль с двигателем Хоукинга проходит под барьером Эйнштейнова пространства-времени.
Чтобы стать поэтом – настоящим поэтом – нужно воплотить в себе одном весь род людской. Надеть мантию поэта – значит нести крест Сына Человеческого и терпеть родовые муки Матери – Души Человечества.
Чтобы быть настоящим поэтом, нужно стать Богом.
Я пытался объяснить все это моим друзьям на Небесных Вратах.
– Ссать-срать, – твердил я. – Жопа мудак, черт срать черт. Бля. Пи-пи бля. Черт!
Они качали головами, улыбались и уходили. Великих поэтов редко понимают при жизни.
Желто-коричневые облака изливали на меня кислотные дожди. Я не вылезал из грязи, очищая трубы городской канализации от водорослей-пиявок. Черпак погиб на втором году моего там пребывания – погиб по дурацкой случайности. Мы работали тогда на первом Канале – вели его к Центральному Отстойнику. Черпак полез на цементируемый отвал, чтобы спасти единственную росшую там серную розу, и тут порода осела. Кити вскоре после этого вышла замуж. Она продолжала подрабатывать своим прежним ремеслом, но навещал я ее все реже и реже. Вскоре после того как зеленое цунами напрочь снесло поселок ассенизаторов, Кити умерла родами. А я продолжал писать стихи.
Вы, конечно же, спросите, как можно заниматься изящной словесностью, когда в запасе у тебя всего девять «правополушарных» слов?
Ответ прост. Я не пользовался словами вообще. Слова в поэзии – не самое главное. Главное – это правда. Я имел дело с Ding an Sich,[20] таинственной субстанцией, скрытой от наших глаз, и сплетал в единое целое смелые гипотезы, аналогии и причинно-следственные связи, подобно инженеру, возводящему композитный каркас небоскреба в эпоху, когда архитекторы еще не помышляют о домах из стекла, пластика и хромалюминиевых сплавов.
И слова стали возвращаться ко мне. Мозг удивительно хорошо восстанавливает работоспособность. Что потеряно в левом полушарии, компенсируется за счет правого, а то и возрождается на прежнем месте, в поврежденных областях, подобно тому как поселенцы возвращаются на горевшую некогда равнину, ставшую только плодороднее после пожара. Там, где совсем недавно какое-нибудь простенькое слово – например, «соль» – заставляло меня пыхтеть и заикаться, пока мой ум тыкался в пустоту, как язык, ощупывающий дырку на месте вырванного зуба, – там медленно, как имена забытых друзей детства, всплывали слова и фразы. Днем я вкалывал на полях аэрации, а вечером усаживался за шершавый стол и при свете шипящей масляной лампы писал свои «Песни». Марк Твен однажды с присущей ему простотой заметил: «Верное слово отличается от подходящего, как светило от светляка». Схохмил он неплохо, но кое-что упустил. В те долгие месяцы на Небесных Вратах, когда я бился над началом своих «Песней», мне открылось, что находка верного слова отличается от монотонного перебора подходящих, как вспышка сверхновой от тусклого огонька Веги-Прим.
Так появилась «Песнь первая», за ней вторая, третья… Написанные на тонюсеньких листочках здешней бумаги, которую варили из водорослей-пиявок и тоннами изводили на сортирные нужды, нацарапанные дешевым фломастером, которым я разжился в лавке Компании, «Песни» постепенно обретали законченный вид. И по мере того как слова, подобно рассыпанным кусочкам трехмерной головоломки, занимали свои места, все более насущной становилась проблема формы. Я вспомнил уроки дона Бальтазара и попытался вернуться к благородной размеренности эпических поэм Мильтона. А когда чуть больше поверил в себя – добавил немного романтической чувственности Байрона, сдобрив его истинно китсовским прославлением Слова. Перемешав это кушанье, я приправил его великолепным цинизмом Иейтса и щепоткой схоластического высокомерия Паунда. Покрошив все это, я добавил еще кое-какие ингредиенты. Способность обуздывать воображение я взял у Элиота, чувство места – у Дилана Томаса, обреченность – у Делмора Шварца, осязаемость ужасного – у Стива Тема, тоску по невинности – у Салмада Брюи, спирально-ритмическую схему рифмовки – у Дейтона, преклонение перед материальным – у By, а у Эдмонда Ки Ферерры – его не знающую границ игривость.
В конце концов я выплеснул всю эту окрошку и написал «Песни» в манере, присущей лишь мне одному.
Если бы не помянутый выше дворовый громила Гоп-стоп, я, по всей вероятности, все еще обретался бы на Небесных Вратах, днем рыл сточные канавы, а по ночам писал свои «Песни».
Это случилось в мой выходной. Взяв «Песни» (единственный экземпляр рукописи!), я направился в Общественный Центр поработать в библиотеке Компании и нарвался на Гоп-стопа с двумя его дружками. Тот потребовал, чтобы я немедленно заплатил «за охрану» на месяц вперед. На Небесных Вратах универсальные карточки были не в ходу: мы расплачивались бонами Компании или контрабандными марками. У меня не оказалось при себе ни того, ни другого. Тогда Гоп-стоп потребовал, чтобы я показал ему содержимое своего пластикового ранца. Конечно же, я отказался. Это было ошибкой. Если бы я показал Гол-стопу рукопись, он, по всей видимости, просто швырнул бы ее в грязь, а затем, после соответствующих угроз, поколотил бы меня. Мой отказ привел этого бандита (а равно и его приятелей-неандертальцев) в такую ярость, что они разорвали мою сумку, втоптали рукопись в грязь, а меня избили так, что живого места не осталось.
По счастливой случайности в тот день ТМП одного из управляющих протектората, ведавшего чистотой воздуха, пролетал мимо на небольшой высоте, и супруга чиновника, направлявшаяся за покупками в магазин Компании, велела слуге-андроиду приземлиться, отнести меня в кабину и собрать то, что осталось от рукописи. Затем она самолично отвезла меня в больницу Компании. Обычные батраки вроде меня если и лечились, так только амбулаторно в биоклинике, однако отказать жене начальника в больнице не решились. В бессознательном состоянии меня отвезли в палату и под присмотром врача-человека (а не андроида) и заботливой дамы погрузили в лечебную ванну.
Ладно, чтобы превратить эту банальную длинную историю в не менее банальную, но короткую, я сразу перейду к связям и знакомствам. Пока я купался в целебных растворах, Хеленда – так звали жену начальника – прочла мою рукопись. И рукопись ей понравилась. В тот же самый день, когда я попал в больницу, Хеленда по нуль-Т отправилась на Возрождение, где показала «Песни» своей сестре Фелии, у которой была подруга, у которой был любовник, который был знаком с редактором издательства «Транслайн». Когда на следующий день я пробудился, мои переломанные ребра уже срослись, кровоподтеки исчезли, а разбитая челюсть была как новенькая. Кроме того, я оказался счастливым обладателем пяти вставных зубов, искусственной роговицы в левом глазу и контракта с «Транслайном».
Моя книга вышла пять недель спустя. А еще через неделю Хеленда развелась со своим мужем-начальником и сочеталась со мной законным браком. Причем до меня она успела сменить шестерых мужей, а я, естественно, женился впервые. Мы провели медовый месяц на Конкурсе, а когда вернулись, было продано уже более миллиарда экземпляров моей книги. Впервые за последние четыреста лет список бестселлеров возглавила книга стихов! Я стал мультимиллионером.
Моим первым редактором в «Транслайне» была Тирена Вингрен-Фейф. Именно она решила назвать книгу «Умирающая Земля»[21] (в результате архивных разысканий выяснилось, что пятьсот лет назад вышел в свет роман с тем же названием, но его давно не переиздавали, а срок охраны авторских прав истек). Именно она решила опубликовать только фрагменты, посвященные ностальгическим воспоминаниям о последних днях Старой Земли. И именно она решила опустить все, что, по ее мнению, могло утомить читателя: философские отступления, описания моей матушки, разделы, в которых я отдавал должное поэтам прошлого, а также баловался техникой стихосложения, сугубо личные пассажи – фактически все, за исключением идиллических описаний последних дней Земли, которые, лишившись своей серьезной компоненты, стали невыносимо сентиментальными и пресными. За четыре месяца было продано два с половиной миллиарда кристаллодисков «Умирающей Земли», а сокращенная и оцифрованная версия, не успев попасть в сеть визуалтинга, была опционирована для голопостановок. Тирена любила повторять, что книга вышла как раз вовремя. Дело в том, что гибель Старой Земли вызвала в общественном сознании шок, за которым последовала эпоха замалчивания. Земли словно бы никогда и не существовало. Потом наступил период оживленного интереса. Всю Сеть захлестнула ностальгия, настоящий культ Старой Земли. И появление книги – пусть даже книги стихов, – посвященной ее последним дням, оказалось как нельзя более кстати.
Вот так я стал знаменитым на всю Гегемонию. Однако первые месяцы славы повергли меня в полнейшую растерянность. Пожалуй, даже предыдущая метаморфоза, когда из балованного дитяти Старой Земли я обратился в разбитого инсультом раба на Небесных Вратах, не настолько выбила меня из колеи.
Чего только не было в эти месяцы! Я посетил более сотни миров, где участвовал в презентациях своего творения, подписывая книги и кристаллы. Меня затащили в шоу «А Сейчас Вся Сеть!» с ведущим Мармоном Гамлитом. Я встречался с секретарем Сената Синистером Перо, спикером Альтинга Друри Файном, а также с дюжиной сенаторов. Я выступал в Межпланетном женском ПЕН-клубе и в Союзе писателей Лузуса. Университеты Новой Земли и Кембриджа-Два присвоили мне почетные степени. Меня чествовали, интервьировали, имиджировали, рецензировали (положительно), биографировали (неавторизованно), на руках таскали, сериалы снимали и злостно надували. Хлопотное было времечко.
Моя жизнь в Гегемонии (набросок)
В моем доме тридцать восемь комнат, и расположены они на тридцати шести планетах. Дверей нет: просто арки, они же – нуль-порталы; некоторые занавешены приличий ради шторками, остальные совершенно открыты, и ничто не мешает заглянуть или войти. В каждой комнате множество окон и по крайней мере в двух стенах – порталы. Большая столовая находится на Возрождении Вектор, и из ее окон видны бронзовые небеса и позеленевшие от времени медные крыши Надежды-и-Опоры, что стоит в долине у подножия моего персонального вулкана, а примыкающий к ней зал приемов, устланный гигантским белым ковром, выходит прямо на берег моря Эдгара Аллана, волны которого разбиваются о скалы мыса Просперо. Это уже Невермор. Окна библиотеки смотрят на ледники и зеленые небеса Нордхольма, а небольшая, в десять ступенек, лестница ведет оттуда вниз, в мой рабочий кабинет – уютную комнатку без стен, расположенную на самом верху башни и накрытую куполом из поляризующего стекла, за которым открывается панорама высочайших вершин хребта Кушпат-Каракорум, что лежит у восточных границ республики Джамму на Денебе-III, в двух тысячах километров от ближайшего поселения.
Огромная спальня, которую я делил с Хелендой, плавно покачивается на ветвях трехсотметрового Древа Мира, растущего на Роще Богов – планете тамплиеров, гранича при этом с солярием, затерявшимся среди солончаков Хеврона. Но отнюдь не за каждым окном девственная природа: конференц-зал с примыкающей к нему посадочной площадкой для скиммеров находится на сто тридцать восьмом этаже экобашни ТК-Центра, а патио – на террасе, выходящей на шумный рынок в старой части постоянно бурлящего Нового Иерусалима. Архитектор, ученик легендарного Миллона Де-Га-Фре, был не лишен юмора: чего стоит, например, лестница, спускаясь по которой, оказываешься на крыше, или гимнастический зал, расположенный в нижнем ярусе глубочайшего из ульев Лузуса и снабженный… смотровой площадкой в стиле «орлиное гнездо», или ванная для гостей, укомплектованная умывальником, душем, унитазом и биде, которые красуются на открытом со всех сторон плоту, плывущему по фиолетовому океану Безбрежного Моря.
Поначалу скачки силы тяжести при переходе из комнаты в комнату вызывали легкую тошноту, но вскоре я адаптировался и, прежде чем войти на Лузус, Хеврон или Седьмую Дракона, автоматически напрягал мышцы, а потом столь же неосознанно предвкушал легкость во всем теле, которую сулила пониженная гравитация большинства остальных помещений.
В течение десяти стандартных месяцев нашей с Хелендой совместной жизни дома мы появляемся лишь изредка, предпочитая разъезжать с компанией приятелей по курортам, туристическим купол-кемпингам и прочим злачным местам Великой Сети. Наши, с позволения сказать, друзья – все завзятые нулевики – называют себя теперь «стадом карибу» по имени давно вымершего млекопитающего, кочевавшего по просторам Старой Земли. Это «стадо» состоит из писателей, нескольких преуспевающих видеохудожников, интеллектуалов с Конкурса, журналистов, аккредитованных при Альтинге, парочки-другой паректоров-радикалов и генопротезистов-косметологов, нескольких настоящих аристократов, богатых чудил-нулевиков, наркоманов, прочно севших на флэшбэк, режиссеров тривидения и сцены, завязавших крестных отцов и постоянно меняющейся группы свеженьких знаменитостей… включая меня самого.
Естественно, вся эта публика пила, валялась в фантопликаторах, сажала себе импланты, подключалась направо и налево и кололась самыми изысканными наркотиками. Лучшим считался флэшбэк. Слово это в вольном переводе со староанглийского означает «свет былого». Флэшбэк – порок богачей: чтобы насладиться им по-настоящему, нужен полный набор дорогих имплантов. И Хеленда позаботилась, чтобы у меня было все: биомониторы, расширители ощущений, внутренний комлог, нейрошунты, метакортикальные процессоры, эритрочипы, – чего только в меня не напихали! Как говорится, мать родная не узнала бы.
Я пробую флэшбэк дважды. В первый раз он срабатывает довольно мягко: я хотел попасть на празднование своего девятилетия и попал туда с первого захода. Все как положено: на рассвете слуги собираются на северной лужайке и хором поют поздравления, дон Бальтазар, поворчав немного, отменяет занятия и разрешает нам с Амальфи покататься на ТМП. И вот мы, счастливые от того, что рядом нет взрослых, целый день носимся над серыми дюнами долины Амазонки. Вечер. Факельное шествие. В сумерках прибывают представители других Семей. Подарки, завернутые в яркую блестящую бумагу, так и сверкают в свете луны и Десяти Тысяч Огней. Я провел в этих грезах девять часов и очнулся с улыбкой на лице. Но второе путешествие в прошлое едва не убивает меня.
Мне четыре года. Я ищу маму. Я плачу и мечусь по бесконечным комнатам, пропахшим пылью и старой мебелью. Слуги-андроиды пытаются успокоить меня, но я отталкиваю их руки и бегу по каким-то коридорам, потемневшим от копоти и теней бесчисленных поколений. Нарушив первое усвоенное мною правило, я врываюсь в матушкину гардеробную, ее святая святых, где она ежедневно проводит по три часа и выходит потом оттуда с ласковой улыбкой, а подол ее белого платья шуршит по ковру. Звук этот, едва слышный, напоминает вздох привидения.
Матушка здесь, она сидит в полумраке. Мне четыре года, у меня болит пальчик, и я бросаюсь к ней на колени.
Она не реагирует. Ее изящные руки неподвижны – одна закинута за спинку шезлонга, другая покоится на подушке.
Я вздрагиваю, пораженный этой неподвижностью, и, не слезая с ее колен, отдергиваю тяжелую бархатную штору.
Глаза у матушки совсем белые – закатились под лоб. Губы чуть приоткрыты.
Слюна поблескивает в уголках рта, сбегает по нежной коже подбородка. В золотых волосах, уложенных, как обычно, в прическу гранд-дамы, я замечаю разъем фантопликатора. Тускло отсвечивает черепная розетка, в которую он вставлен. Рядом с ней – белое. Я догадываюсь, что это обнаженная кость. Слева, на столике – пустой шприц-тюбик из-под флэшбэка.
Вбегают слуги и оттаскивают меня от матери. Она сидит даже не шелохнувшись. Меня силком волокут из комнаты.
На сей раз я просыпаюсь с криком.
С тех пор я ни разу больше не воспользовался флэшбэком, и, возможно, именно это обстоятельство и подтолкнуло Хеленду к разводу, хотя вряд ли. Я был для нее игрушкой – дикарь, абсолютно не знакомый с той жизнью, которую она многие десятилетия принимала как должное. Моя наивность ее развлекала. Как бы то ни было, мой отказ от флэшбэка привел к тому, что я по многу дней оставался в одиночестве. Время в таких путешествиях течет с той же скоростью, и заядлые потребители флэшбэка сплошь и рядом проводят в наркотических грезах большую часть жизни.
Некоторое время я баловался имплантами и прочими техническими игрушками, которых ранее как представитель Старой Семьи был лишен. Инфосфера стала для меня источником наслаждения: я постоянно собирал информацию, ощущение полного слияния с машиной приводило меня в восторг. Процесс поглощения фактов затянул меня точно так же, как фантомы и наркотики затянули «стадо карибу». Дон Бальтазар перевернулся бы в своем огненном гробу, узнав, что ради мимолетного наслаждения имплантированным всезнанием я испоганил свою долговременную память. И далеко не сразу я понял, что потерял. Перенеся инсульт, я помнил и «Одиссею» в переводе Фицджеральда, и «Последний марш» By, и десятки других поэм. Теперь же все это разрушалось, как облака, которые разгоняет по небу ветер. Уже потом, избавившись от имплантов, я с немалым трудом заучил их вновь.
Первый и последний раз в жизни я заинтересовался политикой. Дни и ночи напролет я смотрел по нуль-Т-кабелю заседания Сената или валялся на диване, подключившись к Альтингу. Кто-то однажды подсчитал, что Альтинг ежедневно разбирает до сотни вопросов, касающихся законодательства Гегемонии, но в те месяцы я намертво ввинтился в сенсоринг и не пропускал ни одного. На дискуссионных каналах мои голос и имя приобрели широкую известность. Меня не смущало, если обуждаемый вопрос был слишком сложен или, наоборот, слишком прост, каждый законопроект был для меня первостепенным. Обычный ритуал голосования, повторявшийся каждые несколько минут, создавал у меня ложное ощущение выполненной работы. Одержимость политикой прошла лишь тогда, когда я понял, что регулярные подключения к Альтингу требуют либо не вылезать из дома, либо смириться с обликом ходячего мертвеца, зомби. Человек, постоянно подключенный к имплантам, вызывает у людей только брезгливость, а если я буду вечно торчать дома, то рано или поздно превращусь в обычную губку, впитывающую информацию Альтинга, в одного из многих миллионов слизняков, которыми кишит Великая Сеть – это я понимал и без насмешек Хеленды. Посему я забросил политику. Но к тому времени мною овладела новая страсть – религия.
Каких только религий я не перепробовал. Черт возьми, я даже участвовал в создании религий! В те годы численность паствы церкви дзен-гностиков росла в геометрической прогрессии, и я стал одним из правоверных – выступал в тривизионных теледебатах и искал свои Средоточия Силы, искал с той же истовостью, с какой до Хиджры мусульмане совершали паломничество в Мекку. Но больше всего я любил путешествовать по нуль-Т. «Умирающая Земля» принесла мне сто миллионов марок, и Хеленда выгодно вложила эти деньги; но однажды кто-то навел порядок в отчетах, и я узнал, что одно только поддержание включения в Сеть такого расточительного дома, как мой, обходится ежедневно в пятьдесят тысяч марок, а я отнюдь не ограничивал свои путешествия теми тридцатью шестью мирами, в которых он находился. Издательство «Транслайн» вручило мне «золотую» универсальную карточку, и я пользовался ею на всю катушку: забирался в самые невероятные уголки Сети и неделями не вылезал из роскоши или, наняв ТМП, искал в какой-нибудь глухомани свое Средоточие Силы. Но ничего я так и не нашел. Тогда я отрекся от дзен-гностицизма, и примерно тогда же Хеленда развелась со мной. Между тем счета уже громоздились горой, и мне пришлось продать большую часть акций и долгосрочных векселей, оставшихся у меня после того, как Хеленда забрала свою долю. (Когда ее поверенные составляли брачный контракт, я был не просто наивным влюбленным дурачком – я был кретином!)
Я уволил слуг-андроидов и почти перестал пользоваться нуль-Т. Однако, несмотря на все эти меры, финансовый крах надвигался неудержимо.
И я отправился с визитом к Тирене Вингрен-Фейф.
– Стихи никто не читает, – заявила она, листая тоненькую стопку «Песней», написанных мной за последние полтора года.
– Как же так? – спросил я. – Разве «Умирающая Земля» не стихи?
– С «Умирающей Землей» тебе просто подфартило, – сказала Тирена. Ее ногти – длинные, зеленые, загнутые под мандарина (последний писк моды) – впились в мою рукопись, словно когти какого-то фантастического полуживотного-полурастения. – Почему ее раскупили? Да потому, что коллективное бессознательное было готово ее принять.
– А эту книгу, значит, коллективное бессознательное никак принимать не желает? – Я начинал сердиться.
Тирена расхохоталась. Приятного в ее смехе было мало.
– Ах, Мартин, Мартин, – сказала она. – Это же поэзия! Ты пишешь, конечно, и про Небесные Врата, и про «стадо карибу», но все это насквозь пронизано одиночеством, неустроенностью, цинизмом и страхом.
– Ну и что?
– А то, что никто не станет платить за то, чтобы полюбоваться на чужие страхи, – снова рассмеялась Тирена.
Я отвернулся от ее стола и двинулся в дальний конец комнаты. Кабинет Тирены занимал весь четыреста тридцать пятый этаж Транслайн Билдинга, высившегося в секторе Вавилон ТК-Центра. Никаких окон – круглая комната была открыта от пола до потолка, огражденная лишь защитным полем, которое создавали солнечные генераторы и которое не выдавало себя ни малейшей искоркой. Казалось, что стоишь между двумя серыми пластинами, зависшими где-то на полпути к небу. Я смотрел на алые облака, плывущие в полукилометре под нами, среди других, не столь высоких башен, и думал о гордыне. В кабинете Тирены не было ни дверей, ни лестниц, ни эскалаторов, ни лифтов – никакой связи с другими этажами.
Попасть сюда можно было лишь через пентаграмму портала, мерцавшую в воздухе, как абстрактная голоскульптура. Я поймал себя на том, что думаю уже не о людской гордыне, а о вещах более прозаических, вроде пожара или перебоев в энергоснабжении.
– Так вы, стало быть, не беретесь меня печатать? – спросил я.
– Нет, почему же! – улыбнулась моя редактриса. – Ведь «Транслайн» заработал на тебе несколько миллиардов марок. Естественно, мы тебя напечатаем. Я лишь утверждаю, что книгу не будут покупать.
– Чушь! – вскричал я. – Конечно, утонченные стихи понимает далеко не каждый, но читателей и сейчас вполне достаточно, чтобы сделать книгу бестселлером!
На сей раз Тирена не рассмеялась, а лишь раздвинула свои зеленые губы в острой, как нож, улыбке.
– Ах, Мартин, Мартин, – вздохнула она. – Со времен Гутенберга процент читающих людей лишь сокращается. Известно ли тебе, что в двадцатом веке в так называемых развитых демократических странах только два процента людей читали больше одной книги в год? И это – до появления искусственного интеллекта, инфосфер и всех этих интерфейсных штуковин. А ко временам Хиджры девяносто восемь процентов населения Гегемонии вообще не понимало, зачем надо читать. Их не волновало даже то, что они элементарно неграмотны. Сейчас дела обстоят и вовсе плачевно. В Великой Сети обитает более ста миллиардов человек, и лишь один из ста заказывает иногда кристаллодиск-другой, а чудаков, которые читают книги, еще меньше.
– Но ведь «Умирающая Земля» разошлась трехмиллиардным тиражом…
– Х-м-м, – произнесла Тирена, – это был «эффект „Пути паломника“.
– Эффект чего?
– «Эффект „Пути паломника“. В Массачусетсе, по-моему… да, точно, в Массачусетской колонии (это на Старой Земле, в семнадцатом веке) каждая порядочная семья считала своим долгом иметь в доме эту книгу. Но, Боже мой, читать ее было вовсе не обязательно! Та же история с «Майн Кампф» Гитлера, с «Видениями обезглавленного младенца» Стукацкого.
– А кто такой Гитлер? – спросил я.
Тирена слегка улыбнулась:
– Был такой политикан на Старой Земле. Ко всему прочему еще и пописывал. «Майн Кампф» до сих пор издается… «Транслайн» возобновляет копирайт каждые сто тридцать восемь лет.
– Ну ладно, – сказал я. – Мне нужно еще несколько недель, чтобы отшлифовать «Песни». Так сказать, довести до кондиции.
– Прекрасно, – улыбнулась Тирена.
– Ты, наверное, снова захочешь меня редактировать? Как в прошлый раз?
– С какой стати? – ответила она. – Ностальгия нам теперь до лампочки, так что пиши что хочешь и как хочешь.
Я даже заморгал.
– То есть я могу писать белым стихом?
– Разумеется.
– И философствовать?
– Сколько душе угодно.
– И экспериментировать с формой?
– Угу.
– И вы все это напечатаете в точности так, как я напишу?
– Тютелька в тютельку.
– А покупать их будут?
– Черта с два!
Мои «несколько недель» обернулись десятью месяцами адовой работы. Я отключил большую часть комнат; оставил только кабинет в башне на Денебе-III, гимнастический зал на Лузусе, кухню и плот с ванной на Безбрежном Море. Я работал без отдыха десять часов, потом делал энергичную разминку, ел, дремал пару часов и снова возвращался к рабочему столу – на очередную восьмичасовую вахту. Я чувствовал себя примерно так, как пять лет назад, когда только-только начал поправляться после инсульта и целыми днями мучился, осваивая каждое новое слово, заставляя идею прочно укорениться в языке. Теперь дело шло даже труднее. В поисках верного слова, идеальной схемы рифмовки, наиболее емкого образа и неизбитой метафоры для тончайшего оттенка чувств я доходил буквально до изнеможения.
Через десять стандартных месяцев я сломался, подтвердив тем самым древнюю истину: книгу нельзя закончить, можно лишь перестать работать над ней.
– Что ты на это скажешь? – спросил я Тирену, когда она просматривала первый экземпляр.
По моде той недели ее глаза превратились в гладкие бронзовые диски, но и они не могли скрыть навернувшихся слез.
– Прекрасно, – сказала она.
– Я пытался как бы заново услышать голоса кое-кого из древних, – произнес я, внезапно смутившись.
– И тебе это удалось.
– Над интерлюдией Небесных Врат стоило бы еще поработать.
– Зачем? Она и так великолепна.
– Я писал об одиночестве.
– Это не об одиночестве, это само одиночество.
– Значит, по-твоему, она завершена? – спросил я.
– Конечно. Это шедевр.
– И ты думаешь, ее будут покупать?
– Ни хрена подобного.
Первоначально «Песни» решили издать тиражом семьдесят миллионов кристаллодисков. «Транслайн» разместил рекламу в инфосфере и на коммерческих каналах тривидения, натыкал рекламные вставки в программы матобеспечения, подготовил хвалебные отзывы знаменитостей для суперобложек, организовал публикации в книжном обозрении «Нью-Нью-Йорк таймс» и «ТКЦ-ревью», выбросив на это целое состояние.
За первый год удалось продать двадцать три тысячи кристаллодисков по двенадцать марок за штуку, что принесло мне с учетом десятипроцентной ставки и пятидесятипроцентных отчислений в счет двухмиллионного аванса аж целых 13 800 марок. За весь второй год разошлось всего 638 экземпляров; инфосфера прав не приобретала, продюсеры тривидения воротили нос, лекционных турне не предвиделось.
Недобор в продажах с лихвой компенсировали отрицательные рецензии. «Невнятно, несовременно, неактуально», – писали в книжном обозрении «Таймс». «Г-н Силен сотворил образчик предельной непонимабельности, – вторил им Урбан Капри в „ТКЦ-ревью“, – демонстративно наплевав в своем разнузданном опусе на читателя». Но последний, смертельный удар нанес мне Мармон Гамлит в программе «А Сейчас Вся Сеть!»: «Что касается поэтического творения этого, как бишь его… Так вот, я лично эту книжку так и не осилил. И вам не советую».
Тирена Вингрин-Фейф, казалось, просто не замечала происходящего. Через две недели после того, как появились первые рецензии и в редакцию стали возвращать партии нераскупленных кристаллодисков, я, изнуренный тринадцатидневным запоем, прибыл по нуль-Т в ее кабинет и плюхнулся в черное пенолитовое кресло, которое разлеглось в центре комнаты, словно бархатная пантера. По ту сторону невидимого защитного поля бушевала одна из легендарных гроз, которые бывают только на ТК-Центре, и колоссальные, поистине юпитерианских масштабов молнии то и дело раскалывали кроваво-красное небо.
– Не расстраивайся, – сказала Тирена. Волосы она уложила по моде этой недели – надо лбом на полметра торчали черные рожки, а по всему телу, то приоткрывая, то пряча наготу, перетекали многоцветные разводы, которые создавал комбидресс-генератор. – Первый тираж составил только шестьдесят тысяч экземпляров, так что особенных убытков мы не понесли.
– Но ты говорила, что запланировано семьдесят миллионов.
– Да, действтельно. Но после того, как книгу прочел приписанный к «Транслайну» ИскИн, мы пересмотрели наше решение.
Я погрузился глубже в пенолит:
– Выходит, она не понравилась даже ИИ?!
– Напротив. Она ему очень понравилась. Тогда-то мы и поняли, что она не понравится людям.
Я выпрямился.
– А что, если продать книгу Техно-Центру?
– Мы пытались, – ответила Тирена. – Продали один экземпляр. Как только мы перебросили его по мультилинии, миллионы других ИскИнов, работающих в реальном времени, тут же получили копии. Этому кремниевому дерьму начхать на межзвездный копирайт.
– Понятно, – сказал я, вновь погружаясь в кресло. – Но теперь-то как мне быть?
Снаружи, между громадами туч и небоскребов, плясали молнии размером с автостраду Старой Земли.
Тирена поднялась из-за стола и прошлась по круглому ковру от края до края. Ее комби-поле мерцало, как заряженное масло на поверхности воды.
– Теперь? Теперь уж ты сам решай, кем тебе быть – писателем или величайшим дрочилой Сети.
– Что?
– Что слышал. – Тирена улыбнулась, и на ее зубах сверкнули золотые наконечники. – Контракт позволяет нам вернуть аванс любым способом. Мы можем забрать твои вклады в Интербанке. Можем конфисковать золото, которое ты припрятал на Передышке. Можем пустить с молотка твой дурацкий нуль-дом. Мы все можем. А тебе после этого останется только одно – присоединиться к сборищу дилетантов, неудачников и психов, которых в своем захолустье коллекционирует Печальный Король Билли.
Я так и вытаращился на нее.
– Но повторяю еще раз, – произнесла она с каннибальской улыбкой, – мы можем просто забыть эту временную неудачу, а ты сядешь и начнешь писать следующую книгу.
Следующая книга была готова через пять месяцев. «Умирающая Земля-II» служила как бы продолжением «Умирающей Земли», но написана была чистой прозой, а длина предложений и содержание глав были тщательно выверены на основе нейробиомониторинга референтной группы из 638 типичных потребителей кристаллодисковой продукции. Это был роман, причем роман достаточно короткий, дабы не отпугнуть потенциального покупателя от контрольных стоек Пищевого Рынка. На обложке был размещен двадцатисекундный голофильм: высокий, смуглый, диковатого вида субъект (подозреваю, что его сыграл Амальфи Шварц, хотя на самом деле Амальфи был невысок, бледен и носил корректирующие контактные линзы) раздевает отчаянно сопротивляющуюся женщину; он успевает стащить с нее лиф примерно до линии сосков, и тут протестующая блондинка оборачивается к зрителю и задыхающимся шепотом порнозвезды тривидения Лиды Сванн умоляет спасти ее.
Было продано девятнадцать миллионов экземпляров «Умирающей Земли-II».
– Неплохо, – подытожила Тирена. – Аудитория сформирована.
– Но первая «Умирающая Земля» разошлась трехмиллиардным тиражом!
– «Путь паломника»,[22] – напомнила она. – «Майн Кампф». Такое случается раз в столетие. А то и реже.
– Но ведь три миллиарда…
– Слушай, – сказала Тирена. – В двадцатом веке на Старой Земле была целая сеть забегаловок. В них мясо дохлых коров жарили на топленом сале, добавляли немножко канцерогенов, потом заворачивали в пленку, синтезированную из нефти, и продавали по девятьсот миллиардов порций в год. А люди это жрали. Вот так.
В «Умирающей Земле-III» появился целый ряд новых персонажей: беглая рабыня Винона, со временем становящаяся владелицей фибропластовой плантации (и плевать, что на Старой Земле отродясь не выращивали фибропласта), неудержимый прерыватель блокады Артуро Редгрейв (какая, к чертовой бабушке, блокада?!) и Инноцента Сперри, девятилетняя телепатка, которая загибается от загадочной болезни Крошки Нелл. Инноцента продержалась аж до «Умирающей Земли-IX», и когда «Транслайн» позволил мне наконец прикончить засранку, я отметил это событие шестидневной вакханалией на двадцати мирах. Очнулся я в вентиляционной трубе на Небесных Вратах, весь в блевотине и аэрофильтрате, с дикой головной болью и с сознанием неизбежности десятого тома «Умирающей Земли».
Быть халтурщиком не так уж сложно. Шесть лет – между «Умирающей Землей-II» и «Умирающей Землей-IX» – прошли относительно безболезненно. Изучение материала я похерил, сюжеты были штампованные, герои – картонные, язык – чуть посложнее, чем у питекантропов, но зато мое свободное время принадлежало мне. Я путешествовал. Еще пару раз женился. Расставался я со своими женами с легким сердцем (правда, оба раза мне пришлось расстаться еще и с солидной частью очередного гонорара). Я снова стал заглядывать в церковь и в бутылку (на самое донышко) и пришел к выводу, что религия проигрывает алкоголю в продолжительности и качестве даруемого утешения.
Дом я расширил, добавив еще шесть комнат в пяти мирах, и украсил произведениями искусства. Я устраивал приемы. Среди моих знакомых преобладали литераторы, а публика эта во все времена ведет себя одинаково: мы сплетничали и злословили, вылавливали друг у друга «блох» и втайне завидовали чужим успехам. Каждый был уверен, что именно он – истинный художник слова, а халтурой занялся лишь по воле случая; все же остальные – прирожденные халтурщики.
И вот одним холодным утром я проснулся на планете тамплиеров в своей спальне, покачивавшейся на ветвях Древа Мира; проснулся, поглядел в холодное серое небо и вдруг осознал, что Муза меня покинула.
Прошло пять лет с тех пор, как я в последний раз что-то срифмовал. В башне-кабинете на Денебе-III на столе лежала рукопись «Песней», и за все время со дня выхода книги в ней прибавилось лишь несколько страниц. Обычно я писал свои романы с помощью ментопроцессоров и сейчас, когда я вошел в кабинет, один из них вдруг включился и напечатал: «ЧЕРТ ПОБЕРИ, ЧТО Я СДЕЛАЛ СО СВОЕЙ МУЗОЙ?»
Представляете, какое дерьмо я строчил все эти годы: Муза меня покинула, а я этого даже не заметил! Тому, кто никогда не писал, кто не знал вдохновения, может показаться, что мы говорим о музах скорее из тщеславия и в некоем фигуральном смысле. О нет! Для нас, живущих Словом, музы столь же реальны и необходимы, как мягкая глина языка, из которой мы лепим наши творения. Писать – писать по-настоящему — это все равно что находиться на прямой мультисвязи с богами. Каждому истинному поэту знакомо необъяснимое радостное чувство, охватывающее тебя в тот момент, когда твой мозг превращается в инструмент, такой же, как перо или ментопроцессор, который улавливает и воплощает в слове неведомо откуда снисходящие откровения.
Муза меня покинула. Я искал ее во всех мирах своего дома, но молчали увешанные картинами стены и пустые комнаты. Я снова оседлал нуль-Т и облетел все свои любимые места – любовался закатами в бескрайних прериях Лужайки и ночными туманами, плывущими меж эбеново-черных скал Невермора, – но даже очистив свой ум от тягучей словесной каши «Умирающей Земли», шепота Музы я не услышал.
Я искал ее в винных парах и грезах флэшбэка, пытаясь вернуться в те золотые дни на Небесных Вратах, когда вдохновение тараторило мне прямо в уши, пробуждая ото сна, отрывая от рутинной работы… Но сейчас, когда я вновь возвращался туда, голос моей Музы звучал невнятно и фальшиво – точно затертая аудиопластинка давно минувших веков.
Муза покинула меня окончательно.
В кабинет Тирены Вингрин-Фейф я прибыл минута в минуту. Тирена получила повышение и возглавляла уже не отдел кристаллодисков, но все издательство. Ее новый кабинет занимал самый верхний этаж «Транслайн-Билдинга», и, выйдя из портала, я оказался как бы на покрытой ковром вершине высочайшего и тончайшего горного пика Галактики: лишь невидимый купол слабополяризованного защитного поля над головой да ковер под ногами, обрывающийся в шестикилометровую пропасть. Не знаю, как других авторов, а меня сразу же так и потянуло нырнуть туда.
– Ну что, – спросила Тирена, – принес новый опус?
За неделю до этого Лузус, наголову разгромив соперников, занял господствующие высоты в мире моды. Кстати, мой воинственный лексикон отнюдь не случаен: на сей раз редактриса была облачена в доспехи из металла и кожи. На шее и запястьях торчали ржавые шипы, через плечо, прикрывая левую грудь, струилась пулеметная лента. Патроны выглядели совсем как настоящие.
– М-м-да, – протянул я и швырнул папку с рукописью ей на стол.
– Ах, Мартин, Мартин, – вздохнула она. – Ты когда-нибудь научишься пользоваться линией связи? Ну к чему тратить время, печатать, таскать эти рукописи?..
– Видишь ли, это доставляет мне своеобразное удовлетворение. Особенно сейчас.
– Неужели?
– Вот именно, – сказал я. – Полистай-ка мое творение.
Тирена улыбнулась и щелкнула грязными ногтями по пулеметной ленте:
– Ну зачем же, Мартин? Я и так знаю твой уровень.
– А все-таки почитай.
– Честно говоря, не вижу в этом никакой необходимости. Вдобавок я всегда нервничаю, когда читаю новую книгу в присутствии автора.
– Эта книга особая, – сказал я. – Пролистай хотя бы несколько первых страниц.
Должно быть, что-то в моем голосе ее насторожило, и, нахмурившись, она открыла папку. Глянув на первую страницу, она нахмурилась еще сильнее и принялась быстро листать рукопись.
На первой странице была одна-единственная фраза: «И вот в одно прекрасное октябрьское утро „Умирающая Земля“, подавившись собственными кишками, содрогнулась в последних конвульсиях – и наконец умерла». Остальные двести девяносто девять страниц были пусты.
– Мартин, ты пошутил?
– Нет.
– Тогда на что ты намекаешь? Хочешь начать новый сериал?
– Нет.
– Не могу сказать, что это для нас сюрприз. Наши разработчики уже заготовили под тебя несколько резервных проектов. Все как на подбор. Господин Сабвази, например, считает, что ты прямо-таки создан для литобработки голосериала «Алый Мститель».
– Да подотритесь вы своим «Алым Мстителем», – сказал я от всей души. – Меня уже тошнит от «Транслайна» и от этой пережеванной размазни, которую вы именуете литературой.
Лицо Тирены не дрогнуло. Сегодня на зубах у нее не было никаких наконечников – обычные ржавые пеньки, прекрасно дополняющие шипастые железяки, которые она нацепила на шею и запястья.
– Ах, Мартин, Мартин. – Она сокрушенно покачала головой. – Ты даже не представляешь, как тебя затошнит, если ты не извинишься. Ну-ка, возьми себя в руки и не выделывайся. Впрочем, это можно отложить на завтра. Отправляйся-ка домой, проспись и обо всем как следует подумай.
Я рассмеялся.
– Миледи, никогда еще за последние восемь лет я не был трезвее. И знаешь, что я понял? Оказывается, не я один пишу такую чушь… За год в Сети не вышло ни одной приличной книги. С меня хватит. Я покидаю ваш корабль.
Тирена поднялась. Только сейчас я заметил, что на поясе из синтетической холстины у нее висит армейский нейродеструктор. Оставалось надеяться, что «жезл смерти», как и весь ее костюм, бутафорский.
– Бездарь! Халтурщик! – прошипела она. – Слушай меня внимательно. Ты принадлежишь «Транслайну». Весь. От головы до жопы. А если ты и впредь будешь выкидывать фортели, мы засадим тебя строчить готические романы. Причем подписываться ты будешь «Розмари Сиссиничкинс». Все! Марш домой! Проспись как следует и завтра же принимайся за «Умирающую Землю-Х».
Я улыбнулся и покачал головой. Тирена прищурилась.
– Не забывай, что ты должен нам миллион марок. Стоит мне шепнуть – и у тебя отберут дом. За исключением разве что этого идиотского плота, которым ты пользуешься вместо сортира. Сиди там и засирай океан хоть до краев.
Я снова рассмеялся.
– Там есть устройство для переработки отходов. Кроме того, я вчера продал свой дом. Деньги вам уже должны были перевести. Так что аванс я вернул.
Тирена сжала пластиковую рукоятку «жезла смерти».
– А ты знаешь, что все права на идею «Умирающей Земли» принадлежат «Транслайну»? Уж замену тебе мы как-нибудь подыщем, не сомневайся.
– Да ради Бога!
Что-то вдруг изменилось в голосе моей бывшей редактрисы. Видимо, до нее дошло, что я говорю серьезно. Я понял: ей очень хочется, чтобы я остался.
– Послушай, Мартин, – сказала она, – я уверена, что все это преодолимо. На днях я уже намекала совету директоров, что твои авансы слишком малы и «Транслайну» стоило бы заказать тебе новый сериал…
– Ах, Тирена, Тирена, – вздохнул я. – Прощай навек.
Прямо из ее кабинета я вышел на Возрождение Вектор, а оттуда – на Экономию, где пересел на спин-звездолет и, проведя в полете три недели, прибыл на Асквит,[23] в маленькое королевство Печального Короля Билли.
Печальный Король Билли (набросок)
Его Монаршее Высочество король Уильям XXIII, суверенный правитель королевства Виндзор-в-Изгнании, напоминает восковую статуэтку, которую кто-то сдуру поставил на горячую плиту, да так и забыл там. Длинные пряди волос безвольно свешиваются на покатые плечи. Глубокие морщины, залегшие у бровей, бесчисленными потоками растекаются вокруг грустных, как у таксы, глаз и бегут дальше – по всему его дряблому, вечно хмурому лицу, теряясь в складках кожи на шее и подбородке. Говорят, взглянув на него, антрополог тут же вспоминает истуканчиков с Киншасы-на-Задворках, дзен-гностику приходит на память статуя Скорбящего Будды, уцелевшая при пожаре в храме на Тай-Цзинь, а историк масс-культуры тут же бросается к своим архивам и перетряхивает их до последнего листочка в поисках фотографий древнего актера двухмерного кино Чарльза Лоутона.[24] Мне лично ни одно из этих сравнений ни о чем не говорит. Глядя на короля Билли, я всякий раз вспоминаю моего наставника дона Бальтазара после недельного запоя.
Печальный Король Билли слывет человеком весьма мрачным, но совершенно не заслуженно. Он любит посмеяться. Беда в том, что смех у него особый: когда он хохочет, всем кажется, что это рыдания.
Понятное дело, внешность свою никто не выбирает, но, глядя на Его Высочество, каждый невольно задается вопросом: кто это? Шут гороховый или просто какой-то Богом обиженный?.. Одежда его (если здесь вообще уместно слово «одежда») находится в состоянии, близком к первозданному хаосу, вызывая сомнения в исправности его слуг-андроидов, так что порой он дисгармонирует и с самим собой, и со своим окружением одновременно. Однако не только его одеяние, но и сам он, как таковой, пребывает в перманентном беспорядке. Вечно с расстегнутой ширинкой, бархатная мантия побита молью и местами порвана, края ее подметают пол, таинственным образом притягивая к себе весь мусор. Кружевная манжета на левом рукаве вдвое длиннее, чем на правом. А последний, в свою очередь, выглядит так, словно его окунули в варенье.
В общем, вы меня понимаете.
При всем при том Печальный Король Билли обладет поистине провидческим умом, а его страсть к искусствам и изящной словесности достойна эпохи Возрождения на Старой Земле.
Чем-то король напоминает маленького сластену, пожирающего глазами недоступные сокровища, выставленные в витрине кондитерского магазина. Будучи завзятым меломаном, он начисто лишен музыкального слуха. Превосходный знаток балета и вообще ценитель всего изящного, в жизни Его Величество являет собой образчик комичной неуклюжести; это карикатурный недотепа, который на каждом шагу спотыкается, роняет что-нибудь, а в довершение всего садится мимо стула. Страстный читатель, непогрешимый критик и покровитель ораторского искусства, сам он поразительно косноязычен, а анекдотическая застенчивость не позволяет ему показывать свои опыты в стихах и прозе кому бы то ни было.
Король – убежденный холостяк, и свое шестидесятилетие он встречает в полуразвалившемся дворце посреди королевства площадью две тысячи квадратных миль, с которыми он буквально сросся и которые прекрасно дополняют мятый и грязный королевский наряд. С этим связана масса анекдотов. Например: некий прославленный живописец, которому король Билли покровительствует, видит, как Его Величество, повесив голову и заложив руки за спину, шествует по садовой дорожке, причем на дорожку он ступает лишь одной ногой, другою же хлюпает по грязи – очевидно, погружен в глубокую задумчивость. Художник приветствует своего государя. Печальный Король Билли поднимает взор, моргает, оглядывается по сторонам, словно только что очнулся от долгого сна. «П-п-простите, – обращается Его Высочество к удивленному живописцу, – скажите, п-п-пожалуйста, я иду во дворец или из д-д-дворца?» «Во дворец, Ваше Величество», – отвечает художник. «З-замечательно, – вздыхает король, – значит, я уже завтракал».
Но вот в один прекрасный день грянул мятеж генерала Горация Гленнон-Хайта, и захолустный Асквит оказался прямо на пути его войск. Особого беспокойства на Асквите это не вызвало, ибо Гегемония обещала направить для его защиты свои ВКС. Однако вызвавший меня к себе полновластный правитель королевства Монако-в-Изгнании на этот раз больше, чем когда-либо, походил на оплывшую свечку.
– Мартин, – обратился ко мне Его Величество, – вы с-с-слышали о б-битве за Фомальгаут?
– Ага, – ответил я. – Но оснований для беспокойства, по-моему, нет. Гленнон-Хайт неизбежно должен был напасть на Фомальгаут… Судите сами: всего несколько тысяч колонистов, богатейшие минеральные ресурсы, тридцать, нет, двадцать стандартных месяцев лета до Сети…
– Двадцать три, – поправил меня Печальный Король Билли. – Так вы п-полагаете, оп-п-пасность нам не угрожает?
– Г-м-м, – произнес я. – Полет сюда прямо из Сети занимает три недели по корабельному времени, то есть меньше года… Да, получается, что ВКС Гегемонии заведомо опередят спин-звездолеты Гленнон-Хайта, взлетевшие с Фомальгаута.
– Возможно и так, – задумчиво произнес король, прислонившись к глобусу (который тут же начал поворачиваться под тяжестью монаршей особы, вследствие чего Билли был вынужден отскочить и встать прямо). – Тем не-не-менее я решил начать собственную с-с-скромную Хиджру.
Я даже заморгал от удивления. Билли уже почти два года изъявлял желание переселить свое королевство, но я никогда не думал, что он всерьез решится на такое дело.
– Зв-зв-зв… корабли на Парвати уже готовы, – сказал он. – Асквит согласился п-п-перевезти нас в Сеть.
– А как же дворец? – спросил я. – Библиотека? Фермы, постройки?
– К-конечно же, я их подарил, – ответил король Билли, – но сама б-библиотека – я хочу сказать, к-книги – отправится с нами.
Я сел на валик дивана, набитого конским волосом, и почесал щеку. За десять лет, проведенных мной в королевстве Билли Печального, я из объекта опеки превратился в его личного друга, конфидента и даже наставника, но при этом никогда не льстил себя надеждой, что понимаю загадочную душу этого растрепанного создания. Сразу по прилете я был удостоен королевской аудиенции.
– Так вы, значит, х-х-хотите п-п-присоединиться к нашей маленькой колонии т-т-талантов? – спросил Билли.
– Да, Ваше Величество.
– А вы не с-с-собираетесь п-п-писать здесь книги н-наподобие «У-у-умирающей Земли»?
– Ни за что, Ваше Величество!
– Знаете, а я ее ч-ч-читал, – выговорил наконец коротышка. – О-о-очень интересно.
– Вы более чем любезны, сир.
– Д-д-дерьмо, господин Силен. Но б-б-было интересно. П-понимаете, кто-то по ней прошелся и з-здорово п-по-кромсал ее, но оставил только плохие куски.
Я улыбнулся во весь рот, удивленный тем внезапным открытием, что мне начинает нравиться Печальный Король Билли.
– Н-н-но «Песни», – он вздохнул, – о, эт-т-то книга. Возможно, это лучшая книга с-ст-ст… поэзии, изданная в Сети за последние два столетия. Уму непостижимо, как вы протащили ее через цензуру посредственности. Я заказал для моего к-королевства двадцать тысяч экземпляров.
Я склонил голову. Впервые со времен того достопамятного инсульта я потерял дар речи.
– Может, вы все-таки н-н-напишете еще что-нибудь вроде «Песней»?
– Для того я и приехал сюда, Ваше Величество.
– В таком случае добро пожаловать, – сказал Печальный Король Билли. – Мы поселим вас в западном крыле д-д-д… замка, рядом с моими апартаментами. Для вас мои двери всегда открыты.
Сейчас я смотрел на закрытую дверь и на маленького короля, который, даже улыбаясь, выглядел так, словно готов разрыдаться.
– На Гиперион?[25] – спросил я. Он неоднократно заговаривал об этой колонии, населенной бежавшими от цивилизации дикарями.
– Совершенно верно, Мартин. Корабли с поселенцами-андроидами уже несколько лет как там. Подготавливаю почву, как водится.
Я приподнял бровь. Королевство приносило Билли жалкие крохи, но, удачно вкладывая средства в экономику Сети, он накопил немалое состояние. Однако даже с учетом этого многолетние затраты на тайную реколонизацию должны были вылиться в кругленькую сумму.
– Вы п-п-помните, Мартин, почему первые колонисты назвали эту пл-пл-пл… этот мир Гиперионом?
– Конечно. До Хиджры они были свободными земледельцами на одной из лун Сатурна. Существовали они лишь благодаря снабжению с Земли, а когда она погибла, эмигрировали на Окраину и назвали свой новый мир в честь старого.
Король Билли печально улыбнулся.
– А вы знаете, почему это название сулит удачу нашему начинанию?
Мне понадобилось почти десять секунд, чтобы сообразить.
– Китс, – сказал я наконец.
Несколько лет назад у нас был длинный спор о сущности поэзии, и под конец король Билли спросил меня, кто из живших когда-то стихотворцев в наибольшей степени соответствует идеалу поэта.
– Идеалу? – переспросил я. – То есть кто самый великий?
– Нет, нет, – ответил Билли, – абсурдно с-с-спорить, кто самый великий. Мне любопытно знать, кто, по вашему мнению, является идеалом… то есть олицетворением всего того, о чем вы говорили.
Я обдумывал этот вопрос несколько дней и однажды вечером, когда мы с вершины ближайшего к дворцу холма любовались закатом, ответил королю. Красные и синие тени тянулись к нам через янтарную лужайку, и я сказал:
– Китс.
– Джон Китс, – прошептал Печальный Король Билли. – Да-да. – И через мгновение: – Но почему?
Тогда я рассказал ему все, что знал об этом поэте, жившем в девятнадцатом веке на Старой Земле; о том, как он воспитывался, учился, о его ранней смерти… но в основном о жизни, почти без остатка посвященной тайнам и красоте поэтического творчества.
Тогда Билли, похоже, заинтересовался, теперь же, судя по всему, этот интерес перешел в одержимость. Взмахнув рукой, он включил проектор, и в воздухе повисла голографическая модель. Чтобы лучше видеть, я отступил назад, шагая сквозь холмы, строения и пасущиеся стада.
– Смотрите, смотрите! – прошептал мой покровитель. – Это Гиперион. – От волнения он даже заикаться перестал. По комнате, один за другим, поплыли голографические пейзажи: речные и морские порты, хижины в горах… город на холме, весь заставленный статуями, и, словно его продолжение, странные сооружения в соседней долине.
– Это Гробницы Времени? – спросил я.
– Совершенно верно. Величайшая из загадок известной нам части Вселенной.
Я нахмурился: король явно преувеличивал.
– Полноте, сир, – возразил я. – Нет там ни хера. Они пусты. И были пусты, когда их открыли.
– Но вокруг них до сих пор существует странное антиэнтропийное поле, – заметил король. – Во Вселенной не так уж много природных феноменов, напрямую связанных со временем как таковым… Разве что сингулярности…
– Ну, здесь все проще. Должно быть, антиэнтропийное поле – это нечто вроде антикоррозийного покрытия на металле. Гробницы созданы, чтобы существовать вечно, но они пусты. Да и вообще, на кой черт нам лезть в эти технические детали?
– Дело не в технике, – вздохнул король Билли, и по его лицу поплыли глубокие морщины. – Здесь тайна. Некоторые люди могут творить лишь в необычном месте. А это место – идеальное. Смесь классической утопии и языческой мистерии.
Я промолчал, пожав плечами.
Взмахом руки король убрал голограмму.
– А как ваши с-с-стихи? Улучшились?
Я скрестил руки на груди и смерил взглядом этого коронованного неряху.
– Нет, сир.
– Ваша м-м-муза так и не вернулась?
Я не ответил. Если бы взгляд мог убить, сегодня вечером нам всем пришлось бы кричать: «Король умер, да здравствует король!»
– Очень х-х-хорошо, – произнес он, демонстрируя тем самым, что способен быть не только печальным, но и невыносимо самодовольным.
– Тогда, мой мальчик, п-п-пакуйте чемоданы. Мы отправляемся на Гиперион.
(Затемнение)
Пять «ковчегов» Печального Короля Билли, подобно золотым одуванчикам, парят в лазурном небе. Под ними белоснежные города всех трех континентов: Китс, Эндимион, Порт-Романтик… Град Поэтов. Более восьми тысяч паломников от Искусства прибыли сюда в надежде укрыться от тирании посредственности и обрести в этом грубо сколоченном мире новое вдохновение.
В первый век Хиджры Асквит и Виндзор-в-Изгнании лидировали в области биоформовки андроидов, и теперь эти синекожие друзья человека пахали как лошади, прекрасно понимая, что, когда их труд будет завершен, они получат свободу. Белоснежные города росли. Туземцы, устав от роли дикарей, покинули свои затерянные в лесах деревушки и в меру сил помогали нам обустраивать колонию. Затем пришел черед технократов, бюрократов и экократов. Их разморозили и выпустили в этот девственный мир, даже не подозревавший об их существовании. Мечта Печального Короля Билли еще на шаг приблизилась к своему осуществлению.
К тому времени генерал Гораций Гленнон-Хайт был уже мертв, его кровавый, несмотря на непродолжительность, мятеж подавлен. Но для нас дороги назад уже не существовало.
Самые сильные духом – в числе таковых были и профессионалы, и дилетанты – с презрением отвергли Град Поэтов и предпочли неустроенную, но творческую жизнь в Джектауне, Порт-Романтике, а иные подались даже на границу, которая отступала все дальше и дальше. Я остался в городе.
В те первые годы на Гиперионе я так и не нашел свою музу. У многих увеличение расстояний из-за отсутствия транспорта (ТМП ненадежны, скиммеры наперечет) и уменьшение доли эрзацев в сознании (инфосферы нет, доступа в Альтинг нет, мультипередатчик – один-единственный на всю планету) вызвали настоящую вспышку творческой активности, заставили по-новому взглянуть на место человека в мире и на предназначение художника.
По крайней мере они так говорили.
Ко мне же муза не возвращалась. Мои стихи, безупречные по форме, оставались дохлыми, как кошка Гека Финна.
И тогда я решил покончить с собой.
Но до этого, в течение девяти примерно лет, я был всецело поглощен отправлением своих гражданских обязанностей. Я обеспечивал Гипериону то, чего он был доселе лишен: упадок нравственности.
С помощью биоскульптора по имени Грауманн Хэкетт я обратился в сатира. Бока мои обросли шерстью, а ноги стали в точности как у козла. Вплоть до копыт. У меня отросла борода и удлинились уши. Грауманн произвел также весьма интересные изменения в моем половом аппарате. Обо мне стали говорить. Крестьяночки, туземки и супруги наших синеньких кормителей и поителей – все они постоянно ожидали визита единственного на Гиперионе сатира. А многие так просто сами напрашивались. Вот когда я понял, что такое «приапизм» и «сатириаз». Мои бесчисленные сексуальные подвиги (равно как и пьяные загулы) обрастали легендами, а лексикон мало-помалу возвращался к плачевному послеинсультному состоянию.
Это было чертовски здорово! Ад, да и только.
И вот однажды ночью, когда я уединился, дабы вышибить себе мозги, явился Грендель.
Посетившее нас чудовище (набросок)
Ожили наши ночные кошмары. Какая-то нечисть прячется в темноте. Тени Морбиуса и Крелля. Мама, не гаси свечи, Грендель шастает в ночи.
Поначалу мы думали, что люди просто уезжают без предупреждения. Никакой стражи на стенах нашего города не было, как не было, впрочем, и самих стен, у дверей нашего чертога не стояли воины. А потом вдруг муж заявляет, что его жена поужинала, пошла укладывать детей – и исчезла. Затем Хобан Кристус, пиротехник-абстракционист, не является на еженедельный пироспектакль в Амфитеатре Поэтов. Впервые за восемьдесят два года на подмостках! Тревога растет. Печальный Король Билли, доселе надзиравший за реставрацией Джектауна, вынужден прервать свои труды и обещает усилить меры безопасности. Вокруг города раскидывается сенсорная сеть. Сотрудники корабельной службы безопасности осматривают Гробницы Времени и сообщают, что те по-прежнему пусты. В Лабиринт через вход у основания Нефритовой Гробницы запускаются зонды и на протяжении шести тысяч километров ничего не обнаруживают. Автоматические и пилотируемые скиммеры прочесывают местность между городом и Уздечкой и обнаруживают лишь тепловой след скального угря. Целую неделю все спокойно.
А потом появляются трупы.
Скульптор Пит Гарсия найден в своей мастерской, в спальне… и во дворе дома. У начальника КСБ Труина Хайнса хватило глупости заявить по каналу новостей: «По всему видно, что он растерзан каким-то диким зверем. Но ни одно известное мне животное не может сделать ничего подобного».
Все мы втайне испытывали эдакое приятное щекотание нервов. Спектакль, правда, не бог весть какой – на уровне той голографической лабуды, которой мы раньше пугали друг друга, но ведь теперь мы сами стали участниками этого щоу.
Первая и самая очевидная версия: среди нас бродит психопат, вооруженный импульсным носком или «адской плетью». На этот раз ему (или ей) просто не хватило времени спрятать тело. Бедный Пит.
Начальник КСБ Хайнс смещен, и глава городской администрации Прюетт получает от Его Величества разрешение набрать, обучить и вооружить городскую полицию в количестве двадцати человек. Подумывают о проверке на детекторе лжи всего населения Града Поэтов, всех шести тысяч человек. В кафе спорят о гражданских правах… Формально мы – вне Гегемонии. Так есть ли у нас вообще какие-нибудь права? Вынашиваются какие-то бредовые планы поимки убийцы…
И вот тут начинается форменная бойня.
В убийствах – никакой системы. Находят то два трупа, то три, то один, а то и вовсе ничего. Некоторые исчезают бескровно, после других остаются лужи крови. Свидетелей нет, нет и уцелевших. Убить могут где угодно. Скажем, семья Веймонт жила на отдаленной вилле, а Сира Роб никогда не выходила из своей мастерской, расположенной в башне неподалеку от центра города; два человека сгинули поодиночке во время ночной прогулки в Саду Дзен. А вот дочь канцлера Лемана имела личных телохранителей и, несмотря на это, исчезла из собственной ванной на седьмом этаже королевского дворца.
На Лузусе, ТК-Центре и других крупных планетах Сети смерть тысяч людей проходит практически незамеченной – столбик цифр в конце сводки новостей или на вкладыше утренней газеты, не более. Но в городе, где проживает шесть из пятидесяти тысяч обитателей колонии, десятка убийств достаточно, чтобы оказаться в центре всеобщего внимания и чтобы каждый ощутил себя персонажем набившей оскомину логической задачки о преступнике, которого должны повесить завтрашним утром.
Одну из первых жертв я хорошо знал. В свое время Сиссиприсса Харрис была одной из первых (и самых восхитительных) моих побед на сатировом поприще. Блондинка с неправдоподобно мягкими, длинными волосами и нежнейшими щечками (персик, да и только), к которым даже в мыслях прикоснуться боязно (вдруг помнешь), короче, совершенство немыслимое: взглянув на такого ангелочка, любой самец, даже самый робкий, мечтает сорваться с цепи и… А тут кто-то действительно с цепи сорвался. Нашли только ее голову, стоявшую на мостовой, в центре площади лорда Байрона, словно Сиссиприссу погрузили по самую шею в ставший на мгновение жидким, а потом вновь затвердевший мрамор. Узнав эти подробности, я сразу же понял, с кем мы имеем дело: на Земле, в матушкином поместье, у меня была кошка, имевшая обыкновение чуть ли не каждым летним утром оставлять на южном патио подобные приношения – то голову мышки, с истинно мышиным изумлением глядящую вверх, то оскаленную в белозубой улыбке голову белки – охотничьи трофеи гордого, но голодного хищника.
Печальный Король Билли зашел ко мне, когда я работал над «Песнями».
– Доброе утро, Билли, – поздоровался я.
– Ваше Величество, – сердито проворчал Его Величество (иногда он все-таки вспоминал о своем титуле). Кстати, с того самого дня, как его челнок приземлился на Гиперионе, он перестал заикаться.
– Доброе утро, Ваше Величество Билли.
Мой сюзерен прорычал в ответ что-то нечленораздельное и, отодвинув в сторону кучу черновиков, вознамерился усесться в единственную лужицу пролитого кофе на сухой скамье.
– Опять пишете, Силен?
Я не видел причины подтверждать то, что не нуждается в подтверждении в силу своей очевидности.
– Вы что, всегда пользуетесь пером?
– Нет. Только тогда, когда мне нужно записать что-нибудь стоящее.
– А это, по-вашему, стоящая вещь? – Он указал на маленькую стопку исписанных листков – плод моей двухнедельной работы.
– Да.
– Да? В самом деле да?
– Да.
– И когда я смогу с ней познакомиться?
– Никогда.
Король Билли опустил глаза и обнаружил, что левая штанина намокла от кофе. Нахмурившись, он отодвинулся и вытер обмелевшую лужицу краем мантии.
– Никогда? – переспросил он.
– Разве что вы меня переживете.
– Что я и намерен сделать, – сказал король. – Поскольку вы разыгрываете из себя самого настоящего козла, не пропускающего ни единой козочки в королевстве.
– Это что, метафора?
– Никоим образом, – ответил король Билли. – Просто жизненное наблюдение.
– Да чихать я хотел на козочек. Я еще в детстве пообещал матушке не драть их без спросу. – И пока король Билли грустно смотрел на меня, я пропел несколько строк из старинной песенки «Где же ты, моя козочка».
– Мартин, – сказал он, – кто-то или что-то убивает моих людей.
Я отодвинул в сторону перо и бумагу.
– Да, знаю.
– Мне нужна ваша помощь.
– Какая же? Скажите, Христа ради! Может, вы хотите, чтобы я выследил убийцу, как какой-нибудь детектив из голографического фильма? Или вызвал его на смертный бой над замудоханным Рейхенбахским водопадом?
– Это было бы неплохо, Мартин. Но пока я всего-навсего хочу с вами посоветоваться. Что вы, собственно, обо всем этом думаете?
– Что я думаю? Во-первых. Глупо было сюда соваться. Во-вторых. Глупо здесь оставаться. А совет один, первый и последний: уносить ноги.
Король Билли скорбно кивнул:
– Откуда? Из города или с планеты?
Я пожал плечами.
Его Величество поднялся и прошествовал к окну моего маленького кабинета, из которого открывался вид на кирпичную стену регенерационного завода-автомата. Некоторое время он изучал этот пейзаж и наконец спросил:
– Вам не приходилось слышать древнюю легенду о Шрайке?
– Только отрывки.
– Туземцы связывают это чудовище с Гробницами Времени.
– Туземцы курят нерекомбинированный табак и мажут пузо краской, когда справляют праздник урожая.
Король Билли кивнул, признавая мудрость этих слов, и произнес:
– Первая исследовательская экспедиция Гегемонии вела себя здесь очень осторожно. Главную базу они разместили к югу от Уздечки, а здесь оставили только многоканальные самописцы.
– Я не понимаю, Ваше Величество, чего вы хотите? Отпущения грехов? Да, действительно, место для города выбрано неудачно. Ну и ладушки. Ступайте, сын мой, и больше не грешите. Отпускаются вам грехи ваши. А теперь, Ваше Королевское Величество, если вы не возражаете – adios. У меня на языке крутится парочка смачных лимериков, которые обязательно нужно записать.
– Так вы, Мартин, рекомендуете эвакуировать город? – спросил король, не отводя взгляда от окна.
Я колебался лишь секунду:
– Конечно.
– А сами-то вы уедете?
– Почему бы и нет?
Король Билли повернулся и посмотрел мне в глаза:
– И все-таки вы уедете?
Я помолчал, потом не выдержал и отвел взгляд.
– Так я и думал, – сказал правитель планеты. Сцепив свои пухлые руки за спиной, он снова уставился в окно. – Будь я детективом, – продолжил он, – я бы насторожился. Самый большой творческий неудачник нашего города после десятилетнего молчания берется за перо, причем всего… вы что-то сказали, Мартин?.. всего через два дня после первых убийств. Он совершенно оставляет общественную жизнь, в которой доселе играл весьма заметную роль, корпит над эпической поэмой… тихоня этакий, и даже юные девы не опасаются более его козлиной похоти.
Я вздохнул:
– Козлиной похоти, государь?
Король Билли оглянулся.
– Хорошо, – сказал я. – Вы изобличили меня. Признаюсь. Я убивал и купался в их крови. Это обалденно стимулирует творческую потенцию. Я думаю, еще две… нет, пожалуй, три сотни жертв… и моя новая книга будет готова.
Король Билли отвернулся и вновь уставился в окно.
– В чем дело, – спросил я, – вы мне не верите?
– Нет, не верю.
– Почему же?
– А потому, – ответил король, – что знаю настоящего убийцу.
Мы сидели в затемненной нише и смотрели, как Шрайк убивает романистку Сиру Роб и ее любовника. Света было маловато: из-за этого казалось, что слегка перезревшая плоть Сиры тускло фосфоресцирует, а белые ягодицы ее куда более юного приятеля словно бы плавают в полумраке спальни, отдельно от его загорелого тела. Их любовный акт достиг своего апогея, как вдруг произошло нечто необъяснимое. Юноша, уже готовый замереть перед оргазмом, внезапно взлетел в воздух, как будто Сира непонятным образом вытолкнула его из себя. Звуковая дорожка на диске, воспроизводившая до этого обычные стоны, вздохи, всхлипы и неизбежные при такого рода занятиях указания, неожиданно наполнила нишу криком. Сначала закричал он. Потом она.
Изображение покачнулось – это тело юноши ударилось о стену рядом с камерой. Сира лежала в позе трагикомической незащищенности: ноги широко раздвинуты, руки раскинуты в стороны, груди примяты, бедра белеют в темноте. В ожидании экстаза она запрокинула было голову, но время шло, и когда она снова приподняла ее, потрясение и злость на ее лице сменили до странности похожую на них гримасу. Она открыла рот, собираясь закричать.
Но крика не последовало. Вместо него послышался звук, похожий на хруст разрезаемого арбуза: с таким звуком лезвие проходит сквозь плоть, серп рассекает сухожилия и кости. Голова Сиры откинулась назад, рот раскрылся невероятно широко… и ее тело ниже грудины буквально взорвалось, а затем разошлось, словно разрубленное незримым топором. Затем вступили в дело невидимые скальпели, и на коже появились поперечные разрезы. Казалось, мы просматриваем в ускоренном темпе заснятую скрытой камерой операцию хирурга-маньяка. Это было жестокое вскрытие, ибо совершалось оно на живом человеке. Впрочем, нет, уже не на живом. Как только иссяк поток крови и прекратились конвульсии, руки и ноги Сиры безвольно раскинулись и застыли, выставив напоказ омерзительную груду внутренностей. И вдруг, на какую-то долю секунды, рядом с кроватью возникло нечеткое красное пятно, отливающее металлическим блеском.
– Стоп! – приказал король домашнему компьютеру. – Крупнее! Контраст!
Пятно стало четче, и мы увидели голову существа, которое может привидеться разве что в наркотическом кошмаре: лицо из стали, хрома и кости; пасть – как у помеси волка с экскаватором, глаза, как рубиновые лазеры, сверкающие сквозь кроваво-красные самоцветы; из переливающегося ртутного лба торчит кривой тридцатисантиметровый клинок; такие же шипы воротником окружают шею.
– Шрайк? – спросил я.
Король Билли кивнул. Точнее, шевельнул подбородком.
– А что с мальчишкой? – спросил я.
– Нашли только тело Сиры, – ответил король. – Его хватились, когда обнаружили вот этот диск. Оказалось, какой-то специалист по развлечениям из Эндимиона.
– Голограмму нашли недавно?
– Вчера. Служба безопасности осматривала спальню и на потолке обнаружила камеру. Совсем маленькую – меньше миллиметра. У Сиры была целая библиотека подобных записей. Очевидно, она использовала камеру только для того, чтобы увековечивать свои…
– Постельные безумства, – подсказал я.
– Именно.
Я встал и подошел к плавающему в воздухе изображению чудовища. Провел рукой сквозь его лоб, шипы, челюсти. Компьютер рассчитал величину этого создания и дал его в реальном масштабе. Судя по размерам черепа, наш местный Грендель был более трех метров ростом.
– Шрайк, – пробормотал я, скорее приветствуя его, чем называя по имени.
– Ну, Мартин, что вы можете о нем сказать?
Я вскинулся:
– Почему вы спрашиваете у меня? Я поэт, а не мифоисторик.
– Вы обращались к компьютеру «ковчега» с запросом относительно происхождения и природы Шрайка.
Я приподнял бровь. Всегда считалось, что обращение к корабельному компьютеру остается анонимным и конфиденциальным – как подключение к инфосфере Гегемонии. Дело это сугубо личное, и анонимность гарантируется.
– Ну и что, – парировал я. – С тех пор как начались убийства, наверняка уже сотни людей интересовались легендой о Шрайке. Может быть, даже тысячи. Потому что кроме этой единственной легенды мы не знаем о нем ни хера.
– Совершенно верно, – король весь сморщился, – но вы-то полезли в эти файлы за три месяца до первого инцидента.
Я вздохнул и снова плюхнулся на подушки.
– Да, я запрашивал эти файлы. Да, я читал эту блядскую легенду. Ну и что? Я хотел использовать ее в своей поэме. Арестовать меня теперь, что ли?
– И что вы узнали?
Вот тут я разозлился всерьез. Даже топнул копытом по ковру.
– Только то, что было в этих сраных файлах. И вообще, Билли, какого черта вам от меня нужно?
Король потер бровь и замигал, так как случайно задел мизинцем глаз.
– Не знаю, – сказал он. – Служба безопасности хотела забрать вас на корабль и устроить допрос третьей степени с полным интерфейсом. Но я решил поговорить с вами сам.
Я заморгал, испытывя странное чувство невесомости в желудке. Допрос с полным интерфейсом – это кортикальные зонды и черепные разъемы. Почти все допрошенные подобным способом со временем опять становятся нормальными людьми. Почти все.
– Не могли бы вы рассказать мне, какие именно аспекты легенды вы собирались отразить в поэме? – мягко спросил король Билли.
– Разумеется, – ответил я. – Согласно основной доктрине культа Шрайка, возникшего у здешних туземцев, Шрайк есть Повелитель Боли и Ангел Окончательного Искупления. И придет он из места, находящегося вне времени, дабы возвестить о конце человечества. Мне понравился этот причудливый образ.
– О конце человечества? – повторил за мной король Билли.
– Ага, – ответил я. – Он архангел Михаил, Морони, Сатана, Мировая энтропия и чудовище Франкенштейна в одной упаковке. Он околачивается вокруг Гробниц Времени и ждет своего часа, чтобы выйти на сцену и вписать своей колючей рукой человечество в хит-парад вымерших видов – вслед за дронтом, гориллой и кашалотом.
– Чудовище Франкенштейна, – задумчиво пробормотал пухленький коротышка в помятой мантии. – При чем тут Франкенштейн?
Я перевел дыхание.
– Дело в том, что поклонники Шрайка считают, что человечество каким-то образом само его создало. (Король Билли, насколько мне известно, и сам это знал. Он много чего знал.)
– А они знают, как его уничтожить?
– Понятия не имею. Считается, что он бессмертен, потому что пребывает вне времени.
– Бог?
Я замялся.
– Вряд ли, – произнес я наконец. – Скорее, он некое концентрированное воплощение наших кошмаров. Что-то вроде старухи с косой, только в отличие от нее он имеет обыкновение нанизывать людские душонки на ветви гигантского дерева, утыканного шипами… конечно, вместе с телами.
Король Билли молча кивнул.
– Послушайте, – сказал я. – Раз уж вы так любите копаться в теологиях отсталых миров, почему бы вам не слетать в Джектаун и не расспросить жрецов культа?
– Да-да, – рассеянно произнес король, подперев подбородок кулачком. – Хотя нет, их ведь уже допрашивали на корабле. И это еще больше все запутало.
Я поднялся, собираясь уйти (хотя и не был уверен, что мне это позволят).
– Мартин.
– Угу.
– Быть может, вы вспомните что-нибудь еще? Что-нибудь такое, что помогло бы нам понять это существо?
Я остановился в дверном проеме. Сердце у меня колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит наружу.
– Да, – выговорил я наконец срывающимся голосом. – Я знаю, что такое Шрайк.
– Да?
– Он моя муза, – сказал я, развернулся и пошел к себе в кабинет писать.
Конечно, это я вызвал Шрайка. Я знал это. Я стал писать о нем – и он явился. Поистине, в начале было Слово.
Я переименовал свою поэму в «Песни Гипериона». Речь в ней шла вовсе не о планете, но о гибели самозваных титанов, именуемых людьми. О невероятном самомнении расы, бездумно уничтожившей свой собственный дом, а затем, в преступной гордыне своей, устремившейся покорять звезды, но лишь затем, чтобы вызвать гнев божества, ею же и порожденного. «Гиперион» был моей первой за долгие годы серьезной вещью, и ничего лучшего я уже не напишу. То, что начиналось как комически-серьезная попытка воскресить дух Джона Китса, стало последним оправданием моей жизни, доказательством того, что в наш век жалкого фарса не иссякла еще эпическая мощь. Чисто технически «Песни Гипериона» были написаны на таком уровне, с таким мастерством, о каком я и мечтать не мог, но голос, певший эту песнь, принадлежал не мне. Я писал о гибели человечества. А потому моей музой стал Шрайк.
Погибло еще человек двадцать, прежде чем король Билли решил эвакуировать Град Поэтов. Кое-кто уехал в Эндимион, Китс и другие новые города, но большинство проголосовало за то, чтобы вернуться на «ковчегах» в Сеть. Мечта короля Билли об идеальном городе творцов умерла, хотя сам он не уехал – остался в своем мрачном дворце в Китсе. Власть в колонии перешла в руки Комитета местного самоуправления, который первым делом направил петицию о приеме в Гегемонию и организовал Силы Самообороны. ССО (набранные преимущественно из тех самых туземцев, которые еще десять лет назад дубасили друг друга дубинками, и подчинявшиеся самозваным офицерам из числа таких же туземцев) преуспели лишь в одном: отныне мирную ночную тишину то и дело разрывал рев патрульных скиммеров, а самоходки наблюдательных отрядов совершенно испохабили прелестный ландшафт наступающей на город пустыни.
К моему удивлению, не только я отказался покинуть город: осталось не менее двухсот человек. Общение между нами свелось к минимуму – обмену вежливыми улыбками во время прогулок по Бульвару Поэтов или за трапезой в гулкой пустоте обеденного купола (каждый садился за свой столик).
Убийства продолжались. В среднем раз в две местные недели кто-нибудь погибал или исчезал. Трупы обычно обнаруживали не мы, а местный командир ССО, который в конце концов потребовал, чтобы мы регулярно пересчитывали друг друга по головам.
Как ни странно, ярче всего мне запомнилась в этом году именно массовая сцена. Вечером мы собрались на Площади, чтобы проводить последний «ковчег». Осенний звездопад был в самом разгаре, и ночное небо Гипериона горело золотыми зигзагами и алыми росчерками. Но вот включились двигатели – словно вспыхнуло маленькое солнце… Целый час мы следили, как исчезает в небесных глубинах огненный хвост корабля… а вместе с ним и наши собратья по искусству. В тот вечер с нами был и Печальный Король Билли. Направляясь к своему изукрашенному экипажу, который должен был увезти его в безопасный Китс, он остановился и отыскал меня взглядом. Как он смотрел на меня тогда!
На протяжении последующих десяти лет я покидал город раз пять: в первый раз – чтобы найти биоскульптора и избавиться от внешности сатира, потом лишь для приобретения провизии и прочих припасов. К тому времени Святилище возобновило паломничества к Шрайку, и в своих путешествиях я мог пользоваться этой столбовой дорогой к смерти, только наоборот: пешком до Башни Хроноса, в вагончике подвесной дороги через Уздечку, дальше ветровозом и, наконец, на барже, именуемой «Ладьей Харона», по реке Хулай. На обратном пути я рассматривал паломников и гадал, кто из них останется в живых.
Мало кто посещал Град Поэтов. Его недостроенные башни начали рассыпаться, превращаясь в груды развалин. Галереи с великолепными куполами из стекла и металла и крытые аркады зарастали диким виноградом, огневник и нож-трава пробивались сквозь каменные плиты мостовых. ССО внесли в этот хаос свою скромную лепту, установив по всему городу мины-ловушки против Шрайка, но добились только одного – окончательно разрушили некогда прекрасные городские кварталы. Ирригационная система пришла в негодность. Акведук обвалился. К городу подползала пустыня. Я жил в покинутом дворце короля Билли: менял комнату за комнатой, работал над поэмой и ждал свою музу.
Когда я задумываюсь над всем этим, цепочка причин и следствий замыкается в порочный круг, в некую безумную логическую конструкцию, напоминающую гравюры Эшера или построения Каролюса, этого художника инфосетей. Шрайк возник благодаря заклинанию, роль которого сыграла моя поэма, но при этом сама она не могла бы явиться на свет без помощи моей грозной четверорукой музы. Возможно, в те дни у меня слегка поехала крыша.
За десяток лет смерть, играя в орлянку, очистила город от дилетантов, и наконец в нем остались только Шрайк и я. Ежегодная процессия паломников к Гробницам Времени, пересекавшая в отдалении пустыню, раздражала меня, но не слишком. Порою кое-кто возвращался назад, и я провожал взглядом крохотные фигурки, бредущие по киноварно-красному песку на юго-запад. Так им предстояло идти еще двадцать километров, до самой Башни Хроноса. Но обычно никто не возвращался.
Тени города приняли меня в свою компанию. Мои шевелюра и борода отросли настолько, что закрывали собой лохмотья, в которые превратилась моя одежда. Из дома я выходил обычно по ночам и бродил среди развалин, как пугливый призрак, нет-нет да и поглядывая на освещенную башню дворца, подобно Давиду Юму, который заглядывал во все окна своего дома, дабы удостовериться, что его самого дома нет. Я так и не перетащил пищевой синтезатор из обеденного зала в свою конуру, ибо предпочитал обедать в гулкой тишине под растрескавшимся куполом, словно безмозглый элой, спешащий насытиться перед неизбежной встречей с морлоком.
Шрайка я никогда не встречал. По ночам, перед самым рассветом, я часто просыпался от внезапного звука – не то песок скрипел под чьей-то ногой, не то металл царапал по камню. Я постоянно чувствовал, что за мной наблюдают, но увидеть наблюдателя мне так и не удалось.
Иногда я отправлялся к Гробницам Времени. Чтобы избежать мягких, но порою весьма ощутимых ударов антиэнтропийного прилива, я выходил по ночам и прогуливался меж причудливых теней под крыльями Сфинкса или любовался звездами сквозь изумрудную стену Нефритовой Гробницы. И вот однажды, вернувшись после очередной такой вылазки, я обнаружил у себя в кабинете незваного гостя.
– Впечатляюще, М-М-Мартин, – сказал Билли Печальный, барабаня пальцами по одной из многочисленных стопок рукописей, разбросанных по комнате. Король-недотепа, восседавший сейчас за длинным столом, буквально утонул в кресле и казался как никогда обрюзгшим и постаревшим. Судя по всему, он провел за чтением несколько часов. – Вы д-д-действительно полагаете, что человечество з-з-заслуживает такого конца? – мягко спросил он. (Десять лет я не слышал, как он заикается!)
Я отошел от двери, но не ответил. Более двадцати лет Билли был моим другом и покровителем, но сейчас мне хотелось убить его. Мысль о том, что кто-то читает «Гиперион» без разрешения, привела меня в ярость.
– Вы д-д-датируете свои с-с-с… песни? – спросил король Билли, перебирая последнюю стопку исписанных страниц.
– Как вы сюда попали? – выпалил я.
Вопрос был отнюдь не праздный. В последние годы скиммеры, десантные челноки и вертолеты неоднократно пытались проникнуть в район Гробниц Времени, но безуспешно. Машины прибывали на место, но без пассажиров. И это сильно укрепляло веру в миф о Шрайке.
Коротышка в помятой мантии пожал плечами. Наряд, замышлявшийся как нечто королевски великолепное, делал его похожим на растолстевшего арлекина.
– До Башни Хроноса я шел с последним караваном паломников. А оттуда с-с-свернул к вам. Послушайте, М-Мартин, вы уже много месяцев н-ничего не пишете. Почему?
Я сердито взглянул на него и стал молча придвигаться к столу.
– Возможно, я смогу объяснить, в чем тут дело, – сказал король Билли. И он посмотрел на последнюю законченную страницу «Гипериона» с таким видом, словно там содержался ответ на долго мучившую его загадку. – Последние строфы написаны в прошлом году, в те самые дни, когда исчез Дж. Т. Телио.
– Ну и что? – Сейчас я был уже у дальнего конца стола. Как бы машинально я пододвинул к себе невысокую стопку исписанных страниц. Теперь Билли не мог до нее дотянуться.
– А то, что, п-п-по сводкам ССО, это был последний житель Града Поэтов, – сказал он. – Точнее, п-п-предпоследний. Вы-то живы, Мартин.
Я пожал плечами и начал обходить стол. Я хотел подобраться как можно ближе к Билли, но так, чтобы он не догадался, что мне нужно.
– А знаете ли, М-Мартин, вы ведь не з-з-закончили еще эту вещь, – произнес он глубоким, печальным голосом. – Так что у человечества остался н-неболышой шанс пережить Падение…
– Нет, – ответил я, подкрадываясь ближе.
– Но ведь вы не можете писать ее, не так ли, Мартин? Вы не можете с-с-сочинять стихи, пока ваша м-м-муза не искупается в крови, не так ли?
– Дерьмо собачье, – сказал я.
– Возможно. Но совпадение поразительное. Вы никогда не задумывались, М-Мартин, почему Он пощадил именно вас?
Я пожал плечами и отодвинул от него еще одну пачку. Я был выше, сильнее и решительнее, чем Билли. Но я должен быть уверен, что он не прихватит с собой рукопись, когда я стащу его со стула и вышвырну вон.
– Н-нам нужно раз и навсегда п-покончить с этим, – сказал мой покровитель.
– Нет, – сказал я, – это вам нужно отправиться куда подальше.
Одним движением отбросив в сторону последнюю стопку страниц, я угрожающе поднял руки (с удивлением обнаружив в одной из них бронзовый подсвечник).
– Не двигайтесь, пожалуйста, – негромко произнес король Билли, и в руках у него оказался нейростаннер.
Я замер лишь на секунду. Потом расхохотался:
– Не бери меня на пушку, ты, трепло несчастное. Да у тебя духу не хватит выстрелить, даже чтобы спасти свою шкуру.
И я шагнул вперед. Я хотел избить его и вышвырнуть вон.
Щеку холодил камень, и, уловив краем глаза сияние звезд в проломах решетчатого купола галереи, я понял, что лежу во внутреннем дворике. Моргнуть я не мог. По окаменевшему телу бегали мурашки, как будто я отоспал его и теперь, после болезненного пробуждения, к нему возвращается чувствительность. Из горла рвался крик, но челюсти и язык были как чужие. Внезапно меня подняли и прислонили к каменной скамье. Теперь я мог видеть двор и бездействующий фонтан, сооруженный по проекту Рифмера Корбе. В мерцающем свете предрассветного звездопада бронзовый Лаокоон боролся с бронзовыми змеями.
– Из-з-з-звини, Мартин, – произнес знакомый голос, – но этому с-с-сумасшествию нужно положить конец.
В поле моего зрения появился король Билли с большой пачкой бумаги в руках. Остальные кипы исписанных страниц лежали на бортике фонтана у ног металлического троянца. А рядом стояла открытая канистра с керосином.
Кое-как мне удалось моргнуть. Веки точно заржавели.
– Паралич пройдет ч-ч-через минуту-другую, – успокоил меня король Билли. Он спустился в чашу фонтана, поднял пачку рукописей и щелкнул зажигалкой.
– Нет! – выдавил я сквозь сведенные судорогой челюсти.
Языки пламени плясали недолго. Дождавшись, когда последний комок пепла упадет в фонтан, король Билли поднял следующую пачку и свернул ее в трубку. При свете пламени я увидел как по его щекам катятся слезы.
– Это вы все нат-т-творили, – задыхаясь, выговорил он. – Так вот, пора этому положить конец.
Собрав все свои силы, я попытался встать. Руки и ноги дергались как у марионетки, управляемой неумелой рукой. Боль была кошмарная. Я снова закричал, и этот отчаянный вопль, отражаясь от мрамора и гранита, заметался по двору.
Король Билли поднял толстую пачку, помедлил немного и начал читать вслух верхнюю страницу:
…искал напрасно я опору
Бессильной бренности своей, когда на плечи
Покоя вечного легла мне тяжесть.
Тот сумрак неизменный и три недвижные фигуры
Мои терзали чувства долгий месяц.
Пылающий мой разум измерял
Серебряной Селены превращенья,
И с каждым днем я походил все боле
На бестелесный призрак. Молил я смерть
Об избавленье от плена тяжкого
Юдоли этой… И, задыхаясь в ожиданье тщетном,
Судьбу свою бессчетно проклинал.[26]
Подняв лицо к звездам, король Билли предал эту страницу огню.
– Нет! – прохрипел я и невероятным усилием заставил ноги согнуться. Встав на одно колено, я попытался опереться на ватную руку, но тут же повалился на бок.
Черный силуэт в королевской мантии поднял еще одну пачку – слишком толстую, чтобы свернуть ее в трубку, – и стал читать еле видимые в темноте строки:
…и я лицо увидел,
Людской не тронутое скорбью, но с печатью
Неизгладимою тоски извечной, что убивает
И убить не может, которой Смерть сама
Не в силах положить конец; черта любая
В нем гибель призывала. Белизной и хладом
Оно превосходило и лилии, и снег, но эту грань
Мой разум преступить не смеет…[27]
Щелчок зажигалки – и еще полсотни страниц полыхают огнем. Король бросил горящие листы в чашу фонтана и потянулся за следующей пачкой.
– Не надо! – Всхлипнув, я выбросил тело вверх и, изо всех сил напрягая ноги, чтобы одолеть сумятицу нервных импульсов, привалился к скамье. – У-мо-ляю!
И тут на сцене появилось новое действующее лицо. Нет, не появилось – встряхнуло мои мозги, чтобы я наконец обратил на него внимание. Казалось, он был здесь и раньше, но ни я, ни король Билли просто не замечали его, пока пламя не разгорелось ярче. Невероятно высокий, четверорукий, покрытый сверкающим панцирем, Шрайк устремил на нас свой огненный взгляд.
Король Билли шумно вздохнул и отступил было на шаг, но затем снова двинулся вперед, чтобы бросить в огонь очередную порцию рукописей. Тлеющий пепел вместе с дымом уносился вверх. С полуразрушенного купола, увитого диким виноградом, сорвалась стая голубей. Хлопанье их крыльев прозвучало, как выстрелы.
Я шагнул за королем и едва не упал. Но Шрайк даже не шелохнулся, даже глазом не повел.
– Убирайся! – закричал король Билли. Он уже не заикался. Он стоял, держа в руках кипы горящих листов, и кричал срывающимся голосом: – Убирайся! Убирайся в бездну, которая тебя породила!
Мне показалось, что Шрайк чуть наклонил голову. Алые отблески пламени играли на металлических гранях его тела.
– Мой повелитель! – выкрикнул я, но кому были адресованы эти слова, королю Билли или сверкающему исчадию ада, я и сам тогда не знал и не знаю до сих пор. С трудом сделав несколько шагов, я попытался схватить Билли за руку.
Но на прежнем месте его уже не было. Секунду назад я мог бы коснуться его рукой, а сейчас он висел в воздухе над каменными плитами двора, метрах в десяти от меня. Пальцы чудовища, словно стальные шипы, пронзили его руки, грудь, бедра, но, корчась от боли, король по-прежнему сжимал в кулаках горящие страницы «Песней». Шрайк держал его перед собой, как отец, поднявший сына над крестильной купелью.
– Уничтожь! – кричал Билли, беспомощно дергая проколотыми руками. – Уничтожь!
Я остановился у края фонтана и оперся на парапет. Что я должен уничтожить? Шрайка? Потом я решил, что он имел в виду поэму… И наконец до меня дошло: и то, и другое. Кучи рукописей – не менее тысячи страниц – лежали на дне фонтана. Я поднял канистру.
Шрайк не сдвинулся с места, а в следующее мгновение он едва заметным плавным движением прижал короля Билли к своей груди. Билли скорчился от боли и слабо вскрикнул, когда длинный стальной шип, разорвав его аляповатый шелковый наряд, вышел над самой грудной костью. Я тупо уставился на него и почему-то вспомнил коллекцию бабочек, которую собирал в детстве. Потом медленно и неуклюже, как автомат, принялся поливать рукописи керосином.
– Сожги их, Мартин! – задыхаясь, хрипел король Билли. – Ради Бога, сожги!
Я подобрал выроненную им зажигалку. Шрайк не двигался. По королевской мантии, сливаясь с алыми квадратами узора, расползались пятна крови. Я щелкнул древним устройством раз, другой, третий, но пламени не было – только искры летели. Сквозь слезы я смотрел на труд своей жизни, сваленный кучей на дне пыльного фонтана. Зажигалка выпала из моих рук.
Билли закричал и забился в объятиях Шрайка. Я слышал, как сталь со скрежетом прошла по кости.
– Сожги! – хрипел король. – Мартин… О Боже!
Я развернулся, пятью быстрыми шагами преодолел разделявшее нас расстояние и выплеснул полканистры. От керосиновой вони у меня хлынули слезы. Билли и чудовище, державшее его, намокли и выглядели теперь как два комика из старого голобурлеска. Билли моргал и кричал что-то бессвязное, на граненой морде Шрайка отражалось расцвеченное метеорами небо, и в этот момент одна из искр от тлеющих страниц, которые Билли все еще сжимал в руках, попала на керосин.
Я прикрыл лицо руками (поздно – бороду и брови опалило) и стал отступать, пока не уперся в парапет фонтана.
На мгновение этот костер превратился в поразительное огненное изваяние – желто-голубую Pieta[28] с четверорукой мадонной, держащей перед собой тело Христа. Затем объятая огнем фигура скорчилась и выгнулась дугой, словно ее не пронзали стальные шипы и два десятка скальпелеобразных пальцев, и раздался крик, такой крик… До сего дня не могу поверить, что он исходил от человеческой половины этой слившейся в смертельном объятии пары. Крик этот швырнул меня на колени. Тысячекратно отраженный от каменных стен, он возвращался ко мне снова и снова, поднимая в воздух голубей со всего города. Крик не прекратился и после того, как пылающее видение разом пропало, не оставив после себя ни кучки пепла на земле, ни пятнышка на сетчатке. Прошла еще минута или две, прежде чем до меня дошло: теперь кричу я сам.
Все пошло прахом, как, впрочем, и следовало ожидать. В реальной жизни хорошие концовки случаются редко.
Несколько месяцев, а может, и целый год, я переписывал испорченные керосином страницы и восстанавливал сгоревшие. Вряд ли вы удивитесь, узнав, что поэму я так и не закончил. И дело тут не во мне. Моя муза ушла.
Град Поэтов дряхлел и разрушался. Я прожил там еще год или два – возможно, и все пять. Право, не помню. Тогда я был малость того. Доныне сохранились записи первых паломников, повествующие об изможденном, оборванном, заросшем бородою человеке с безумными глазами, который нарушал их гефсиманский сон непристойными выкриками. Этот помешанный постоянно околачивался возле Гробниц и, потрясая кулаками, требовал, чтобы трусливая тварь, прячущаяся внутри, вышла к нему.
В конце концов безумие выгорело само, хотя угли его тлеют до сих пор. Протопав пешком полторы тысячи километров, я вернулся в цивилизацию. С собой я унес только рукопись. В пути я ловил скальных угрей, ел снег; последние десять дней и вовсе голодал.
Прошедшие с тех пор двести пятьдесят лет, право же, не заслуживают ни воскрешения, ни тем более вашего внимания. Поульсенизации, чтобы дать инструменту возможность жить дальше и ждать своего часа. Две длительные заморозки в нелегальных субсветовых полетах, поглотивших по сотне с лишком лет каждая. И каждая взимала свою дань клетками мозга, памятью.
И все это время я ждал. И жду до сих пор. Поэма должна быть закончена. И она будет закончена.
В начале было Слово.
В конце… былая слава, былая жизнь, былые порывы…
В конце будет Слово.
«Бенарес» достиг Эджа на следующий день, немного позже полудня. Одна из мант умерла прямо в упряжи, не дотянув до места назначения километров двадцать; Беттик не стал ее выпрягать, просто перерезал постромки. Другая продержалась до тех пор, пока они не ошвартовались у выцветшего старого пирса, – здесь она вдруг распласталась в изнеможении, и лишь пузырьки воздуха, поднимавшиеся из дыхал, показывали, что она еще жива. Беттик приказал выпрячь ее и выпустить в реку, объяснив, что в проточной воде у загнанного животного еще есть шансы выжить.
Проснувшиеся на рассвете паломники любовались разворачивающимся перед ними пейзажем. Разговаривали они мало, а Мартина Силена попросту старались не замечать. Поэта, впрочем, это ничуть не огорчало… Запив вином свой завтрак, он приветствовал восход солнца парочкой непристойных песен. За ночь река расширилась до двух километров и представляла теперь собой огромную тускло-синюю дорогу, прорезавшую невысокие холмы к югу от Травяного моря. Здесь, на подступах к морю, деревья исчезли, а коричневато-золотистый вересковник мало-помалу сменили двухметровые ярко-зеленые северные травы. Холмы становились все ниже, пока не исчезли совсем, и по обеим сторонам реки теперь тянулись густо поросшие травой обрывистые берега. На севере и востоке над горизонтом повисла едва заметная темная полоска, и тем паломникам, которые жили прежде на планетах с океанами и знали, что эта густая синева говорит о близости моря, то и дело приходилось напоминать себе, что единственное в этих краях море представляет собой несколько миллиардов акров травы.