Родился в 1999 году. Живет в городе Домодедово.
По образованию инженер-нефтяник. Работает учителем математики. Член Московского областного союза писателей России. Ученик Дмитрия Воденникова.
Я хочу вам сказать,
что экссудативный отит —
очень плохой гость.
Он так утомил мое среднее ухо,
что оно вчера решило
собрать слух в чемодан
и по нервам сбежать
на випассана.
Но все обошлось,
и оно не сбежало,
ведь у уха нет ног,
а главное,
нет чемодана.
Когда в ухе переливается жидкость,
вместе с ощущением страшной боли,
я в глухой тишине
слышу райские крики.
Будто младенец родился
и сразу же закричал,
чтобы наполнить свои легкие
болью.
На которой зацикливаюсь.
Беру бокал,
наливаю воды
пью,
наливаю воды,
пью,
не наливаю.
Уснул.
Во сне я оказываюсь посередине
между Марксом и Бродским.
Я в чемодане у среднего уха
лежу рядом с курткой Фернана Леже
и рядом с потерянным слухом.
Мой слух – диссидент,
мое правое ухо завербовало
его и мой редкий сон.
Меня превратили
в каменный уголь.
Теперь я катаюсь
по лицам кумиров,
на пару с запачканной курткой
Фернана Леже-Довлатова.
Нас приютил красный Дедушка,
который хотел стать прадедушкой,
но мы с курткой решить не смогли,
кто из нас будет ему рожать.
Я с чемодана свалил белой девушкой,
куртка осталась на мне,
только нет больше красного дедушки,
и слуха уже нет в стране.
Вчера осознал, что я сын-одиночка,
без отца и почти без матери.
Мать жива, у нее два сына от отчима,
и живут они в красном доме.
С ним меня ничего не свяжет,
кроме Олега с четвертого,
с которым буду пить водку
впервые в пятнадцать лет.
Про отца меня можно не спрашивать.
Когда он был с моей мамой,
я был еще крохотным эмбрионом.
А когда стал эмбрионом средних размеров,
он меня обнаружил и вышел
из этой нечестной игры,
благо я успел сохраниться.
И выжил.
(Я выжил потому, что бабуля и дедуля
настояли меня рожать.)
Вылез из мамы в рваной рубашке.
Красный и солнечный, с белыми волосами.
С рождения стал по отчеству сыном дедуле,
а по факту сыном бабуле.
Помню, ты стояла нарядная,
да и я был тоже нарядный.
Только ты, скорее, как новогодняя елка,
а я просто перебрал алкоголя.
Изображая стояние, искрометно пытался
что-то тебе донести,
но мой пьяный язык,
так уставший махать словами,
на никотиновых резцах
засыпал.
Ты меня понять тогда не сумела,
я глаголу лил в тебя на пролетарском.
И ты полилась,
как дождь или слезы,
буквально лилась ниже пояса,
так натурально изображая
живой ко мне интерес,
что и мой живой
к тебе интерес
ниже пояса
изобразился.
Ты сказала, что все случится,
когда выпадет первый снег.
Ты это сказала четырнадцатого октября,
и через полтора часа
четырнадцатого октября
выпал первый снег.
Небо всегда за меня.
Я овладел пятибуквенным именем.
(Уж простите меня за сексизм.)
Четыре года произвола и рабства,
четыре года владенья тобой.
Я твоим сладким именем
стал затыкать пустоту,
суя тебя в черные дыры
моих новорожденных писем,
в которых я откусил
от тебя самый мягкий знак.
Ева взяла из Эдема
(в память о райском саде)
этому миру явить
четырехлистный клевер.
А я просто из Домодедово
(в память о том октябре)
этому миру являю
в стихах
четырехбуквенную Дашу.
А мягкий знак, который я сожрал,
во мне переварился в твердый знак
моей фрейдистской немощной натуры,
который, если верить в зодиак Стрельца,
мне больше, чем всем им, подходит.
Он, как цветок, встает на мне вопросом,
стремясь пробить своим стволом
все натяжные потолки,
которые одел не он, а я,
надел, дебил, без спроса.
Мой твердый знак
моей неведомой любви
рожден на свет,
чтобы познать твои пустоты.
И наконец, когда познаю
все твои изъяны изнутри,
я изыму тебя у матери твоей,
чтоб сделать тебя матерью
наших с тобой цветков.
Наш плод взойдет на свет,
как солнышко восходит на востоке,
ведь ты и есть восторг.
Он выразит все знаки языка
из синтаксиса немощных мычаний.
И в нем мы разглядим с тобою
от тебя откушенные знаки,
перекрещенные с моей
мужской судьбой.
Наш плод цветков взойдет на грудь твою,
как я мечтал взойти на глянцевые скалы,
чтобы в конвульсиях ломиться в цитадель
твоего любящего, ласкового сердца.
В котором бьются наши языки
неправильностью нашей детской речи.
В котором бьется пролетарская глагола,
ту, что я лил в тебя по пьяни в октябре.
Ребенок будет слышать все, что я глаголил
на своем пьяном вечном языке.
И вот шестнадцать лет смотрел на мир
из-за решетки, сделанной из перекрестных рифм.
Сквозь них прошло мое малюсенькое детство,
сквозь них, как водка в раковину утекала, утекла
моя случившаяся пропитая юность.
И вот теперь, теряя гравитацию,
в свободе форм моих написанных речей,
я сквозь решетку эту испаряюсь
и оседаю в памяти людей.
Которые меня оттуда изымают.
Кладут нагим под свой родной язык.
А я, не в силах отказать, бездумно соглашаюсь,
чтобы родиться вновь
внутри чужой прокуренной исповедальни
в виде настоящего себя.
Однако я жалею рот, порвать боясь,
ныряю в шелковую глотку на гортань.
Хочу на всякий случай своровать
красивый незнакомый голосок.
Оттуда в легкие, на встречу с никотином:
давно не виделись с родимой кислотой.
Заполнился,
и так прикольно.
И выхожу на свет в двадцать четыре года,
немного лишь, но овладев своим шершавым языком.
Я достаю из кожаного чемодана
восемь ослепительных каштанов,
которые я собираюсь полюбить,
кладя в те самые огромные штаны.
Чтоб в них прожить свою, ступающую в жизнь,
мудрую и сдержанную зрелость,
которая мне будет помогать
каштанами заполнить до краев
глубокие бездонные карманы.
И я вам их попозже покажу.
У красивых детей вместо рук – лебединые крылья.
И мы крыльями машем, пытаясь взлететь повыше,
но нам, к сожаленью, никто не вышил
аэродинамических рукавов с автопилотом.
Чуть только стопа лишена ощущенья Земли,
лишь немного приблизившись к кольцам Сатурна,
мы забываем, как близко
становимся к солнцу,
и близкое солнце нас обжигает нещадно.
Мы теряем баланс в поцелуе со светом,
мы теряем момент, становясь бесхозным пространством,
мы превращаемся в груз из костей и крови́,
ведь сгорели дотла наши врожденные перья.
Мы стопа́ми вгрызаемся в рыхлую землю,
мы целуем остаток птичьей мечты,
и с пыльцой на губах не упавших на Землю комет
мы, как усопшего в лоб на прощанье,
целуем сиреневый прах
наших обугленных крыльев.
Родилась в Донецке в 1983 году. Член Союза писателей России, Союза писателей ДНР и Союза писателей Республики Крым. Стихи переведены на девять языков. Обладатель и финалист множества международных и национальных премий, в том числе Гран-при VIII Международного литературного фестиваля «Чеховская осень», специального приза «Слова на вес золота» еженедельника «Аргументы и факты», Национальной российской премии «Лучшие книги и издательства года – 2018» в номинации «Поэзия», премии «Книга года» (в соавторстве) и др. Автор семи книг.
Откуда он берется, этот страх?
Вот белый лист, не рукопись еще.
И по нему на почерка санях
еще мурашки не ползут. И счет
неловко открывать. Сияет ночь.
Какая странная здесь близкая луна.
От берега идет такая мощь,
как будто рядом началась война,
как будто зреет ярости бутон
под толщей вод стерильной белизны.
Для каждой головы здесь свой патрон.
Здесь свой патрон для каждой головы.
Драги-драги, драги-драги. Это магия-магия…
По малой воде босая идет Анфельция.
Здесь куда ни посмотришь – лагерь.
Ни одной распахнутой дверцы.
А Анфельция все идет да идет.
Беломорье под стопами ее ластится.
Здесь куда ни посмотришь, все ровно наоборот.
Притирается Россия и ее части.
Папка мой, – говорит, – самый главный косарь.
Косит травушку, косит родненькую.
Он с матёры[2] Анфельции привез букварь —
книжечку зеленую тоненькую.
Драги-драги, драги-драги. Это магия-магия…
По малой воде босая идет Анфельция.
Рассказать тебе, как у них тут было на архипелаге?
Так же страшно, как у нас сейчас в Донецке.
Прадед мой, ну ты как, Митрофанушка Соловецкий.
Я приехала к тебе ровно век спустя.
Я уверена, что ты слыл тут орешком грецким, —
твердая скорлупа.
Закрываю глаза. Я живу тут в комфортном номере,
теплый душ, белые простыни, свет не гашу в ночи.
Мы же даже не знаем, в каком ты году тут помер,
мне показывали кирпичи.
Красные, черные, с отпечатками человских ладоней.
Может быть, что какая-то из них твоя?
Или все же под громадной ногой СЛОНовьей
ничего от тебя
не осталось, никакого следочка малого,
никакого оттиска, не у кого спросить.
Мне о тебе рассказывала твоя внучка, моя мама,
в прошлое нить.
Говорила, что от тебя остались сапоги кожаные добротные
да бабушкины разговоры, полные вдовьих слез.
А дети твои все выросли, Иван стал плотником,
похоронен в городе роз[3].
А Настя, счастье твое, родила мою маму почти что в сорок.
Потом моя мама родила меня – ее позднюю умницу.
А сапоги мы твои храним. Они оказались сорок второго,
сын мой хотел в них на улицу.
Для форсу или еще с какой подростковой целью,
да только бабушка заголосила: «Сними, дурак,
не в пору они, не в пору они тебе». Загородила собою двери.
Не в пору, сынок, не в пору.
Да будет так…
Письма неотправленные,
письма отравленные
любовью и болью.
Писались чернилами, потом, слезами, кровью,
почерком кружевным, запятыми да точками бисерными.
За какое-то время до выстрела.
Разреши поделиться мыслями…
А как вышло-то так, что теперь наша память,
этих мест святых наша рана,
принадлежит не нам, а нам лишь магнитики ширпотребные,
принадлежит тем, кто придумал формулу слов «генетическое отребье»?
Как так вышло, что горюшко мое, мою память о прадеде
отобрали и сделали гаденькой-гладенькой,
что тот валун из фундамента каталажки,
чем-то навроде лакмусовой бумажки.
Как так вышло, что то, на чем мы стоим,
вкопанные по животы да по плечи,
превратилось не в светлый дым
от поминальной свечки,
а в браваду, в расковыривание гвоздем,
в шрам людоедства, в критический пост.
Мой прадедушка стал для этой земли золотым зерном
и теперь он во весь свой рост
встал и требует: «Говори!
Говори и память не отдавай».
Ему было то ли сорок два, то ли сорок три,
когда он из ада попал в рай.
Сидели они на жердочках, словно птицы.
Росли у них на спинах голубиные крылья.
Были кирпичного цвета их немолодые лица.
И пахло страхом. Страх пахнет гнилью.
Тут сколько ни пересказывай, все равно мало,
тут сколько ни поминай, все равно всех не помянешь.
Прадед мой явился прям там, во храме,
ровесник мне, моложавый поджарый старец.
Я писала записочки, разделяя живых и мертвых.
«А у Господа живы все», – сказал иронично-колко.
А потом поэта процитировал – про статус жертвы.
И еще показал мне синюю крошечную наколку.
Мой прапрадед – купец первой гильдии —
никогда не видел свою правнучку Лилию,
но она получила от него больше,
чем изумрудную брошку,
спрятанную за подкладкой.
Он передал ей хватку.
Мой прадед умер в концлагере Соловецком,
не оставил вовсе никакого наследства,
но вся семья после его кончины
находила причины
никому ничего не рассказывать.
Говорили только, что поняли с одного раза.
Мой дед прошел две войны, был ранен трижды.
За двором у него росли три крученых вишни.
Его первая женщина загуляла с немцами.
Вторая была примерной. Со второй они не были венчаны,
но прожили полвека, а может, и больше, со счета сбились,
в бедности, которой тогда гордились.
Мой отец был физиком с идеальным почерком.
Я была его младшей любимой дочерью.
Неудавшейся пианисткой – кисти-циркули.
Мы с ним вместе читали романы Пикуля.
И как будто бы даже были счастливы в девяностые,
а потом я стала взрослой.
Мой сын смешанной крови еврейско-русской,
мало говорит, много чувствует.
И на его долю тоже уже выпало всякого.
У него и моего прапрадеда характеры одинаковые.
Девятнадцатый август разменял недавно
купца первой гильдии прапраправнук.
Говорят, человек живет в памяти трех поколений после,
затем исчезает, память о нем выкуривается папиросой.
И кажется, что человека никогда и не было.
И кажется, все с листа начинается белого.
Но это не так, поверь мне, я не помню, откуда знаю,
что все они присматривают за нами из рая.
Затертое слово «народ». О чем оно? Это слово.
О том, что прапрадед мой в моем сыне родился снова.
О том, что у каждого русского за спиною невидимый ранец,
в котором прапрадед купец и дед, что был трижды ранен,
отец с идеальным почерком и прадед с наколкой синей.
Затертое слово «народ» на контурной карте России.
Думаешь, это я брежу, сошла с ума от горя,
нет, то море Белое выступает порами,
потом точек на бумагу каплет, кляксами рифм,
в которых и дiм, и дым, и Крым, и прадедушка Митрофан.
Обещал мне прийти под утро,
красивым, отмытым, реабилитированным.
В куртке с надписью Don Аbibass.
Сижу на втором этаже с сердцем заминированным.
Пришел! Пришел, но чумаз,
а все равно красивый, как Боженька,
ясный, как свет соловецкого маяка.
Принес в дар ложку, обычную ложку,
три картофелины, два буряка,
половину моркови, лаврушку да лист капустный.
Вскипятил воду, чего-то там наварганил, разлил по тарелкам.
Зачерпнула, а в ложке пусто.
Зачерпнула, и снова пусто…
Длинная стрелка
застряла на
без
четверть смерть.
«Сколько той жизни, – хохотнул в кулак, —
но самое главное в ней
с рóдными набыться и посмотреть,
хоть одним глазком посмотреть,
как родинки моей драгоценной жонки
станут носить потомки».
Вот тебе, Анфельция, лагерная моя ложка.
Запомни, Анфельция, русский народ – матрешка.
Из большой достаешь среднюю, из средней еще усредней.
Десятки, сотни, тыщи, муллионы людей.
Сижу внутри глубоко-глубоченько-глыбоко.
Маленькая такая матрешечка для брелока.
А вынь меня, и большая станет пуста-пустехонька.
Будет тебе охать.
Будет тебе причитать, Анфельция, об ушедшем.
Поздравляю тебя, Анфельция, со всем прошедшим.
На часах меж тем без десяти кончина.
Береги мужчину, Анфельция, береги своего мужчину.
Вы, бабы, структуры воловьей,
мед уст со звериной кровью,
а мы – шеи широкие да ноги глиняные,
с мамкой-землею связаны пуповиной,
потому и живем коротко
между молотом и Молотовым[5],
между молотом и молохом.
– А было ль счастье?
– Было, Анфельция, было,
твоя прабабушка сильно меня любила,
да так любила, что каждому говорила.
А я ее как любил, до последнего вдоха-выдоха.
До самой двери в бессмертье – из ада выхода.
Я и сейчас люблю. И ее, и все наше потомство.
Когда средь осенних туч, сквозь дощ, луч солнца
чертит в твоем блокноте еще одну линию,
то это мы на тебя смотрим с небес с Фотинией,
и радуемся, и кланяемся, и передаем приветы.
С некоторой задержкой, но к нам приходит и «Литгазета»,
и все те книги, над которыми с блохоловкой ночами
ты сидишь в своем городе – граде новой русской печали.
Человек человеку – приговор и расстрел.
Человек человеку – очередной обстрел.
Нас везли во тьме
в еще большую тьму
на теплоходе Глеб Бокий
учить актуальные исторические уроки.
Теперь другие уроки, не менее исторические.
Мамка моя покойная была из-под Геническа.
Папку из-под Киева занесло за каким-то…
Родословное древо у нас, что макет лабиринта.
Это еще без предков моей Фотинии драгоценной.
Знаешь, я мечтал, что выживу и куплю ей платье концертное.
Синее в пол с белым воротничком, кружевной нижней юбкой.
В мясорубке
несправедливости
я мечтал, что моя голубка
выйдет на сцену снова, все еще тонкая, но уже беременная нашим третьим,
и споет стихи про любовь.
Любовь, навечно повенчанную с лихолетьем.
под нагрузкою
под разгрузкою
бьется сердце
бьется русское
сердце атомное
сердце точное
стук да стук
сердце-молоточек
дзынь да дзынь
сердце-колокольчик
бьется сердце
и добивается
роза красная
в мире сером
ты прислушайся к сердцу русскому
под нагрузкою под разгрузкою
от рождения до бессмертия
милосердия милосердия
стон предсердий
И не знаю, рассказывать ли, а может, смолчать,
наблюденье мое не из самых точных.
Сорок недель носит ребеночка в чреве мать,
растит ему сердце, легкие, головушку, позвоночник.
Из себя растит, расстается с плотью и частью души,
а он, скрюченный, в чреве ее – свет нездешний.
Ты, Анфельция, то, что говорю тебе, наверное, запиши.
А может, и не записывай, так безгрешней.
Носит маменька крошку хлеба внутри, но еще не хлеб.
Носит за тонкой стеночкой дитятко ненаглядное.
Ждет, чтобы сыне ее подрос и окреп,
молится перед неугасимой лампадою.
Богородице молится: пусть выживет, доживет,
приведет невесту, родит семерых и больше.
Ходит мамка туда-сюда, гладит рукой живот,
и чем ближе к родам, тем стеночка между мирами тоньше.
Он, конечно, вырастет, поживет свое, а в конце пути,
когда ходики на стене остановятся без пяти…
Где ты видел ходики на стене в карцере под Маяком?
Я не видел, но мне казалось. Так ли, тик ли… Чудовищным молотком
по затылку баба щербатая, самая некрасивая баба в мире,
трахнет прямого аки горбатого на краю могилы.
Общей могилы, что потом и не разберешь, где чей
сыне рожениц страны несчастной моей.
И лежат спящие вечным сном, снова младенчики
в чреве земли-матушки мальчики наши, кузнечики.
Руки за спинами связаны, в головах ветер.
Будет ли кто в ответе за них? Никто не будет за нас в ответе.
Это будет повторяться снова, снова и снова —
история многострадального Иова.
Слово в слово.
Вон он жил —
светлоголовый Иов —
не жалел слов,
славил Господа
почитал,
считал овец, складывал, вычитал.
А потом весь его капитал
поделил на нуль
диавольский поцелуй.
Прямо в лоб целовал диавол каждого из детей:
троих дочерей, семерых сыновей.
Никого не осталось, чтобы отца обнять,
только их мать
выла, рвала волосы:
«Отрекись, Иов,
как дурак сидишь,
струпья скребешь черепком глиняным.
Страданье безвинное —
то значит, что нет Бога, нет Его промысла.
Ох, Иов, Иов, ничего не осталось от тебя, кроме голоса,
вот и скажи, прокляни».
Со. Лов. Ки.
Ни в одной книге об этом не сказано,
никому не пришло на ум.
То сам диавол, завладевший человским разумом,
забирался на высокий валун
и глядел на море,
губитель да рукоблуд,
говорил «я велик», а был все равно маленьким,
что кожный струп
на теле Иова,
на теле страны моей буйноголовой.
А как звали? Ногтев, Эйхманс или Бухбанд[6].
Не так и важно.
Вот скажи мне, откуда в человеке талант?
От Господа, – скажешь.
Мол, целовал Отец
перед выходом,
и родился младенец.
Вдохнул, выдохнул,
заорал, присосался к груди,
не изувер совсем, новенький человечек.
А потом диавола в себе разбудил
и как давай калечить,
губить,
катовать.
К несчастiю рукою железною загонять.
Не плачь, Анфельция, их никого уж нету,
лежат костьми изнутри планеты,
А диавол? Диавол вечен.
Присматривается к человечине.
Присматривается к человеку
в любом веке.
Святцы. Библия. Стиры[7].
Как думаешь, Фотиния меня простила?
По-бабьи ответь, вот ты бы простила покойного?
А конвойного?
А стукача?
А палача?
Простила.
Простила.
Тебя бы простила.
А этих бы ненавидела люто до самой смерти.
Со всей огромной бабьей воловьей силой.
Один из новозамученных все сожалел, что черти
не каются и от этого больно ему, почти умерщвленному.
Ему от этого было больно, а черти все рыготали, хвостами били.
Палачи, стукачи, надзиратели и конвойные —
нераскаянные. Штабелями легли в могилу.
Полетели головы буйные – лысые курчавые рыжие.
Полетели головы. Полетели.
А ты, дед, выжил. Погиб, но выжил,
и в девяносто умер в своей постели
в кругу семьи, под лепет правнука новорожденного,
подержал напоследок его пяточки курносейные.
И небо синее бездонное бескордонное
открылось – звездами соловецкими все усеяно.
Самые жаркие да кровавые
битвы всегда за рай.
Избави нас, Господи, от лукавого.
Избави нас, детей твоих грешных.
Рождаемся бессловесными,
растем картавыми,
держимся что есть силы за край
мамкиной юбки. За ней начинается тьма кромешная.
И ничто не зорко: ни глаз, ни кончики пальцев, ни сердце.
Все тьма, все бельма, все беспросветно.
Кроме островов этих – Соловецько[8].
Где и рай, и ад – всё одни, возведенные человеком стены.
На разрыв помни об этом, до последней капли кровушки русской,
и тогда есть шанс, что и сегодняшний ад станет раем звенящим.
Береги это чувство, слышишь, убереги это чувство,
меня помяни. Всех нас помяни. И живи. Живи, моя хорошая, настоящим.
То прошло все, о чем болит,
о чем стонут соловецкие стены.
О чем помнит Голгофо-Распятский скит[9].
Жизнь – мгновенье, и смерть мгновенна.
Хоть и тянется день порой, что резиновый,
хоть и длится ночь бессонная, словно лагерная.
Закрой глаза мои /для покоя вечного/, Анфельция, светло-синие.
Закрой глаза свои /для сна предрассветного/, Анфельция, орехово-карие.
Что ты видишь? Свет, Анфельция, только свет,
тусклый огонек свечечки поминальной.
Это и есть мой ответ, Анфельция, на все вопросы твои ответ.
А о пустяках в другой раз как-нибудь погутарим.
А наутро разбудит тебя, Анфельция, колокол-благовест.
И пойдешь ты в старухи статные из вчерашних невест.
Так летит эта жизнь, коротенькая и злющая,
словно стрела в небо пущенная.
Целься в небо, всегда только в него, родная.
Я теперь все вижу – от рая и до самого края.
«С историей надо жить честно и мирно,
история – гидра.
Отрубишь одну башку,
поднесешь очередному божку,
а на месте ее вырастут две.
Еще страшней.
Ну, бывай, Анфельция!
Передавай привет внучку.
Да. И если вдруг на балкон в ноябре
прилетит к тебе парочка голубей,
не прогоняй.
Шепни им, чего хошь.
А чего ты вообще по жизни хошь?
Нет, с этим не помогу.
Это уже по вашим мозгам.
А по мелочи передам».
Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией союзов писателей и издателей России (АСПИР).
Родился и живет в Ростове-на-Дону. Автор двух книг: «Mortido» (2014) и «Зеркала Заалисья» (2017). Печатался в журналах «Ковчег», «Дон и Кубань», «Эхо Шахтинских прогулок», «Причал», «Веретено». В 2022 году вместе с Ириной Гет и Еленой Шевченко составил и издал коллективный сборник стихов «Лисьи песни» (32 автора).
Лауреат первой степени V Международного фестиваля «Всемпоэзии» (2023). Слушатель семинара поэзии АСПИР (Астрахань, 2023). Снимался в кино.
В последнее время мне странное снится:
Зовут за собой перелетные птицы,
И замерли дни между бытом и Раем,
И медный оркестр негромко играет.
Летящие стаи мне крыльями машут,
И не угадаю тональности марша:
Минорный – в конце, но мажорный – в начале,
Как осень – пора похорон и венчаний.
Слова не надежны и клятвы не вечны —
Один – в погребальном, одна – в подвенечном
И третий – с холодным и пристальным взглядом —
Уверенной поступью движется рядом…
Мне к стае прибиться, мне в небо подняться
Для новых рождений и реинкарнаций.
И сон оборвется на странном финале,
Где криками «Горько!» меня поминали.
Настоян Туман На Обугленном Сене,
На Павшей Листве, Под Ногами Налипшей,
И Голос Дождя, Не Веселый, Весенний,
А Сентиментальный, Осенний, Осипший.
А Осень Убогим Уютом Обманет,
Обнимет, Обмоет Водою Из Стикса,
И Бродит Прохожий, Как Ежик В Тумане,
И Я С Одиночеством Спелся И Свыкся.
Теперь – Зимовать, И Не Спать На Рассвете,
Что Так Соблазняет Полетом Из Окон —
Как Слово На Музыку – Сердце На Ветер…
Свернуться, Скукожиться, Съежиться В Кокон,
Зависнуть В Чужих Сновиденьях И Между
Забрызганных Стекол, Как Бабочка, Биться…
Лишь Только Одной Согреваясь Надеждой —
Дожить До Тепла, Додышать, Достремиться,
Сквозь Зиму И Ночь Добрести, Дотянуться,
Проламывать Лед И Лететь Через Вьюгу,
И, Может Быть, Вновь Повезет Улыбнуться
Апрельскому Солнцу, Как Старому Другу.
Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией союзов писателей и издателей России (АСПИР).
Родился в 1988 году в поселке Мга Ленинградской области, где и живет. Окончил Институт телевидения, бизнеса и дизайна («Невский университет»). Автор трех сборников стихов. Лауреат литературных премий: «Молодой Петербург» (2015), «Ладога» имени Александра Прокофьева (2018) и «Лицей» имени Александра Пушкина (2022). Победитель первой Всероссийской мастерской «Мир литературы. Новое поколение» (АСПИР, 2022). Стипендиат 22-го Форума молодых писателей России (Фонд СЭИП).
Сегодня утром я неспешно шел,
горело небо синим, птицы пели,
черемухи заканчивалось шоу,
заканчивался май в конце недели.
Я шел, и в кириллическую вязь
сплетались буквы, выводя узоры
про жизнь, где бесконечное сейчас,
где любят непростые разговоры.
Как памятник себе, смотрел вперед
на лица улиц в солнечном варенье,
на города беременный живот,
внутри которого мое стихотворенье.
Мое мгновение, мгновение мое!
Я ощущал всю мощь твоих инверсий.
И бабочки-весны короткое житье
всего на свете было интересней.
Был день простой, как летняя весна.
Жил человек на хлебе и рекламе.
Держалось небо голубое на
слонах, китах, котах и Мандельштаме.
Начиналось так…
Небо, полное яблок, падало на землю.
Земля падала на небо, полное яблок.
Ветер облизывал осколок морозной реки.
Редкая трава потянулась к рукам
местных, предчувствуя их тепло.
Долгое ожидание, похожее на попытку записаться
по телефону на прием к терапевту, и вот уже кто-то
из нас произносит слово «весна» постметафорой
признания в любви. Сперва робко и неуверенно,
а потом не стесняясь прохожих и коллег по работе.
Хочется запомнить момент,
когда наши лица
начали тонуть в солнечных лучах,
а мы гуляли по растаявшему снегу,
словно бессмертные.
В марте уже можно начинать
немного грустить из-за зимы.
Она снова неизбежно приближается,
как следующее утро после дня рождения.
Я заранее представляю будущее лето с легкой ностальгией.
Это чувство сопоставимо с тем действием, что уже никогда
не выполнишь, с теми словами, что уже никогда не произнесешь,
с той жизнью, что уже никогда не проживешь,
но продолжаешь прокручивать в голове
возможные варианты. Поэтому я обнажаю буквы
перед читателем, удаляю лишние тропы и нарративы,
окунаюсь в неоромантизм весны, чтобы обнаружить глаза
пост/мета/модерна (нужное подчеркнуть);
чтобы уловить движение слов в строке; чтобы осознать
все аллегории и все аллитерации;
чтобы услышать обрывки разговоров
в общественном транспорте,
где наивные рассуждения ребенка смешиваются
с наивными рассуждениями взрослых
настолько, что неразличимы;
чтобы внутренняя стиховность и говорение
превращались в стихотворение,
а свет рассыпался радугой,
как лучшая в мире раскраска.
Летние полки провинциальных супермаркетов
после нашествия короедов (так мы зовем
городских), словно женщины, брошенные мужчинами,
дожидаются очередного товароведа, чтобы на буднях
спасти односельчан от дефицита, когда опустошенную и унылую парковку
согревают солнечные лучи.
Дачи в ближайших садоводствах,
купленные или перешедшие по наследству,
снова впускают в себя варваров из мегаполиса,
которые так и не стали местными.
«Эти с города приехали», – поскрипывает калитка,
хрипит динамик смартфона, переходит из уст в уста соседей.
Поток автомобилей слабеет к закату. Наконец-то
можно выйти на улицу и надышаться лесом.
Захожу в супермаркет, где остался единственный,
чудом спасенный пакет с тихвинским хлебом,
как последняя сигарета в пачке.
В стихах разрежешь человека,
а там такая красота,
а там такая файлотека,
прозрения и слепота.
Глядишь без зависти и злости —
ты сам такой и тем живешь:
идешь работать или в гости,
по Млечному Пути плывешь,
находишь всякие приметы,
смеешься над самим собой.
Стихи разрежут стиховеды,
а человек внутри живой.
Отпустил стихи в большой мир.
Не звонят и не пишут. Хорошо им там?
Не холодно в глазах читателей?
Нырнуть в новый день,
А вынырнуть в старом
До того, как
Вот мы и проснулись на белоснежных страницах января,
став его повествованием, в котором надежда смешана с тревогой,
словно китайский виски с казахстанской кока-колой.
Новогодние фейерверки внимательно всматривались в наши окна.
Что они видели в них? Сугробы оливье и алкогольные нарративы?
Или людей, объединившихся с самыми близкими, чтобы
сказать друг другу о самом главном? Людей, объединившихся
за одним столом, чтобы признаться в любви друг к другу;
чтобы напомнить о незаменимости друг друга;
людей, переживающих за сильных мужчин и женщин,
находящихся на линии соприкосновения или в тылу;
людей, чьи сердца наполнены солидарностью с Белгородом;
людей огромной страны: от Балтийской косы до острова Ратманова.
Вот мы и проснулись новым утром, а улицы снежные и морозные
смотрят на нас равнодушно, словно верлибр на рифмы.
Что нас ждет впереди? Новая искренность, которая вовсе
не новая? Новые песни, но с такими знакомыми словами?
Я не знаю. Никто не знает. История дышит нашими легкими,
смотрит глазами детей, а написана будет внуками.
Но мы можем попытаться прочитать неразборчивый почерк
настоящего, похожий на рецепт врача, в котором каждому
прописана любовь.
Зимнее небо,
словно метафора
ранних сумерек.
Взгляд лирического субъекта.
Красноречивое
молчание эпитетов.
Обманутое ожидание рифмы.
Автомобильное ворчание
города.
Улица
недоумевает
от
увеличения
количества белого цвета,
словно читатель,
впервые увидевший
верлибр.
Образы женщин и мужчин
на остановках
общественного транспорта.
Знаки препинания прохожих.
Дольник нового дня
прячет лицо от ветра,
чьи разговоры наполнены
снегом.
Время говорить
о самом важном.
Время находить поэзию
в самом обыденном.
Мне снился ядерный апокалипсис
В ночь после дня зимнего солнцестояния
Хотя во сне было лето и тепло
Мы с родителями стояли на ж/д платформе
И увидели большой гриб от взрыва со стороны Петербурга
Я видел как вдалеке разрушаются здания
Я видел как птицы не могут летать и падают
Я видел как поднимается пыль
Я видел как взрывная волна приближается словно в фильме
Она заставила нас упасть
Хотя была уже ослабленной расстоянием
Мы находились далеко от эпицентра
Это не ядерный взрыв сказала мама
А простоя мощная бомба.
Мы облегченно вздохнули и на лицах появились улыбки.
Когда я прогуливался в парке,
мне улыбнулся ребенок,
которого несла на руках девушка.
Я тоже улыбнулся в ответ.
Если в мире осталась возможность
отвечать улыбкой на детскую улыбку,
значит, не все потеряно.
Извлекаю из глаз потертые джинсы неба;
фрагменты прохожих; грязные носки
сугробов и ледяные булыжники улиц;
пустые бутылки из-под новостей;
белое худи Русской равнины;
сырость оттепели; искусственный свет
похолодания; ветер дней; сюжеты
прочитанных книг; слова стихотворений,
испачканные снегом, и наступает весна.
Я ходил по бывшему югославскому городу,
чьи здания были разрушены во время бомбардировок
авиацией НАТО; я смотрел на восстановленный Варадинский мост,
соединяющий берега Дуная; ходил по Набережной жертв рейда;
общался с местными жителями, изрядно поседевшими и морщинистыми,
чьи языки еще помнили русский из школьных уроков;
мне было неловко, потому что внутри прорастало ощущение
стыда за нашу нерешительность, нашу слабость,
перемешанную с черствыми хлебными корками девяностых.
Я чувствовал личную ответственность, хотя в 1999 году
был еще ребенком и вряд ли понимал что-то про
«Разворот над Атлантикой» и Приштинский бросок,
в чьих тенях невозможно спрятаться от Солнца.
Каждое утро я спускался из гостиничного номера на завтрак
в футболке с изображением Путина и российского триколора,
собирая коллекцию удивленных взглядов западных поэтов
(нас было около 30), а после выходил на улицу,
расположенную рядом с площадью Свободы, где шумел
славянскими голосами небольшой рынок для туристов,
а над всем возвышалась католическая церковь имени Марии.
Прохожие с интересом рассматривали меня и мою футболку, улыбались,
махали руками, напоминая детей на экскурсионном
автобусе. Думаю, что мне хотелось таким образом сказать им:
я – русский поэт, беру ответственность за все наши промахи и неудачи,
за все наши слабости и ошибки; мы тут, мы с вами, мы вместе.
Я общался с болгарской поэтессой Елкой Няголовой
и македонским поэтом Ристо Василевским (за что благодарю их,
пользуясь случаем). Еще был польский поэт (его имя я не запомнил),
говоривший на русском, но об этом он сказал случайно в последний
день поездки, поскольку, по его словам, нам не о чем разговаривать.
Я фотографировался с американским поэтом Ленсом Хенсоном
и венгерским поэтом Габором Г. Гьюкичем в знак победы
культуры над политикой.
В один из вечеров мы все выступали на европейском литературном фестивале,
где звучал оригинальный текст, а затем перевод. Я не помню,
какие выбрал стихотворения, но после прочтения ко мне подбежал
двухметровый серб, пожал руку и крепко обнял. Следом тоже подходили
какие-то люди, жали руку и улыбались, а меня переполняло
ощущение родства с ними.
Теперь я пишу это стихотворение и вспоминаю, как
ходил по сербскому городу, где впервые заявил о себе
двадцать первый век, а человечество посмотрело
в его красные заспанные глаза; по сербскому городу, где эпоха
разворачивалась тяжело, как бомбовоз.
В Telegram публикуешь стишок,
сочиняешь короткий кружок,
находясь то в реальности снов,
то в иллюзиях из облаков,
в мельтешениях этих: да/нет.
Хочешь сильным быть, словно Донецк,
но ты слабый, как будто Москва
зарифмована снова с «Москва»
(эта рифма не знает о том,
есть ли жизнь за Садовым кольцом).
На словах ты Пелевин В(э). О.,
а на деле ты сам из чего
состоишь? Из молекул каких?
Из каких заблуждений людских?
Хочешь быть на кого-то похож,
но судьба – одиночный поход
(ты не купишь бессмертье за кэш,
это понял еще Гильгамеш).
Мелочь дней просто так раздавай,
словно это бесплатный вайфай,
получай за морщины рубли,
на фрагменты себя разруби —
будет трудно обратно собрать,
как обломки «Луны-25».
В «Википедии» скажут: был/жил
он, бесценных метафор транжир,
не жалея слова-позвонки
до последней строки.
На улице (за минуту до вьюги;
За полгода до отпуска) Утро задумалось.
Из блога удалился
Еще один подписчик, Любивший меня.
Жил-был круг.
Учитель вошел в класс
И вытер доску.
Небольшой городок,
Где среди знаменитостей Продавщицы магазинов.
Моностиховность
личные аккаунты в социальных сетях
превращаются в кладбища незаметно
пользователь заходил десять лет назад
прижизненный аватар рассматривать жутко
ставший архивом
программным кодом
памятником самому себе
он смотрит в тебя воспоминанием и улыбается
летопись мыслей на стене профиля
небольшие посты
фрагменты биографии пойманные в моменте
через фото из прошлого
можно взглянуть глазами умершего
на пространство
которое он видел в объектив камеры
с каждым годом их становится больше
сколько бы я ни старался обновлять список френдов
Родился в Санкт-Петербурге в 2008 году. Окончил 9-й класс школы «Открытый Ковчег». Пишет стихи и юмористические рассказы.
На вопрос о любимых поэтах – предшественниках, собеседниках, творческих ориентирах – Денис Кобленц отвечает: И. Бродский, Н. Гумилев, И. Северянин, Ф. Г. Лорка. Родившийся в тучном 2008 году, он еще только пробует на ощупь мировую поэтическую культуру – как глубокую воду, в которую готовится шагнуть. Глубина и температура этой воды ему по душе, как и отзвуки голосов, далеко отдающиеся в пространстве («Тишина и всплеск. / Так было, кажется, у Басё»): вслушиваясь в эти отзвуки, можно различить интонации, которые ты захочешь продолжить или к которым присоединишься.
За то (недолгое) время, что Денис занимается литературой, пространство классической поэзии стало для него узнаваемым и родным. В этом и заключается его фишка. С одной стороны, он свой в современном мире высоких технологий, непринужденно подбрасывающем ему ассоциации и метафоры, с другой – и в пространстве футуристического города, населенного тенями Серебряного века, он тоже свой. Оттого так свободно сосуществуют в его лирике занятый телефон и герои Дефо, мигающий светофор на ночном перекрестке и ледяная глубина мировой поэзии: в отличие от многих своих ровесников, предпочитающих жить моментом и признающих только культурное здесь и сейчас, Денис явно ощущает себя частью диахронического мира культуры, перед которым он отвечает за собственное поэтическое слово.
Ты недоступна, как занятый телефон.
И одиночество губит в саду сирень,
Будто в произведении у Дефо.
Не засыпая от гула ночных сирен,
Я надеваю куртку мужскую, в зеленый цвет
Мной перекрашены серые рукава.
И в месте, где я был раньше, меня уже больше нет.
И не коснуться тех, по коим я тосковал.
Я просыпаюсь поздно. Воздушных масс
Давит мне в голову тяжесть. И прогудел
Гомон будильника, и все, что есть у нас, —
Только единство наших с тобою тел.
Я смотрю в глубину.
Там бездонна пучина тьмы.
Ледяная мутна вода.
Незаметно я брошу очки туда.
Вот и все.
Тишина и всплеск.
Как было, кажется, у Басё.
Когда светофоры ложатся спать,
Когда затихают все огни набережной.
Когда отрабатывает последнее па
Девушка, столь элегантная, сколь и набожная.
Когда останавливается быт,
Когда в машине целуются на обочине,
Каждый, как будто бы он убит,
Закрывает свои очи. Нет.
Есть еще те, кому не заснуть ночами.
Те, кто ищут потерянное, осеннее,
Те, кто, не останавливаясь, отчаянно,
Безнадежно ищут собственное спасение.
Те, кто так долго, жестко
Находятся на краю.
Те, кто выдумывают ночную жизнь перекрестков,
Чтобы забыть свою.
Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией союзов писателей и издателей России (АСПИР).
Живет в Архангельске. Пишет стихи и прозу. Много пишет для детей. Член Союза детских и юношеских писателей.
Редактор поэзии детского литературного журнала «Вверх тормашками».
Автор сборников стихов «Стихотворная формула мысли», «Варенье с горчинкой» и «Будка для доброй собаки». Недавно вышла книга для детей «Лосенок Вася, медвежонок Потап и Великая Сосна». Публиковалась в журналах «Двина», «Невский альманах», «Парус», поэтических сборниках, выходивших по итогам конкурсов. Автор многих детских журналов.
Участник Северо-западной мастерской АСПИР-2023, фестиваля-форума «Капитан Грэй – 2023».
Книги с цветами рядом живут нечасто:
Книги боятся сырости и земли.
Да и цветам на полке стоять – не счастье:
Плохо, когда от света растешь вдали.
Только в зеленых листьях все больше сока,
Желтым страницам смысла не занимать.
Книги с цветами словно в лесу сороки —
Слушай, едва приляжет на полки тьма.
Строки, как жилы, в жилах пылают страсти,
Книгу возьмешь, откроешь – пропал всерьез.
Книги с цветами рядом живут нечасто,
Но иногда случается симбиоз.
Если
в твоем окне
только часть луны,
если
писал стихи
и случился стоп,
может быть,
рядом
тихо прошли слоны,
сбившись
с привычных им
африканских троп.
Глупо грустить,
что снова заброшен стих,
даже
когда
обрывков полным-полно,
лучше
подумай
и напиши про них —
сильных таких,
бредущих к луне слонов.
Стой, смотри и не мигай.
Берег моря.
Тень пирата.
Только белый попугай,
ни пиастров, ни каратов.
Время – тлен, удача – пыль.
Было тело, стала туша.
Вхлам изношенный костыль,
вкривь исхоженная суша.
Волны память ворошат,
ни на миг не умолкая.
Где, пират, твоя душа?
Что глядишь на попугая?
Майка поймала крылья и превратилась в птицу:
машут в широких проймах крепкие рукава.
«Ты же не чайка, майка! Что тебе не висится?» —
тихо качались платья. Снизу росла трава.
Тех, кто стремится в небо, вряд ли удержит стража.
Можно кружиться майкам, впору летать трусам.
В рубчик, или горошек, или в полоску даже,
главное – где изнанка, главное – кто ты сам.
В парке осеннем и зябко, и сыро,
носятся дети до пятен, до дырок.
Рядом собакам вольготно носиться,
дружными стаями носятся птицы.
Носятся тучи по серому небу.
С ними со всеми носиться и мне бы.
Только не носится, кто взаперти:
если ты дерево, стой и расти.
Ветер качает солнечную листву.
Ветру не важно, кто я, зачем живу,
ветру не важно, сколько мне лет и дней,
и безразлично, что мне всего важней.
Если бы вызвать ветер на разговор,
он бы узнал, что значит – внутри простор.
Ветер бы, травы тонкие теребя,
что-то придумал про самого себя.
Так бы дышали, может быть, в унисон,
день бы катил небесное колесо.
Только на месте ветер – воронку жди.
Кто ты, не важно. Важно: не навреди.
Родилась в 1988 году в Калининграде. Окончила Белорусскую государственную академию музыки по классу фортепиано. Преподаватель Калининградского областного музыкального колледжа имени С. В. Рахманинова. Лауреат международных литературных конкурсов и фестивалей. Участник семинаров молодых писателей при поддержке Союза писателей Москвы. Обладательница премии «Вдохновение» (Калининград, 2021) и премии «Молодой Санкт-Петербург» (2022).
Член Союза российских писателей. Живет в Калининграде.
Дед смотрит на меня с гранитной плиты,
говорит: «Это ты».
И лицо его светится, как икона.
Говорит: «Я ждал от тебя другого:
благополучия, стабильности и уюта,
выглаженного белья и подшитых юбок,
крепкой семьи, утомленных работой рук,
а не этого хаоса в душе и вокруг».
Дед смотрит с плиты, и глаза у него, как при жизни:
серая крошка гранитная с серебряными прожилками,
только солнце вокруг зрачка погасло давно.
Дед говорит: «Будь собой, третьего не дано,
только мать береги и отца тоже,
так, как сможешь,
так, как сумеешь, как должно в конце концов,
будь для детей и матерью и отцом,
я же смог, а значит, и ты подавно,
нет в том особой премудрости, только данность,
только принятие, только твоя любовь,
только Бог,
что связывает нас всех золотыми нитями,
царство его внутри тебя,
храм его внутри тебя, этот свет».
Дед умолкает, два муравьишки с век,
словно слезинки две его, вниз сбегают,
вливаются в муравьиные реки с гранитными берегами,
просачиваются под землю, немой ручей,
а я ухожу ни с чем.
Видишь, как я поднимаюсь из сорной травы,
видишь, как я прирастаю к земле беспокойной,
к этой земле, где как руки распахнуты рвы,
где прямо в сердце уходят их черные корни.
Это не я, это то, что во мне говорит,
то, что болит во мне, то, что не знает покоя,
видишь, как полнят ладони мои янтари
и поднимаются волны строка за строкою?
Это не шторм, это слово вскипает внутри,
это не лес, это звук превращается в море,
это не я, это то, что во мне говорит,
что по природе своей и не может быть мною.
Множество солнц отражается в птичьем зрачке,
в нижней гортани органно вибрирует воздух,
это не рыба, а слово блестит на крючке,
и, не сорвавшись, мгновенно уходит под воду,
это не рыба, а рында, немой пилигрим,
видишь, язык ее ранен, язык ее грубый.
Это не я, это то, что во мне говорит
и разбивает до крови язык мой и губы.
С детства меня держали в рукавицах ежовых,
говорили: «Не лги себе, не бери чужого,
береги честь свою, как зеницу ока,
ходи прямо, а не вокруг да около»,
а я лгала, да как, и сама не помнила,
входила в огонь да выходила в полымя,
чужого не брала, но тянулась к вечному,
честь берегла до свадьбы, но с первым встречным.
В детстве меня повсюду водили за руку,
кормили вкусным обедом и плотным завтраком,
читали книжки, учили играть на рояле,
всё по десять раз повторяли,
а когда отпускали руку, терялась тотчас же,
была неумелой женой и плохою дочерью,
матерью бесхребетной, поэтом лапотным,
зато, когда на рояле играла, вокруг все плакали,
когда выходила на сцену, была живою,
не мамой, не дочерью, не женою,
а тем, кем я, верно, и быть должна.
В детстве мама была нежна,
отец строг, бабушка молода,
я была огонь, а затем вода,
теперь же земля, землица,
и снова лежу в ежовых тех рукавицах.
О Музыка склянок и крынок,
ты мне помогаешь без слов
летать, оставаясь бескрылой,
и снова вставать на крыло,
и быть чьей-то песней и эхом,
не вечным, но все-таки быть,
в нас есть только музыка эта,
звучащий божественный быт,
и то, что нисходит к нам свыше,
и всяческий низменный сор.
Мы – музыка, музыка, слышишь?
Мы звуки чужих голосов,
и в этом, и в будущем хоре
начала нам нет и конца,
мы с музыкой в мир этот входим,
мы с музыкой входим в сердца.
Разнятся сердечные ритмы,
и жизнь не всегда к нам добра,
но музыка снова творит нас
из звука, а не из ребра,
из света его и печали,
из холода и из тепла,
знай, в слове, что было в начале
вся музыка мира была,
вся музыка, но почему-то,
в каком ни была бы краю,
из всех мне дарованных музык
я тотчас твою узнаю.