Проза

Александр Беляев

Журналист, музыкальный обозреватель, переводчик. Родился в 1975 году в Москве. Окончил МНЭПУ. Сотрудничал и работал в штате в разных газетах и журналах («Московские новости», «Ведомости», «Время новостей», «Российская газета», Where Moscow, Play, Billboard, «Музыкальная жизнь» и т. д.). В его переводе опубликованы автобиографии Эрика Клэптона и Мэрилина Мэнсона, биографии Джона Леннона, Робби Уильямса, Led Zeppelin, AC/DC и др., а также исследования «Как музыка стала свободной» Стивена Уитта, «Тинейджеры» Джона Севиджа и др. Автор документального романа «Человек в бандане» о борьбе с раком. Лауреат премии журнала «Октябрь» в номинации «Критика» (2017).


Пинг-понг, или Где мои

…Ну шо ты, пацан, гоношисся, шо ты скочешь, як вошь, пузом стол отираешь? Отступи взад на метр, подбежать проще, чем отбежать, – тебя шо, тренер тому не учил? А, ты не с секции, не с спортшколы, самоучка… Ясно. Ну, держи, моя подача. Я ж выйграл, а енто тоже скушно, пацан, выйгравать все время! Ну ты, камон, подавай, «давай-давай», как орали в юности моей, на танцполах, авось меня и обыграешь… И девочка твоя порадуется… Или ей по хер весь этот теннис настольный… Или она не твоя.

Так, подача. Раз. Два. Чик-так. Насухую. Н-ну, извини. «Н-ну, иии-ззвини» – так в одном фильме говорил персонаж один. Привязалось вот с детства…

Ты вообще в который раз в пинг-понг играешь, пацан? Ого, всего-то? Неплохо. Нет, правда, держи петуню. Ну, тада щас кончим… закончим. Нет, ничья позор для обои… обеих… Для двух сторон, короче. Я лучше проср… извиняюсь, барышня, проиграю. Ну и какие мои годы, господи, на пенсию скоро, наср… Извиняюсь, барышня, что, Олеся? О’кей, ага. Красивое имя!

Мои подачи. Три один. Молодца! Да, Олесь? Так дядю обыграет! Разрядника!

Нет, правда ж пацан быстро учится. Вбирает. Сколько ему, 17, 19? Да хоть двадцать, дите по-любому. Рвется доказать, что он тоже уже… Ну а как еще. Если первокурсник, приехал в спортлагерь, который уже не спорт- и не совсем лагерь, а просто дом отдыха за свои деньги, просто по линии института проще… Это и в мое время было, точнее, в наши первый-второй курс и началось, какой год – точно не скажу, но 90-е, это понятно, тема эта гнилая… Почему гнилая, а потому, что спорт у них тут литробол, но это ж и у нас, и у меня, точнее, было, че я гоню…

Этих компашка тут, стайка, вижу, ходят, стадо такое маленькое, парни разного вида, пара девочек высоких-худых, телочки вроде бы, но не ихние, тоже видно…

Этот чемпион мой тоже пытался выиграть у высокой, у Олеси этой, ну, выиграл, на кураже чисто, молодец, она совсем никакая в пинг-понг, не мы выиграли, а вы проиграли, из серии… Но ты тоже не Джон Макинрой… Лана, уступлю, не ссы… Я ж говорю, ничья унижает – как будто оба ни на что не способны. Я лучше в одном проиграю, в другом выиграю. Я, кстати, выиграл уже, по жизни, кстати, где мои-то, ушли мороженое кушать… Это ж обожраться. И слова не скажи: дорогая, доча много мороженова кушает – а тебе че, жалко мороженова для ребенка? Тьфу, хер с вами, жрите что хотите. Я пока в пинг-понг с молодежью. Сам не старик, кстати. Поняла, бабуля?!

Не, как ему ни проиграй, перед Олесей ему не выделаться. Шансов никаких. Спроси, кто вы че, просто друзья. Ну, с таким настроем, знаешь… просто дружбы не бывает, пацан. Тут либо любовь взасос целую-в-десны, либо кому-то что-то надо от другого, а другой рад, что донор. Третьего не дано.

О, еще раз твои подача? Мала-дец! Олесь, как он, а?.. Так, ага… Не-не, признаю, все видели. Держи петуха, чемпион! Спасибо за игру. Олеся, вам-то как? Ну, что парень ваш у разрядника выи… Разряд есть, ага. Ну давно ж это было, слушайте, я вам в отцы гожусь, чего теперь… Давайте, отдыхайте, всего, как говорится…

Так, и где мои-то? Где мои?

Браток, пивка мне… какое есть похолоднее… «Рогань» типа специфика местная, ага, название, как и вкус, как ры… Не, ничо. Хотя тепловато. На такой-то жаре льда хочется. Жидкого льда. «Ботшкуу», кег в смысле, подожду.

Блин, тут все меняется и все то же самое. Как же мы тут пили пиво это тепловатое днем и крепленое вино вечером и ночью? Это ж невозможно: печень прищурилась. Где мои, а, нормально, надо уже на обед идти, в кафе-гриль «Кубаночка», кабаночка, как я говорю, и все ржут.

Пивко ничего… грубовато, но ничего. Горькое. Натурпродукт. А Олеся эта ничего, сиськи маленькие, первачок, но свои, бедра коровьи, но тоже на пользу… Тебе, чемпион, ничего не светит, ибо нежели выше тебя на полголовы, а дылды коротышек не любят, по себе знаю. Хотя когда как.

Мы тут тоже резались. Я-то по настольному теннису ок, я тут всех и подбил, после второго курса чтоб смотаться в спортлагерь, хотя только паре человек вышло бесплатно, за остальных предки пробашляли, но это ж 90-е, тут по-любому плати, никто никому ничего не должен. А у нас там Полинка такая… Нет, у русских ни ума, ни фантазии – имена во всех поколениях как под копирку. В моем все Насти и Полины, раньше Юли, потом Софьи, Олеси через «о» и «а», офигенная разница, а моя вполне с нейтральным именем. Библейским. Надеялись. Оказалось, песня, говнороманс или шансон, «Анна / На кушетке бездыханна». Мне откуда такое говно знать, я – Nirvana, Guns N’Roses… Я тебе покажу бездыханна, чмошник, токо пальцем тронь… Кстати, где они? Браток, давай еще стаканчик, нагревается быстро… О, новый кег, отлично, освежусь… Блин, чо это?.. Ладно, ладно, никаких претензий…

Олеся… тоже песня была такая советская, дебильная. Дважды дебильная: как советская и как пункт бэ, песня с именами. «Алисааа умееет в блокнотыии…» Позорище. Кстати, Алис тоже развелось, видать, миелофонами уже перестали дразнить, наконец-то. А так рифма дебильная к имени присохнет – не отвяжется.

Я-то лично на секции с 10 лет. Родоки отдали, чтоб дома не отсвечивал. А мне и по кайфу там, а то дома делать нечего – родоки до ночи в кооперативе своем, потом у них платка, тогда у все палатки у метро или точка на Лужниках или Черкизоне. Переход к рынку. Перешли вот…

Все-таки сказали иди в технический вуз. Ну, пошел, благо конкурс никакой. Поток – все парни, пара девочек. Реально красивые! Нет, точно! Не знаю уж, за что нам так повезло… или мне не повезло. Нет, я знаю все эти присказки: хочешь стать красивой – поступи в технический вуз. «Девушка, вы в МИФИ учитесь? – На себя посмотри, уродина!!!» Полинка звезда реально. Конечно, хотелось перед нею… И получилось. Тоже какой-то дядя пожилой за тридцать с нами играть ввязался, я его, конечно, насухо – ни хрена не умеет! – а он такой, спасибо, парень, за игру, и купюру кладет на стол. Я тут же в карман шорт джинсовых обрезанных ее сую и Полинке подмигиваю. Она плечами пожимает. Вечером она на танцах с этим не танцевала, нет, всего-то о чем-то говорила недолго, потом оба исчезли, я пошел поискать, но нажравшийся упал в кусты, «вертолет» утянул, и до утра пролежал… Очнулся не до того, как будто ничего и не было, а может, и не было, мне уже пофиг. Вообще двадцать пять лет тот эпизод не вспоминал. Вернулись в Москву, доучились, военные сборы, диплом, распределения нет, ничо не должен государству, дальше трудоустройство по блату, там своя семья… Где мои с курса, не знаю, интересно, но искать по соцсетям лень, сюда вот заехали по старой памяти, все равно никуда не выпускают…

Не, ну где мои-то, где мои? Волнуюсь!

27.02.2022

Никто не совершенен Рассказ

Я не узнал Роджера: вместо легендарного барабанщика стадионной группы семидесятых в студию вошел старичок, какой-то очень маленький, худой до угловатости.

«Вот это наш второй звукоинженер», – представил меня продюсер.

«О’кей, cool», – улыбнулся Роджер. Знаменитая улыбка, лукавая, двусмысленная – на всех обложках альбомов, и постерах, и значках, и прочей продукции. Улыбка сводила с ума и девочек, и мальчиков. Еще – ямочки на полных щеках, вместо них теперь глубокие морщины. Некрасиво постарел. Я устыдился этой мысли. Сколько ему сейчас, 70? Как говорится, дай нам бог в его годы сочинять и выступать. Правда, он несколько лет молчал, ничего не было известно о его проектах, и вот этот новый альбом, на который меня пригласили поработать эдаким техническим продюсером, – он, я так понял, готовится втайне. Ну это меня не очень удивило: пиар-ход, значит, такой. Хотя, может, еще что.

Да, так вот я пришел, когда Роджер уже уходил. Бледный, с потом на лбу. В цветастом кашне на плечах – хоть в студии тепло, да и зимы у нас мягкие, не в России живем. Надел тонкое кашемировое пальто и, как говорится, покинул здание. Совсем не похож на рок-звезду.

Я тут же проверил, сколько лет – 69. Через полгода семьдесят. Ого. Я, между прочим, сам фанат его группы, с детства. Живи до ста лет! А этот альбом с рабочим названием «Nobody’s Perfect» пусть будет подарком на семидесятилетие.

Моя задача как звукоинженера – собирать и микшировать партии, гостями записанные. Но мне интересен исходный материал. А он вообще-то полностью готов. Роджер в домашней студии сделал очень высококачественное демо. Сам сыграл все, понятно, барабаны, но также и бас, ритм-гитары… На соло-гитары он, вполне логично, позвал своих друганов типа Эрика Клэптона и Джеффа Бекка – они должны были прислать свои записи из Англии позже, это не мое дело уже. Бас, ритм-гитары и клавиши должны были переписать местные музыканты, обязательно – молодые и виртуозные. «Но чтоб точно все мои штрихи снимали!» – велел Роджер. То есть играет вроде как он, но – не он. История знает кучу альбомов, полностью сочиненных и записанных одним человеком – от Пола Маккартни до Ленни Кравица. Роджер так не хочет: «На всем сам клево не сыграю. Никто не совершенен!»

Вокал у него удивительный. Это вокалом назвать нельзя – хрипловатый шепот. Чем тише – тем лучше. Как будто тебе в ушко говорит. Но, конечно, устает. Несколько дублей – на последнем уже… даже ноты врет. Я удивился, когда понял, что отбираются именно эти, последние дубли, усталые и с «лажей», так сказать.

Но барабаны его звучат как тогда. Гром и молния. Одно прикосновение палочкой к тарелке: и шум – как град по жестяной кровле… Это его, фирменное. Барабаны Роджера пробивали стадионы. И дело не в аппаратуре – это в пальцах. Он и ведром ржавым стадион пробьет. Как Кит Мун или Джон Бонэм, друганы его покойные.

Я послушал первым делом мультитрек, отметил странное: барабаны загоняются. О чем, пересекшись с Роджером, попытался ему сказать.

– Мистер Карпен…

– Роджер, – оборвал он меня. – Зови меня Роджер, дорогуша.

Роджер для всех, Реджи для близких. Я не близкий.

– Да, прости, что хотел сказать?

Я начал объяснять, что в таком-то треке, называется, кажется, «Heaven Is…», то есть «Here in Heaven», простите, барабаны «загоняются» в финале, такт как будто обрывается, и что это так и надо ли, и в горле у меня пересохло: какая чушь, с таким банальным перфекционизмом только с молодыми группами работать (что я и делал ранее), не с корифеями. Он слушал, наклонив голову, нахмурившись и покусывая кулак. Потом вдруг улыбнулся:

– Ну, никто не совершенен!

И – покинул здание. А я все свел очень легко и просто в итоге. Все «село» куда нужно.

Да, вопросов я особо задавать не мог бы. Роджер работал по странному расписанию: с 11 утра до 3 часов дня. Время, когда рок-музыканты только просыпаются, и раньше пяти в студии ждать некого.

В одном треке Роджеру нужен был синтезатор. Старинный аналоговый. Сейчас все это можно сделать на компьютере – собственно, в демозаписи звучит комп, но он четко продюсеру приказал: винтажный Oberheim OB-Xa. У него звук такой, знаете, булькающий, смешной. Куча хитов 80-х с ним записана, сейчас не вспомню, что именно, но голос прям характерный. И вот такая фигня старомодная Роджеру нужна зачем-то. Там партия к тому же примитивная: ты-ды-дыры, тырыдым. Буги-вуги такое, только электронное. Прикольно, правда.

Ну, в нашем мировом мегаполисе, столице мира, любой инструмент можно найти за денежку. А музыкантов – за гроши, только брось клич – очередь у входа в студию.

Продюсер нанял некого Адама Лейкмана, под тридцатник парня. Он мне рассказал, что Роджер когда его увидал, говорит: ох, ты ж небось сын Дика Лейкмана, клавишника такой-то группы, ну прям spitting image, вылитый отец! Мы ж с ними в турне ездили в каком году… семьдесят… тебя еще на свете не было, наверное! А старик твой мне с тех пор ящик виски должен, напомни при случае, я не пью, здоровье не позволяет, но тут дело принципа! И это, знаешь: играй от души, как ты сам чувствуешь, как надо… Никто не совершенен, несовершенства делают личность.

Адам так испугался, что сыграл аж двадцать дублей этого «тыгдыма» – а он реально мастер всех этих синтезаторов, что понятно: сын своего отца, вырос в домашней студии, набитой этой параферналией. Роджер также оценил его игру как совершенную. И я дико удивился, когда мне велено было миксовать последний дубль, усталый и с ошибкой на коде… Кто я такой, чтобы спорить?

Через пару недель такой работы мне позвонил продюсер, ну, тот самый, главный:

– Не выехал еще? Хорошо. Сегодня не приходи, Роджер не смог… В общем, делать нечего пока что. Нет-нет, все нормально, все по плану, просто ему надо там по личному вопросу… Короче, я тебе позвоню завтра, скажу, что куда.

Завтра он мне не позвонил. И вообще не позвонил. Просто прислал чек… Это что значит, что меня выперли с проекта? Чего я не так сделал? Впрочем, что угодно: никто не совершенен. И я стал искать другую работу, не зная, как сильно поднимутся мои акции всего через шесть месяцев.


Через полгода альбом Роджера «Nobodys’ Perfect» вышел, на всех носителях во всех форматах, на всех площадках. Аккурат к его юбилею. Об этом аж в новостях рассказали. Жаль, Роджер не смог оценить качество издания. Оказалось, что он уже во время записи был болен серьезно. Там счет шел на недели, как неделикатно сказал ему его врач. Отсюда атмосфера секретности, странные «не рок-н-ролльные» часы работы – тогда только силы есть. И отмены записи, потому что срочно поддерживающая терапия нужна. А барабанил он в кашне потому, что мерз всегда: худой и кровь плохая.


Я нашел альбом на стриминге, подключил айфон к хай-фай-системе и прослушал внимательно. Результат меня ошеломил: Джизас, я ж принимал участие в работе над шедевром! Огромный помпезный саунд, классные песни, и чувство такое… искренность прям сочится. Как будто родной человек тебе что-то очень важное сказать пытается. Цельный шедевр. То, что я принимал за ошибки и неточности, – именно они сработали на живость и искренность. Мне даже жаль стало, что такое чудо выходит в наше время, когда все слушают не альбомы, а отдельные песенки и плей-листы безвкусно наобум составленные, через пищащие модные наушнички… Не оценят. Нет…


Через неделю по выходе альбома я, сидя на кухне с полуденным кофе, смотрел новости в ютубе. Чуть ли не BBC объявило, что у альбома небывалый успех, в первую неделю сотни тысяч прослушек и хорошие продажи физических носителей. И вообще – кандидат на первое место в альбомном чарте США, докуда даже группа Роджера не добивала во время оно.

Какой-то гнусавый музыкальный критик «объяснял», что дело-де в искренности, винтажности, что сейчас такого никто не делает и так далее… Задним числом все объяснить можно, но вот тут я бы спорить не стал.

Было.

А сингл «Here in Heaven» уже на первом месте. «В этой песне смертельно больной музыкант рассуждает о том, что хотел бы встретиться со своими друзьями в раю, куда сам попадет вряд ли, ибо никто не совершенен».

17.03.2022

Валерия Крутова

Родилась в 1988 году. Получила юридическое образование, работает специалистом по информационной безопасности.

Участник 18-го и 19-го Форумов молодых писателей, организованных Фондом социально-экономических и интеллектуальных программ.


Creepy-kpect

Пока у человека есть кожа, он хочет, чтобы ее касались. Жажда тактильных ощущений формирует интересы, круг общения и взгляды на окружающую действительность. Я бы сказала, что она вся – действительность – состоит из прикосновений. И пусть так и будет, потому что, если люди перестанут касаться друг друга, они просто-напросто сдохнут от воспаления кожи.

Вечер был, темнело медленно. Вдалеке светился крест. Я думала, что он освещен прикосновениями лучей солнца, заходящего в этот момент за горизонт. Горизонта не было видно, сплошь сараи и старые дома. Они были пустыми. А крест светился. И вот солнце зашло полностью, стемнело так, что я потеряла ориентацию в пространстве – где небо, где земля, где деревья рядом. Фиксировала их глазами только по опознавательным знакам. Вот – звезда из-за туч мрачных показалась. И скрылась. Вот – ветка в глаз мне, проходящей мимо, попала. Вот земля – земля под ногами. И я рада была ее чувствовать.

Но было темно. А крест светился. Что за черт, думала я, пока не пригляделась – крест был подсвечен, как подсвечены вывески на магазинах, а темнота сожрала церковь, и крест просто висел в воздухе. Крест висел, будто у какой модной девчонки на ключице, со стразами и страхами крест. Стразы она наклеила сама, а страхи ей наклеила набожная бабушка. Так и ходит. И крест светится.

Обычный крест без церкви под ним, ее темнота сожрала. И как ни подсвечивай, не станет светлее, святее. Вообще ничего не станет.

– Что такое крипи? – спрашиваю.

– Ну, это что-то такое, – помолчал, – криповое.

– Прекрасное объяснение. – Лезу в гугл. – Тип что-то страшное, пугающее.

Смотрю на него. Он шагает чуть впереди, и я только плечо и темный затылок вижу. Темно еще так.

– Ты, кстати, пугающий, – говорю.

Он оборачивается аж. Останавливается.

– Почему?

– Я-то откуда знаю. – Обхожу его и продолжаю идти. – Ты ж пугающий.

– Ну, чем я тебя пугаю? – Догоняет.

– Ты суровый, и мне приходится подбирать слова, чтобы общаться с тобой. Мне тяжело. Будто я у доски отвечаю перед учителем.

«Перед учителем, который мне нравится», – продолжаю про себя.

– Жесть.

Только и всего.

Мой учитель по французскому был французом. Дико повезло, кстати. Обычно в нашем языковом центре с носителями занимаются только изучающие английский. А тут целый кудрявый Ланселот. Я вообще думала, что так нормальных французов уже не называют. Но этот оказался ненормальным. Крипи – криповый – пугающий. Глаза черные, в них смотришь, словно в лес идешь, все дальше-дальше, а он сгущается, и кроны деревьев над тобой вдруг смыкаются, и стволы перед тобою тоже. Все, дошла. Встала и поняла, что встряла.

Ланселот был молодым, немного старше меня, но я тогда была слишком несовершеннолетняя. Он не мог открыто ухаживать, а я все ждала-ждала. И то юбку надену покороче, то наклонюсь так, чтобы бюстгальтер было чуть видно. Без толку.

Он говорил на французском и на казахском, а на русском почти нет. Странное это было обучение. Он мне говорил lisez ceci – читай, мол. А у меня все эти аксанграв в аксантегю плыли, я путала их, пугалась и постоянно забывала, что ill – это «й». Он немного нервничал: soyez plus prudent – будь внимательнее, вроде того. А я теребила прядь волос и нервничала похлеще него.

Придумала себе крипи-приключение с французским волонтером и мечтала по вечерам, как он водит меня в кафешки у дома. У его дома, на всякий случай мечтала.

Потом он уехал и глаза свои черные забрал с собой, и кудри эти тугие, и все lire, écrire, répéter. И весь мой французский тогда забрал. Я не могла учиться у заслуженной преподавательницы из школы, несмотря на то что у нее тоже были кудри. Только мягкие, будто вот-вот одуванчиком разлетятся.

Мама расстроилась, а я пошла учить немецкий.

– Дотронься до меня, – говорю так, чтобы он не услышал.

– Что? – переспрашивает.

– Ничего. Давай чаю попьем или кофе.

– Или вина, может?

– О, давай.

У Ланселота была привычка трогать мою руку, когда она неверно выводит какие-то французские буквы. Ну, то есть, буквы латинские, но слова были французскими. Он ревностно относился к тому, чтобы все было красиво, так же красиво, как и его язык потрясающий. Stop. Voilà – стой. Вот так, смотри. И моею рукой водил по бумаге. Я снова плыла. Руку жгло. Наверное, я специально писала неверно и некрасиво, чтобы он чаще сжигал мою кожу. А он думал, что я просто тупица.

Voilà – вуаля – как вуаль. Вуаль для меня – это что-то похоронное. Что-то прикрывающее разруху. В том числе и внутри. Сейчас хочется эту разруху какой-нибудь французской вуаля прикрыть, но я не доучила язык. И пользоваться им уже не давала себе право.

– Музыка – это лучшая литература, я считаю. – Задумчиво смотрю в окно и выпускаю дым. Кутаюсь в плед. Холодно на улице. И креста не видно, слава богу.

– Музыка в целом лучше всего, что есть вокруг нас. – Смотрит, как дым сгруппировался от холода и покатился подальше от меня.

– Сдохнуть хочется. – Я докурила, кажется, бычок жжет губы, но я затягиваюсь последний раз.

– Не сейчас.

– Ну да. Можно и потом.

– Кстати, потом может уже и не хотеться.

– Дотронься до меня, – еле слышно говорю.

– Что? – переспрашивает.

– Ничего. Красиво тут.

– А. Да. Нормально.

Музыка – это тоже прикосновение. Только она трогает одновременно многими руками, то нежными, то грубыми, как в плохом кино. Залезает в самые сокровенные места. И в душу лезет тоже. Только туда обычно лезет с целью что-то сломать. Хорошая музыка ломает так, что сдохнуть действительно хочется, и когда я буду умирать, так и сделаю – поставлю какой-нибудь «Рамштайн». Хотя нет, от него мне хочется жить наоборот.

У Ланселота был плеер с дисками и футляр для него, чтобы к поясу крепить. Такой вау-девайс для того времени и того места. Длинные наушники, которые, доходя до плеч, превращались в его же волосы. Всегда хотела дернуть за что-нибудь там, попаду не попаду в наушники.

Если бы он не уехал тогда, я бы, может, доросла до наших с ним отношений и успокоилась.

– Боишься меня? – спрашивает.

– Боюсь. Ты крипи, как тот крест. Только не светишься.

– Мне нечем.

Да святится имя твое, да пребудет воля твоя. Мои воля и имя все пребывают и пребывают. Они не святы, в них нет света. Наверное, они могли быть, но я слишком люблю прикосновения, а это противоречит святости и свету. Света нет в любых отношениях, перешедших однажды черту.

Ланселот уезжал когда, приносил в центр большой торт. Мы ели его прямо руками, держа на салфетках. Мне было слишком мягко брать торт пальцами, крем и бисквит забивался под ногти, брр-р. И я тогда брала и кусала прям с ладошки. Вся измазалась, а Ланселот подошел и вытер мне губы салфеткой, которую мял в руках. Какое-то порочное движение, словно он грубо размазал мне помаду по лицу, но у него получилось нежно, и крем действительно весь ушел с меня на салфетку. Все поплыло, и я снова неаккуратно укусила торт. Ланселот уже не увидел, он отошел как раз.

– Тебя все больше, и все чаще ты тут, – говорю.

– Мне нравится сюда приходить. Хорошее кафе. И ты хорошая, – говорит.

– Да не, плохое. Никто сюда почти не ходит. Работы нет поэтому, – говорю.

– Кофе ты делаешь вкусный, – говорит.

А я бариста же, мне приятно.

– Сделать?

– Сделай.

– Это уже третий.

– Мне все равно потом идти тебя провожать. Потом идти домой. Надо быть бодрым, – говорит.

– Оставайся сегодня у меня, – еле слышно говорю.

– Нет. – Услышал. Черт.

Я ставлю крестик на руке, чтобы не забыть, например, купить курицу на вечер. Или захватить с собой сигарет вторую пачку, чтобы не искать потом судорожно по магазинам нужные, когда кончится первая. А она всегда кончается. Еще ставлю крестики напротив выполненных дел. В мобилке есть такое приложение – «тудулист». To do – сделать. Сделай уже! И крест поставь. Ужасно – ставить крест на всем, что ты делаешь… Хотя есть в этом какая-то ирония. Нам всем и над всеми однажды поставят крест. Только повиснет ли он, как тот крипи-крест над словно от неловкости спрятавшейся в темноте церковью, или будет уверенно и твердо держать защиту перед пошлыми манипуляциями людей – а черт его знает.

Работа над рассказом велась в резиденции Дома творчества Переделкино

Борис Мирза

Родился в Москве в 1971 году. Режиссер, преподаватель, сценарист, писатель. Окончил ВГИК.

Лауреат нескольких кинофестивалей, в том числе Первого Международного евроазиатского кинофестиваля стран СНГ и Балтии, Восток-Запад «Новое кино. XXI век».

Сборник рассказов и повестей «Девушка из разноцветных яблок» («ЭКСМО») награжден дипломом «Открытие года» на отраслевом конкурсе «Ревизор».


Котик ты мой серенький

О, не дай мне в последний мой час обезуметь от страха!

Если ужасен твой вид, не снимай покрывала и строгий

Суд соверши надо мной, мне лица твоего не являя». —

«Ах! – она отвечала, – разве еще раз увидеть,

Друг, не хочешь меня? Я прекрасна, как прежде, как в оный

День, когда твоею невестою стала.

В. А. Жуковский. Ундина

Вы, наверное, не поверите, но иногда бабушка умела выглядеть нормальной. Нет, конечно, она не была доброй бабушкой из рождественской сказки. Все прекрасно знали, что у нее сложный характер, что она вспыльчивая и, ну прямо скажем, не очень любвеобильная.

Но, по рассуждению наших с Васенькой родителей, любви мы достаточно получали и дома. А вот некоторой дисциплины и жесткости нам, изнеженным, явно не хватало.

Три месяца лета должны были научить нас жить с бабушкой.

И я верю, что никто и не догадывался, кем на самом деле была моя бабушка и чему она нас научила. Я помню тот день, когда понял, что теперь, переехав на лето в Крым, я, наверное, вынужден буду жить по несколько другим правилам. Нет! Конечно, я не мог подумать вот прямо так. Мне ведь было всего десять лет.

«Что это она кричит так долго, – думал я. – И когда это закончится?»

Бабушка кричала на нас с Васенькой долго и без особого повода. Это началось прямо в первый день летнего отдыха. Васенька был неуклюжим крепышом, носившим детские очки в роговой оправе. Неловкость была настолько органической его чертой, что близкие привыкли и не обращали внимания. Все. Не только его родители, но и дальние родственники вроде меня тоже. Ну уронил Васенька вазочку, фантазируя о драках с вымышленными врагами, ну и что? Собрали осколки, покачали головой, поцокали языком, произнеся: «Эх, Васенька-Васенька, ты бы уж как-то умерил свой пыл-то. Вазы, чай, не казенные у нас».

Ну и отпускали. Мама его – моя тетя – в нем души не чаяла.

С бабушкой все оказалось иначе.

Помидорки

В крымском городке, где мы жили дома у бабушки, было много помидорок. Видимо, стоили они недорого, потому что лежали всегда в открытую, не подотчетно, как другие продукты. Маленькие, по форме напоминающие микроскопические подводные лодки, помидорки были крепкими и сладкими.

– Ешьте! – сказала бабушка таким тоном, точно приглашала на пир.

И я почувствовал в этом угрозу.

У бабушки, которая возвышалась над нами с Васенькой, это радушное «ешьте» звучало так, да не так. Оно звучало как: «Ешьте! И попробуйте сказать, что мои помидорки – не самые лучшие в мире помидорки, не самые крепенькие и сладкие помидорки, побывавшие в ваших жалких ртах!»

Я взял помидор и откусил. Начал жевать. Помидор оказался нужной крепости и достаточно сладкий. Бабушка смотрела на меня.

Я каким-то чутьем угадал, что привычного «спасибо, очень вкусно», которым пользовались у нас дома, не хватит. Нужно что-то более весомое.

Бабушка ждала. Ее глаза, неподвижные и внимательные, цвета болотной ряски, смотрели на меня. Следили за моей реакцией. Все лицо ее, вытянутое, как перевернутый острием вниз узкий равнобедренный треугольник, выражало доброжелательное гостеприимство. Но глаза были пусты, словно у робота в фантастических рассказах.

– Спасибо! Очень вкусно! – сказал я, еще жуя, и добавил: – Такие крепкие и сладкие!

Бабушка кивнула. На мгновение задумалась. Мне показалось, что мой ответ, хоть и был правильным, ей не понравился. Она все смотрела, как я жую, и будто через силу улыбалась.

Ее рот превратился в фиолетовую плотно сжатую щель.

– Да что же ты ешь-то так? – спросила она.

– Как? – Я перестал жевать.

– Без соли. – Бабушка протянула руку к корзинке с помидорами. Взяла один. – Это мы с Васенькой привыкшие, можем их есть сколько угодно, хоть немытыми, хоть без соли. А ты посоли.

Она подкинула в руке помидорчик, как крохотный мячик. Поймала. И ловким движением отправила в рот. Тщательно прожевала и проглотила.

– Вот как, – сообщила она.

И тут, на беду, отличился Васенька. Он очень обрадовался, что бабушка выделила его опыт в поедании помидорок. И что его искушенность отлично смотрится на фоне моей неопытности. Он, так же как и бабушка, ловко схватил помидор. Подкинул. Поймал. Отправил себе в рот.

Но в последний момент что-то пошло не так. Надкусив, он не успел вовремя прикрыть рот. Помидор брызнул семечками прямо на бабушкино платье. Она, быть может, не заметила этого, так как сверлила взглядом меня, но Васенька от неожиданности ойкнул и открыл рот. Надкушенный помидор, крепенький и сладкий, плюхнулся на стол. На скатерти появилось пятно с тремя семечками в углу, такое же и даже больше, чем на бабушкином сером платье.

Наступила жуткая, ледяная тишина – должно быть, на одну или две секунды. С тех пор я столкнулся с такой тишиной еще один лишь раз, перед ужасной бурей и страшной грозой в лесу. Да, за секунду или две до того, как ветер начал вырывать с корнем старые деревья, ливень – хлестать и молнии – серебряными пластинами прорезать небо, была такая же ледяная тишина.

Бабушка перевела взгляд на Васеньку. Он собрался с духом и, дабы оправдаться, пропищал:

– Я случайно брызнул! – В ледяной тишине этот писк звучал как писк мышки, которую сейчас задавят.

– Куда ты брызнул? – медленно, почти по складам, произнесла бабушка.

– На платье… – Опять жалкий писк.

Бабушка посмотрела на свое платье. Нашла взглядом пятно. Так же медленно перевела взгляд на скатерть. А потом опять на Васеньку.

И начала орать. Ни до, ни после того лета я не слышал, чтобы человек так орал. Это был монотонный поток злобы, от которого закладывало уши. В нем были слова, но не было никакого смысла. Слова не сплетались в предложения. Она выхаркивала их, как мокроту из легких, стремясь попасть ими в Васеньку.

– Тыыы! – орала она. – Тыыы! Нет понятия! Всееее! Я тебяяя! Ответ! Тыыы! Мояяя скартерть! Поганец! Платье!

Она кричала и кричала. Васенька размазывал слезы, стекающие из-под очков. А мне вдруг очень захотелось писать. Еще чуть-чуть, думал я, – и у меня из-под шортов потечет прямо на бабушкин ковер. Это будет похуже, чем помидорные брызги, и именно потому нужно удержаться, хоть еще немного. Она орала. Васенька плакал. Я стоял, скрестив и сжав до боли ноги. Смотрел на миску на столе. Там лежали помидорки. Которые умеют есть только бабушка и Васенька. А мне, хоть я сейчас и обмочу бабушкин ковер, никогда не научиться есть их без соли. Так ловко, как это делают Васенька и бабушка.

Бабушка умирает

Бабушку звали Аглая. Она умирала часто и всегда неожиданно. Мы с Васенькой никак не могли привыкнуть к тому, что она опять умрет. Когда это произойдет в следующий раз? По какой причине? Как избежать этого? Но не было никаких закономерностей.

Умирала бабушка активно. Перед смертью она считала своим долгом привести в порядок дела.

В маленькой однокомнатной квартирке, хаотично заставленной ветхой мебелью, где мы жили втроем, самым важным местом на время становился массивный двуспальный бабушкин диван. Лежа на нем, она раздавала последние распоряжения, которые состояли в дележе ее имущества. Несмотря на тяжелое предсмертное состояние, имущество свое и его назначение она знала отлично.

Стол письменный – Васеньке. По замыслу бабушки, внук должен был стать писателем.

– Этот стол создал твой прадедушка, – с трудом выговаривала бабушка, указывая на захламленный всякой канцелярской мелочью и другой дребеденью письменный столик с изящными точеными ножками, одна из которых, правда, подломилась, и теперь ее подпирало несколько старых школьных учебников. – Этот стол, – продолжала она, – создал ваш прадед. Он был святой.

Когда я в первый раз присутствовал при бабушкиной смерти, то от испуга и трепета решил, что это не наш прадедушка был святым, а святой стол с надломленной ножкой сейчас сдвинется с места, как старый пес подойдет к Васеньке и потрется своим обшарпанным краем.

Вещи были очень важны для бабушки Аглаи, они все были связаны с каким-нибудь священным прошлым и все должны были попасть в ответственные руки. То есть к Васеньке. Святой стол, святые гравюры, святые книги…

Через десяток минут бабушка заканчивала распоряжения, и весь сонм святых вещей, казалось, следовал печальной вереницей к моему брату. Я с облегчением вздыхал, ведь было очень страшно: вдруг бабушка решит отдать свой святой диван мне. Как я повезу его домой? Как потом не оскверню его святость?

Но было и обидно. Давая распоряжения на случай кончины, бабушка всегда забывала наградить меня хоть чем-нибудь. И я всегда, о горе мне, всегда не выдерживал и задавал вопрос обиженного раба:

– А мне? А мне, бабушка, ничего?

Бабушка мученически улыбалась. Своей улыбкой она как бы говорила: «Жестокосердный стяжатель! Что ты требуешь от женщины на смертном одре?»

Но вслух произносила другое:

– У тебя есть другие бабушка и дедушка. А у Васеньки нет никого.

Вдруг оказывалось, что святой человек бабушка отдает свои святые вещи тому, кому они действительно нужнее. И Васенька всхлипывал, потому что никакие вещи, даже самые что ни на есть важные, не могли избыть его скорого одиночества.

– Хотя постой! – говорила она. Потому что ввиду скорой своей кончины ей не хотелось обделить и меня, своего второго внука. – Подай мне вон ту оранжевую книгу.

В первый раз я долго копался, разыскивая среди множества пыльных томов эту брошюру. Потом, когда бабушка умирала в следующие разы, я уже легко находил и приносил ее к смертному одру.

– Вот, – говорила бабушка, – держи! Это тебе.

Я был очень рад. Это оказалась замечательно интересная книга. «Правила поведения ребенка в обществе». С иллюстрациями. Мне особенно приглянулись иллюстрации. И я частенько брал и читал эту книгу, учась множеству разных ритуалов. Особенно мне понравилась традиция вставать, когда входит женщина. Так как других женщин в нашем с Васенькой мире не было, я вскакивал всякий раз, когда бабушка входила в комнату, до тех пор, пока она не запретила это делать. Она спросила меня:

– У тебя что, шило в заду? Чего скачешь?

Злость бабушки всегда была неожиданна. У нее не было зримых причин. Для нее не нужно было весомых поводов. Не было закономерностей.

– Так было сказано в моей книжке, ба. Если в комнате, где вы находитесь, появляется женщина, необходимо подняться, – процитировал я. – Это нормы вежливости, которые несомненно покажут мое воспитание.

– Что это за твоя книжка? – спросила бабушка.

– Та, которую ты мне отдала на случай смерти, – напомнил я.

И тут бабушка опять начала орать.

– Что! Ты?! Я! – Она выкашливала отдельные, не связанные друг с другом слова, которые, впрочем, я уже научился сам связывать и понимать. – Смерть! Я! Ждешь? Из-за книги! Я еще не умерла! Она могла кричать долго. И после множества подобных сцен ее «смерти» стали для меня привычными, потоки брани – обыденными, а злоба – естественной.

Благолепие

По первости мы с братом не оставляли надежды задобрить бабушку Аглаю. Нам казалось, что мы уже выучили некоторые закономерности в ее поведении. По каким-то приметам мы определяли, каково внутреннее состояние бабушки Аглаи. Но – бедные суеверные дети – мы не знали, что в случае с бабушкой не действуют ни приметы, ни наблюдения, ни логика.

Да-да, не было никаких закономерностей. Хотя, отталкиваясь именно от мнимого, мы с Васенькой решили выбрать правильный день, правильное время и правильный момент, чтобы выразить бабушке нашу преданность.

Мы задумали приготовить ей завтрак. Договорились, что я, как самый маленький, сделаю простое. Заварю чай. А Васенька пожарит яичницу.

– Я знаю как, – сказал он. – Отец научил меня. Слово «отец» Васенька произнес с таким значением, что у меня не осталось сомнений: завтра утром у бабушки будет лучшая яичница. Главное мне не подвести с чаем.

Я очень старался. Вскипятил воду. Обдал вымытый заранее заварочный чайник кипятком. Положил в него ровно три ложки индийского чая. Для верности еще раз вскипятил воду и, залив чайничек до половины, поставил завариваться.

Васенька сделал прекрасную глазунью. Возможно, от волнения и некоторой даже экзальтации, я решил тогда, что лучше яичницы и приготовить невозможно. Два прекрасных желтых глаза глядели на меня с блестящего белого лица…

В комнате зашевелилась, заскрипела пружинами дивана бабушка.

– Идет, идет! – прошептал Васенька.

Я взглянул последний раз на стол, просто для уверенности, что мы все сделали правильно. И вдруг понял, что случилась катастрофа.

– Мы забыли про бутерброд… – сказал я.

– Да… – ответил Васенька.

И мы, не сговариваясь, метнулись в разные стороны. Он к хлебнице, а я к холодильнику.

Бабушка одевалась. Обычно это длилось недолго. Она забирала волосы в пучок, меняла, спрятавшись за створкой шкафа, ночную рубашку на халат и шествовала умываться, а потом на кухню.

Мы успели. Когда она, по старой привычке учительницы английского, делая речевую разминку, то есть издавая каркающие и рычащие звуки, вошла на кухню, бутерброд уже лежал рядом с яичницей.

Бабушка посмотрела на нас. Почувствовала неладное, оглядела кухню. Уперлась взглядом в стол. Обнаружила мой чай, Васенькину яичницу и наш общий бутерброд. Все поняла и просияла. Бабушкино лицо осветила улыбка!

– Вот это дельно! – каркнула она. И затем произнесла еще одно прекрасное слово, значение которого я не понимал: – Благолепие!

Сказав это, бабушка уселась завтракать. Мы с Васенькой смотрели на нее, счастливые. Благолепие, что бы это красивое слово ни значило!

Бабушка подцепила вилкой большой кусок яичницы, отправила его в рот и, закусив бутербродом, принялась жевать. Наш триумф длился мгновения. Вдруг бабушкино лицо перекосилось, в глазах появилось страдальческое и одновременно злое выражение. Еще мгновение – и оно опять изменилось. Бабушка стала пунцовой от гнева. Глаза ее вылезли из орбит.

– Соль! – заорала она. – Соль! Куда! Невозможно есть! Возмутительно! Аргх!

Она издала звук – что-то среднее между рычанием и кашлем. И выплюнула нашу яичницу. Потому плюнула в тарелку еще раз и еще.

– Отвратительная порча продуктов! – сообщила она нам.

Мы вышли из кухни, а она осталась сидеть над тарелкой. Я видел, что она сидит и не двигается. Как бронзовый памятник. Я любил рассматривать такие в разных городах. Мама объясняла, чтó эти скульптуры символизируют. Потом, увлекшись, я стал пытаться разгадать смысл этих произведений. Придумывал им свои названия.

Мудрость. Сила. Отвага. Печаль. И так далее.

Бабушка все сидела над тарелкой в каком-то оцепенении и смотрела в одну точку.

«Скульптура “Благолепие”», – подумал я. Хоть и не понимал значения этого слова.

Между тем бабушка Аглая подняла голову и посмотрела вдаль.

– Я многое в жизни перенесла! – сообщила она в пространство. И замолчала.

Я подумал, что сейчас она скажет, что многое перенесла, но такую отвратительную яичницу, которую мы ей приготовили, перенести не может. Но я не угадал.

– Многое! – повторила бабушка. – Я видела войну и плен. Это святые вещи. Я не могу выкидывать пищу!

И она принялась собирать вилкой все, что недавно выплюнула. Она жевала наше кулинарное произведение, и ее лицо было серым и сморщенным от отвращения. Но она доела все до крошки. А мы с Васенькой не могли оторвать от нее взгляда. Словно под гипнозом смотрели на то, как она до блеска начищает тарелку остатками бутерброда. И я подумал, что если она сейчас захочет попробовать мой чай, то я точно обмочусь еще до того, как будет сделан первый глоток.

Вот тогда-то и наступит настоящее благолепие.

На дне морском

Временами бабушка принималась издеваться то над Васенькой, то надо мной. Причины этих издевок мы не понимали, но я думаю, что она не любила мужей и жен своих детей. Вообще-то, конечно, она не любила никого. Но вот их, мою маму и Васенькиного отца, она не любила особенно. И мы расплачивались за грехи родителей.

Недели две она пытала Васеньку.

Пытка заключалась в том, что перед сном каждый вечер у них происходил один и тот же диалог.

– Ну, и где же твой папочка?

Васенька молчал. Отец его ушел из семьи.

– Бросил вас? Что же он такое за отец, а?

Васенька начинал выть. И сквозь вой выкрикивать:

– Мой папа хороший! Мой папа хороший! Мой папа хороший!

– Где же он хороший, когда он ускакал от вас?

– Он не ускакал! Он хороший!

– Ускакал, ускакал! Галопом по Европам!

Этот кошмар повторялся много вечеров, и сначала я плакал и пытался выть вместе с Васенькой. Мне было очень жаль брата, жаль его папу, жаль себя, который вынужден засыпать и слушать, слушать, слушать…

А потом я вдруг согласился с бабушкой. И это оказалось так просто! Ну правда ведь, что это за папка такой, что бросил сына и ускакал! Галопом по Европам.

Но Васенька все продолжал выть. И я вдруг начал злиться на него. Мне захотелось встать, подойти к нему, ноющему в подушку, и сказать: «Что ты орешь? Бабушка права! Твой отец, он сволочь! Он вас бросил! Ускакал, галопом по Европам! Так давай соглашайся, и хватит выть! Надоел твой вой!»

И уже через пару недель Васенька согласился с тем, что его папа прощелыга и что он ускакал. Тут же вечерние мучения закончились, и наступил временный покой.

За себя я был спокоен. Мой отец оставался в семье и никуда не исчезал.

Но бабушка нашла и мое слабое место. Тут она использовала другую тактику. Я даже не знаю почему. Она не стала обсуждать мою маму со мной, нет. Она разговаривала про нее с соседками. Но каждый раз, не сомневаюсь, она знала, что я слышу. Слышу и ничего не могу сказать.

– Мать у него, конечно, неряха. Прихожу к ним домой, а она говорит: «Аглая Петровна, обувь можете не снимать, если вам удобно». «Как же», – спрашиваю. А она мне: «Ничего, я пол не мыла». Пол она не мыла, понимаете? Такая антисанитария!

Присутствие соседок не давало мне возможности завыть, как выл Васенька. Я только слушал эти слова, что иглами впивались в душу и ранили, ранили. А бабушка, казалось, ждала, когда я, мальчишка, начну ей перечить. Скоро ли восстану? Быстро ли сломаюсь?

И вдруг я открыл в себе замечательное умение. Я научился смотреть на старинную иллюстрацию в грустной книге «Ундина», которую бабушка почему-то решила открытой поставить на полку, как картину.

Морское дно. Печальная красавица с распущенными волосами сидела на камне, а вокруг нее плавали рыбы, струились водоросли, текла морская вода. И в воображении я подходил к ней и присаживался рядом. И тоже смотрел печально и отрешенно. А потом она поворачивалась ко мне и печально спрашивала:

– Ну, как тебе?

– Да не очень, – отвечал я.

– Ты из-за бабушки?

– Нет, я из-за мамы.

– Не верь ей. Она врет.

Я смущался. Все во мне восставало против такого разговора.

– Как это – врет? Бабушка – врет?

– Твоя мама хорошая.

– Моя мама хорошая, – шептал я, – Васечкин папа не убегал галопом по Европам, просто они с его мамой… это… не сошлись характерами… Так говорят. Но что же мне делать?

– Будь рыцарем, сопротивляйся. – Ундина воодушевлялась и клала прохладную руку мне на плечо.

– Как я могу сопротивляться? – Мне хотелось всплакнуть, но рядом была прекрасная дама, и негоже… – Она же моя бабушка.

– Обоссы ее, – просто сказала Ундина и опять села, отвернулась и стала смотреть в даль. Как на картинке.

Эта безумная идея даже шуткой мне не показалась. Мне совсем не было смешно. Во-первых, это моя бабушка, которую я люблю, во-вторых, как все это осуществить, в-третьих, она уничтожит меня. Ундина, ты рехнулась.

– Знаешь, – сказал ей, чтобы сменить тему, – я бы с удовольствием поцеловал тебя. Ты не будешь против?

– Ты что, – Ундина приподняла брови, – на солнце перегрелся? Сначала становишься рыцарем, потом поцелуи. А у меня есть свой Хульдебранд.

Пока я болтал с Ундиной, соседка уходила, и наступала минута тишины и покоя. Я был на дне морском.

Бабушка открывает для нас своего Бога

К середине лета я уже привык к неожиданностям, а слово «вдруг» стало совсем родным. С бабушкой все было «вдруг». И это вскоре перестало пугать.

Вдруг она решала закаливать нас в море, и мы ездили в душном автобусе купаться на окраину города, хотя море было совсем рядом. Шли через заброшенное старое кладбище, где на упавших каменных плитах и крестах было не разобрать имена, но можно гладить их теплые поверхности, поросшие светло-зеленым мхом. Они были такие старые, старше нас, старше патронов и осколков снарядов, валявшихся тут и там еще с Великой Отечественной войны, старше бабушки.

А потом пологим спуском бежали к морю и полчаса изнывали от жары в ожидании купания.

Это называлось «остыть». Мы играли, изжариваясь на камнях, а потом вдруг начиналось время купания, и длилось он так долго, как нам хотелось, до синих ногтей и губ, до сведенных ног и неуемной дрожи.

Вдруг бабушка решала, что мы должны по утрам слушать гимн Советского Союза, стоя, с торжественными лицами. Как это сочеталось с тем, что она была дочкой священника, которого когда-то расстреляли коммунисты, я не знаю. Да и вряд ли тогда нас с Васенькой занимали эти психологические изыски и исторические подробности. Мы слушали гимн и старались не захихикать, чтобы бабушка не устроила нам словесную пытку.

Иногда вдруг случались и хорошие неожиданности. Так как вставал я рано, часов в пять утра, бабушка начала с вечера оставлять мне деньги и молочный бидон. И я утром бежал к бочке на колесах, в которой привозили молоко. Раннее свежее утро в Крыму. Деревья шелковицы, кусты с густой изумрудной листвой и мягкое утреннее солнце повсюду. Догадывался ли я раньше, каким желанным бывает одиночество, какими необходимыми могут стать полчаса тишины и рассвета…

Так же «вдруг» бабушка решила, что пора нам рассказать о ее Боге.

До этого я кое-что слышал о христианстве. То есть я был типичным ребенком из интеллигентной семьи, и мне, конечно, рассказывали о Христе. Это была обычная для того времени и среды трактовка. Христос представал в ней эдаким добрым мужчиной, которого уничтожили за веру. А уж был ли он Богом или святым, решать тебе самому. Срочного ответа этот вопрос не требовал, насущные проблемы были куда серьезнее, и я пока отложил его…

Приняв решение просвещать нас с Васенькой в этом вопросе, бабушка открыла для нас своего Бога. Ее Бог был совсем другим. Он был грозен, могуч и беспощаден. В ее рассказах грозный Господь только и занимался тем, что карал. Делал Он это изощренно. Сокрушал зубы грешников, мстил их детям до седьмого колена, убивал, рушил города. Он создавал все условия, чтобы мы почувствовали холод и жар ада. Каждому, кто отступал от Его закона, Он готовил такое суровое наказание, какое, по словам бабушки, мы и представить себе не могли. В описании всяких мук, уготованных злым людям, бабушка доходила до поэзии. Я чувствовал, как бабушка радуется, что Бог так могуч и что Он – ее союзник. Я представлял, как Он появляется за ее спиной и всякому, кто как-нибудь согрешил против бабушки, сокрушает челюсти. В ее рассказах звучала радость удовлетворения. Бог мщения был повсюду. Он видел, чем занимаются мальчики по ночам, держа руки под одеялом, Он знал, кто и как грешит в ту самую минуту, секунду даже, как только грех приходил нам на ум. Знал и терпел. Пока терпел. Но чаша весов с нашими грехами становится все тяжелее, и поэтому нам лучше остановиться, пока Бог не покарал нас, и лучше она, бабушка Аглая, покарает нас, чем терпеливый Бог.

Я так хорошо осознал, почувствовал свое ничтожество пред лицом Бога и бабушки, что жизнь моя, и до того несколько нервная, стала еще более тревожной от постоянного осознания вины перед ними двоими. Перед Ним на небе – и перед ней на земле. И чем больше я чувствовал себя виноватым, тем чаще мне хотелось держать руки под одеялом. Я не понимал, почему это плохо. Пока бабушка не объяснила, что именно эта дурная привычка тянет за собой другие.

– Другие! – Она поднимала палец вверх, чтобы дать понять, что эти самые «другие» не просто какие-нибудь, а «Другие» с большой буквы Д. – Те самые, которые и ведут грешников в ад, и причиняют людям, особенно женщинам, много горя! Женщина – сосуд слабый! – добавляла бабушка.

И оставляла нас с Васенькой размышлять, чем наши занятия перед сном могут причинить горе женщинам и почему эти самые женщины не люди, а слабые сосуды. Вечерами я клялся себе, что больше не обижу слабых и заставлю себя держать руки поверх одеяла. Но над моей кроватью внутри книжной полки стояла книга. Она была раскрыта на иллюстрации. Это была Ундина. Печальная девушка с удивительными глазами и прекрасными плещущимися вокруг нее волосами. И мне было страшно. Страх смешивался с другим сладостным чувством. Она была возбуждающе прекрасной и сердитой одновременно. Мне очень нравилась та девушка с гравюры. Она не казалась мне слабым сосудом. Думаю, она была опасна не меньше бабушки. Но куда более привлекательна. Так хорошо было бы сидеть рядом с ней на дне морском. Держаться за руки. И возможно, целоваться. Даже с языком…

Я был безвольным, никчемным грешником, не владеющим собой и ожидающим кары. Мысль признаться в своих мечтаниях бабушке и получить наказание от нее все чаще приходила мне в голову. Бабушка будет орать, но к этому-то я привык, и это куда лучше, чем то, что со мной может сделать по закону ее Бога.

Бога милостивого, помогающего, жалеющего и протягивающего руку страждущему, настоящего Бога, я не знал. Зато хорошо узнал бабушкиного. И с ним познал два чувства, всего лишь два. Одно – удушающие чувство вины, а другое – сладость греха. И чем больше было одно, тем сильнее становилось другое.

Могло ли быть что-то хуже?

О да!

Оказалось, и в бабушке достаточно могущества, чтобы победить грех в зародыше. Она отчитала Васеньку так, что у него клацали зубы от страха.

– Знаешь, что бывает с теми, кто соблазнит одного из малых сих? – Она указала Васеньке на меня. – Лучше бы вам самим камень к шее привязать и броситься куда там хотите!

И Васенька ощутил себя главным виновником того, что я погружаюсь в пучину греха. И понял, что это может закончиться для него плохо. Она же отослала его спать на балкон, а меня положила рядом с собой на диван. Теперь уж было не до всяких вольностей и рассматривания гравюр. Спать рядом с бабушкой было страшно.

Более всего я боялся того, что бабушка раздавит меня. Она ворочалась во сне, а я был худеньким и небольшого роста. Если вдруг она навалилась бы на меня, я бы просто задохнулся во сне, задавленный ее огромным животом и грудями.

Я плохо спал, но сумел благодаря бабушке победить смертный грех. Камень пока моей шее не грозил. Васеньке, видимо, тоже. Бабушка была терпелива. И челюстей не крушила.

А вскоре я стал рыцарем и уже не так боялся бабушку.

Как я стал рыцарем Ордена Мочи

Конечно, я не собирался следовать сумасшедшим советам выдуманной Ундины. Это было отвратительно, подло и немыслимо! Я мальчик из интеллигентной семьи, я не мог намеренно оскорбить женщину. Тем более бабушку. Ведь до того лета само понятие «бабушка» было одним из главных понятий, означающих добро. Честность, Верность, Доброта, Родина, Бабушка.

А тут вдруг – возьми и обоссы. Как эта жуткая, невозможная мысль вкралась в мою голову? Я никогда, никогда не поступлю так.

Я отгонял от себя эти мысли, как отгоняют назойливую, кусачую мошкару. Я дрался с этой мыслью, как дерется школьник, «маменькин сынок» в запотевших очках, закрыв глаза и беспорядочно размахивая кулачками. И бранил себя и наконец одержал, кажется, победу. Сказал вслух, так что даже Васенька обернулся:

– Никогда этого не сделаю. Никогда.

– Чего ты не сделаешь? – заинтересовался Васенька.

В ответ я соврал. И Васенька поверил.

А я поверил данному себе обещанию. И успокоился.

Но уже ночью во сне я его нарушил. Мне казалось, вот, минуту назад, я еще не спал. Думал о завтрашней поездке на море, о том, сумею ли я на кладбище найти больше патронов, чем Васенька, и сколько их нужно, чтобы…

А потом я проснулся от бабушкиного крика.

– Что такое? – кричала она. – Что? Это? Такое?!

Она вскочила с дивана, таки придавив меня всем своим весом, перевалилась и включила свет. Откинула покрывало. И нависла надо мною. Я посмотрел на себя и простыню, на которой мы с бабушкой спали. На моей стороне была огромная лужа. Я подумал: «Интересно, как в человеке может быть столько жидкости, я ведь не пил перед сном. Только чашку чая. Или две».

Но пора было решиться и посмотреть на бабушку. И я повернул к ней голову. Ее глаза сверкали. Руки были разведены в стороны, как у памятника на площади Гагарина в Москве, кулаки сжаты. Но главным было то, что пятно моей мочи было и на ее ночнушке. Внушительное темное пятно.

Бабушка принялась орать, даже страшнее, чем обычно. Она орала отрывисто и бессмысленно, как всегда. Единственное, что я понял, – завтра меня на море не возьмут. С одним Васенькой она тоже не поедет, и пусть он судит меня за всю ту пакость, которую я проделал. Она остановилась и ждала моих оправданий, чтобы после опять накинуться на меня. Но я не оправдывался, хотя оправдания у меня были. Я мог бы, должен был бы запищать, что я это сделал не нарочно, что это случилось во сне, со мной такое и раньше бывало, я не хотел… но я не запищал.

Вместе этого я поднялся и без стеснения стал стягивать с себя мокрые вещи – майку и трусы. Одна совершенно удивительная и приятная мысль вдруг ожила во мне и заполнила, кажется, каждую клетку моего тела.

«Я обоссал бабушку! – думал я. – Я не сделал подлость, мерзость, гадость. Я избежал всего этого. Остался невиновным перед собой. Не осквернил все эти прекрасные понятия – такие как Честность, Верность, Доброта, Родина. Но при этом обоссал бабушку».

Я уже получил жесткое наказание. Завтра и, может быть, послезавтра я буду изнывать в этой маленькой квартирке, а Васенька станет упрекать и дразнить меня в наказание за испорченный день. Но я не боялся. Я был несоизмеримо сильнее, чем он. Я стоял голый перед бабушкой и братом, я пропах собственной мочой, но я был счастлив. Я был уверен в себе. Я знал, что если ничего не случится, я и завтра обоссусь в постели у бабушки. Потому что я уже не был маленьким и жалким Андрюшей.

Я был рыцарем Ордена Мочи.

Ундина приходит ко мне

Да, наверное, я и сам не подозревал, что наступил новый этап жизни с бабушкой. Засыпая, я все еще боялся, что окажусь под ней, раздавленный. Просыпался среди ночи от ее криков, потому что опять надул целое море. Днем, обруганный и наказанный, я все больше погружался в разговоры с милой Ундиной, которая в основном, конечно, выслушивала меня, но иногда давала совершенно нелогичные, невообразимые и неприемлемые советы.

То вдруг она предлагала уйти в степь и потеряться, а потом найтись, то сделать вид, что у меня болит голова и я получил солнечный удар, упасть в обморок прямо в автобусе, пожаловаться на больной живот и блевануть на бабушкину «святую» скатерть, скинуть любимый бабушкин кактус с балкона…

– Ты сделаешь это совершенно случайно. Быть может, даже поранишь себя иголками. Если ты поранишь себя иголками, то никто не скажет, что ты сделал нарочно.

– Но ведь если я сброшу кактус, он же погибнет? – Мне нравилось это бабушкино растение. Оно было как наша жизнь, всегда неожиданное. Я постоянно задевал его, кололся, вскрикивал. Но потом он вдруг зацветал, и мы с бабушкой радовались нежно-розовым цветам.

– Он упадет с балкона. А что будет дальше, ты не увидишь.

После таких разговоров я пребывал в долгих размышлениях. С одной стороны, убийство кактуса, а перед этим истязание себя иголками было жестокостью и глупостью. Но ведь ночные фонтанчики рыцарей Ордена Мочи подействовали уже на пятые сутки. Бабушка переложила меня на пол, ровно под книжную полку с иллюстрацией Ундины. Где я успешно вернулся к прежним упражнениям и излечился от энуреза, в котором меня обвиняли.

Я не стал уничтожать кактус, не стал блевать на скатерть, не стал делать ничего из того, что предлагала Ундина. Я понимал, что она – нереальная. Но с другой стороны, что было реального в моей жизни с бабушкой? Что было твердого и прочного, чтобы опереться и сказать: вот это реальность?

Ничего. Поэтому Ундина лукаво посматривала на меня перед сном, сидя напротив моей лежанки. Хотя думал об этом постоянно. Видя, что я не слушаю ее советов, Ундина переставала со мной разговаривать. Но являлась постоянно и иногда так глядела на меня своими печальными глазами, что я молча лил слезы.

Чаще всего я осознавал, что Ундина – плод моего воображения. Что это иллюстрация к бабушкиной немецкой книге. Милая призрачная тень с прекрасными золотистыми волосами. Она шла со мной вместе до моря. Выныривала из глубины, когда я купался. Смешила и строила рожи, стоя позади бабушки, когда та начинала на меня орать.

– Бесподобно! – каркнула бабушка, когда поняла, что на меня перестали действовать ее методы. – Бесподобно! Весь ушел в себя.

Ну что же, так оно и было. Я весь ушел в себя и наслаждался тем, что со мной ничего нельзя сделать. Конечно, репрессии последовали. Теперь, раз я, по словам бабушки, «не сформировал навыки приличного поведения и общения», то лишался возможности смотреть фильмы по вечерам. Вечером меня укладывали спать, а бабушка с Васенькой садились перед телевизором так, чтобы я не мог увидеть экран. Ну что ж. В моем распоряжении была иллюстрация – Ундина. А в скором времени и она сама посетила меня. Нет! Мы с ней не делали ничего такого. Даже не целовались с языком, нет. Но каждый вечер, пока бабушка с Васенькой наслаждались детективом, Ундина приходила, ложилась рядом со мной (не близко, на расстоянии) и брала меня за руку. В первый раз когда это произошло, я испугался.

Я лежал в темноте, только из-за спин бабушки и Васеньки мерцал голубой свет телевизора. Раздавались неестественные голоса телевизионных актеров: «Да, но рация все же молчит!», «Интересно, что это значит?», «Если он попал в контрразведку, кто и зачем дал объявление в газете?»

И вдруг эти искусственные звуки начали стихать. Их постепенно вытеснил сначала едва слышимый, а потом все более явственный шелест волн. А еще через мгновение мне показалось, будто я слышу шлепанье босых ног по воде. Шаги. И они направлялись ко мне.

Я одновременно боялся и ждал. Собственно, и вся жизнь моя жизнь этим летом состояла из этих двух чувств – страха и ожидания.

Это была Ундина. Я не видел ее, но чувствовал запах моря и начинающих гнить водорослей. А потом ее холодная, мокрая рука дотронулась до моей ладони. Я обхватил ее, как будто все время ждал, что это должно произойти – и вот, произошло. Она лежала где-то недалеко от меня. Я чувствовал это, как чувствовал и то, что она хочет, чтобы я повернулся. Повернулся вопреки присутствию Васеньки и бабушки, вопреки злому бабушкиному богу, вопреки собственному разуму, который кричал сначала о том, что я просто схожу с ума и этого всего не может быть, а потом просто умолял не поворачиваться, потому что это опасно.

Я не повернулся, но долго держал ее холодную руку, шевеля иногда пальцами, проверяя, точно ли это она, моя Ундина? Я боялся – и испытывал восторг. Где-то в глубине души я знал, что если не сегодня, то завтра ночью я точно к ней повернусь. Плевать на ее Хульдебранда. Я буду полной грудью вдыхать запах гниющих водорослей, держать ее ледяные руки в своих и глядеть в ее глаза. До бесконечности. Да хоть до смерти. Но не сегодня. А когда-нибудь. Когда-нибудь.

Котик ты мой серенький

Бабушка все орала на нас с Васенькой. Все пыталась – уже больше по привычке – унижать меня. Но теперь почему-то ничего из ее приемов не действовало. То ли я просто привык и научился существовать в постоянном ужасе, среди криков и придирок, то ли странное мое воображение породило монстра, способного сопротивляться бабушке, то ли это все моя Ундина, которая теперь всегда будет со мною рядом, бесконечно, до самой смерти.

А бабушка орала, потому что Васенька в своей обыкновенной неловкости разбил люстру. Это был копеечный пыльный плафон. Такой обыкновенный матовый цилиндр, собиравший на себя пыль и едва пропускавший свет. Васенька, играя в казаков (мы только что посмотрели фильм «Тихий Дон»), поставил стул прямо под этот плафон и стал размахивать железной линейкой, которая ему заменяла шашку. Ну и одним движением избавил нашу комнатушку от этой пыльной стекляшки.

Загрузка...