Да услышит каждый, кому дана мудрость узреть истину, скрытую за фактами бытия, весть, не подлежащую сомнению, – о Набате как Тоне воплощенном, явленном к жизни у исхода времен Великим Резонансом, дабы пребывал он среди нас, и связал нас, избранных, потерявшихся во времени и пространстве, и вернул к гармонии, от коей мы отпали. И явлен был он в конце Года Хищника, когда Тон возвестил начало новой эры зовом, разнесшимся по всему нашему миру, и вдохнул жизнь в машину, взявшую на себя бремя сознания человеческого, пресуществив ее в начало божественное, и привел, таким образом, к самозавершению священную триаду Тона, Набата и Грома.
Да возрадуется отныне всяк живущий!
Приведенные выше первые строки свидетельства о жизни Тона формируют основу веры тоновиков в том, что Тон действительно претерпел акт рождения, но существовал во внетелесной форме, пока Великий Резонанс не побудил его явиться миру во плоти. Год Хищника, конечно же, не является конкретным годом человеческого календаря, но символизирует целую эпоху в истории человечества, приметами которой являются господство алчущих и злобных.
Но если Набат существовал с начала времен, то что есть Гром и что есть упомянутая машина, взявшая на себя бремя человеческого сознания? Несмотря на возникшие в связи с этими сущностями многочисленные споры, сейчас общепринятым является мнение, что под машиной имеется в виду коллективный голос человечества, вызванный к жизни Великим Резонансом, откуда следует, что человечество как таковое не существовало, пока Тон не явился во плоти. Иными словами, человечество до настоящего момента существовало исключительно как идея в сознании Тона.
Исследуя комментарий Симфониуса, мы обязаны относиться к широким обобщениям почтенного викария с известной осторожностью. В то время как никто не подвергает сомнению тот факт, что Набат существовал как духовная сущность от начала времен, его (или ее) появление на Земле может быть возведено к определенным времени и месту. Предположение же, что Год Хищника не является конкретным годом календаря, вообще нелепо, поскольку существуют свидетельства того, что время издавна исчислялось людьми на основе представлений о движении планет. В отношении машины, исполняющей функции совокупного сознания человечества, мнение Симфониуса может быть квалифицировано как одно из возможных. Многие полагают, что Гром есть собрание знаний, накопленных человечеством, возможно, оснащенное руками для переворачивания страниц – некая библиотека мыслей, реализация облачных технологий, сформированных по принципу гипертекста, ставших вполне автономным сознанием после того, как Набат во плоти явился на Землю, – так же, как гром следует за сверкнувшей в недрах гигантского облака молнией.
Год Хищника стал прошлым, начался Год Альпийского Козла. Но мост – или то, что от него сохранилось, – не знал различий между двумя этими названиями.
Мост был наследием иной эпохи. Огромное сооружение, в котором воплотилась вся мощь тогдашней инженерной мысли, он жил в сложное и напряженное время, когда люди, сводимые с ума нечеловечески интенсивным дорожным движением, в ярости рвали на голове волосы и раздирали одежды.
В Эпоху бесмертных все стало проще, но в один прекрасный момент напряжение и всякого рода сложности вернулись, словно прошлое решило отомстить настоящему за будущее. А интересно, что еще из прошлого могло вернуться в настоящее?
Большой подвесной мост был назван в честь великого итальянского путешественника Джованни да Верраццано. Он стоял на самом подходе к Манхэттену, который так уже не именовался, поскольку Гипероблако нашло для Нью-Йорка иное название – Ленапе, по имени индейского племени, которое продало эту местность голландцам многие столетия назад, и те построили в устье Гудзона город Новый Амстердам. Англичане забрали тот город у голландцев, а только что образовавшиеся Соединенные Штаты – у англичан. Но теперь все эти нации исчезли, и Ленапе стал городом для всех – мозаика музеев и роскошных парков с вознесенными эстакадами аллей, которые, словно ленты, опоясывали башни небоскребов. Город надежды и истории.
Что касается моста Верраццано, то он перестал исполнять свой изначальные функции много лет назад. Так как никому в Ленапе уже не нужно было сломя голову каждый день нестись из одного места города в другое, а удивлять величественными сооружениями на въезде было уже некого, было решено из всех средств, с помощью которых можно было бы попасть в Ленапе, оставить в рабочем состоянии только паром. Поэтому многочисленные мосты были закрыты, а туристы, желавшие посетить Ленапе, должны были, подобно древним иммигрантам, ищущим в Нью-Йорке лучшей жизни, проплыть по проливу, разделяющему Лонг-Айленд и Стейтен-Айленд, где их встречала гигантская статуя, по-прежнему носящая имя статуи Свободы, – с тем лишь отличием, что позеленевшая медь этой визитной карточки Ленапе была заменена на сияющее золото, а ее факел украшен рубинами.
Плоха та медь, что не мечтает стать золотом, а стекло – рубином, – произнес последний мэр Нью-Йорка незадолго до того, как освободил свой пост и передал бразды правления Гипероблаку.
И добавил:
– Пусть славу и красу нашего города венчают рубины в золотой оправе.
Но перед тем, как туристам увидеть мисс Свободу и сияющие небоскребы Ленапе, им необходимо было проплыть между двумя величественными пилонами бывшего моста Верраццано. Центральный пролет моста, оставленный без присмотра и ремонта, рухнул во время шторма еще в те времена, когда Гипероблако не владело навыками смягчать удары стихии. Но монолитные арки на обоих берегах пролива сохранились. Гипероблако сочло их абсолютную симметричность приятной для глаза, а потому создало специальные бригады, которые отвечали за поддержание остатков моста в чистоте и порядке. Арки и пилоны были выкрашены в цвет приглушенной перламутровой лазури, которая один в один соответствовала цвету затянутого облаками неба – фантастическое по своей красоте архитектурно-ландшафное решение, где нечто совершенно выдающееся вписывается в невзрачное окружение как его естественная деталь.
Шоссе, выходящее на западную арку, не погибло вместе с упавшим пролетом, а потому у туристов все еще есть возможность прогуляться по тому самому куску дороги, где в древности автомобили Эпохи смертных мчали своих пассажиров к замечательной точке под аркой, откуда на расстоянии можно было обозревать великий город.
Теперь, однако, посетители моста были людьми с иными целями, поскольку у этого места появилось новое, ранее неизвестное предназначение. Через несколько месяцев после гибели Стои и события Великого Резонанса тоновики признали за этим местом значимость религиозную. Причин тому у них было несколько, но главной, которая стояла над прочими, было то, что пилоны были удивительно похожи на перевернутые камертоны.
И именно здесь, под аркой западного пилона, встречалась со своими последователями, да и со всеми желающими, кто мог быть допущен, таинственная фигура, носящая имя Набат.
– Пожалуйста, объясните мне, почему вы хотите получить аудиенцию у Набата? – спросила у художника женщина-викарий ордена тоновиков. Она была в таком возрасте, какой не мог бы себе позволить ни один здравомыслящий человек. Мятая кожа висела на скулах, а морщинистые уголки глаз выглядели как два маленьких развернутых аккордеона. Текстура ее кожи представляла собой нечто уникальное – настолько, что художнику сразу же захотелось написать ее портрет.
Все жили надеждой, что Год Альпийского Козла принесет больше радости, чем Год Хищника. Художник был одним из многих, кто в начале нового года искал встречи с Набатом, правда, делал он это не по личным причинам, а скорее в поисках ответа на глобальные вопросы. Он был достаточно умен, чтобы знать, что какой-то мистик одним махом не решит проблем, которые стояли перед ним всю его жизнь; но если Набат действительно общается с Гипероблаком, как утверждали тоновики, то почему бы не попробовать?
Так что же ему, Эзре Ван Оттерлоо, сообщить этой старушенции, чтобы получить шанс побеседовать со святым?
Беспокоила его, как и всегда, его собственная работа. Насколько Эзра себя помнил, его постоянно терзало неутолимое желание создать что-то новое – то, что еще не являлось миру. Но мир, в котором он жил, как оказалось, все уже видел, все изучил и заархивировал. И современные художники вполне удовлетворялись тем, что писали какие-нибудь миленькие картинки со смазливыми рожицами, котиками и лошадками или копировали мастеров Эпохи смертных.
– Я написала «Мону Лизу», – похвасталась как-то однокашница Эзры по школе искусств.
– А в чем прикол? – спросил он.
Ее полотно абсолютно ничем не отличалось от оригинала Леонардо. За тем только исключением, что было мастерской, но – копией.
Эзра действительно не видел, в чем тут прикол. Но, наверное, в школе он был один такой тупой, потому что девица получила высшую отметку, а он – троечку.
– Ты слишком суетишься, – сказал ему его педагог. – Успокойся, и тебе откроется твой собственный путь в искусство.
Но даже лучшие его работы несли на себе отпечаток его неудовлетворенности собой и тем, что он делает.
Эзра знал, что все великие художники страдали, и он тоже пытался пострадать. Еще тинейджером он услышал, что Винсент Ван Гог в приступе острого недовольства собой отрезал себе ухо. Эзра попробовал сделать то же самое. Несколько мгновений острой боли, после чего наночастицы обезболили рану и принялись восстанавливать повреждения. На следующее утро новое ухо благополучно торчало на месте старого.
Старший брат Эзры, который ни в коем случае не хотел брать на себя роль Тео Ван Гога, заложил младшенького родителям, и те послали Эзру в коррекционную школу, где дети, пока не решившие, становиться им фриками или нет, наслаждались прелестями строгой дисциплины. Особого восторга от коррекционной школы Эзра не испытал, потому что лично в нем она ничего не скорректировала.
Поскольку же из этой школы никого не исключали, то и Эзра Ван Оттерлоо закончил ее с удовлетворительными результатами. Не очень понимая, что означает слово «удовлетворительный», он обратился за разъяснениями к Гипероблаку.
– Удовлетворительно, – ответило оно, – это ни хорошо, ни плохо. Вполне приемлемо. Серединка на половинку.
Но художником «серединка на половинку» Эзра быть не хотел – только «исключительным»! Инженер, чиновник может быть «приемлемым». Но только не художник!
В конце концов он нашел работу, как находят ее все художники (нет у нас теперь голодающих художников). Он расписывал детские игровые площадки – писал улыбающихся деток, большеглазых куколок, розовых пушистых единорогов, которые танцевали на радуге.
– Не понимаю, чего ты жалуешься, – говорил Эзре его брат. – Твои росписи изумительны. Они всем нравятся.
Брат работал в инвестиционном банке. Но поскольку мировая экономика, которой управляло Гипероблако, перестала быть жертвой неожиданных кризисов, то всякого рода банки стали неким вариантом игровых площадок с теми же куколками и единорогами. Конечно, время от времени Гипероблако разыгрывало некую мировую драму с участием инвесторов, банкиров, предпринимателей и акционеров, но все это было понарошку, только для того, чтобы жизнь не казалась пресной. И все это понимали. А поэтому брат Эзры, чтобы найти более глубокое удовлетворение, решил изучить какой-нибудь мертвый язык и, добившись значительных успехов в санскрите, раз в неделю свободно болтал на нем в местном Клубе мертвых языков.
– Поменяй мне индивидуальность, – просил Эзра Гипероблако. – Если в тебе есть хоть сколько-нибудь сочувствия, сделай меня кем-нибудь другим.
Идея полностью стереть старые воспоминания и заменить их новыми, не менее реальными, казалась Эзре очень привлекательной. Но он не мог рассчитывать на жалость со стороны Гипероблака.
– Я прибегаю к этой мере только тогда, когда нет альтернативы, – сказало Гипероблако. – Потерпи немного. Все в твоей жизни устроится, и ты станешь получать от нее удовольствие. В конце концов, у всех это получается.
– А если не получится?
– Тогда я придам тебе нужное направление. И ты найдешь себя.
Но вместо этого Гипероблако придало Эзре, как и прочим землянам, статус фрика. И больше Эзра не мог просить у него ни совета, ни поддержки.
Конечно, Эзра вряд ли мог рассказать все это почтенной женщине-викарию. В конечном счете ей наплевать на горести и заботы художника. Ей лишь бы найти повод отправить его восвояси, а с таким монологом, который он мог бы завернуть, повод напрашивался сам собой.
– Я надеюсь, Набат поможет мне найти смысл в моих занятиях живописью, – сказал он.
Лицо викария вдруг просияло.
– Так вы художник? – спросила она.
– Да. Я расписываю фресками фасады домов, стены и ограды в общественных местах, – ответил он почти извиняющимся тоном.
А как оказалось, ордену тоновиков крайне важно было найти художника именно такого профиля.
Через пять недель Эзра был в Ленапе, в списке на утреннюю аудиенцию у Набата.
– Всего пять недель? – удивился встречавший его в специально отведенном помещении клерк-тоновик. – Обычно люди, допущенные к аудиенции, ждут около шести месяцев. Вы, наверное, какой-то особенный.
Но Эзра не чувствовал себя особенным. Он чувствовал себя не на своем месте. Большинство тех, кто ждал встречи со своим воплощенным божеством, составляли правоверные тоновики, одетые в тускло-коричневые балахоны и фуфайки. Они что-то пели группами, без слов, пытаясь построить либо гармоничные, либо дисгармоничные сочетания голосов – в зависимости от цели прихода. Все это казалось Эзре глупостью, но он постарался не давать волю своему критицизму. В конце концов, это ведь он пришел к тоновикам, а не они к нему.
Между группами болтался один костлявый тоновик с пугающим взором, который попытался втянуть Эзру в разговор.
– Набат не любит миндаль, – сказал он. – А я жег миндальные деревья, потому что и у меня миндаль вызывает отвращение.
Эзра перешел к другой стене, где стояли более спокойные и разумные тоновики. Хотя разумность и спокойствие – понятия относительные.
Вскоре собрались все приглашенные на утреннюю аудиенцию. Появился монах-тоновик, совсем не такой дружелюбный, как клерк, встречавший гостей при входе, и обратился к ним со строгой инструкцией.
– Если вас не будет на месте в тот момент, когда назовут ваше имя, вы теряете свою очередь. Подойдя к арке, вы увидите пять желтых линий нотного стана. Вы должны снять обувь и оставить ее в позиции ноты «до».
Один из ждущих аудиенции, но не имеющих отношения к ордену тоновиков людей, задал вопрос, что это за позиция, за что был тут же признан недостойным встречи с Набатом и удален из списка.
– Вы будете говорить с Набатом только тогда, когда с вами заговорят, – продолжал монах. – Глаза держать долу, поклониться при входе, поклониться при выходе; место аудиенции покинуть быстро, чтобы не задерживать очередь.
От напряжения сердце Эзры стало биться быстро и неровно.
Когда час спустя выкликнули имя Эзры, он стал четко следовать протоколу: помня из детских занятий музыкой, где на нотном стане располагается нота «до», он поставил свою обувь куда надо, одновременно подумав: а что, тех, кто ошибся, через люк сбрасывают в пролив, текущий под мостом? После этого он медленно приблизился к фигуре, сидящей под громоздящейся над ним аркой. Сидело это существо на простом стуле, а никак не на троне. Сверху и с боков от февральского ветра, бушевавшего на этой высоте, сидящего защищал тент с подогревом.
Художник не знал, чего и ожидать от этой аудиенции. Тоновики уверяли, что Набат был существом сверхъестественным и нес в себе некий симбиоз холодной, бесстрастной научности и одновременно возвышенной, небесной духовности – что бы они под этим ни подразумевали, поскольку их головы были буквально перегружены всяческой словесной тарабарщиной. Но на этом этапе Эзре было все равно.
Если Набат покажет ему некую цель и это как-то успокоит его истерзанную душу, то он с удовольствим станет поклоняться этому существу, как это делают тоновики. Но если уж не повезет, то, по крайней мере, узнает, правду ли говорят, что этот тип по-прежнему общается с Гипероблаком.
Но по мере того, как Эзра подходил к тенту, разочарование все в большей степени овладевало им. Он ожидал, что увидит почтенного старца, а перед ним сидел юноша, почти мальчишка. Худой, невзрачный, в длинном, грубой вязки пурпурном балахоне, с искусно расшитым нарамником на плечах, который укрывал их как шарф и стекал свободными волнами к покрытию моста.
– Тебя зовут Эзра Ван Оттерлоо; ты – художник, пишешь фрески, – сказал Набат, словно, как фокусник, доставал факты прямо из воздуха. – И ты хочешь написать фреску, где буду изображен я.
Эзра почувствовал, как степень его уважения к этому существу резко падает.
– Если вы знаете все, то наверняка знаете, что это неправда, – сказал он.
Набат усмехнулся.
– Я никогда не говорил, что знаю все, – покачал он головой. – И, кроме того, я никогда не говорил, что вообще что-то знаю.
Набат бросил быстрый взгляд в ту сторону, откуда пришел Эзра и где за дверями, сдерживаемая монахом со строгими инструкциями, ждала очередь желающих увидеть его.
– Так викарий объяснил мне причину, по которой ты явился сюда, – продолжал Набат. – Но другой источник поведал мне, что это они хотят, чтобы ты написал фреску, и ты согласился в обмен на возможность попасть ко мне на аудиенцию. Правда, я не требую, чтобы ты выполнял свое обещание.
Эзра понимал: все это – цирк, система зеркал и дымовая завеса. Жульничество, к которому прибегают тоновики, чтобы рекрутировать себе все новых и новых сторонников. Эзра увидел в ухе Набата небольшой наушник. Вне всякого сомнения, этот Набат как раз сейчас получает информацию о нем, Эзре, у своего викария. Эзра почувствовал, как в нем поднимается злость, – надо же столько времени потратить впустую!
– Чтобы написать фреску, посвященную моим достижениям и подвигам, нужно, чтобы эти достижения были осуществлены, а подвиги совершены. Но в действительности нет ни того, ни другого. Вот в чем проблема.
– Так чего же вы тогда здесь сидите, если у вас ничего этого нет? – сказал Эзра, отбросив всякую вежливость. Сейчас ему было уже все равно – выбросят его или нет. Могут даже сбросить с моста – чихать он на них хотел!
Но Набат, похоже, совсем не был обижен грубостью Эзры. Он просто пожал плечами и сказал:
– Сидеть здесь и слушать, что говорят люди, – моя обязанность. В конце концов, я же общаюсь с Гипероблаком.
– А почему я должен этому верить? – спросил Эзра.
Он ожидал, что этот Набат в ответ на его прямой вопрос напустит еще больше дыма, наставит еще больше зеркал, будет говорить банальности о падении веры или о чем-нибудь еще подобном. Но вместо этого Набат, склонив голову и посерьезнев лицом, принялся вслушиваться в то, что, надо полагать, звучало в его наушнике. Затем заговорил твердо и уверенно:
– Ты – Эзра Эллиот Ван Оттерлоо, хотя свое среднее имя ты никогда не используешь. Когда тебе было семь лет и ты разозлился на своего отца, то нарисовал картинку, где за ним приходит жнец, после чего испугался, что это может произойти на самом деле, разорвал картинку и спустил в туалет. Когда тебе было пятнадцать, ты положил кусок особенно вонючего сыра в карман своего брата, когда тот собирался на свидание к девушке, на которую ты тоже запал. Об этом ты никому не сказал, да и брат твой так и не выяснил причину жуткой вони, которая отравила ему свидание. А месяц назад, будучи один в своей комнате, ты выпил такое количество абсента, что оно запросто могло бы уложить на больничную койку человека Эпохи смертных. Но твои наночастицы защитили тебя, и ты отделался наутро легкой головной болью.
Эзра почувствовал, как слабеют и подгибаются его колени. Его трясло, но не от холода. Викарии ордена тоновиков не могли знать о таких подробностях его жизни. Об этом знало лишь Гипероблако.
– Достаточно доказательств? – спросил Набат. – Или ты хочешь, чтобы я рассказал, что случилось с Теслой Коллинз на выпускном балу?
Эзра упал на колени. Не потому, что сделать так ему велел викарий, а потому, что понял: Набат – именно тот, кто ему нужен. Единственное звено, которое соединяет человечество с Гипероблаком.
– Прости меня! – проговорил он. – Прости за то, что сомневался!
Набат встал со стула и приблизился к нему.
– Встань, – сказал он. – Терпеть не могу, когда люди валятся на колени.
Эзра встал. Он почувствовал необоримое желание посмотреть в глаза Набата, чтобы увидеть необозримые глубины Гипероблака, но понял, что не в силах сделать это. А что, если Набат видит его насквозь, причем видит даже то, о существовании чего не догадывается и сам Эзра? Но тут же он напомнил себе, что Набат всего знать не может. Объем его знаний очерчен Гипероблаком. И тем не менее возможность доступа к ресурсам Гипероблака, которой обладал Набат, пугала – особенно потому, что стоящий перед Эзрой юноша был единственным из землян, кому такая возможность была предоставлена.
– В чем твоя просьба, скажи, – произес Набат. – И Гипероблако ответит.
– Мне необходимо получить направление в моей работе, – ответил Эзра. – Когда-то, когда мы все еще не стали фриками, Гипероблако пообещало мне, что сделает это. И я хочу, чтобы оно помогло мне обрести цель.
Набат выслушал, что прозвучало в его наушнике, подумал и сказал:
– Гипероблако говорит, что ты сможешь обрести себя, создав искусство фриков.
– Не понял?
– Пиши фрески, посвященные тому, что ты действительно чувствуешь, в местах, где нельзя этого делать.
– Гипероблако хочет, чтобы я нарушал закон?
– Видишь ли, Гипероблако всегда с удовольствием поддерживало фриков в их желании жить так, как им хочется. И именно такой может стать цель твоей жизни – стать художником фриков. Возьми спрей и ночью раскрась машину общественного такси. Или напиши какую-нибудь агрессивную фреску с нецензурщиной на стене местного полицейского участка. Именно так – нарушай закон!
Эзра почувствовал, что у него начинает кружиться голова. Оказывается, он дышал так часто, что кровь его перенасытилась кислородом. Никто и никогда не говорил ему, что можно найти собственное предназначение в жизни, нарушая закон. Даже тогда, когда Гипероблако замолчало, люди из кожи вон лезли, чтобы точно следовать его законам. И Эзра почувствовал, как с его плеч упала тяжелая ноша.
– Спасибо тебе! Спасибо! – проговорил он. – Спасибо!!!
И ушел, чтобы начать жить нелегкой, но полной приключений жизнью художника-бунтаря.
А трон его воздвигнут в устье пролива, ведущего к Ленапе, где Набат возвещает истину, открытую ему Тоном. Величественен он в своем сиянии, и даже неслышный шепот, слетающий с уст его, звучит как гром небесный. Тот, кто приближался к Набату, изменился навеки и вернулся в мир, вдохновившись новыми целями. Тому же, кто сомневался, он даровал прощение. Прощение дано даже приносящим смерть, тем, ради которых в юности он принес в жертву жизнь свою – только для того, чтобы восстать из мертвых.
Да возрадуется отныне всяк живущий!
Никто не сомневается в том, что Набат восседает на грандиозном троне, сделанном, вероятнее всего, из золота, хотя некоторые полагают, что трон этот изготовлен из покрытых золотыми пластинами костей врагов мифического города Ленапе (ленапе – самоназвание племени дэлаваров; означает настоящие люди). В этой связи важно отметить, что le nappe на французском языке, на котором некоторые народы говорили в древности, означает «скатерть», из чего проистекает предположение, будто Набат накрывает стол для своих врагов.
Упоминание приносящих смерть относится к сверхъестественным демонам, именуемым жнецами, которых Набат освобождает от власти тьмы. Как и сам Тон, Набат не может умереть, а жертвование своей жизнью в его случае всегда ведет к воскресению, что делает Набата уникальным среди живущих с ним одновременно людей.
Главное, чего не видит здесь Симфониус, сводится к следующему: то, что трон Набата стоит в «устье пролива, ведущего к Ленапе», ясно означает, что Набат, расположившись у въезда в город, спасает тех, кого ненасытный город-спрут в противном случае неизбежно бы поглотил. Что касается приносящих смерть, то есть свидетельства, что подобные существа, обычные или же сверхъестественные, действительно живут среди людей, и именуют их жнецами. Поэтому ничего странного нет в том, что Набат мог спасти кого-то из них, будь то мужчина или женщина, от власти тьмы, которая есть зло, творимое жнецами. И в этом конкретном случае я совершенно согласен с Симфониусом в том, что Набат – уникальнейший из людей благодаря своей способности воскресать после смерти. Ведь если каждый бы обладал такой способностью, зачем бы нам нужен был Набат?
Именно викария Мендозу Грейсон должен был благодарить (или проклинать?) за то, что стал Набатом. Именно Мендоза стал ключевой фигурой в деле преображения Грейсона и обретения им нового образа. Справедливости ради нужно сказать, что Грейсон сам решил «выйти в народ» и объявить миру, что у него сохраняется связь с Гипероблаком, но именно Мендоза проработал сам план и детали этого выхода.
Этот человек был искусным стратегом. До того, как Мендоза разочаровался в перспективе вечной жизни, что побудило его вступить в орден тоновиков и стать там викарием, он работал в отделе маркетинга компании, выпускавшей безалкогольные напитки.
– Я вышел на рынок с «Антарктической содовой», на этикетке которой красовался голубой полярный медведь, – рассказал он как-то Грейсону. – В Антарктике же не было не только голубых, но даже обычных белых медведей, поэтому нам пришлось несколько штук вывести искусственным путем. Теперь же, когда вы пьете «Антарктическую содовую», в вашем сознании моментально вспыхивает картинка голубого полярного медведя. Ловко?
Многие люди после гибели Стои решили, что Гипероблако умерло, а то, что тоновики называли Великим Резонансом, было его предсмертным стоном. Мендоза, однако, предложил тоновикам иное объяснение.
– Гипероблаку явился дух, способный вызывать резонанс, – утверждал он. – Вечно Живой Тон вдохнул жизнь в то, что раньше было искусственным интеллектом.
Если посмотреть на это объяснение через призму верований, разделяемых тоновиками, то все обретало смысл: Гипероблако, холодный продукт научной мысли, пресуществился под воздействием Вечно Живого Тона в нечто великое, в Великое Гипероблако. А все великое и привлекает, и одновременно пугает. Чем, привлекая, пугает великое облако? Громом. А поскольку такие сущности ходят обычно по трое, необходимо было подыскать человеческий компонент, который завершил бы собой это триединство. У Мендозы под рукой как раз и оказался Грейсон Толливер, единственный из людей, кто общался с Гипероблаком.
Начал Мендоза с того, что в нужных местах и в нужное время запустил слухи о существовании мистической личности, имеющей контакты с Гипероблаком, некоего пророка из тоновиков, который стал звеном, соединяющим мир духов и мир науки. Грейсон был несколько смущен таким началом, но Мендоза голосом страстным, почти задыхаясь от воодушевления, твердил:
– Ты только представь себе, Грейсон! Гипероблако станет вещать через тебя как посредника, и со временем весь мир будет прислушиваться к каждому твоему слову. Разве не этого хочет само Гипероблако? Чтобы ты был его голосом в этом мире. Голосом, звучащим как гром.
– Я что, такой громогласный? – усмехнулся Грейсон.
– Ты хоть шепотом говори. Важно то, что услышат люди! В их ушах твой шепот отзовется раскатами грома, – убеждал Грейсона Мендоза. – Поверь мне!
Затем Мендоза принялся за шлифовку всей конструкции, которая могла бы наконец объединить разношерстные фракции тоновиков. Теперь, когда появился Грейсон, сделать это было бы намного проще.
Мендоза, долгие годы живший спокойной размеренной жизнью настоятеля монастыря в Вичите, вновь оказался в своей стихии. Он же был классным спецом по брэндингу и связям с общественностью! Набат был его новым продуктом, и ничто не вызывало в нем такого восторга, как перспектива толкнуть на рынок что-то новенькое, особенно – как в случае с Набатом – единственное в своем роде, причем в масштабах глобального рынка!
– Все, что нам осталось, – сказал как-то Мендоза Грейсону, – так это найти тебе имя и титул. Они должны вписываться в систему наших ценностей и наших верований. А если не будут вписываться, сами впишем.
Грейсон предложил «Набат» – колокольный звон, звон предупреждения и тревоги. Имеет отношение ко всякого рода музыкальным делам, что важно для тоновиков. Мендоза согласился, и Грейсон некоторое время ходил гордый и довольный собой – пока разные люди действительно не принялись звать его Набатом. И чтобы еще усугубить положение, Мендоза изобрел помпезный титул – Ваша Сонорность.
Грейсон был вынужден спросить у Гипероблака, что значит это слово.
– Звучность, – ответило Гипероблако. – От латинского слова sonoritas, что означает «способность вступать в резонанс».
Грейсон застонал.
Но людям это понравилось, и очень скоро Грейсон только и слышал:
– Да, Ваша Сонорность…
– Нет, Ваша Сонорность…
– Чем я могу вам услужить сегодня, Ваша Сонорность?…
Все это было до дикости странно. В конце концов, сам-то он никак не изменился! Почему же к нему относятся как к какому-то мудрецу или святому?
Дальше – больше. Мендоза так организовал аудиенции, чтобы люди могли являться к Набату строго по одному, и этот ограниченный доступ питал все сгущавшуюся вокруг него атмосферу мистической тайны. Грейсон хотел ограничиться этим, но Мендоза уже связался с модным дизайнером одежды и заказал тому специальное одеяние для аудиенций. Как Грейсон ни противился, поезд было уже не остановить.
– Самые влиятельные религиозные деятели в истории всегда одевались особым образом. Ты тоже должен! – настаивал Мендоза. – Ты просто обязан выглядеть как существо возвышенное и не от мира сего, кем ты, по сути, и являешься. Ты же реально уникум, Грейсон; нужен и прикид соответствующий!
– Чересчур уж это отдает театральщиной, – слабо возмущался Гресон.
– Да, но театр вырос из ритуала, а ритуал – это краеугольный камень религии! – отвечал Мендоза.
Грейсона смущал вышивной нарамник, висящий поверх его пурпурного балахона, но, как ни странно, никто и не думал над ним смеяться. А когда он начал давать официальные аудиенции, то был ошеломлен, увидев, с каким благоговением люди смотрят на него и его странное одеяние.
Посетители теряли дар речи и падали перед ним на колени. В его присутствии их начинала сотрясать дрожь. Оказалось, Мендоза был совершенно прав – люди покупали его новый продукт так же хорошо, как голубых полярных медведей.
И по мере того как слухи о явлении Набата народу ширились, Грейсон все больше времени отдавал тому, что успокаивал страждущих и передавал им различные советы и инструкции от Гипероблака. За исключением тех случаев, когда взбрыкивал и вел себя как черт знает кто.
– Ты ему солгал, – заявило Гипероблако после того, как Грейсон отпустил художника Эзру Ван Оттерлоо. – Я ничего не говорило по поводу того, что он должен, дескать, писать свои фрески в запрещенных местах и что именно в этом состоит цель его жизни.
Грейсон пожал плечами.
– Но ты же не сказало, что он не должен этого делать, верно?
– Информация, которую я дало тебе, должна была просто удостоверить его личность, а то, что ты ему солгал, свело на нет все мои действия.
– Я не лгал ему, – не соглашался Грейсон. – Я давал ему совет.
– Но почему ты не дождался моих предложений? Почему?
Грейсон откинулся на спинку стула.
– Ты знаешь меня лучше, чем кто бы то ни было, – проговорил он. – В общем-то, ты всех знаешь лучше, чем знает себя любой человек, в кого ни ткни пальцем. Неужели ты само не можешь понять, почему я это сделал?
– Я-то могу, – отозвалось Гипероблако, и в голосе его зазвучали педантские нотки. – Но ты, вероятно, хочешь сформулировать это сам и, таким образом, сделать до конца понятным и для себя.
Грейсон рассмеялся.
– Ладно! Викарии считают, что ловко управляют мной, а ты считаешь меня своим рупором.
– Ничего подобного, – возмутилось Гипероблако. – Ты для меня нечто гораздо более важное, Грейсон.
– Что-то мне не верится! Если бы ты так считало, то позволило бы мне иметь и собственное мнение. Позволило бы делать свой вклад. Чем, собственно, и был мой сегодняшний совет этому художнику.
– Понимаю.
– Я это хорошо сформулировал? Теперь мне все понятно? – спросил с улыбкой Грейсон.
– Думаю, да.
– А как тебе мое предложение этому художнику?
Гипероблако на мгновение задумалось.
– Я согласно с тем, что он сможет полностью реализовать себя как художник, если дать ему полную свободу и позволить творить за пределами границ, установленных обычаем и законом. Да, это было отличное предложение.
– Вот то-то и оно, – проговорил Грейсон. – Так, может, ты позволишь мне делать вклад побольше?
– Грейсон… – начало Гипероблако, и Грейсон подумал, что оно сейчас начнет читать ему длинную нотацию о том, насколько ответственным должен себя чувствовать человек, дающий важные жизненные советы. Но то, что Гипероблако действительно сообщило ему, его немало удивило.
– Я знаю, – сказало Гипероблако, – все это было для тебя непросто. Но меня и удивляет, и страшно радует то, насколько органично ты врос в ситуацию, в которую тебя забросили. Меня и удивляет, и радует то, как быстро ты вырос и возмужал. Да, я не могло сделать более верный выбор.
Грейсон был тронут.
– Спасибо тебе, Гипероблако, – сказал он.
– Не уверено, правда, что ты понимаешь всю значимость того, что ты совершил, Грейсон, – продолжало Гипероблако. – Посмотри: ты избрал культ, который больше всего на свете ненавидит современные технологии, и заставил его представителей не только смириться с ними, но и открыть навстречу этим технологиям свои объятия. Открыть свои объятия мне!
– Вообще-то, справедливости ради, тоновики никогда тебя не ненавидели, – уточнил Грейсон. – Они ненавидели жнецов. А вот по поводу тебя они пребывали в нерешительности. Теперь же как источник Грома ты отлично вписываешься в их догмы. Тон, Набат и Гром – красиво звучит.
– Да, эти ребята любят ритмизированные конструкции.
– Только будь с ними поосторожнее, – предупредил Грейсон, – а то они начнут в честь тебя строить храмы и с именем твоим на устах вырывать сердца друг у друга из груди. Религия без жертвоприношений – пресное и унылое занятие.
Грейсон, представляя себе это, с трудом удерживался от смеха. Какой это будет облом – вчера ты принес друга в жертву, а сегодня он явился к тебе в келью с новеньким сердцем. Восстановительные же центры никто не отменял!
– В их вере есть сила, – сказало Гипероблако. – Но эта вера может быть опасной, если не оформить ее и не направить. И мы это сделаем. Мы преобразуем движение тоновиков в силу, которая сможет по-настоящему облагодетельствовать человечество.
– А ты уверено, что это возможно? – поинтересовался Грейсон.
– С уверенностью в семьдесят две целых и четыре десятых процента я могу сказать, что нам удастся достигнуть позитивных результатов.
– А что с остальными вариантами?
– Есть шансы, и их на девятнадцать процентов, что тоновики не дадут миру ничего ценного, – ответило Гипероблако. – А остальные проценты – за то, что они навредят человечеству каким-то пока непредсказуемым образом.
Следующая аудиенция не обещала Набату ничего приятного. Разные зелоты-экстремисты посещали Грейсона с самого начала, но делали они это лишь время от времени. Теперь же они являлись почти ежедневно. Эти люди находили какие-то непостижимые способы извращать учение тоновиков, а также подвергать самой нелепой интерпретации все, что Грейсон говорил или делал.
Так, Набат предпочитал вставать рано. Но из этого не следовало, что лежебок или сов нужно было подвергать суровым наказаниям. То, что он ел яйца, отнюдь не подразумевало, что следует массово проводить ритуалы поощрения фертильности. А то, что некоторые дни Набат проводил молча, размышляя о том или о сем, не могло быть основанием для того, чтобы тоновики, как считали эти экстремисты, все как один давали обет молчания.
Тоновики так отчаянно хотели во что-нибудь верить, так необдуманно выбирали объекты почитания, что их вера иногда казалась абсурдной, иногда наивной. Что до зелотов, то их убеждения подчас пугали.
Сегодняшний посетитель из принадлежавших к этой компании был худ, словно с месяц назад объявил голодовку, а в глазах его таилось безумие. Он говорил о своем желании избавить этот мир от миндальных деревьев – только потому, что Грейсон как-то походя сказал кому-то, что не любит миндаль. Очевидно, кто-то что-то не так услышал и не то передал. Но худой пришел не только с этим планом.
– Нужно поселить страх в холодных сердцах жнецов, чтобы они признали вашу власть, – сказал этот тип. – Благословите меня, и я стану жечь их одного за другим, как это делал восставший против их сообщества Жнец Люцифер.
– Нет! Ни в коем случае! – воскликнул Грейсон.
Он совсем не хотел противопоставлять себя жнеческому сообществу. Пока он не вмешивался в их дела, они оставляли его в покое. Пусть все так и остается. Грейсон встал со стула и пристально посмотрел в глаза стоящему перед ним зелоту.
– Никаких убийств моим именем! – произнес он медленно и с силой в голосе.
– Но мы обязаны это сделать! – не унимался посетитель. – Тон поет в моем сердце и заставляет меня пойти на это.
– Убирайся! – почти закричал Грейсон. – Ты служишь не Тону, не Грому, и, что совершенно ясно, ты не служишь мне!
Ужас, который отразился на физиономии посетителя, сменился выражением раскаяния. Он согнулся, словно на него давил некий тяжелый груз.
– Простите, что оскорбил вас, Ваша Сонорность! Что я должен сделать, чтобы вернуть ваше расположение?
– Ничего! – отозвался Грейсон, все еще не успокоившийся. – Не делай ничего. Это лучшее, что ты можешь сделать, чтобы меня порадовать.
Зелот, пятясь назад и беспрестанно кланяясь, ретировался – на взгляд Гресона, не слишком поспешно.
Гипероблако одобрило то, как Грейсон повел себя с этим типом.
– Всегда были и всегда будут люди, живущие не в ладах со здравым смыслом, – сказало оно. – Им нужно вправлять мозги быстро и беспрекословно.
– Если бы ты вновь стало говорить с людьми, может быть, они вели бы себя более разумно. По-моему, большинством из них владеет настоящее отчаяние.
– Я понимаю, – ответило Гипероблако. – Но малая инъекция отчаяния – это совсем не плохо, поскольку провоцирует весьма продуктивный самоанализ.
– Знаю, – кивнул Грейсон. – Как ты всегда говоришь, «человечество должно осознанно пережить последствия своих коллективных действий».
– Более того, человечество нужно выбросить из гнезда, если оно хочет развиваться.
– Некоторые птицы умирают, если их выбрасывают из гнезда, – покачал головой Грейсон.
– Да, это так, – согласилось Гипероблако. – Но для человечества я разработало систему мягкой посадки. Некоторое время будет больно, но это позволит им выработать характер.