В верхних этажах санатория уже ничто не напоминало отель – здесь ты сразу попадал в больницу. Возле палаты, где умерла Агнесса Зоммервиль, Лилиан Дюнкерк остановилась. Заслышав внутри голоса и шум, она приоткрыла дверь.
Гроба уже не было. Окна распахнуты настежь, две уборщицы моют полы. Чавканье и плеск воды, резкий запах лизола и мыла, сдвинутая со своих мест мебель, нестерпимый электрический свет, бесцеремонно заглядывающий во все углы.
На миг Лилиан показалось, что она ошиблась дверью. Но тут взгляд ее упал на плюшевого медвежонка, заброшенного на шкаф – это был талисман Агнессы, ее любимая игрушка.
– Ее что, уже увезли? – спросила она.
Одна из уборщиц выпрямилась.
– В седьмую перенесли. Нам тут убираться надо. Завтра с утра новенькая заезжает.
– Спасибо.
Лилиан осторожно прикрыла за собой дверь. Знает она седьмую палату: крохотная каморка возле грузового лифта. Туда кладут всех покойников, чтобы ночью без лишнего шума на грузовом лифте спустить вниз. «Как чемоданы», подумала Лилиан. И срочно лизолом и мылом изничтожить последние следы умершего.
В седьмой палате зато свет был выключен. И свечи унесли. Гроб стоял закрытый, узенькое фарфоровое личико и яркие рыжие локоны подруги навсегда прихлопнула тяжелая крышка, которую уже успели привинтить болтами. Все было готово к транспортировке. Цветы, вынутые из гроба, снопом сложены рядом на столе, завернутые в специальную клеенку с кольцами и шнуровкой, чтобы удобнее прихватить сразу всю охапку. Тут же, аккуратной стопкой, как шляпы в салоне модистки, лежали венки. Шторы не задернуты, окна настежь. В безмолвную, выстуженную каморку заглядывала луна.
Лилиан всего-навсего хотела еще раз взглянуть на Агнессу. Опоздала. Теперь уже никто не увидит бледное личико в ореоле огненных волос, все то, что когда-то было Агнессой Зоммервиль. Сегодня же ночью, тайком ото всех, гроб спустят вниз и на санях отвезут в крематорий. Там, внезапно охваченный жаром пламени, он загорится, огненные волосы, с треском рассыпая искры, вспыхнут снова, теперь уже в последний раз, окоченевшее тело в горниле топки приподнимется, даже привстанет слегка, как будто оживая заново, – и распадется в ничто, оставляя после себя пригоршню праха и зыбкое облачко смутных воспоминаний.
Лилиан смотрела на гроб. «А что, если она еще жива?! – пронеслось вдруг в голове. – Что, если она очнулась там, в этом жутком ящике? Ведь бывают же случаи. Откуда знать, с кем и как часто они бывают?» Да, примеров, когда такие вот мнимые покойники воскресали и их чудом успевали спасти, совсем немного, но кто знает, сколько их там – заживо задохнувшихся в кромешном могильном безмолвии, не услышанных, не спасенных? А вдруг и Агнесса, стиснутая неумолимыми атласными стенами своей темницы, там, внутри, как раз сейчас пытается крикнуть, позвать на помощь, но пересохшее горло не в силах издать ни звука.
«Я схожу с ума, – подумала Лилиан. – Что за чушь в голову лезет? Зачем я здесь? Что меня сюда привело? Сентиментальность? Растерянность? Или это жуткое, постыдное любопытство, жажда еще раз, как в бездну, заглянуть в безжизненное лицо в надежде, что из этой пропасти вдруг да и отзовется ответ? Свет! – пронеслось в голове. – Надо зажечь свет!»
Она направилась было к двери, но вдруг остановилась и прислушалась. Ей послышался шорох, тихий, но очень внятный, словно кто-то скребнул ногтями по шелку. Она поскорей повернула выключатель. Резким светом вспыхнула под потолком голая лампочка, и разом сгинули темень, луна, жуть. «Мне уже призраки мерещатся, – подумала она. – Это мое платье шуршит. Это я сама рукой свое же платье задела. Да что угодно, только не последние слабые судороги на миг пробудившейся жизни».
Она снова уставилась на гроб, мрачно поблескивавший теперь в ярком свете. Нет, этот черный полированный ящик с бронзовыми ручками не может таить в себе жизнь. Напротив, он таит в себе угрозу, самую страшную угрозу для рода человеческого. И там, внутри, лежит уже не Агнесса Зоммервиль, ее подружка в своем золотистом платье, и даже не ее восковое подобие с изъеденными чахоткой легкими, со сгустками остановившейся крови в жилах, с занимающимся движением тлетворных соков в безжизненном теле, – нет, в этом ящике притаилось само ничто, то страшное и абсолютно непостижимое, что, зарождаясь вместе со всякой жизнью, в зловещей немоте живет и взрастает вместе с ней, неся в себе вечный голод смерти, неодолимую тягу к самоуничтожению, – живет и в ней, Лилиан Дюнкерк, безмолвно разрастаясь, денно и нощно укорачивая срок ее жизни, пожирая еще сутки, и еще, пока не сожрет все до последней минуточки, и тогда от нее останется только бездыханная оболочка, которую вот так же запихнут в черный ящик, последнюю обитель распада и разложения.
Не оборачиваясь, она нащупала у себя за спиной дверную ручку, но в тот же миг ручка под ее пальцами сама собой резко подалась вниз. Крик ужаса застрял у нее в горле. Дверь отворилась. Перед Лилиан стоял насмерть перепуганный лакей.
– Вы… кто такая? – в ужасе пролепетал он. – Вы… как… сюда попали? – Взгляд его был устремлен мимо нее, в комнату, где, тронутые сквозняком, сами собой колыхались шторы. – Было ведь заперто! Как вы вошли? Где взяли ключ?
– Тут было не заперто.
– Тогда, значит, кто-то… – Лакей остолбенело смотрел на дверь. – Да вот же ключ! – Он даже отер лицо, как бы отгоняя наваждение. – Знаете, я уж было подумал…
– Что?
Он кивнул на гроб:
– Я уж было подумал, что это вы и…
– Так это я, – все еще не понимая, прошептала Лилиан.
– Что???
– Да ничего.
Только теперь лакей решился зайти в комнату.
– Вы меня не поняли. Я уж было решил, что это покойница. Ну надо же! Всякого, казалось бы, навидался! – Он усмехнулся. – Вот уж действительно ночной кошмар! Что вы здесь делаете? Восемнадцатую завинтили уже.
– Кого?
– Восемнадцатую. Ну, из восемнадцатой палаты. Фамилию не помню. Да и не важно теперь. Когда уже того. Тут даже самая красивая фамилия не поможет.
Лакей выключил свет и уже закрывал дверь.
– Так что радуйтесь, барышня, что это не вы, – добродушно заключил он.
Порывшись в сумочке, Лилиан сунула ему немного денег.
– Это вам за испуг.
Лакей отдал честь и огладил клочковатую бородку.
– Благодарствую. Поделюсь с Йозефом, напарником моим. После скорбных трудов пропустить рюмашку, да еще пивка, самое милое дело. А вы, барышня, не принимайте слишком близко к сердцу. Когда-нибудь все там будем.
– И то правда, – проронила Лилиан. – Нашли чем утешить. Просто замечательное утешение, верно?
И вот она снова у себя в комнате. Мирно журчат трубы центрального отопления. Горят все лампы. «Я схожу с ума, – думала Лилиан. – Я боюсь ночи, боюсь темноты. Я самой себя боюсь. Что делать? Конечно, можно принять снотворное и заснуть при свете. Можно позвонить Борису, поговорить с ним». Она потянулась было к телефону, но трубку так и не сняла. Она же знает, что он ей скажет. И знает даже, что он будет прав; но какой прок говорить с тем, кто всегда прав? Крохи разума, которым наделен человек, для того и даны, чтобы понять: жить одним только разумом не получается. Человек живет чувствами, а тут никакая правота не поможет.
Она устроилась в кресле у окна. «Мне двадцать четыре, – думала она, – столько же, сколько было Агнессе. И уже четыре года я торчу здесь. А до этого почти шесть лет была война. Что я успела изведать в жизни? Страх, бомбежки, бегство из Бельгии, слезы, смерть родителей, голод, потом, из-за голода, болезнь, снова бегство. А до этого я была еще ребенком. Я и не помню почти, как выглядит мирный город ночью. Тысячи огней, залитые светом улицы – как это было и было ли вообще? Зато затемнения, светомаскировку, град бомб с черного неба, и страх, и холод, и мрак убежища.
Счастье? В какой жалкий комочек превратилось это слово, когда-то такое сияющее, столь необъятное! Счастьем стала даже неотапливаемая каморка, кусок хлеба, подвал, вообще любое место, укрытое от обстрела. А потом – потом начался санаторий». Она все еще смотрела в окно. Внизу, у служебного входа для поставщиков и обслуги, стояли сани. Может, это уже для Агнессы Зоммервиль. Всего год назад, смеющаяся, вся в мехах и цветах, она подкатила к главному входу; теперь же покидала здание тайком, черным ходом, словно вороватый постоялец, не уплативший по счету. И двух месяцев не прошло с того дня, когда она обсуждала с Лилиан планы отъезда отсюда. Отъезд – этот вечный мираж, фата моргана, так никогда и не наступит.
Зазвонил телефон. Помедлив, она все-таки сняла трубку.
– Да, Борис. Ну конечно, я благоразумна, – да, я знаю, тысячи людей умирают от инфарктов и от рака, – да, я помню статистику, Борис, да, – да, конечно, я знаю, это только так кажется, потому что здесь, наверху, нас так много, живем все вместе, мозолим друг другу глаза, – да, конечно, многие излечиваются, да, – новые лекарства, да, Борис, я буду благоразумна, обещаю, – нет, нет-нет, не надо приезжать, – да, и я тебя люблю, конечно, Борис…
Она положила трубку.
– Благоразумной, – прошептала она, глядя в зеркало, откуда на нее чужими глазами смотрело совсем чужое лицо, – благоразумной! – «Бог ты мой, – пронеслось в голове, – я и так слишком долго была благоразумной! А чего ради? Чтобы кончить двадцатым или тридцатым номером в седьмой палате, рядом с грузовым лифтом? Содержимым черного ящика, от одного вида которого всех жуть берет?
Она взглянула на часы. Уже почти девять. Впереди, всей бесконечностью тьмы, ждала бессонная ночь, ждала помесью страха и скуки – мерзкий гибрид, рожденный в санаторных стенах, – панического страха перед болезнью, скуки от неумолимого больничного распорядка, и само это невыносимое сочетание столь контрастных эмоций только сильнее угнетало душу чувством полнейшей беспомощности.
Лилиан встала. Что угодно, только не оставаться сейчас одной! Кто-то наверняка еще остается внизу – по крайней мере Хольман и его гость.
Внизу, в столовой, кроме Хольмана и Клерфэ, сидели еще трое латиноамериканцев – двое мужчин и довольно толстая низенькая женщина. Все трое были в черном, все трое молчали. Сидели в самом центре зала аккурат под люстрой, как три маленьких черных истукана.
– Прибыли прямо из Боготы, – пояснил Хольман. – Их телеграммой вызвали. Дочь вон того мужчины в роговых очках лежала при смерти. Но стоило им появиться, как девушке внезапно стало лучше. И теперь они не знают, как быть – лететь обратно или оставаться.
– Почему бы матери не остаться, а эти двое пусть летят?
– Толстушка вовсе не мать ей. Она мачеха, и как раз на ее деньги Мануэла здесь живет. Да и оставаться никто из них не хочет, даже отец. Там, у себя, они про девчонку считай что забыли. Ну, посылали регулярно чек и жили себе в своей Боготе, а Мануэла была здесь, раз в месяц писала им письмо, и так уже пять лет. А у отца с мачехой уже свои дети, Мануэла их даже не видела. Все было замечательно – покуда ей умирать не приспичило. Тут, конечно, им пришлось срочно сюда отправляться, хотя бы приличия ради. Отпускать отца одного мачеха ни в какую не хотела – она старше мужа, ревнива и понимает, что стала толстухой. На всякий случай взяла с собой в подмогу брата. В Боготе и так уже пошел слушок, что она выжила падчерицу из дома; вот она и решила показать, как она Мануэлу любит. Так что тут не только ревность, тут еще и показуха. Улети она сейчас одна – сплетни разгорятся с новой силой. И теперь они все трое сидят и ждут.
– А Мануэла?
– Ну, поначалу-то, когда она с часу на час должна была богу душу отдать, отец с мачехой в ней души не чаяли. И бедняжка Мануэла, которую никто никогда не любил, от счастья настолько одурела, что стала идти на поправку. Теперь ее родичи уже проявляют нетерпение. И день ото дня все больше толстеют, это у них нервное, ведь они то и дело заедают свою кручину знаменитыми здешними конфетами. Еще неделя – и они, пожалуй, Мануэлу возненавидят: сколько же можно тянуть с кончиной!
– Или мало-помалу пообвыкнут в деревне, откупят у хозяев кондитерскую и останутся здесь жить, – заметил Клерфэ.
Хольман рассмеялся:
– Прихотливые же, однако, у тебя фантазии.
– Это не фантазии. Только прихотливый жизненный опыт. Но откуда тебе все это известно?
– Говорю же тебе: здесь все тайное становится явным. Медсестра Корнелия Вюрли говорит по-испански, вот мачеха ей все и рассказывает.
Три фигуры в черном поднялись из-за стола. Ни слова не сказав друг другу, они торжественно прошествовали к дверям.
В дверях они едва не столкнулись с Лилиан Дюнкерк, которая вошла столь стремительно, что толстуха едва успела отпрянуть, издав испуганный птичий вскрик.
– С чего это она шарахается? – прошептала Лилиан. – Как от привидения! Неужто от меня? Уже? – Она торопливо достала зеркальце. – Нынче вечером, похоже, я пугаю каждого встречного.
– Кого еще?
– Лакея на этаже.
– Что? Йозефа?
– Да нет, второго, его напарника. Ну, вы знаете…
Хольман кивнул:
– Нас, Лилиан, вы не испугали.
Она спрятала зеркальце.
– Крокодил уже была здесь?
– Нет. Но с минуты на минуту появится, чтобы загнать нас наверх. Она пунктуальна, как прусский фельдфебель.
– Я узнавала: сегодня ночью на дверях Йозеф. Можно смыться. Пойдете с нами?
– Куда? В Палас-бар?
– Конечно, куда же еще?
– Что там хорошего, в этом Палас-баре? – изумился Клерфэ. – Я только что оттуда.
Хольман рассмеялся:
– Нам везде хорошо. Даже там, где нет ни души. Лишь бы не в больничных стенах. В неволе привыкаешь довольствоваться малым.
– Сейчас как раз можно смыться, – торопила Лилиан. – Кроме Йозефа на дверях никого. Второй швейцар ушел куда-то.
Хольман замялся:
– Лилиан, у меня температурка. Черт его знает, с чего вдруг, нынче вечером взяла и подскочила. Может, от того, что Клерфэ пригнал сюда нашу старушку, такую родную, такую грязную…
Вошла уборщица, начала составлять стулья на столы, готовясь мыть пол.
– Нам и с температурой случалось удирать, – заметила Лилиан.
Хольман смущенно поднял на нее глаза.
– Конечно. Но не сегодня, Лилиан.
– И все это из-за грязной гоночной машины?
– Наверно. А где Борис? Он разве не идет?
– Борис уверен, что я сплю. Я уже сегодня после обеда заставила его вывезти меня на прогулку. Второй раз он ни за что не согласится.
Уборщица раздвинула занавески. И в окне вдруг всею угрюмой мощью воздвигся горный пейзаж – залитые лунным сиянием склоны, черный лес, снега. На этом фоне трое людей за столиком выглядели жалкими букашками. Уборщица меж тем по очереди гасила светильники на стенах. И с каждой погашенной лампой грозный ландшафт, казалось, все неумолимей вдвигается в комнату, тесня беспомощных людишек.
– А вот и Крокодил, – проронил Хольман.
Старшая сестра и вправду стояла в дверях. Мощные челюсти, крокодилья улыбка во всю пасть и холодные глаза.
– А-а, наши полуночники тут как тут! Отбой, господа! – Впрочем, по поводу того, что Лилиан все еще на ногах, она не обмолвилась ни словом. – Спать пора! Спать! Завтра тоже будет день.
Лилиан неохотно встала.
– Вы уверены?
– Совершенно уверена, – с непрошибаемым оптимизмом отозвалась старшая. – А для вас, госпожа Дюнкерк, на ночном столике уже приготовлено снотворное. Будете почивать, как в объятиях Морфея.
– В объятиях Морфея! – с отвращением передразнил Хольман, едва медсестра удалилась. – Наш Крокодил – ходячий кладезь банальностей. Сегодня-то она нас еще считай что пощадила. Ну почему, стоит тебе оказаться в больнице, эти церберы здравоохранения начинают обходиться с тобой с этаким ангельским терпением, словно с несмышленым дитятей или слабоумным?
– Это их отместка за свою работу, – с досадой пояснила Лилиан. – Отними у медсестер и официантов возможность вымещать зло на клиентах – они просто умрут от комплекса неполноценности.
Они уже стояли возле лифта.
– А вы куда направитесь? – спросила Лилиан у Клерфэ.
– В Палас-бар.
– Меня не захватите?
Он замешкался лишь на секунду. Навидался он этих экстравагантных русских дамочек. И наполовину русских тоже. Но тут ему вспомнился сегодняшний случай с санями и высокомерный, неприязненный взгляд Волкова.
– Почему бы и нет? – отозвался он.
Она улыбнулась смущенной, беспомощной улыбкой.
– Ну разве это не унизительно? Клянчить крохи свободы, словно отпетый пьяница, умоляющий бармена о последней выпивке? Разве это не позор?
Клерфэ покачал головой:
– Я сам клянчил, и не раз.
Она впервые посмотрела на него во все глаза.
– Вы? – переспросила она. – Но вы-то почему?
– Причина всегда найдется. Не только у человека, даже у камня. Где мне вас забрать? Или сразу пойдете?
– Нет. Вам надо выйти через главный вход. Крокодил уже там караулит. Вы спуститесь по первой дорожке, на площадке возьмите сани и подъезжайте к служебному входу, обогнув корпус справа. А я там выйду.
– Хорошо.
Лилиан вошла в лифт.
– Ты не в обиде, что я с вами не еду? – спросил Хольман.
– Да ничуть. Я ведь не завтра уезжаю.
Хольман смотрел на него испытующе.
– А Лилиан? Может, ты хотел побыть один?
– Вот уж нет. Какая радость оставаться одному?
Через опустевший вестибюль он шел к выходу. Там, над дверью, тускло мерцала одна-единственная слабенькая лампочка. В широкие окна заглядывала луна, выстелив пол залы золотистыми ромбами. В дверях и вправду стояла Крокодил.
– Спокойной ночи, – пожелал Клерфэ.
– Good night3 – откликнулась та. Он так и не понял, с какой стати она вздумала попрощаться с ним по-английски.
Петляя серпантином аллеи, он спустился вниз, покуда не дошел до саней.
– Верх поднять можете? – спросил он у кучера.
– В такую темень? Вроде совсем не холодно.
Клерфэ не хотел везти Лилиан в открытых санях, но не объяснять же это кучеру?
– Вам, может, не холодно, а я мерзну. Из Африки приехал, – буркнул он. – Так вы верх поднимете или как?
– Из Африки – это другое дело. – Кучер не торопясь слез с облучка и растянул над санями гармошку кабинки. – Так пойдет?
– Вполне. К санаторию «Белла Виста», к служебному входу, – распорядился он.
Лилиан Дюнкерк уже ждала, небрежно накинув на плечи легкий жакет из каракульчи. Впрочем, выйди она вообще в одном вечернем платье, Клерфэ и тут бы не удивился.
– Все удалось в лучшем виде, – прошептала она. – У меня ключ Йозефа. В награду он получит бутылку вишневки.
Клерфэ усадил ее в сани.
– А машина ваша где? – поинтересовалась она.
– Отдал помыть.
Когда сани, развернувшись, проезжали мимо главного входа, она откинулась назад, прячась в кабинке.
– Это вы из-за Хольмана сегодня на машине не приехали? – спросила она немного погодя.
Он глянул на нее мельком.
– Из-за Хольмана? С какой стати?
– Чтобы он ее не видел. Чтобы его поберечь.
А ведь она угадала. Клерфэ заметил: что-то уж больно Хольман возбуждается от одного вида «Джузеппе».
– Нет, – ответил он. – Просто машину давно пора помыть.
Он достал из кармана пачку сигарет.
– Дайте и мне одну, – попросила Лилиан.
– А вам разве можно?
– Конечно, – ответила она столь поспешно и уверенно, что он сразу понял: нельзя.
– У меня только «галуаз». Это черный, крепкий табак, курево для солдатни из иностранного легиона.
– Я знаю. Мы их курили, когда жили в оккупации.
– В Париже?
– В подвале в Париже.
Он поднес ей огня.
– Так откуда вы сегодня приехали? – спросила она. – Из Монте-Карло?
– Нет. Из Вьена.
– Из Вены? Из Австрии?
– Из Вьена. Это под Лионом. Вы наверняка не знаете. Сонный такой городишко, известный только одним из лучших во Франции ресторанов – «Отель де Пирамид».
– А сюда через Париж добирались?
– Это был бы слишком большой крюк. Париж много севернее.
– Тогда как?
Клерфэ удивился: с какой стати ей эти подробности?
– Да обычным путем, – ответил он. – Через Бельфор и Базель. У меня в Базеле были кое-какие дела.
Лилиан помолчала.
– Ну и как это было? – вдруг спросила она.
– Что? В дороге? Скучно. Серое небо, все плоско, потом Альпы.
В сумраке кабинки он слышал, как она дышит. Потом, в свете промелькнувшей витрины очередного часовщика, увидел ее лицо. На нем застыло странное выражение: смесь удивления, насмешки и боли.
– Скучно? – переспросила она. – Плоско? Господи, чего бы я только не отдала, лишь бы не глазеть на эти горы.
Только тут он понял, почему она его так расспрашивает. Для них, пациентов, горы все равно что тюремные стены, за которыми совсем другой мир, воля. Да, горы дарят им легкость дыхания и толику надежды, но они же держат этих людей взаперти. Вся жизнь оказывается замкнута на пятачке альпийского курорта, и всякая новость «оттуда», снизу, становится для них весточкой из потерянного рая.
– И давно вы здесь? – спросил он.
– Четыре года.
– А вниз когда вас отпустят?
– Спросите у Далай-ламы, – проронила она с горечью. – Он кормит меня обещаниями, как обанкротившееся правительство, каждые три месяца сулящее народу новый квартальный план спасения нации.
При выезде на шоссе сани остановились. Мимо гуськом тянулась веселая группа туристов в лыжных костюмах. Подозрительно белокурая блондинка в голубом свитере вздумала обнять их лошадь. Та испуганно фыркнула.
– Come, Daisy, darling4, – нетерпеливо позвал блондинку один из туристов.
Лилиан раздраженно бросила в снег сигарету.
– Люди платят сумасшедшие деньги, чтобы сюда вскарабкаться, а мы все бы отдали, лишь бы спуститься обратно вниз, – умора, правда?
– Нет, – невозмутимо отозвался Клерфэ.
Сани снова тронулись.
– Дайте мне еще сигарету, – попросила Лилиан.
Клерфэ протянул ей пачку.
– Вам этого не понять, – пробормотала она. – Не понять, что здесь чувствуешь себя как в лагере военнопленных. Именно в плену, не в тюрьме. В тюрьме по крайней мере знаешь, когда выйдешь. А вот в плену, где ни срока, ни приговора…
– Понимаю, – проронил Клерфэ. – Сам бывал.
– Вы? В санатории?
– В лагере. Для военнопленных. В войну. Но у нас-то все наоборот было. Мы куковали в низине, на болотах, и Швейцарские Альпы казались нам вратами свободы. Тем более что из лагеря их было хорошо видно. А один из нас и вовсе был родом отсюда, так он нас своими рассказами чуть с ума не свел. Предложи нам тогда кто-нибудь освободиться, но с условием несколько лет прожить в горах, многие, думаю, согласились бы. Тоже умора, правда?
– Нет. А вы, вы бы согласились?
– Я бежать задумал.
– Кто же этого не задумывает? И что – бежали?
– Да.
Лилиан вся подалась вперед.
– И вам удалось уйти? Или вас поймали?
– Удалось. Иначе мы бы с вами сейчас не беседовали. Там все было без вариантов.
– А тот, другой? – спросила она немного погодя. – Ну, который про здешние горы рассказывал.
– Умер в лагере. От тифа. За неделю до освобождения.
Сани остановились перед отелем. Лишь тут Клерфэ заметил, что на Лилиан только легкие домашние туфельки. Он подхватил ее на руки, перенес через сугробы и перед входом снова поставил на ноги.
– Побережем атласные туфельки, – буркнул он. – Вы правда хотите в бар?
– Да. Мне надо чего-нибудь выпить.
В баре, топоча тяжеленными ботинками, лыжники танцевали с лыжницами. Официант предупредительно отвел их в угол, протер столик.
– Водки? – спросил он у Клерфэ.
– Нет. Чего-нибудь горячего. Глинтвейна или грога. – Клерфэ глянул на Лилиан. – Вы что из этого предпочитаете?
– Мне – водки. Разве сегодня, у нас, вы не водку пили?
– Да, но до еды. Давайте сойдемся на компромиссе, который французы величают «добрым боженькой в замшевых штанишках». Бордо.
Заметив, что она смотрит на него с недоверием, он понял: она считает, что он обходится с ней как с болящей, беречь ее вздумал.
– Я вас не дурачу, – успокоил он. – Будь я здесь один, я бы тоже заказал вино. Водки можно будет выпить завтра перед обедом сколько хотите. Сегодня же контрабандой прихватите с собой в санаторий бутылку.
– Хорошо. Тогда давайте пить то, что вы вчера пили во Франции – во Вьене, в «Отель де Пирамид».
Клерфэ про себя изумился: она запомнила оба названия. С ней, пожалуй, надо держать ухо востро: этак она не только названия на заметку будет брать.
– Это было бордо, – сказал он. – Лафит Ротшильд.
Соврал, конечно. Во Вьене он пил легонькое местное винцо, такое нигде больше не закажешь, его не вывозят, но сейчас не стоило всего этого объяснять.
– Принесите нам Шато Лафит тридцать седьмого года, если у вас есть, – попросил он официанта. – Только не согревайте его горячей салфеткой. Несите как есть, прямо из подвала.
– Оно у нас хранится наверху, сударь, при комнатной температуре.
– Какое счастье!
Официант удалился в сторону бара, но тут же вернулся.
– Вас к телефону, господин Клерфэ!
– Кто?
– Не знаю. Спросить?
– Это из санатория! – нервно прошептала Лилиан. – Крокодил!
– Сейчас выясним. – Клерфэ встал. – Где кабинка?
– Сразу за входной дверью, справа.
– Можете подавать вино. Откупорьте бутылку, пусть подышит.
– Неужели Крокодил? – спросила Лилиан, когда он вернулся.
– Нет. Это был звонок из Монте-Карло. – Он замялся на секунду, но, увидев, как просветлело от облегчения ее лицо, решил: ей вовсе не помешает узнать, что еще где-то тоже умирают люди. – Из госпиталя в Монте-Карло, – добавил он. – Один мой знакомый там умер.
– Вам надо возвращаться?
– Нет. Там уже ничем не поможешь. К тому же для него, по-моему, это было счастье.
– Счастье?
– Да. Он разбился в гонке и, если бы выжил, остался калекой.
Лилиан смотрела на него в упор. Уж не ослышалась ли она? Что он городит, этот самоуверенный здоровяк, заявившийся сюда из совсем другой, благополучной жизни?
– Вам не кажется, что и калеке иногда тоже жить хочется? – тихо прошипела она в приступе внезапной ненависти.
Клерфэ ответил не сразу. В ушах у него все еще металлом звенел резкий, полный отчаяния голос другой женщины: «Мне-то что делать? Феррер ничего мне не оставил! Ни гроша! Приезжайте! Помогите мне! Я совсем на мели! А все по вашей вине! Это вы, вы все виноваты! Вы и ваши гонки проклятые!»
Он встряхнул головой, отгоняя воспоминание.
– Это как посмотреть, – бросил он устало. – Этот мой приятель был без ума от женщины, которая изменяла ему на каждом шагу, со всяким механиком. А еще он был без ума от гонок, хотя гонщик оказался так себе, средненький, и никогда бы ничего не достиг. Мечтой всей его жизни были большие победы в гонках – и эта женщина. И вот он умер, так и не узнав правды ни о себе как гонщике, ни об этой женщине. Умер, не успев узнать, что после аварии эта женщина вообще не захотела его видеть, потому что ему ампутировали ногу. Вот что я имел в виду, говоря про его счастье.
– Может, несмотря ни на что, он все еще хотел жить!
– Не знаю, – задумался Клерфэ, внезапно усомнившись в своей уверенности. – Но мне случалось видеть смерти куда тяжелее этой. Вам разве нет?
– Мне тоже, – кивнула Лилиан, упрямо не желая соглашаться. – Но все, кто умирал, хотели жить.
Клерфэ промолчал. «К чему я все это говорю? – думал он. – И чего ради? Не для того ли, чтобы убедить себя в том, во что и сам не верю? Этот жуткий, холодный, металлический женский голос по телефону!»
– Все там будем, – изрек он наконец почти с раздражением. – И никому не дано знать, когда и как настанет его черед. А коли так – какой прок выкраивать лишние минуты? И что вообще такое долгая жизнь? Всего-навсего долгое прошлое. А будущее у тебя только до следующего вздоха. Или до следующей гонки. Загадывать дальше никакого резона. – Он поднял свой бокал. – Выпьем за это?
– За что?
– За ничто. За ничто. Ну и еще, может, за чуток отваги.
– Устала я от этой отваги, – проронила Лилиан. – И от бесконечных увещеваний тоже устала. Расскажите мне лучше, как оно там, внизу. По ту сторону гор.
– Тоска. Только дождь. Которую неделю.
Она медленно поставила свой бокал на стол.
– Дождь! – повторила она мечтательно, и это прозвучало как «жизнь». – Здесь с октября дождя не было. Только снег. Я уж и забыла почти, как дождик капает…
Когда они вышли, падал снег. Клерфэ свистнул, подзывая извозчика.
Извилистым серпантином сани ползли в гору. Позвякивали бубенцы упряжи. Заснеженная дорога безмолвно терялась в снежной круговерти. Однако вскоре откуда-то сверху послышался перезвон бубенцов – кто-то ехал навстречу. Извозчик остановил лошадей под фонарем на разъездной площадке, пропуская встречные сани. Лошадь била копытами и недовольно фыркала. Наконец показались сани, приземистые, низкие, они проплыли мимо почти бесшумно и скрылись во мгле. Это были грузовые розвальни, и везли они длинный ящик, укрытый черной клеенкой. Подле ящика слабо колыхался небольшой клеенчатый шатер, из-под которого выглядывали цветы, и еще один, с венками.
Кучер перекрестился и тронул лошадь. Они в безмолвии одолели последние виражи дороги и подкатили к правому крылу санатория. Электрическая лампочка под фарфоровым абажуром выхватывала из тьмы желтый круг света на снегу. Несколько зеленых листков выделялись на этом желтом пятне. Лилиан вылезла из саней.
– Все бесполезно, – проронила она с утомленной улыбкой. – Забыть ненадолго можно, а избежать не получится.
Она отперла дверь.
– Спасибо, – пробормотала она смущенно. – И простите меня, компаньонкой я сегодня была никудышной. Но и оставаться в одиночестве было невмоготу.
– Мне тоже.
– Вам? А вам-то почему?
– По той же причине, что и вам. Я же вам говорил. Звонок из Монте-Карло.
– Вы же сказали, что это счастье.
– Счастье – оно разное бывает. И говоришь иной раз тоже всякое. – Клерфэ полез в карман пальто. – Вот вишневка, которую вы обещали швейцару. А вот и водка, это уже для вас. Спокойной ночи.