Глава вторая. 1811–1815

В беспечных радостях, в живом очарованье,

О дни весны моей, вы скоро утекли.

Теките медленней в моем воспоминаньи.

1821

Тогда гроза двенадцатого года

Еще спала. Еще Наполеон

Не испытал великого народа…

1836

Одно из прозвищ греческого бога солнца Аполлона, покровителя искусств, – Аполлон Ликейский. На окраине Афин, в Ликее (Lykeion), помещался храм предводителя муз. Отсюда и происходит название того единственного в России учебного заведения, в котором воспитывался гений-покровитель всей последующей русской литературы, выведший ее на путь национального самосознания. Пушкин и его друзья чаще всего называли себя не лицеистами, а именно лицейскими (ликейскими!).

Расположенный в прекрасном дворце, возведенном В. В. Растрелли (лицейский флигель перестроен В. П. Стасовым), окруженный шедеврами античного искусства, памятниками русской военной славы, равно как и природной красотой царскосельского паркового ландшафта, Лицей и в самом деле мог стать идиллическим царством Поэзии и Знания. Здесь полюбил Пушкин «в багрец и золото одетые леса», шуршание красной и желтой осенней листвы. С тех пор осень стала его любимейшим творческим временем года. Но История и противоречия общественных отношений сделали утопической даже саму надежду на подобную идиллию. Объявляя свое повеление о создании Лицея, Александр I полагал сначала, что там будут обучаться и воспитываться его младшие братья Николай и Михаил. До этого они «просвещались» дома, но узнав, что мать (вдова Павла I) собирается отправить их обоих для продолжения образования в Лейпциг, Александр усмотрел в этом некую скрытую угрозу. И повелел основать Лицей в Царском Селе. Только по стечению обстоятельств будущий самодержец всероссийский, «император-прапорщик» и душитель свободной мысли Николай I не стал школьным однокашником Пушкина. Первоначальный проект нового учебного заведения, составленный оригинальным мыслителем и государственным деятелем Μ. Μ. Сперанским, предусматривал прием в Лицей одаренных юношей всех сословий. «Училище сие образовано и устав написан мною, хотя и присвоили себе работу сию другие, – вспоминал Сперанский, – но без самолюбия скажу, что оно соединяет в себе несравненно более видов, нежели все наши университеты». По мере движения по инстанциям проект Сперанского основательно видоизменился: Лицей был осуществлен как закрытое учебное заведение для дворян, готовящихся к государственной службе. При этом и смета постепенно урезалась, и планы становились скромнее, и аристократический дух – без великих князей – в Лицее сменился скромностью, подчас чуть ли не спартанской. Скажем, Пушкин в лицейских стихах уподобляет свое обиталище келье монаха («Сквозь слез смотрю в решетки, // перебирая четки»). И в самом деле, комнаты лицеистов были шестиметровые, с половинкой окна (вторая – у соседа). Металлическая кровать, обшитая парусиной, конторка, комод, стул, кувшин с водой, – вот вся меблировка. На четвертый этаж плохо доходило тепло от печей, топившихся в первом. Спальни непосредственно не отапливались. Так что отнюдь не купались в роскоши Пушкин и его друзья-лицеисты 1-го выпуска, вошедшие сюда 19 октября 1811 года. Но кормили неплохо – каждый понедельник вывешивалось довольно разнообразное меню на неделю; и о здоровье заботились – были врач и лазарет на пять человек. Истина где-то посередине между воспоминаниями Корфа (№ 40) и представлением о Лицее, как об аристократическом учебном заведении.

Расплывчатые общие положения Устава позволили бы сделать из Лицея реакционную школу будущих карьеристов и бездушных чиновников. Но, к счастью, многое зависит от исполнителей инструкций, а не от их буквы. Между тем бразды правления Лицеем были вверены человеку одаренному, совестливому и умному – Василию Федоровичу Малиновскому. Это определило, отчасти по крайней мере, состав преподавателей. Среди наставников были люди образованные, чуждые казенщине и зубрежке, одержимые идеей свободомыслия и истинной любовью к отечеству. В отчете о 1-м годе обучения они с гордостью говорили о своих методах, когда каждая «истина математического, исторического или нравственного содержания предлагалась воспитанникам так, чтобы возбудить самодеятельность их ума и жажду дальнейшего познания, а все пышное, высокопарное, школьное совершенно удаляемо было от их познания и слуха». Возможно, это преувеличение, если говорить о всех педагогах, но некоторые, безусловно, вели занятия именно так. Расписание лекций и список дисциплин читатель узнает из документа № 9. Мы же расскажем об учителях Пушкина, сыгравших важнейшую роль в формировании его личности. Может быть, роль эта не всегда легко уловима, но поистине юный лицейский Пушкин был как губка, готовая впитать всю вселенную впечатлений, и роль учителей в его развитии неоценима. Он ведь и сам призвал к доброй памяти:

Наставникам, хранившим юность нашу,

Всем честию, и мертвым, и живым,

К устам подъяв признательную чашу,

Не помня зла, за благо воздадим.

Начнем с первого директора, тем более что даже в 1950-х годах биографы Пушкина склонны были отзываться о нем весьма скептически. А ведь, когда Пушкин сказал: «и мертвым…», он прежде всего имел в виду Малиновского (правда, в 1836 г. – и Кошанского).


«НАСТАВНИКАМ… ЗА БЛАГО ВОЗДАДИМ»


Василий Федорович Малиновский (1765–1814). Происходил Малиновский из духовного звания. Отец его, протоиерей, Федор Авксентьевич служил при московском университете. Семья Малиновских имела старинные связи с семьею Пушкиных. Один из братьев В. Ф. Малиновского был свидетелем на свадьбе родителей поэта. Василий Федорович закончил университет по философскому факультету, который включал тогда в программу не только собственно философию, но и естественные науки. Превосходно изучил он языки, в том числе греческий, древнееврейский, латынь, не говоря уж о новых европейских. Первым, кто повлиял на формирование общественных взглядов Малиновского, был знаменитый русский просветитель, книгоиздатель Н. И. Новиков. Борьба против деспотизма, за просвещенное правление, с юных лет стала любимой мыслью Малиновского. Изучив английский язык, он получил назначение в штат русской миссии в Англии. Два года, прошедшие в этой стране, запомнились, видно, надолго, поскольку даже в Лицее Малиновский любил рассказывать о быте и нравах британцев. В 1791 г. он женился на Софье Андреевне Самборской – дочери образованного и патриотически настроенного священника, от которой имел трех дочерей и трех сыновей. Едва возвратившись в Россию, был направлен на конгресс в Яссы, завершивший русско-турецкую войну, где, пользуясь своим отличным знанием турецкого языка, служил переводчиком. Затем наступил длительный (до 1800 г.) перерыв в службе Малиновского – способностями для захвата выгодных должностей он не обладал и ограничивался литературной работой. В 1800 г. был назначен консулом в Молдавию. Он исполнял эту должность так совестливо и так полезно, что молдаване его любили и уважали. Возвратился Малиновский оттуда столь же небогатым, каким был прежде – с единственным серебряным кубком, подаренным ему при отъезде, в то время как многие его коллеги вывозили из южных краев столько денег и шалей турецких, что покупали в России дома и поместья. Возвратившись к московской кабинетной жизни в 1802 г., Малиновский издавал журнал «Осенние вечера», в котором напечатал свои статьи «О войне», «Любовь России», «История России», «Своя сторона», кроме того, он выпустил в свет под инициалами В. Μ. начатые в Ричмонде «Рассуждения о войне и мире» – страстный пацифистский призыв. В 1802 г. Малиновский обратился к канцлеру графу Кочубею с проектом «Об освобождении рабов». Пусть, по его мысли, крестьян следовало освободить без земельного надела, пусть даже пользоваться прежней землей могли они лишь по договоренности с помещиками и под контролем правительства, все равно подобные идеи могли в то время прийти в голову лишь человеку смелой мысли и сострадающей беднякам души.

В Москве Малиновский был деятелен в Филантропическом комитете – он бесплатно директорствовал в доме трудолюбия, давшем приют 30 девицам бедного состояния. В этой скромной должности и в материальной нужде (при номинальной принадлежности к иностранной коллегии) застало его в 1809 г. известие об открытии в Царском Селе Лицея для знатнейших дворян (все это потом несколько изменилось: «знатных» в Лицее собралось лишь несколько человек). В июне 1811 г. Василий Федорович получил официальное назначение и выехал к месту службы. К этому времени у него был, как мы теперь говорим, почти тридцатилетний стаж чиновничьей, педагогической и литературной работы. Он выбрал сослуживцев (важнейшая заслуга!) и приступил к перестройке дворцового флигеля, отведенного под Лицей, закупке утвари и т. п. Дальше события развивались стремительно. 11 июля объявление в «Санкт-Петербургских ведомостях» сообщало, что в «непродолжительном времени имеет быть прием воспитанников в Императорский Царскосельский Лицей». Пушкины собирают документы (№ 2–4), готовят «недоросля Александра» по опубликованной программе приемных испытаний и 16 июля отправляют – с богом и с дядей Василием Львовичем. Не позднее 1 августа – в этот день был медицинский осмотр – Пушкин знакомится с директором Лицея.

8–9 августа прошли приемные экзамены (№ 6), а 9 октября в Царское Село к Малиновскому приехали, чтобы на шесть лет поселиться в Лицее, несколько воспитанников. В их числе – Пушкин, сопровождаемый почтенным дядюшкой-поэтом. Они обедали в семье Василия Федоровича, а затем, простившись с родными, разместились в комнатах, заранее им приготовленных на 4-м этаже лицейского флигеля. 13 октября Малиновский доложил министру, что все воспитанники собрались, что они и родные их довольны приемом и пребывают в отличном настроении; все лицеисты одеты в казенные сюртуки и обуты в казенные башмаки, «потому что многие из них приличной одежды не имели».

Много времени потратил Малиновский на подготовку речи, которую он должен был произнести в присутствии императора на торжественном акте открытия Лицея. Но речь никак не нравилась министру народного просвещения А. К. Разумовскому. Мало в ней было торжественности и совсем отсутствовала пышность. В конце концов Разумовский махнул рукой и повелел Малиновскому прочитать чужую речь, сочиненную для него в министерстве. На открытии Лицея 19 октября с этой речью все-таки вышел конфуз, описанный в воспоминаниях И. И. Пущина: «… робко выдвинулся вперед наш директор В. Ф. Малиновский со свертком в руке. Бледный как смерть, начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Заметно было, что сидевшие в задних рядах начали перешептываться и прислоняться к спинкам кресел. Проявление не совсем ободрительное для оратора, который, кончивши речь свою, поклонился и еле живой возвратился на свое место. Мы, школьники, больше всех были рады, что он замолк, гости сидели, а мы должны были стоя слушать его и ничего не слышать». Любопытно, что этот фрагмент воспоминаний, опубликованный в 1859 г. в «Атенее», вызвал решительные возражения некоего автора, подписавшегося в «Русском инвалиде»: «первого курса лицеист». Он обиделся за Малиновского и вспомнил к случаю лицейские стишки о Пущине:

А наш Жанно

Мильон bons mots

Без умыслу пускает.[27]

В воспоминаниях декабриста А. Е. Розена также находим ответ Пущину: «Товарищ мой И. И. Пущин, воспитанник Лицея, в позднейших записках своих, напечатанных в Атенее, описывая день открытия Лицея, выставил директора в крайнем смущении. Малиновский был необыкновенно скромен и проникнут важностью церемонии, в первый раз в жизни говорил с государем и должен был произнести речь, которая десятки раз была переправлена предварительною цензурою; так мудрено ли, что он был смущен и дивно ли, что природа не дала ему голоса лихого батальонного командира перед фронтом». Из всего этого следует только, что Малиновский был личностью обаятельнейшей: ни чужих речей не умел читать; ни перед царем заискивать, а умел поставить порученное дело так, что за полтора века слава Лицея не померкла. Еще разрабатывая устав, Малиновский добился, чтобы строго-настрого запретили в Лицее телесные наказания. Это совершенно необычное для той поры установление было внесено в устав. Впоследствии Николай I ввел порку и для воспитанников Лицея – «в виде исключения», конечно.

Малиновский был для лицейских первого набора отцом родным, – без малейшего преувеличения. Он не бранил, не наказывал, не пугал – он ласково журил виноватого. Он не насиловал зубрежкой и не угрожал «мерами» – он выявлял способности и не «давил», если таковых не оказывалось. В его записной книжке под заголовком «О неустрашимости в бедах и твердости духа» значится: «Решимость разумного человека ни сколь не поколеблется от страха, что бы ни произошло». На другом листке он формулирует свой этический принцип: «Войну объявить лицемерию. Ценить выше малое внутреннее добро против великого наружного – даже уничтожить сие как полушку против фальшивой серебряной гривны, и пятак медный выше фальшивого рубля и червонца». Строже всего в Лицее относился он к своему сыну – Ивану и всегда готов был отстаивать правоту товарищей перед ним. Разве только в записной книжке, которую вел для одного себя, он мог поместить суждение о воспитанниках, не слишком лестное (о Пушкине, например). А в общении с ними он был мягок и ласков, навсегда запечатлев след добра в душе Пушкина. Даже слово «повеса», мелькающее в записях Малиновского о Пушкине, не стоит понимать как осуждение.

Тяжко сложилась директорская пора Малиновского. Сперва грянула война 1812 года, когда нужно было думать не столько об учении, сколько о прокормлении и безопасности воспитанников (№ 15). 26 ноября 1812 г. он докладывал министру: «Здоровье воспитанников сохраняется в вожделенном состоянии, больница почти всегда пуста. Прогулка, баня и хорошая пища сберегает их от расслабления и припадков. В доме наблюдается чистота и порядок». В том же 1812-м умерла жена Малиновского, оставив на его попечении малолетних детей. Горестно закончил свой путь этот, быть может, самый влиятельный из наставников Пушкина. «Безмерные и постоянные его труды, – пишет А. Е. Розен, – ослабили его зрение, расстроили его здоровье. ‹…› … а в 1814 году, пробыв два года директором, скончался на месте должности, в такой бедности, что родной брат похоронил его…»

Несчастье налетело на Лицей внезапно, средь бела дня. 4 марта Василий Федорович еще председательствовал на Конференции (по-нынешнему – педсовете) Лицея. Обсуждались новые должностные инструкции директора, комнатных надзирателей, проект «Правил поведения воспитанников». 16-го началась у него «нервная горячка». 23 марта, благословив родных детей и детей приемных – лицейских и простившись с сослуживцами, скончался он на 49-м году жизни. В программе автобиографии Пушкина, отразившей самые важные события юности, – два слова: «Смерть Малиновского».

24 марта к 6 вечера у гроба директора собрался Лицей. Этот день навсегда запомнился Пушкину. Скажем о нем подробнее. Гроб вынесли из директорского дома и поставили на дроги. Перед ними чиновник нес орден покойного. Четыре служителя в черном платье вели лошадей, еще двое поддерживали гроб. За ними – отряд полицейских драгун; потом швейцар в траурном облачении. Далее строем шли воспитанники Лицея под присмотром надзирателя; потом – духовенство и церковный хор. Так двигалась процессия до царскосельской заставы, откуда гроб повезли в Петербург. На другой день в церкви Охтинского кладбища собрались министр Разумовский, все служащие Лицея и пятеро воспитанников, в их числе Александр Пушкин. Здесь в час последнего прощания они с Иваном Малиновским поклялись в вечной дружбе. Медный крест, наклоненный к надломленной гранитной колонне – скромный памятник, поставленный на скудные средства осиротевшей семьи, – отметил могилу лицейского директора на Охтинском кладбище. К 150-летию Лицея долголетний директор лицейского музея и редкий знаток пушкинского времени Маргарита Петровна Руденская отыскала заброшенную могилу Малиновского и добилась установления там мемориальной доски.

* * *

Александр Петрович Куницын (1783–1840) был самым вольнодумным, самым образованным, самым смелым, а, возможно, и самым одаренным из лицейских педагогов. Неверно только говорить, что был он самым любимым. Симпатии лицеистов были безоговорочно отданы В. Ф. Малиновскому, А. И. Галичу, отчасти Н. Ф. Кошанскому, де Будри, а позже многие (но не Пушкин!) полюбили нового директора Е. А. Энгельгардта. Куницын бывал суховат, резок с глупцами, невеждами и лентяями, не прочь подчас действовать «волевыми» методами, т. е., попросту говоря, заставить вызубрить из своих лекций то, что ученикам послабее логически усвоить не удавалось. Когда Пушкин в 1825 г. возвращался душой и мыслью к 1811-му и вспоминал Куницына:

Куницыну дань сердца и вина!

Он создал нас, он воспитал наш пламень,

Поставлен им краеугольный камень,

Им чистая лампада возжена… –

то прежде всего он имел в виду великие принципы вольнолюбия, ненависти к деспотизму, духовной и нравственной свободы, которые внушил своим питомцам Александр Петрович. Этот краеугольный камень для Пушкина оказался воистину неразрушим. Личные же отношения лицейских с Куницыным были довольно далекими и большого значения не имели…

Родился Александр Петрович в селе Кой Кашинского уезда Тверской губернии. Первоначальное образование получил в духовном училище того же уезда и в Тверской семинарии. Успехи его были награждены зачислением в Педагогический институт в Санкт-Петербурге в 1803 г., как одного из лучших студентов Куницына отправили в Геттинген, где другом его и однокашником стал будущий декабрист и теоретик декабризма Николай Иванович Тургенев. Геттингеном Куницын не ограничился: он слушал юристов и дипломатов в Парижском университете и в Гейдельберге и возвратился домой в начале 1811 г. с огромным запасом сведений, собственных мыслей и с молодым жаром свободолюбия, теоретически обоснованного. Сразу же он был утвержден адъюнкт -профессором нравственных наук в Царскосельский Лицей. Занятия он, как и профессор географии и истории Кайданов, начал даже до официального открытия Лицея – 10 октября. Новое во всех отношениях учреждение получило нового во всех отношениях профессора, полного страстного стремления к действительному, а не бумажно-формальному просвещению юношества. Когда Куницыну поручили произнести вступительную речь-лекцию на торжественном открытии Лицея, он приготовил ее по всем правилам ораторского искусства и вложил в нее весь пыл своей веры в просвещение, в торжество свободной мысли, а если чуть-чуть вчитаться, то и своей ненависти к тиранам. При этом у молодого Куницына был звенящий ораторский голос, и речь его не могла не наэлектризовать атмосферу. Правда, легко возразить: для кого блистал красноречием Куницын? Для царя? Тот от ораторских речей ни на шаг не сдвинется, а лишь примет решение: то ли похвалить, то ли устранить оратора (в данном случае похвалил). Для 11–13-летних малышей – не студентов, а школьников? Оратор обращался именно к ним, но они, казалось, ведь не способны были тогда еще понять столь сложной речи. Вот здесь, видимо, ошибка. Кое-кто из лицеистов, может быть, в самом деле ничего не понял. Но в том строю стояли Пушкин, Кюхельбекер, Пущин, Горчаков – талантливые отроки, готовые воспринимать умное слово и логику развития мысли уже в 1811 году! Пущин вспоминал: «Смело, бодро выступил профессор политических наук А. П. Куницын и начал не читать, а говорить об обязанностях гражданина и воина. Публика при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления (т. е. речи Малиновского. – [28] В.К.), испугалась и вооружилась терпением; но по мере того как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживились, и к концу его замечательной речи слушатели уже не были опрокинуты к спинкам кресел, а в наклонном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения! В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе…» Впечатление было огромное. Оно осталось до конца дней – не только у Пущина, но и у Пушкина:

Вы помните: когда возник Лицей,

Как царь для нас открыл чертог царицын,

И мы пришли. И встретил нас Куницын

Приветствием меж царственных гостей.

К счастью, речь Куницына сохранилась. Мы печатаем ее почти полностью (№ 7).

Курс лицейских лекций Куницына охватывал двенадцать циклов: логика, психология, этика, право естественное, право народное, право гражданское русское, право уголовное, финансовое и т. д. Все это составляло своего рода единство, ибо, по Куницыну, «наука только тогда имеет совершенный вид, когда все положения оной составляют непрерывную цепь и одно объясняется достаточно другим». Здесь были и начатки политической экономики, и анализ пороков крепостничества. «Крепостной человек, – отмечал Куницын, явно не ограничиваясь теоретической постановкой вопроса, – не имеет никакой собственности, ибо сам он не себе принадлежит. Не ему принадлежит дом, в котором он живет, скот, который он содержит, одежда, которую он носит, хлеб, которым он питается». Куницын не любил приводить конкретные факты и примеры: он считал, что сами тезисы его есть обобщение фактов, которые как бы оставались за кадром, составляя некий невидимый фундамент освобожденной теоретической мысли. Если говорить о центральной идее всех занятий Куницына, то она просматривается легко: человек рожден не для подчинения тиранам, а для разумной, свободной жизни. В самом начале курса «Изображение политических наук» Куницын заявил: «Граждане независимые делаются подданными и состоят под законами верховной власти: но сие подданство не есть состояние кабалы. Люди, вступая в общество, желают свободы и благосостояния, а не рабства и нищеты; они подвергаются верховной власти на том только условии, чтобы она избирала и употребляла средства для их безопасности и благосостояния; они предлагают свои силы в распоряжение общества, но с тем только, чтобы они обращены были на общую, и, следовательно также, на их собственную пользу».

Исследователи давно подметили, что некоторые положения лекций Куницына непосредственно отразились в самом раннем лицейском творчестве Пушкина. Например, излюбленная мысль Куницына: «Каждое управление законно, которое учреждается законным образом». А вот – из «Бовы» (1814):

Царь Дадон венец со скипетром

Не прямой достал дорогою,

Но убив царя законного…

Вряд ли Пушкин здесь намекал на сомнительный путь к власти Александра I – участника заговора против отца. Естественнее другое – перед нами прямой след лекций Куницына. Еще пример. У Куницына: «Когда употребляется кто-либо от своевластия к другим целям, а не для цели государства; то таковое злоупотребление верховной власти называется тиранством». У Пушкина:

Царь Дадон не Слабоумного

Был достоин злого прозвища,

Но тирана неусыпного…

Ненавистью к тиранству, столь полно проявившейся на всех этапах творчества Пушкина, поэт в начале жизни обязан именно Куницыну. Чуть позже Лицея, в оде «Вольность» читается едва ли не прямое переложение лекций Куницына (во многом близких политической программе Н. И. Тургенева. См. гл. IV).

Всякий раз убеждаешься в точности и конкретности слов Пушкина: «чистая лампада» добра и правды была возжжена Куницыным! Однако все же создается впечатление, что Пушкин оценил Куницына по достоинству несколько позже встречи с ним. На первых курсах даровитейший лектор и талантливейший ученик существовали как бы в разных плоскостях. 19 ноября 1812 г., к примеру, Куницын составил «Список воспитанников Лицея с показанием их способностей, прилежания и успехов по логике и нравственной философии». Пушкину отведено там только 19-е место. 1 февраля 1814 г. составлена аттестация воспитанников почти за два года, в которой Куницын с излишней категоричностью (вообще ему присущей) судит о Пушкине: «Он способен только к таким предметам, которые требуют малого напряжения, а потому успехи его очень не велики, особливо по части логики». С логикой у Пушкина, как мы знаем, оказалось все в порядке. Близкие отношения, таким образом, не завязались. Но это объясняется исключительно характером Александра Петровича – он был чужд эмоций, холоден и рассудочен. Однако и этот вывод не безусловен. Человек очень близкий к Пушкину, П. А. Плетнев, например, считал, что Куницын «при уме быстром, проницательном, обогащенном разнообразными познаниями, отличался характером твердым и благородным». Тот же Плетнев писал о Пушкине: «Природа, кроме поэтического таланта, наградила его изумительной памятью и проницательностью. Ни одно чтение, ни один разговор, ни одна минута размышления не пропадали для него на целую жизнь. Его голова, как хранилище разнообразных сокровищ, полна была материалами для предприятий всякого рода. По-видимому, рассеянный и невнимательный, он из преподавания своих профессоров уносил более, нежели товарищи». Куницын не понял, что рассеяние Пушкина только видимое, и в Лицее они не сошлись.

Через два года после окончания Пушкиным Лицея – в 1819 г. – Н. И. Тургенев и А. П. Куницын задумали организацию вольного общества при Союзе благоденствия для издания журнала «Россиянин XIX века». Сохранился черновой список предполагаемых членов общества – среди них Пушкин. Как писал П. А. Плетнев, поэт «о лекциях Куницына вспоминал всегда с восхищением и лично к нему до смерти своей сохранил неизменное уважение». На сей счет имеется и собственноручный пушкинский документ. 11 января 1835 г. Пушкин подарил лицейскому профессору свой исторический труд – «Историю Пугачева» с надписью: «Александру Петровичу Куницыну от Автора в знак глубокого уважения и благодарности».

Единого учебного пособия по нравственным наукам не существовало. Куницын вынужден был давать ученикам переписывать свои лекции, заполненные высказываниями Монтескье, Канта, Адама Смита. Это было неудобно и трудоемко. Вот почему в 1816 г. Куницын подал письменное прошение в Конференцию Лицея с просьбой взаимообразно ссудить его средствами для напечатания рукописи, систематизирующей «обозрение связи политических наук». Долг свой Лицею он собирался возвратить «доставлением воспитанникам Лицея и благородного пансиона потребного числа книг». Деньги были даны, и в 1817 г. вышло в свет «Краткое изображение взаимной связи государственных сведений». В 1818 и 1819 гг. вышли два тома «Право естественное, частное и публичное», в 1819 г. «Разные литературные и до наук относящиеся статьи». В этих книгах были все те же положения, прорвавшиеся через цензурное сито: «Сохранение свободы есть общая цель всех людей, которую могут они достигнуть только соблюдением взаимных прав и точным исполнением обязанностей… Каждый человек внутренне свободен и зависит только от законов разума, и потому другие люди не должны употреблять его средством для своих целей. Кто нарушает свободу другого, то поступает противу его природы; и, как природа людей, несмотря на различия их состояния, одинакова, то всякое нападение, чинимое несправедливо на человека, возбуждает в нас негодование. Сие служит доказательством тому, что справедливость людям естественна» («Право естественное»).

В 1820 г. Куницын покинул Лицей, получив кафедру во вновь созданном Петербургском университете и должность начальника учебного отделения в дежурстве Пажеского и Кадетского корпусов.

Книгу Куницына «Право естественное» встретили одобрительно – даже собирались поднести в дар императору. Но в 1820–1821 гг. все переменилось: в университете и в министерстве просвещения возобладали силы реакционные и люди бездарные (что, как правило, совпадает): Μ. Л. Магницкий, Д. П. Рунич, Д. А. Кавелин, И. С. Лаваль. Был учинен настоящий разгром университета, и в центре внимания (иначе и быть не могло) оказалась книга Куницына.

А. И. Тургенев писал Вяземскому 30 марта 1821 г.: «Один из наших арзамасцев, Кавелин сделался совершенным паясом паяса Магницкого: кидает своей грязью в убитого Куницына, обвиняет его в своей вине, то есть в том, что взбунтовались ученики его пансиона (Благородного пансиона при Главном педагогическом институте. – В. К.) и утверждает, что политическую экономию должно основать на Евангелии».

На заседании Ученого комитета Д. П. Рунич говорил, что книга «Право естественное» по духу ее и учению не просто опасна, но и разрушительна, ибо она есть не что иное, как «сбор пагубных лжеумствований, которые к несчастью довольно известный Руссо ввел в моду и кои взволновали и еще волнуют горячие головы поборников прав человека и гражданина». Как образец, послуживший Куницыну, был помянут – ни больше ни меньше – Марат, «искренний и практический последователь этой науки». Мракобес Магницкий жаловался в 1823 г. министру духовных дел и народного просвещения, что «в профессоре Куницыне справедливо устрашал нас в свое время нечестивый догмат Марата: «власть державная получает свое начало от народа». Вот откуда в «Послании цензору» (1822) точного в деталях Пушкина появились строки:

А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?

Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;

Не понимая нас, мараешь и дерешь;

Ты черным белое по прихоти зовешь:

Сатиру пасквилем, поэзию развратом,

Глас правды мятежом, Куницына Маратом.

В 1821 г. появилось и официальное постановление о книге Куницына: «По принятым за основание ложным началам и выводимому из них весьма вредному учению, противоречащему истинам христианства и клонящимся к ниспровержению всех связей семейственных и государственных, книгу сию, как вредную, запретить повсюду к преподаванию по ней и притом принять меры к прекращению во всех учебных заведениях преподавания естественного права по началам столь разрушительным, каковы оказались в книге Куницына». Весь тираж (1000 экз.) был изъят у книгопродавцев и даже у частных лиц и сожжен, а сам Александр Петрович уволен со всех постов в министерстве просвещения. Некоторое время он жил частными лекциями, которые в числе прочих слушали будущие декабристы: Пестель, братья Муравьевы, Поджио, Федор Глинка…

Куницын болезненно пережил удар. Было два дальнейших пути. Один – пойти по пути практического воплощения самых радикальных из высказанных им мыслей, т. е. примкнуть к декабристам. Второй – промолчать и, не меняя взглядов, изменить форму их выражения. Куницын выбрал второй путь. Не отступившись, он и не высказывал оппозиционных суждений. Постепенно возвращалась возможность служить. С 1826 года он участвовал в составлении и напечатании Полного собрания законов (2-ю и 3-ю книги гражданских законов составлял лично); в 30-х годах собирал духовные узаконения, закончив эту работу к 1836 г.; в 1838-м стал председателем комитета по надзору за печатанием Полного собрания законов; наконец, в 1838 г. получил относительно высокий пост директора департамента духовных дел иностранных вероисповеданий. «1 июля 1840 года, – говорится в некрологе А. П. Куницына, – внезапный удар прервал его 30-летнюю деятельность». Куницын никогда не имел семьи. Оплакали и похоронили его друзья.

Последний, «официозный» период не затмил того важного и полезного, что совершил Александр Петрович в Лицее и сразу после него. Верно сказал второй директор Лицея Е. А. Энгельгардт в письме к лицеисту адмиралу Матюшкину: «А. Куницын умел учить и добру учил». В формировании мировоззрения Пушкина его наука сыграла огромную роль.

* * *

Николай Федорович Кошанский (1781–1831). Если Куницын образовал ум и нравственные устои лицеиста Пушкина, то Кошанский был первым, кто расширил его познания в античной филологии и в русской словесности. Когда П. А. Плетнев однажды в стихах вопросил друга и соученика Пушкина Антона Дельвига: «О, Дельвиг, где учился ты языку богов», Дельвиг шутя ответил: «У Кошанского». В этой шутке доля правды велика. Несомненно, Кошанский способствовал появлению великого национального поэта в России.

Воздадим же ему «за благо» коротким биографическим рассказом.

Сын обедневшего московского дворянина, не сохранившего ни имения, ни крепостных, Кошанский усердием и способностями получил отменное образование, овладев в совершенстве языками древнеславянским, французским, латинским, греческим, английским. Кошанский закончил Московский университет сразу по двум факультетам – философскому и юридическому.

Он вступил на литературную стезю как раз в то время, когда в Москве, переезжая из Немецкой слободы к Харитонью, с Молчановки на Арбат, рос и развивался его будущий гениальный ученик. Но круг Кошанского (в отличие от Малиновского) был далек от светских знакомых Сергея Львовича Пушкина.

В 1800–1804 гг. Николай Федорович в основном переводил с французского галантные романы, да сотрудничал в журнале «Новости русской литературы». В 1805 г. он выпустил в свет «Таблицы латинской грамматики», в 1806 г. – «Начальные правила российской грамматики». В 1805 г. сдал он экзамен на степень магистра философии и, успев по поручению попечителя университета просвещенного Михаила Никитовича Муравьева перевести знаменитую археологию Милленя, собрался для совершенствования познаний в чужие края. Он имел в виду изучать археологию и изящные искусства в Италии и укрепляться в различных языках, приготовляясь к профессорскому званию. Поездка эта не осуществилась из-за политических бурь в Европе. Пришлось Кошанскому ограничиться изучением художественных сокровищ Петербурга.

Высокий, стройный, с приятными чертами лица, мягкостью и торжественностью голоса, приветливостью во взгляде при разнообразии и глубине познаний, он словно создан был для профессорской кафедры. Многие мемуаристы свидетельствуют, что таков вообще был тогда тип московской профессуры.

В 1807 г. Кошанский, выдержав экзамен на звание доктора философии, выпустил в свет и свой самый значительный труд того времени: «Руководство к познанию древностей по Милленю, в пользу учащихся при московском университете» – первое практическое руководство на русском языке для изучения эпохи античности. Работоспособность молодого Кошанского исключительна: одновременно он преподает в высших классах московской гимназии, в Екатерининском институте; служит секретарем при цензурном комитете и в комитете испытаний для получения чиновничьих классов. Все это не мешало ему сотрудничать в «Вестнике Европы» и «Русском вестнике», «Московских ведомостях» – писать стихи и выполнять переводы. В те же годы выходили переиздания его латинских и русских грамматик, а к 1811 г. подготовлена и напечатана новая прекрасная работа «Цветы греческой поэзии, с текстом, сравненным и исправленным, с замечаниями и объяснениями историческими, критическими, эстетическими, и с российским переводом».

С таким вот багажом прибыл Кошанский в Лицей. Собственно, прослышав о новом начинании в Царском Селе, он сам туда попросился. Он писал министру Разумовскому: «… Дерзаю поручить колеблющуюся судьбу мою в высокое покровительство вашего сиятельства. Воспитываясь с юных лет в Московском университете, проходил я все ученые степени по должному испытанию и, занимаясь наукой, не помышлял об участи. С 1806 года, произведен будучи доктором философии, посвятил себя по назначению совета и по склонности моей, теории изящных искусств, собирал сведения, издавал некоторые опыты занятий и никакого счастья не желал более, как быть полезным месту моего образования. Ныне, оставаясь в бездействии для университета (там не оказалось вакансий. – В. К.) и видя перед собою мрачную неизвестность, я страшусь будущего. Быть может, судьба повлечет меня на другое поприще, новое и сомнительное. Сие состояние неизвестности осмеливает меня прибегнуть к Высокому покровителю российских муз и ласкать себя надеждою, что Ваше сиятельство, положив основание моему счастью, и довершит оное». После этого витиеватого образца эпистолярного красноречия Кошанскому было отдано предпочтение перед другими кандидатами в замещении кафедры латинского и российского языков. К чести Кошанского – лицейское его жалованье было вдвое меньше того, что он в общей сложности зарабатывал на своих прежних должностях.

17 августа 1811 г. молодой преподаватель Лицея был уже на новом месте и принялся деятельно помогать директору во всех хлопотах. Он закупал в Петербурге книги для классов; составлял расписание занятий для профессоров и воспитанников. Избранный секретарем профессорской конференции, Кошанский стал по существу, если применить современный термин, заведующим учебной частью Лицея. В первые два-три года перед профессором русской и латинской словесности стояла нелегкая (так до конца и не выполненная) задача как-то уравнять знания воспитанников, поскольку разрыв между Пушкиным и, скажем, Данзасом был слишком велик. Кошанский принялся за начальные правила, не убоявшись зевоты лучших учеников. Однако сразу же начались и увлекательные чтения вслух лучших образцов русских стихов и прозы; и даже делались попытки вовлечь воспитанников в сочинительство. Иной раз Кошанский вводил в текст лекции короткие притчи и рассказы собственного сочинения, занимавшие слушателей. Вот скажем, история, где даже прославление монарха отнюдь не заслоняет общей благородной мысли. «Государь, прогуливаясь в Царском Селе вокруг большого пруда, заметил, что лебеди играют, плещутся в воде и хотят лететь, но летать не могут. Он позвал садовника и спросил: что это значит? – Лебеди летать не могут, государь, у них обрезаны по одному крылу, чтобы не разлетелись. – Этого не делать, – сказал (будто бы) Александр I, – когда им хорошо, они сами здесь жить будут; а дурно – пусть летят куда хотят. – После сего бо́льшая часть лебедей разлетелась в Павловск и в Гатчину, но к осени действительно почти все возвратились». Здесь есть и поэзия, и нравственный урок, показывающие направление мыслей Кошанского.

Все лицейские годы Кошанский отдавал много сил подготовке учебников для практических занятий по латинскому языку и книг для чтения.

В 1812 г. вышли в свет «Басни Федра с исправленным оригиналом и замечаниями»; в 1814 г. он переиздает свою давнюю латинскую грамматику (она выдержала еще 9 изданий); в 1815 г. появился знаменитый, любимый Пушкиным «Корнелий Непот. Жизни славных мужей Греции, очищенный текст с замечаниями и двумя словарями». Наконец, в 1816–1817 гг. Кошанский собрал и напечатал материалы лекций, которые читал лицеистам: «Ручная книга Древней классической словесности, содержащая I Археологию, II Обозрение классических авторов, III Мифологию, IV Древности греческие и римские…»

Беспрестанно цитируя Пушкина: «Мы все учились понемногу // чему-нибудь и как-нибудь» и его же фразу о «недостатках проклятого моего воспитания» (из письма к брату), мы подчас понимаем слова поэта слишком прямолинейно. Нет, Пушкин не кокетничал, об этом и речи быть не может, но он, как всякий другой, негодовал на собственную леность в юности, сожалел об утраченных возможностях еще более глубокого познания и систематического учения. Он имел все основания многое получить от лицейских учителей, да и получил в сущности. Достаточно вспомнить, например, его полную осведомленность в античных сюжетах или в славяно-росских древностях. Тем, что он стал одним из образованнейших людей века, Пушкин обязан не только собственной гениальности и самообразованию, но и Лицею, а в нем прежде всего Куницыну и Кошанскому.

Отношение Кошанского к Пушкину было отнюдь не безоблачно положительным в первые лицейские годы (№ 10). Почитайте внимательно эту характеристику и вы убедитесь, что Кошанский кое-что уловил верно. Ведь это было время, когда Пушкин, по собственному признанию, «поэме редкой не предпочел бы мячик меткой». И если в дальнейшем появилась некая «полоса отчуждения» между ними, отразившаяся в стихотворении «Моему Аристарху» (№ 36), то это связано с принципиально разными установками в области словесности и с юным задором Пушкина. Кошанский был «классик и педант», он стремился научить лицеистов правилам стихосложения и не догадывался, что один из них Гений, который выше всяких правил. Много позже в «Общей реторике» (1829) Кошанский так и напишет о пушкинской строке: «Это стих гения», но ни в 1811-м, ни в 1814-м он бы еще этого не сказал. Вспомним, что ставшее нарицательным имя Аристарх подразумевает критика серьезного, оппонента опасного. «Аристарх» – Кошанский требовал сочинительства по правилам и священного трепета перед законами стиха, а гениальный юноша ему отвечал:

Не думай, цензор мой угрюмый,

Что я, беснуясь по ночам,

Окован стихотворной думой,

Покоем жертвую стихам;

Что, бегая по всем углам,

Ерошу волосы клоками…

Иначе говоря, солидность и строгость учителя вошли в естественное противоречие с беспечностью и озорством ученика. Но разве бесполезна была строгость?

Систематичность в обучении – вообще характерная черта Кошанского-педагога. Уже 15 марта 1812 г. он написал в отчете: «Из латинской грамматики пройдено: склонения, роды имен и спряжения правильных глаголов. Из российской: повторена этимология и весь синтаксис, причем каждое правило объясняемо было приличными и сообразными с их понятием примерами». Может быть примеры были не всегда сообразны с «их» – воспитанников – тогдашними представлениями, но тем, кто хотел знать и умел учиться, образование давалось преотличное. 19 ноября 1812 г. Кошанский продолжает свой отчет: «Из российской грамматики пройдено: сочинение (syntaxis) и ударение (prosodia). По части словесности читаны избранные места из од Ломоносова и Державина и лучшие из басен Хемницера, Дмитриева и Крылова. Сие чтение сопровождаемо было приличным разбором, сообразным с летами и понятием воспитанников. Лучшие из стихотворений выучиваемы были наизусть. Из риторики показаны основания периодов и различные роды их сопряжений с лучшими примерами. По части латинской: повторены спряжения правильных глаголов, делаем был грамматический разбор и приступлено к самым легким переводам». В составленном Кошанским списке воспитанников по успехам Пушкин занимает 19-е место. Однако с годами в классе Кошанского Пушкин поднимался все выше: 15 декабря 1813 г. он был уже 14-м. Да это и естественно, поскольку усложнялась программа: «В российском классе пройдено: 1-е: О слоге и родах его; 2-е: О достоинствах и недостатках слога; 3-е: Славянская грамматика; сверх сего воспитанники делали опыты в сочинении небольших рассуждений. В латинском прочтена жизнь Мильтиада из Корнелия Непота, читаны правила синтаксиса и деланы переводы».

Когда умер Малиновский, место его, в соответствии с лицейской иерархией, было временно предоставлено Кошанскому. Но уже в начале мая Николай Федорович, заболевший «нервною горячкою», вынужден был на долгое время оставить Лицей. Брат перевез его в Петербург для лечения (Кошанский никогда не был женат и прожил жизнь одиноко). Болезнь его, вызванная излишним, в разные времена столь распространенным поклонением богу Бахусу, продолжалась полтора года. Только в декабре 1815 г. он возвратился к занятиям. В его отсутствие лицеисты пережили трудное время «междуцарствия» или «безначалия», утешаясь, правда, тем, что на кафедре российской и латинской словесности Кошанского заменил добрейший Александр Иванович Галич. О нем речь впереди, а сейчас скажем лишь, что если Пушкин-лицеист недооценивал Кошанского, споря с ним стихами и поведением в классе, то Пушкин-поэт вспоминал о нем с благодарностью (например, в неоконченной статье о Дельвиге в начале 1830-х годов).

Кошанский выпустил своих первых учеников и прослужил в Лицее до 1828 г. Лицеисты последующих выпусков, приготовляясь к лекциям Кошанского, упрашивали его привезти с собою из Петербурга какое-нибудь новое произведение Пушкина и почитать им вслух вместо занятий скучной латынью. Просьба никогда не встречала отказа.

Историк Лицея и его выпускник Я. К. Грот рассказывает: «Читать с воспитанниками Пушкина еще не было принято и в Лицее; его мы читали сами иногда во время классов, украдкою. Тем не менее однако ж Кошанский раз привез нам на лекцию только что полученную от товарищей Пушкина рукопись 19 октября 1825 года («Роняет лес багряный свой убор») и прочел нам это стихотворение с особенным чувством, прибавляя к каждой строфе свои пояснения. Только там, где речь шла о заблуждениях поэта, он довольствовался многозначительной мимикой, которая вообще входила в его приемы. Особенно при стихах: «Наставникам, хранившим юность нашу… Не помня зла, за благо воздадим», он дал нам почувствовать, что и Пушкин не во всем заслуживает подражания. Легко понять, какое впечатление произвел на нас профессор этим чтением. После урока мы принялись переписывать драгоценные стихи о родном Лицее и тотчас выучили их наизусть».

Перед нами трогательное доказательство того, что строки о наставниках, пусть и не во всем соглашаясь с поэтом, прочитал один из них. Хрестоматийные теперь стихи здесь оказываются живым поклоном ученика учителю.

Видно, Николай Федорович помягчел с годами и душевно полюбил творения своего нерадивого ученика и «поэтического оппонента». Есть и другие доказательства его любви и преклонения перед Пушкиным. Все последние годы жизни работал он над учебниками «Общая реторика» и «Частная реторика». В «Общей реторике» (первое издание – 1829 г., второе – 1830 г.) как единственный поэтический пример «плавности слога» автор приводит надпись Пушкина к портрету Жуковского:

Его стихов пленительная сладость

Пройдет веков завистливую даль,

И внемля им, вздохнет о славе младость,

Утешится безмолвная печаль

И резвая задумается радость. –

(1818)

и комментирует так: «третий стих – живое чувство пылкой юности; четвертый стих трогателен как поэзия Жуковского, а пятый стих так пленителен своею плавностию, и так ярко освещен прелестию идей и правдой, что нельзя не назвать его стихом гения».

«Реторики» были единственной гордостью и радостью Кошанского. «Общую реторику» он еще увидел в печати, «Частную…» – нет. Мнения об этих учебниках теории литературы высказывались противоречивые, но одно не подлежит сомнению: учитель Пушкина был знающим и преданным своему делу человеком.

В 1823 г. Кошанский был, помимо Лицея, назначен в Комитет для рассмотрения учебных книг. В 1828 г. он вышел в отставку с полным пенсионом за выслугу 25 лет. Тогда же принял он на себя обязанности по Императорскому человеколюбивому обществу, став Директором института слепых на Литейной ул. в Петербурге. При институте он и жил. Скончался Николай Федорович Кошанский от холеры 22 декабря 1831 г., во время эпидемии. Он похоронен на Смоленском кладбище.

* * *

Александр Иванович Галич (1783–1848). Это был особого рода учитель. Если Кошанский и Куницын соблюдали некую дистанцию в обращении с лицейскими, оставаясь наставниками, а не друзьями их, то Галич держался как добрый товарищ и даже опускался до панибратства и полного растворения в жизни своих приятелей-учеников. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть два послания Пушкина к Галичу.

В 1815 г. Пушкин обращался к нему:

Тебя зову, мудрец ленивый,

В приют поэзии счастливый,

Под отдаленный неги кров.

Давно в моем уединенье,

В кругу бутылок и друзей,

Не зрели кружки мы твоей,

Подруги долгих наслаждений

Острот и хохота гостей.

…………………

О Галич, Галич! поспешай!

Тебя зовут и сон ленивый,

И друг ни скромный, ни спесивый,

И кубок, полный через край!

Лицейские пиры были довольно скромными и не нужно думать, что строй бутылок оказывался таким уж длинным. Но Галича из Петербурга всегда ждали с нетерпением. У него в комнате и происходили шумные собрания лицейских питомцев муз – это помогало избежать надзора.

Однако не только в шумной компании, но и в душевной беседе Галич был незаменим:

Один в каморке тесной

Вечерней тишиной

Хочу, мудрец любезный,

Беседовать с тобой.

………………….

Беги, беги столицы,

О Галич мой, сюда!

Здесь, розовой денницы

Не видя никогда,

Ленясь под одеялом,

С Тибурским мудрецом

Мы часто за бокалом

Проснемся – и заснем.

Тибурский мудрец – это Гораций. Так что совместные чтения и легкие беседы весьма характерны для занятий Галича с лицейскими… Бывший лицеист, адмирал Ф. Ф. Матюшкин вспоминал, как Галич «обыкновенно привозил с собою какую-нибудь полезную книгу и заставлял при себе одного из воспитанников читать ее вслух…».

Родился будущий адъюнкт-профессор Лицея Галич в Трубчевске Орловской губернии. Дед его – приходский священник, отец – дьячок. Настоящая фамилия их Говоровы, но в семинарии был обычай менять фамилии и Александр Иванович сперва стал Никифоровым, а потом – уже в Педагогическом институте – Галичем. В 1803 г., закончив семинарию, он отправился на медные отцовские деньги в петербургскую Учительскую гимназию, которая и стала несколько лет спустя Педагогическим институтом. В 1808 г., имея в виду создание в ближайшие годы Петербургского университета, решили послать за рубежи для приготовления к профессорскому званию нескольких лучших студентов – среди них оказались и два будущих лицейских педагога: латинист и русист Галич и математик Карцов. Впитывая в Гельмштадте и Геттингене (где жил целый год) философию любимого своего Шеллинга, Галич помышлял о долгом европейском путешествии. И действительно, при первой возможности, он с товарищем пешком отправился в путь, обойдя старым способом Уленшпигеля Австрию, Францию, Англию; нуждался неимоверно, у них был общий выходной костюм – когда один «выходил в свет», другой волей-неволей оставался дома. В Вене явился Галич к русскому консулу с просьбой о воспомоществовании и надеясь, что, заняв денег, продолжит странствия. Но не тут-то было: денег ему не дали вовсе, а отправили на казенный счет домой.

В 1813 г. Галич вернулся в Петербург. Преподавал он историю философии, логику, психологию, этику, метафизику. Был Галич человек благородный, блещущий юмором, нрава кроткого; к интригам оказался совсем неспособным. Предложение преподавать и в Лицее нагрянуло на него внезапно – в связи с болезнью Кошанского.

Со школьниками ему приходилось туго, он привык к аудитории, но не к классу – его не слушались ни в какую. От него брали не латинские герундии, а понятия о любви и дружбе. Потратив все время на беседы и чтение вслух русской книжки, Александр Иванович, бывало, спохватывался, раскрывая Корнелия Непота – книгу, подготовленную Кошанским: «а теперь, господа, потреплем старика». Это выражение стало поговоркой у лицейских. Когда читаете в последней строфе 2-й главы «Евгения Онегина»:

О ты, чья память сохранит

Мои летучие творенья,

Чья благосклонная рука

Потреплет лавры старика! –

вспоминайте доброго Галича. Как вспоминал его в тюремной одиночке декабрист Вильгельм Кюхельбекер, записавший в дневник 2 февраля 1834 г.: «Примусь опять за Гомера, пора, – как говаривал Галич, – потрепать старика». Об отношении юнцов к Галичу не забыл и друг Пушкина С. А. Соболевский (ученик Галича по Благородному пансиону в Петербурге): «С добрым Галичем мы делали разные фарсы и всегда дружественные: мы, так сказать, с ним заодно дурачили начальство».

Словом, Галич вздохнул с облегчением, когда Кошанский выздоровел. Лицеисты скучали без Галича и даже надеялись, что он воротится. Единственная встреча Пушкина с Галичем после Лицея (по крайней мере та, что пушкинистам известна) произошла 16 марта 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «Вчера было совещание литературное у Греча об издании русского Conversation’s Lexikon. Нас было человек со сто, большею частию неизвестных мне русских великих, людей. ‹…› Тут я встретил доброго Галича и очень ему обрадовался. Он был некогда моим профессором и ободрял меня на поприще, мною избранном. Он заставил меня написать для экзамена 1814 года мои „Воспоминания в Царском Селе“». Одна такая лаконичная запись Пушкина по нынешним меркам пушкиноведения целой книги о Галиче заслуживает. В самом деле: здесь и благодарность за науку, и память о поощрении к творчеству (на уроке у Галича Пушкин осенью 1814 г. читал свою сказку «Бова»), и упоминание о том, что без Галича могло и не быть стихотворения, которое сделало Пушкина признанным преемником Державина (№ 29).[29]

С 1819 г. экстраординарный профессор Галич занимал кафедру философии в Петербургском университете. Тогда же выпустил книгу «История философских систем». Такие люди, как Галич, всегда попадают «под колесо» в трудные моменты нападок мракобесия на литературу и науку. В августе 1821 г. попечитель Петербургского университета Д. П. Рунич объявил его лекции (как и еще нескольких профессоров) «обдуманной системой неверия и правил зловредных и разрушительных». На заседании специальной комиссии ему был задан вопрос: «излагая разные системы философов, зачем их не опроверг?» Книга его, оказывается, не что иное как «тлетворный яд или заряженный пистолет».

«Я сам, – говорил Рунич, – если бы не был истинным христианином и если бы благодать свыше меня не осенила, я сам не отвечаю за свои поползновения при чтении книги Галича». Право, все это было бы смешно, если бы не было так грустно: избавлялись от лучших профессоров, отбрасывали назад русскую науку, отравляли студентов смрадом мракобесия. «Вы явно предпочитаете, – обвиняли Галича, – язычество христианству, распутную философию девственной невесте Христовой церкви, безбожного Канта Христу, а Шеллинга духу Христову». «Безбожие», «измена государю и отечеству» – этого не то что для лишения кафедры, но и для виселицы бы хватило. Высказав Александру Ивановичу все эти поносительные обвинения, комиссия приказала ему удалиться в другую комнату и написать письменные показания. Ответ оказался вполне в духе Галича – человека податливого, не самой сильной воли, твердо верившего, что плетью обуха не перешибешь, и не намеренного метать бисер перед свиньями. Галич написал: «Сознавая невозможность опровергнуть предложенные мне вопросные пункты, прошу не помянуть грехов юности и неведения». Рунич обрадовался «покаянию» и, назвав Галича «заблудшей овцой», риторически вопросил: «Могу ли после этого бросить в вас камень». От «овцы» Галич отмежевался, заявив: «не овцой, ваше превосходительство, а паче бараном или козлищем».

Кажется, после этого Галича заставили принести церковное покаяние. Во всяком случае, до Пушкина такой слух дошел, потому что во «Втором послании к цензору» (1824), обличая гасителя просвещения министра Голицына, злобного реакционера, члена Главного управления училищ Магницкого и его подпевалу Кавелина, Пушкин написал:

В угодность господу, себе во утешенье,

Усердно задушить старался просвещенье.

……………………………

И помогал ему Магницкий благородный,

Муж твердый в правилах, душою превосходный,

И даже бедный мой Кавелин-дурачок,

Креститель Галича, Магницкого дьячок.

И вот, за все грехи, в чьи пакостные руки

Вы были вверены, печальные науки!

Остается только – в который раз – удивляться, как умудрялся Пушкин в своем ссылочном далеке быть точно осведомленным о петербургских событиях и реагировать на них со всей силой своего сарказма. Само собой, он не мог пройти мимо «крещения» Галича и от души ему сочувствовал.

Не выказав ни смущения, ни желания отразить удары, Галич тем самым смягчил свою участь. Велено было, отстранив от преподавания, оставить его при университете с тем, чтобы он был «употреблен при случае для какой-нибудь нефилософской службы». Он много писал и печатал: «Опыт науки об изящном» (1825); «Черты умозрительной философии» (1829); «Теория красноречия для всех родов прозаических сочинений» (1830); «Логика» (1831); «Картина человека» (1834). Но самую главную свою книгу «Философия истории человечества» Галич издать не мог. Только на дому, собирая друзей, он читал по ней лекции.[30]

В 1837 г. Галича вовсе уволили из университета, лишив жалованья. Между тем, у него была семья, хотя вечные нелады с женой донимали (он философски называл ее Ксантиппой – по имени суровой подруги философа Сократа). Пришлось наниматься на канцелярскую работу. «Горька участь человека, – сетовал Галич, – когда его дух сознает, что он может делать больше, чем рыться в канцелярских бумагах и пресмыкаться в архивной пыли, хотя и получает за то жалованье. Горек хлеб, когда его дают тебе из сострадания и отказывают в том, на какой ты имеешь право».

В 1840 г. Галича подстерегло еще одно несчастье: на даче между Царским Селом и Павловском сгорела его библиотека и все рукописи, а среди них – перебеленная, приготовленная к цензуре «Философия истории человечества». «Дети моей мысли умерли, – сказал он. – Жизнь моя потеряла цель и смысл. Мне пора умереть». Это произошло в 1848 г. Скончавшийся от холеры, Александр Иванович похоронен в Царском Селе.


«ВРЕМЯ НЕЗАБВЕННОЕ»


Полуокно (лицейские комнаты были устроены так, что каждому доставалось по пол-окна) кельи Пушкина смотрело в сторону дворца. Обычный вид из него вызывал радостные чувства:

Я слышу топот, слышу ржанье:

Блеснув узорным чепраком,

В блестящем ментика сиянье

Гусар промчался под окном…

1815

Но летом 1812 г. картина открывалась иная:

Сыны Бородина, о кульмские герои!

Я видел, как на брань летели ваши строи;

Душой восторженной за братьями спешил.

1815

«Жизнь лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской, – единственно верными словами описал душевное состояние лицейских Иван Пущин более 40 лет спустя, – приготовлялась гроза двенадцатого года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми – усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита ‹…›

Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский читал их нам громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов: читались наперерыв русские и иностранные журналы при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам недоступное».

Воспитанники Малиновский и Кюхельбекер рвались в армию – едва удалось директору остановить их. В стихах к лицейской годовщине (1836) запечатлены те дни:

Вы помните: текла за ратью рать,

Со старшими мы братьями прощались

И в сень наук с досадой возвращались,

Завидуя тому, кто умирать

Шел мимо нас…

Вспомнив впоследствии пушкинские строки, И. В. Малиновский подтверждал: «Да, именно так, и после провода одной из ратей воспитанники до того одушевились патриотизмом, что, готовясь к французской лекции, побросали грамматику под лавки, под столы».

Между тем и самому Лицею грозила опасность. Вплоть до оставления французами Москвы сохранялась неясность – куда повернет неприятель. Армия Витгенштейна, поставленная русским командованием как заслон на пути в Петербург, была малочисленна и остановить Наполеона до его страшного поражения под Москвой и в самой Москве не могла. Между тем исторические уроки уже были восприняты: наполеоновские полчища дотла разграбили Рим, Милан, Венецию, в Берлине даже триумфальную колесницу с Бранденбургских ворот умудрились снять. 17 июля Μ. И. Кутузов был избран начальником Петербургского ополчения. Петербург готовил эвакуацию ценностей: паковались архивы, картины Эрмитажа, дворцовые драгоценности; собирались вывезти даже статуи Петра I и Суворова. Часть книг императорской публичной библиотеки была уложена в ящики и отправлена водою на север. Бриг с ящиками зимовал на реке Свири, и, когда книги возвратились, выяснилось, что они основательно подмочены. Было получено указание подготовить к эвакуации из столицы в случае необходимости весь состав воспитанников учебных заведений военного и гражданского ведомства. Соответствующее предписание министр просвещения А. К. Разумовский передал директору Лицея В. Ф. Малиновскому. Это и вызвало переписку, которую мы печатаем (№ 13–14), и деловые приготовления (№ 15). Отправиться предполагалось в Або, куда собирался и двор. Все это отпало в октябре 1812 г., когда французы оставили Москву и проиграли Витгенштейну сражение под Лепелем.

Великие потрясения Отечественной войны вместе со всем русским народом были пережиты и Пушкиным. Об этом надо помнить, рассматривая жизнь его и творчество в целом. Все, что в последующем написал Пушкин на тему войны 1812 года, есть не только результат исторических разысканий и размышлений, но и прямых воспоминаний. Это мемуары, но скрытые в рамках самых различных жанров.

Один из блестящих толкователей Пушкина Б. В. Томашевский справедливо замечает: «… дальнейшее развитие событий все более и более вскрывало исторический смысл совершившегося. И на всем протяжении жизни Пушкина последствия Отечественной войны продолжали сказываться. Поэтому тема Отечественной войны стала одной из центральных тем всего пушкинского творчества. Наиболее глубокую оценку событий Отечественной войны мы находим в позднейших произведениях Пушкина, относящихся к 30-м годам. Но отклики на войну всегда связаны у Пушкина с отзывом на то или иное событие русской жизни, современное тем произведениям, в которых он касается темы Отечественной войны. Размышления Пушкина о войне 1812 года никогда не были ретроспективными суждениями историка, это всегда отклики на запросы современности».

С тех пор как 17 июня в Петербурге получено было неофициальное известие о переходе через Неман французских войск, лицеисты все чаще стали играть в войну (предводительствовал Илличевский) и прилежнее заниматься фехтованием. 15 июля Александр I обратился с речью к московскому дворянству и купечеству в Слободском дворце. В пушкинском «Рославлеве» читаем: «Вдруг известие о нашествии и воззвание государя поразили нас. Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ ожесточился».

Русские войска отступали, и буря негодования бушевала летом 1812 года против действий командующего Барклая де Толли. 8 августа на место Барклая был назначен Кутузов – таково было народное требование, скрепя сердце принятое Александром I. Между тем один из лицейских, Вильгельм Кюхельбекер, был протеже и даже дальний родственник Барклая. В августе мать Кюхельбекера прислала сыну письмо: «Благодарю тебя за твои политические известия, ты легко представишь, что здесь говорят много вздора, из которого кое-что и верно, хотя многое преувеличено. Я напишу тебе о генерале Барклае только то, что совершенно достоверно и что скоро подтвердится. ‹…› Император предоставил ему выбор: возвратиться в Петербург и снова исполнять обязанности военного министра или оставаться при армии. Барклай, совершенно естественно, выбрал последнее и командует первой частью главной армии… Если бы была хоть мысль об измене или о чем-нибудь, что ему можно было вменить в вину – разве император поступил бы так? Однако Барклай теперь дает доказательство того, что любит свое отечество, так как по собственной воле служит в качестве подчиненного, тогда как он сам был главнокомандующим. Впрочем, пишу это для тебя, – учись не быть никогда поспешным в суждениях и не сразу соглашаться с теми, которые порицают людей».

Кюхельбекер, понятное дело, познакомил с письмом товарищей. Так что тема сложного противостояния Барклая и Кутузова, тема непонятого вождя, неправо обвиненного народной молвой в измене, не в 1831 г. возникла у Пушкина, когда писал он «Перед гробницею святой» и не в 1835–1836 гг., когда писал «Полководца» (№ 17), «Объяснение» (№ 18) и когда сказал «вот зачинатель Барклай, // И вот совершитель Кутузов», а тогда, в 1812-м, когда читали в Лицее письмо Юстины Яковлевны Кюхельбекер, вслушиваясь в отзвуки военного гула. Другое дело, что в 1830-х годах Пушкин был совершенно иной, обогащенный мудростью и опытом жизни, в стихотворение «Полководец» он вложил и собственное мироощущение непонятого поэта. Но жизнь Пушкина – великое единство, и мемуарный характер «Полководца» сбрасывать со счетов нельзя.[31]

«Мудрая воздержанность Барклая де Толли не могла быть оценена в то время, – свидетельствует поэт-декабрист, участник событий Ф. Н. Глинка. – Его война отступательная была собственно война завлекательная. Но общий голос армии требовал иного. ‹…› Народ… втайне чувствовал, что (хотя было все) недоставало еще кого-то – недоставало полководца русского».

Вчитайтесь в «Полководца», и вы заметите – существует сходство позиций в стихотворении «Полководец» и в письме матери Кюхельбекера: только преданный отечеству человек станет служить на низшей должности, если у него есть возможность поступить иначе; Барклаю вредит в общественном мнении клевета недоброжелателей. Неизвестно, сложилось ли у Пушкина положительное отношение к Барклаю уже в Лицее – скорее всего нет, но с письмом Ю. Я. Кюхельбекер он несомненно был знаком и помнил о нем в 1835 г., когда писал «Полководца». Имя Барклая появляется и в 10-й главе «Онегина» (1830):

Гроза двенадцатого года

Настала – кто тут нам помог?

Остервенение народа,

Барклай, зима иль русский бог?

Окончательное суждение по этому вопросу Пушкин высказал в «Объяснении», написанном в ответ на атаки любителей противопоставить русских национальных героев (в данном случае – Кутузова) людям нерусского происхождения, честно и смело сражавшимся за Россию.

Пожар Москвы был для лицеистов-москвичей и личной драмой: только что, казалось, они ее покинули – прекрасную, златоглавую, и вот ее нет более. Со слезами приняли эту весть лицеисты 7 сентября 1812 г., когда она дошла до них. Героиня «Рославлева» скажет много лет спустя: «О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу». А вот и устами самого Пушкина:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

Не праздник, не приемный дар,

Она готовила пожар

Нетерпеливому герою.

И в стихотворении «Герой» (1830):

… Москва пустынно блещет,

Его приемля, – и молчит…

Многие, многие впечатления проведенных в Лицее военных лет отлились потом в несмываемые стихотворные строки. Пушкин узнал, например, из газет об участии в сражении двух сыновей генерала Раевского. Это откликнулось в посвящении «Кавказского пленника» другу юности Николаю Раевскому-младшему:

Загрузка...