Четырнадцатая черточка

Ахмед не стал ждать вечера и начертил на двери четырнадцатую черточку спустя два или три часа после того, как ушел Измаил. Он знал, что это уже четырнадцатая, но все равно пересчитал их. Четырнадцать. Сорок один минус четырнадцать будет двадцать семь. Через щели между дверными досками он посмотрел наружу. Отпрянул от двери. Снова посмотрел. Смуглая молодая женщина в желтом «йеменском» платке и шароварах, босая, развешивает по кустам белье. Рядом с ней голый по пояс парнишка. Парнишка посмотрел в сторону хижины. Ахмед сразу отошел от двери, будто парнишка мог его увидеть. Должно быть, цыгане. Слышны их голоса. Мальчик говорит: «Я войду в хижину», женщина отвечает: «Не войдешь, не видишь, там замок?» Мальчишка говорит: «А я открою замок». Начинает возиться с замком. Ахмед отошел в угол. Мальчик заглядывает в хижину сквозь дверные щели. «Там лампа горит!» – говорит он. Ахмед мысленно честит и мальчишку, и лампу, и себя. Мальчишка возится с замком, женщина кричит на него. Сквозь щели Ахмед видит, как мечутся тени. Парнишка испускает вопль. Видимо, получил по шее. Женщина и парнишка исчезают. Ахмед простоял в углу, не шелохнувшись, может быть, десять минут, а может быть, два часа; затем, на цыпочках – рехнулся я, что ли, разве мои шаги могут быть слышны снаружи, я и так босиком, – он подошел к двери. Женщина присела на корточки возле белья, парнишка лежит на спине. Я отступил назад в свой угол и, потянувшись, взял табуретку, сел. Сложил руки на животе. Женщина поет. У нее задорный голос. Говорят, цыганки горячие. Керосин в лампе вот-вот кончится. Черт побери! Ахмед встал, направился было к бидону, но вспомнил: керосина нет. Измаил вечером принесет. Он вернулся на свою табуретку. Парнишка разговаривает с каким-то мужчиной. Мужчина говорит: «Верно, хозяин забыл потушить, когда уходил». Подходят к двери. Смотрят внутрь. Пламя в лампе вздрогнуло несколько раз и погасло. «Потушил», – говорит парнишка. Женщина кричит: «Какое вам дело до чужой лампы?» – «Тут живут джинны», – говорит мальчик.

Голоса снаружи умолкли. Ахмед встал, посмотрел наружу: никого нет, даже белье исчезло. Заткнул щели в двери газетной бумагой. Лег навзничь на койку. Тьма кромешная. Смерть – это даже не тьма. Не головная боль, не страхи, не судороги, не вой с текущей слюной и не выстрел Измаила. От этого нечто, которое даже не является кромешной тьмой, тоскливо. Смерть – это даже и не тоска, черт побери.

Вернулся Измаил.

– Они раскинули палатку слева, на склоне, – сказал он, – наверное, к утру уйдут. Зия был без ума от цыган. «Если б я не зарекся жениться, взял бы в жены цыганку», – говорил он.

Поели они в хижине. Дверь открывать не стали. Измаил сказал:

– Вот бы придумали пилюли какие-нибудь от этого бешенства, чтобы не нужны были уколы. Придумают. Увидишь, когда-нибудь придумают.

– Мне придется проглотить пилюлю еще до того, как придумают, – сказал Ахмед. И не улыбнулся. Ему вдруг стало стыдно за то, что у вырвавшихся у него слов был двойной смысл.

– Не болтай глупости, – сказал Измаил и посмотрел в сторону двери, наверное на черточки.

– Четырнадцатая черточка, – сказал Ахмед.


Где-то около полуночи Ахмеду померещилось, что в дверь стучат. Вскочив, он привстал на койке.

Показалось.

Ахмед потер лоб. Он смотрит на дверь хижины. Застукали нас, что ли? Он прислушался; только шум водокачки: шух-шух да шух-шух.


…Я открыл дверь. 1921 год. Уже четыре дня и три ночи мы в Инеболу.[21] Слышу ропот волн Черного моря. Два человека в галифе и папахах стоят перед дверью нашего номера, и со спины их освещает керосиновая лампа, горящая дальше в коридоре.

Сулейман и Тевфик привстали на кроватях.

– Одевайтесь, господа.

– Что происходит? – спрашивает Тевфик.

– Собирайте ваши чемоданы.

– И мне прикажете тоже? – спрашивает Сулейман.

– Вы тоже.

Темная комната едва освещается ночником.

Тевфик поинтересовался:

– А вы кто такие будете?

– Мы из Айн-Пе.

Айн-Пе: военная полиция.

Один полицейский обратился ко мне:

– А вы не беспокойтесь, бей-эфенди. Можете ложиться.

Другой зажег керосиновую лампу.

– Не шумите.

Это он говорит не мне, а Тевфику и Сулейману.

У Сулеймана тряслись руки, когда он собирал чемодан.

– Завтра не выходите из номера, пока мы не приедем и вас не вызовем, – предупредили меня полицейские.

– Хорошо, но…

– Этих господ мы отправляем в Стамбул. На пароходе, через час. Доброй ночи.

Все вышли. Я вдруг подумал, что даже не попрощался с Тевфиком и Сулейманом, и мне стало не по себе.


…Четыре дня назад мой дед пошел на утренний намаз в мечеть на юскюдарской пристани; Сулейман, Тевфик и я сбежали из Стамбула в Инеболу.

Было два пути, чтобы добраться из оккупированного войсками Антанты Стамбула в ту часть Анатолии, которая контролировалась национально-освободительными войсками: либо сушей через Пендик,[22] либо по Черному морю.

Один из руководителей организации, доставляющей тайком из Стамбула оружие Мустафе Кемалю[23], – родственник Сулеймана. Он снабдил нас тремя поддельными путевыми бумагами. На пароход мы сели в Сиркеджи[24]. Измученная, рассохшаяся, приплюснутая посудина – у гладильщиков утюги такие есть, вот на такой утюг и похож пароход. Мы вошли в нашу каюту; по стенам ползают тараканы; узкое, тесное помещеньице, и жара – как в аду. Тевфик прижался головой к иллюминатору и всплакнул: «Мы что же, больше никогда не увидим Стамбула? Уедем, а назад больше не вернемся?»

Когда пароход затрясся под стук винтов, я вышел на палубу. Родственник Сулеймана говорил нам: «Сидите у себя в каюте, пока не выйдете в Черное море», – но шум винтов придал мне уверенности. К тому же у меня и так не хватило бы сил уехать из Стамбула, вдоволь, в последний раз не наглядевшись на Сарайбурну, на Мост, на свинцовые купола и игольчатые минареты мечетей, на Ташкышла.

Плывем мимо американского броненосца, мачты которого опутаны проводами. Возле Девичьей башни, перед Бешикташем, в изгибах Босфора – не протиснуться. Все Стамбульское море битком набито дредноутами, крейсерами, торпедоносцами, транспортными судами, пестро разукрашенными в целях маскировки. Сколько раз наблюдал я, содрогаясь от гнева, эту вражескую, эту надменную, эту свинцового цвета стальную толпу. Но сейчас я смотрю на корабли с верой в себя. Мне дела нет и до того, что в Стамбульском море подводных лодок плавает больше, чем кефали, скумбрии и тунца. Я еду в Анатолию, к Мустафе Кемаль-паше.

Я на крышке носового трюма, среди нищей толпы мужчин и женщин, среди семей с чадами и домочадцами, среди корзин, сундуков и свертков палубных пассажиров. Я смотрю на свой город. Я не смотрю на какой-то один его квартал, береговой выступ или холм, а на весь город. Я знаю: сейчас там, перед казармами и арсеналами, парами стоят на посту часовые – шотландцы, новозеландцы, индийцы из английской армии. Они приближаются друг к другу, двигая руками и ногами, словно куклы в театре, затем, одновременно повернувшись кругом, удаляются друг от друга, потом сходятся вновь. Я знаю: такой вид охраны очень удобен нам. Когда часовые, повернувшись друг к другу спинами, расходятся, наши бросаются на них, конечно же, по ночам и, покончив с ними, пробираются в арсенал. Если на посту стоят индийцы, в особенности мусульмане, то никакой нож даже не требуется, потому что они, бедняги, не пикнув, сдаются, а иногда даже помогают. Я знаю: мы убиваем моряков, пехотинцев, артиллеристов, французов, англичан, американцев, итальянцев, греков, мадагаскарцев, австралийцев, когда они разбивают наши окна, бьют наших детей, нападают на наших женщин.


Я вышел из ворот парка Гюльхане на улицу. Вечереет. На улице пустынно. Только редкие прохожие.

И каждый идет, мрачно понурив голову. Я остановился. Где-то на повороте проскрежетал трамвай. Я сделал два-три шага. И увидел, что с верхней части улицы бежит женщина в чаршафе[25]. Я впервые вижу бегущую женщину в чаршафе. Ясно, что она от кого-то убегает, кто-то гонится за ней. Она не кричит. Лицо закрыто вуалью. Нет одной туфли, поэтому женщина прихрамывает. Глазами, привычными разглядывать скрытое под чаршафом и вуалью, я разглядел, что женщина пожилая. Обогнав задумчиво шагавшего по противоположной стороне улицы чиновника – я даже сегодня могу поклясться, что тот человек был чиновником, к тому же чиновником финансового ведомства, – женщина приблизилась ко мне и остановилась.

– Спасите меня, братья.

Может, она сказала что-то другое. Но я точно слышал, что слово «братья» она произнесла.

В начале улицы показались два французских солдата – из Иностранного легиона. Бегут, размахивая руками. Женщина рухнула к моим ногам. Чиновник финансового ведомства пошел в нашу сторону. На перекрестке в нижней части улицы обернулся какой-то мужчина. Посмотрел. Остался, не двигаясь, на своем месте. Легионеры кувырком – мне так показалось – подкатились к нам. Я загородил женщину собой. Один из солдат ударил меня в ухо боксерским хуком. Я зашатался. В глазах у меня потемнело, точнее сказать, я зажмурился. Слышу голоса:

– Ты, Шинаси, займись-ка тем мерзавцем, слева…

– Хорошо.

Я открыл глаза. Легионеры лежали, вытянувшись, на мостовой.

– Давай, парень, проваливай отсюда. (Это мне).

– Обопрись на мою руку, сестра. (Это женщине).

– Бей-эфенди, ты тоже мотай отсюда… (Это чиновнику).

Их было трое. Молодые люди. А может, не молодые, может, мне так показалось. Я вижу их ножи. Один из них вытер свой нож о кушак и заткнул за пояс. Взяв женщину под руки, они скрылись в парке Гюльхане.

Мы убиваем оккупантов. Теперь они уже боятся ходить поодиночке по всем улицам Большого Стамбула и по переулкам центра в Бейоглу не только по ночам, но и днем. Я знаю: этот страх делает их еще более жестокими. Они сотрудничают с полицией падишаха и врываются в наши дома, пытают наших людей в полицейских участках, а после тех, кто выжил, ссылают в африканскую пустыню, на затерянные острова в океане. Я знаю: они становятся еще более жестокими, мы убиваем их, переправляем их оружие в Анатолию, но среди тех, кто их убивает, кто ворует их оружие, меня нет. Я не умею ни убивать, ни воровать оружие. Вот почему я обрадовался как сумасшедший, когда Сулейман, с которым мы работали вместе в одной газете – я периодически рисовал для нее карикатуры, – предложил мне перебраться в Анатолию.

Загрузка...