Жизнь уже начала входить в какое-то привычное русло, вынужденные неудобства становились все более привычными. Кроме того, была надежда на возможное освобождение. Мнилось, мечталось, что в таком большом количестве приезжающие на жительство в Тобольск люди – члены одного заговора, призванного если и не восстановить самодержавие на Руси, то, по крайней мере, сделать все возможное для спасения последнего российского императора. И вот… опять срываться с места, оставлять уже ставшие привычными стены, лишаться надежды избавления от положения узников… И ведь даже неизвестно куда, зачем, с какой целью, почему так срочно… Прибывший два дня тому назад комиссар объявил о том, что должен непременно доставить всех узников к назначенному месту, не дав никаких разъяснений о положении этого места. Еще он заявил, что раз Алексей так сильно болен, то он повезет одного лишь Николая Александровича, а вся семья присоединится к нему позже. И все-таки… для чего он понадобился им так срочно? Не для того ведь, чтобы они принесли ему свои извинения. Опять какая-то ловушка, какая-то каверза… Снова – в путь, в неизвестность, в ожидании лишь самого худшего.
Один раз их уже препроводили из родного Царского Села сюда, в Тобольск. Но тогда сделано это было все-таки ради их безопасности. Министр юстиции Керенский, которому и принадлежала эта идея, говорил потом, что произошло это очень вовремя, – едва вся царская семья с челядью были отправлены в надежный Тобольск, тут же до зубов вооруженная самозваная советская делегация ворвалась в царскосельский дворец с требованием предоставить им царя.
– И нет сомнения, что они увезли бы вас на своем броневике… А что было бы дальше – бог весть. Все-таки, поверьте мне, партия большевиков в своих действиях руководствуется куда менее гуманными принципами, чем мы.
Керенскому, поначалу встретившему у Николая Александровича и его семьи естественное отторжение, какое вызывает у человека всякий тюремщик, своими речами об их безопасности удалось впоследствии получить к себе несколько другое отношение. Однако ни Николай Александрович, ни кто-либо другой не догадывались об истинной причине перевода плененной семьи в Тобольск. Больше того, сам Керенский тоже пытался обмануть себя, лицемерно ища в собственных глазах возвышенное оправдание для своего малодушия. Потом уже, когда случится великая трагедия, когда никого из семьи последнего российского императора не оставят в живых, включая детей, еще только начинавших жить, Керенский примется истово заверять всех подряд, что именно он больше, чем кто-либо, радел о спасении Николая, супруги и детей его. «Мы вывезли их в самое тогда в России безопасное место – Тобольск, – скажет он, – несомненно, что если бы корниловский мятеж или Октябрьский переворот застали бы царя в Царском, то он погиб бы не менее ужасно, но почти на год раньше». Однако вовсе не радением о безопасности узников был продиктован их перевод в Тобольск.
Во время Февральского переворота, когда страх посещал порой даже самых бесстрашных, в дни смуты, когда растерянность настигала и самых мудрых, – едва лишь только не один Александр Фёдорович Керенский проявил необыкновенную мужественность, решимость, твердость, как будто один только в разбушевавшейся от народных волнений стране чувствовал себя уверенно. И когда другие только еще гадали, как лучше поступить в том или ином случае, он не тратил на эти измышления ни мгновения – он действовал. Речи его были образцом ораторского искусства, взгляд напоминал готового на все, без малейших колебаний, стоика, что, не раздумывая, примет даже самую мучительную смерть. И полувоенный френч никогда не воевавшего человека смотрелся на нем как увешанный наградами китель героя великих сражений. Он и правда бесстрашно взирал вокруг, презирая врагов своих, не обращая внимания на недоброжелателей. Впрочем, зачастую недоброжелатели эти были до смешного нелепы. Как, например, этот сумасшедший поэт… по фамилии… кажется, Хлебников, объявивший себя в жалком безумии своем – «председателем Земного шара». Это от него, за собственной его подписью, было получено в Мариинском дворце послание: «Правительство Земного шара на заседании своем 22 октября постановило: считать временное правительство несуществующим, а главнокомандующую А. Ф. Керенскую – находящейся под строгим арестом». В сем глупейшем послании подчеркивалось, что инициалы нового министра юстиции полностью совпадают с инициалами супруги последнего российского императора. Сумасшедший поэт даровал А. Ф. Керенскому новый титул: «главнонасекомствующая на солдатских шинелях» и поминал его только в женском роде. Говорили, что Хлебников лелеет мечту попасть в Мариинский дворец только для того, чтобы дать Керенскому пощечину. Право, на такие ли послания обращать внимание, таких ли врагов страшиться?!
Александр Фёдорович уже начинал гордиться своим бесстрашием, которое родилось, конечно, не при чтении глупейших посланий от сумасшедших поэтов, а там, где случалось рисковать жизнью. И он не ожидал, что испытает страх. Настоящий раболепный страх. Испытает, столкнувшись с уже взятым под заключение низвергнутым императором, когда посмотрит тому в глаза. Керенский пришел как власть, как представитель нового правительства, и ничего не мог сделать с собой, не мог не склониться в почтительном поклоне, не мог не обратиться к этому человеку: «ваше высочество». Потом клял, казнил себя за раболепный страх свой, за невозможность обратиться к низложенному царю иначе. Внутри все малодушно сжималось. Еще минута и, того гляди, он скажет: «слушаюсь ваших распоряжений». Слишком уж въелась в душу покорность самодержавию, не вытравить было из себя ощущение того, что царь – это где-то очень высоко-высоко, недостижимо, и что самодержец – не обычный земной человек.
Решительно входил к нему вновь, уже готовый презрительно кивать бывшему царю в ответ, вести с ним короткую, лишенную всякой вежливости беседу… Но один лишь его взгляд, как вся решимость катилась к чертям. Снова непроизвольно сгибалась спина, вновь срывалось с губ: «ваше высочество». Почтительно улыбающийся Николаю Александровичу Керенский уже начинал ненавидеть его и искал какой-нибудь мести, чтобы сбить эту царственную спесь. Так он придумал особую штуку: Николай и супруга его в ходе расследования о возможном сотрудничестве с враждебной Германией должны спать в отдельных комнатах и общаться друг с другом только во время обеда, в присутствии конвойных.
– Поймите, ваше высочество, это вынужденная мера. Вы ведь наверняка осведомлены о том, сколь многие считают супругу вашу пособницей Германии. Могу заверить вас, что буду только искренне рад, если подобные подозрения в ходе начатого уже расследования не подтвердятся. Пока же, простите великодушно, но мы вынуждены прибегнуть к такой, хоть и (поверьте, я прекрасно сознаю это) крайне неудобной для вас мере. Мы должны избегнуть любых кривотолков. Должны быть уверены, что в процессе расследования вы с супругой не общались ни минуты наедине и, следовательно, не могли сговориться в своих ложных показаниях.
Александр Фёдорович так радовался тому, что придумал прекрасную, унизительную для обоих супругов штуку, которая поможет сбить с них обоих спесь, что даже не позаботился в спешном умышлении своем о следовании логике, – ведь никаких ограничений на общение с детьми не налагалось, а сговориться о чем угодно можно было бы и через них.
Но Александра Фёдоровича заботило лишь одно – хоть в чем-то ущемить, унизить Николая и его семью, сбить с него гордость, чтобы в конце концов его спина почтительно сгибалась перед министром юстиции, а не наоборот.
Но нет… ничего не вышло, не получилось. В конце концов Керенскому осточертела борьба со своим малодушием, своим неистребимым почтением к самодержцу, хоть и лишенному уже трона. К черту их всех! Всю семью! С глаз долой, подальше! В Сибирь их! Туда, куда всегда ссылали самых распоследних узников… Пусть почувствует наконец себя не императором, не самодержцем, а настоящим ссыльным, каторжным! В Тобольск его! В Тобольск!