Глава первая

1

«Дворники» суматошно елозят справа налево, слева направо, но не успевают снять воду со стекла.

Между ним и городом – вода.

Евгений хорошо знает улицу, по которой едет сейчас. В России её звали бы переулком, так она коротка и узка. И про себя он зовёт её переулком. Этот переулок – рукав, а сейчас, во время дождя, – ручей к Центральной улице в большом американском городе. Сегодня почему-то переулок этот тянется бесконечно. Может быть, потому, что стеной вода, и темно.

Ему нужен дом 248 на Центральной улице. Кажется, это направо. Пассажиру, выбравшему его такси, недолго ждать. Ещё метров семьсот и – поворот. Скоро вспыхнет огнями просвет в Центральную улицу, на которой тот живёт и по которой днём и ночью несутся машины.

В такой проливной дождь, когда и собака на улицу носа не высунет, этот вызов – удача. Двойная удача – пассажиру ехать в аэропорт. Там наверняка удастся хоть пару часов поспать, а когда прибудет австралийский рейс, можно будет взять нового пассажира.

Евгений любит этот рукав-ручей. Переулок тихий. Лишь у выхода из него справа – автобусная база с золотистыми воротами. Но бурная жизнь там днём. Когда же Евгений несётся по нему, ни человека, ни машины. Может, потому, что летит он по нему, как правило, ночами.

Обычно редкие фонари знакомцами светят ему своими лицами. А сегодня они почему-то не горят.

Сегодня шторм, как называют это в Америке, а по-русски просто ливень. Напор – много сильнее, чем в его дýше.

Евгений любит воду.


После девятого класса пошёл с Илькой и Мишкой в поход. Добрались до моря и не захотели никуда двинуться дальше.

Он мог плыть час без отдыха.

На спину перевернулся не потому, что устал. Что-то заставило.

Небо, вернее, голубой, оранжевый, чуть дрожащий, чуть колеблющийся воздух, вода и он. Он попал в лёгкую вибрацию воздуха, света, воды, и растворился в них, и потерял себя.

Сколько времени длилось это состояние, не знает. И словами определить его не может. Ни на что, испытанное им раньше, не похоже. Разве немного напоминает то, когда он слушал хорошие стихи, музыку или сочинял свои песни. Но и тогда всё равно он ощущал себя – неуклюжее большое тело, пульсацию в горле, в руках…


Сейчас вспыхнет огнями просвет в улицу, на которой живёт его пассажир и по которой и ночью несутся машины. Бессонная улица.

Он тоже, можно сказать, человек бессонный: работает в ночную смену, потому что ночами в его доме царит Вера. Читает русские и английские книги, дымит, прикуривая сигарету от сигареты, пишет письма в Москву, кашляет, шуршит бумагами, шаркает тапками на пути в кухню – вскипятить и заварить чай, на пути из кухни в комнату – с крепким чаем. Ночью в доме гремит музыка – дочка может спать только под громкий рэп.

Перевёрнутые сутки. Вера спит днём.

Этот режим у них с первого дня брака. Маленькие дети плачут, хотят есть, Вера спит. Он подкладывал к ней детей, когда был не на работе, а позже, когда кончилось у Веры молоко, готовил еду и кормил их. Он подмывал их, менял им пелёнки, а позже умывал и одевал.

Вера его ненавидит. Ему слова: «В гробу я тебя видела!», «Чтоб ты сдох!» Даже если ей что-то нужно, не попросит, потребует: «Принеси сигарет», «Купи чай», «Дай денег!».

Его ночное такси – гонка за деньгами.


Между ним и миром – вода.

Почему всё ещё не видно огней бессонной улицы? Пассажир заждался.

Евгений выжал газ, и вспыхнул свет. А потом сразу тьма.

2

Жизнь проявилась болью и удушьем. Он не может вздохнуть. Рука автоматически потянулась к карману дверцы достать сигарету, но, чужая, тянется бесконечно долго, он успеет задохнуться.

Сознание ещё не вернулось полностью, но ощущение, что он умирает, возникло. Мягко колыхались в голове вместе со студенистой массой света и тьмы слова: «Последнее желание… удовлетворить».

Бесконечно, сквозь боль и удушье, тянется рука. Наконец сигарета медленно плывёт обратно.

Он запелёнут железом своей машины, он попал в тиски, и тиски всё сильнее сжимают грудь. Красные мухи голодной стаей мельтешат перед глазами.

Инстинктивным движением – последнее желание удовлетворить – сунул сигарету в рот. Теперь таким же долгим путём подвести зажигалку к сигарете.

И всё. Жрите, мухи, падаль.

«Жирные»… слово повторяется вместе со словами «последнее желание» в зыбком месиве света и тьмы.

Мухи – жирные…

Они пляшут всё быстрее, в неистовом танце алчности, в суете подготовки приступа – вот сейчас ринутся рвать падаль, уже раздутые чьей-то кровью, а всё жадные.

Тьма – свет. Колышутся в боли и в безвоздушье.

Горячий дым острым клинком врывается в боль, пробивает её – для воздуха, поток которого беспрепятственно попадает наконец в сжатые, съёженные, уже почти закостеневшие лёгкие.

Евгений начинает дышать, но, сразу опьянев, снова теряет сознание.


Куда делись мухи? Красные, чёрные, жирные мухи?

Он не падаль? Он жив?

Его бьют по щекам, легко, мягко. Так ласково он пошлёпывал по розовой попке свою дочку, и она поднимала голову. С трудом удерживала её, смеялась.

– Очнись, давай-ка, очнись! Ты в госпитале, тебе сделали операцию. Проснись. Тебе нужно очнуться, а потом спать. – Голос женский, мягкий, Евгений давно не слышал такого доброго женского голоса.

Злые фразы «Чтоб ты сдох!», «В гробу тебя видела!» – сейчас затаптываются словами:

– Пожалуйста, мой хороший, моё дитя, очнись!

Не слова – картинки: ребёнок в руках матери! Он – в руках матери.

Мать вернулась в жизнь?

Под голос матери он всегда выходил из забытья наркоза.


Полиомиелит держал его в постели всё детство – до семи лет. Год проскакал на костылях. А потом операции одна за другой: ему вытягивали ногу, вбивали в неё гвозди, вешали на неё грузы. Боль жила в нём органом, как печень. Кружила голову. И лишь голос матери, слова матери: «Пожалуйста, мой хороший, дитя моё, очнись!» – могли хоть немного утишить эту боль и вывести его из забытья снова жить.

Только почему мать говорит по-английски? И почему боль не в ноге, а в груди?

Поток добрых, так давно не звучавших для него слов, простреливает его, обволакивает всё внутри, тушит боль:

– Ты что стонешь, моё дитя? Сейчас дам тебе обезболивающее. Проснись! Поговори со мной! Надо проснуться!

Не детство. Не мать.

Евгений видит тёмные глаза в сиянии тёмной кожи.

– Слава богу, очнулся! А я уж испугалась, что не добужусь. Милости прошу в жизнь! – И почти без перехода: – Фонари не горели. Ворота базы не закрыли. Фургон без водителя съехал на дорогу, перегородил её, из-за шторма ты не заметил. Хорошо, добрые люди увидели твою машину и фургон, вызвали полицию и «скорую помощь».

Переулок, оказывается, обитаем.

– Я твой лечащий врач, меня зовут Тамиша. Сейчас подошлю сестру, она поможет тебе, а я зайду позже.

– Не уходи, – просит Евгений. Язык не слушается, слова сваливаются в ватный ком. – Мой клиент. Позвони. Не уходи, говори.

Лицо её разбегается к вискам в улыбке. Женщина гладит его по щеке, и почему-то у неё из глаз выкатывается по слезе. Она смахивает их, говорит:

– О своём пассажире не волнуйся, к нему послана другая машина, номер фургона записан. Сейчас ещё длится ночь. Разбираться будут завтра. Тебе нужно спать. Я вернусь к тебе через пару часов, когда ты проснёшься.

«Я жив». Эти слова и тёмное светлое лицо покачиваются перед ним, расплываются в поблёскивающие волны моря. Эти волны и волны тёплого воздуха баюкают его, он спит, спит глубоко, как спит маленький ребёнок, у которого нет никаких обязательств, беспечно, беззаботно, бездумно, и благодарность к женщине, к её рукам, к её голосу, к её словам – единственное ощущение сна.

Потом пробуждение.

Снова она у его постели. Снова она гладит его по щеке.

Сколько ей лет? Сорок? Пятьдесят? Она его ровесница?

Лицо её всё время меняется: из улыбки в слёзы, из радости в жалость к нему, без перехода. И она говорит с ним:

– Был полицейский, составил акт, он вернётся через пару часов. Сказал, чтобы ты вызвал своего адвоката. Я дала моё заключение. Я приду к тебе завтра. Моя смена закончилась. Ты не хочешь известить жену?

– Нет! – воскликнул Евгений раньше, чем она договорила. «Жену». – Ни в коем случае. Я не хочу. У меня нет жены. Нельзя её звать. – Он устал от своего монолога и закрыл глаза.

– Не хочешь, и не надо. Твои вещи в шкафу, документы в тумбочке. Всё, что было в машине, здесь, не волнуйся. Хозяин занимается машиной. А ты спи, тебе нужно восстановиться.

И он послушно закрывает глаза.

Питание и обезболивание идут через руку, кислород поступает через нос.

А об Олеге, хозяине машины, соотечественнике и кровопийце, он забудет. Забудет о неисправной машине, под которой больше лежал, чем ездил, забудет о своём бесправии в Америке – ни статуса, ни страховки, ни праздников…

3

Он плыл всё дальше от берега. Солнце только вставало. И он плыл к солнцу по солнечной дорожке. Разлетались по воздуху и воде лучи, слепили.

Ещё не было Веры в его жизни. Была Елена.

Она была рядом с ним с его восьмого класса. На вечерах, на переменах, торчала у них в классе, учила желающих играть на гитаре.

Они – почти ровесники, Елена на полгода старше. Но учился он на класс ниже.

Их классная руководительница раньше была классной у Елены, а в том году взяла их класс. Елена приходила к ней, а значит, и к ним. Она прижилась в их классе, как приживается замёрзшая птица в тепле приютившего её дома.

Евгений садился рядом с ней, из её рук брал гитару и старался в точности повторить её движения. Он ловил её голос, мелодию, запах незнакомых цветов и пел ей в тон: «Две холодных звезды голубых…»

У Елены глаза – золотистые. И ничего больше он не знает о её внешности. Звёзды вместо глаз и хрупкость.


Он плывёт к солнцу.


Это он врёт. Она вовсе не хрупкая. Она может идти сколько угодно часов. По городу. По лесу. По сквозному полю. В первый год учительница повела их в поход. И Елена пошла с ними. Все парни их класса под рюкзаками и ветром согнулись в три погибели, затянулись шнурками курток, а она словно под солнцем, словно без ветра, камышинка, даже не поёжится. Идёт впереди всех и во всю глотку читает стихи.

Стихи живут в ней воздухом.


Вторая школа переломила его жизнь. По словам Елены, переломила и её жизнь.

Дискуссионный клуб, факультативы по зарубежной поэзии и литературе, на уроках – поэзия Гумилёва, Мандельштама, Цветаевой… ещё мало известных массовому читателю (в те годы всё это довольно большая смелость!). На уроках – романы Достоевского, тоже только что пришедшие к советскому читателю.

Петрович, директор, с ними играет в футбол, к нему можно зайти просто поговорить. Однажды мячом Евгений засветил Петровичу в глаз, очки разбил. Бог миловал – глаз остался цел, а Петрович не рассердился.

На лекции Анатолия Якобсона, на вечера поэзии и вечера-диспуты между литераторами в актовый зал сбегалась вся школа, разве что не на плечах друг у друга сидели…

В школе можно было быть самим собой. Хочешь, воспаряй до Олимпа и высказывайся до донышка, хочешь – из самых серьёзных вещей делай комедию, играй словами, смеши людей. Тебя не осудят, не обругают, примут таким, какой ты есть. Задача школы – вытащить на свет твою индивидуальность!

Самый главный период в жизни – Вторая школа, остров радости. И для Елены, и для него.

Годы пробуждения и жадного познания на уроках.

Годы бардовской песни.

В школе выступают Окуджава и Городницкий.

Поют в школе все, у кого есть слух и голос, и даже без слуха и голоса поют. Песни просквозили школу, звучат и в классах на переменах, и в подвале во время нелюбимых уроков, и в кабинете директора.

Все новые плёнки Высоцкого, Кима, Окуджавы, Галича – доставали.

И он сочинял свои песни как сумасшедший. Ночь – песня.

Елена, друзья, небо и солнце, смысл бытия, добро и зло… – всё подпадало под рифмы и музыку.

Годы самиздата. В основном, Илька приносил в класс антисоветчину.

Я

Потом и я начал приносить. Запрещённая литература ходила по рукам. В старую отцовскую машинку «Ундервуд» я засовывал столько страниц, сколько она могла выдержать, и бил одним пальцем по клавишам. В основном перепечатывал статьи и стихи из «Континента», запрещённого в то время журнала, и то, что издавалось в «ИМКА-Пресс». Но чаще мы фотографировали тексты. Проявить плёнку и напечатать можно было у любого из нас дома. Так, постепенно, собрали всего Солженицына. Романы переплетали.

Ещё мы печатали и заучивали ходившие по рукам стихи Бродского, Мандельштама…

Был у меня знакомый, по кличке Китаец, доставал книги. Однажды попросил поехать с ним в Шереметьево, помочь привезти чемоданы и за это предложил четыре книги бесплатно. Я согласился.

Сижу в Шереметьеве, в дипломатическом зале, жду, когда мой Китаец появится, а ко мне подходит симпатичный дядька и спрашивает, нужны ли мне хорошие книжки и верю ли я в Бога. В тот день я помог Китайцу дотащить барахло и книги, и с ним всё закончилось. А с дядькой мы подружились. Оказалось, он католический священник. Я стал встречаться с ним, на такси возил его в Сергиев Посад в церковь Параскевы Пятницы. Он дал мне потрясающую вещь – проповеди митрополита Антония Блума. Андрей Блум был пострижен с именем Антоний в честь Антония Печерского – основателя Киево-Печерского монастыря. Та же «ИМКА-Пресс» издала. Стали мне от него звонить разные люди, говорили: «Надо прийти в Шереметьево, встретить такого-то». Одну, две, три книжки привозили мне. Сначала я перепечатывал то, что очень понравилось. Потом – то, что не понимал. Нужно же было научиться понимать! То, что мне не нравилось, не печатал.

Кое-что (Гумилёва, Мандельштама…) можно было найти в букинистическом. Потом мы догадались: а почему бы запрещённые статьи и книги не воровать в библиотеке имени Ленина и в университетской библиотеке?! Например, нашумевшую статью (скорее, философский трактат) Белинкова об Олеше. Я как раз прочёл недавно «Зависть» Олеши. Статью эту (как и другие подобные вещи) выдавали в Ленинке лишь по специальному разрешению – для научной работы. Мы стали «стряпать» эти «специальные» разрешения. У меня валялась дома старая отцовская печать Министерства обороны, у Ильки, тоже отцовская, – университетская. Нам приходилось кокетничать с девушками, чтобы не заподозрили подлога, заговаривать зубы охранникам. А однажды работа Белинкова оказалась в университете на выставке. Мы из-под стекла её и забрали. Куча народу потом прочитала её. Хранилась она у Элки.

Сейчас понимаю – подлецы были! Останься она в библиотеке, прочитало бы её куда больше людей!

Елена тоже читала всё, что читал Евгений. После гитарных уроков и вечеров он задерживал её в классе и давал книги и рукописи. С ней обсуждал запрещённую литературу. Главная тема разговоров была тогда: кто что прочёл, кто какие новые песни или стихи услышал. Часто спорили. Например, про Галича:

– Ты что, не видишь, он начал писать в разрешённое время! Согласен, песни сделаны залихватски, но его частушечный стиль… липа всё это, подделки! Да он руку набил на этих подделках!

– Неправда! – возражала Елена. – Из души идёт. Он пережил много. Ты придираешься к нему. Песни, которые пишешь ты, не похожи на его, вот ты и не хочешь допустить его стиль как равноправный. А каждый имеет право на свой стиль. Ты – романтик, он – реалист.

– Высоцкий тоже реалист. Но у него нет мата, нет дешёвой грубости. Кроме того, он честный. Он не скрывает, что никогда не воевал, никогда не сидел. Его песни воспринимаются совсем по-другому, чем песни Галича, им веришь. Да, Галич страшно талантливый, нашёл себя и как драматург, и в песне. Только почему он не опровергает слухи о себе, мол, и через войну прошёл, и через лагеря? На самом-то деле ничего такого с ним не происходило, он живёт вполне нормальной, спокойной жизнью. Да, его стукнули по башке несколько раз, да, ему объяснили, что он еврей… Но кому этого не объясняли?

– А я уверена, он прошёл войну! – возражала Елена. – И через лагеря прошёл! Неужели ты не чувствуешь достоверности?

Спорили и о Вознесенском.

Елена была влюблена в его стихи. Евгению они казались претенциозными.

– Это абсолютно пустой, бесполезный человек! – кричал он.

– Слушай! – Елена закрывала глаза и перебирала слова: «Тишины хочу…» – Голос её тихий глушил меня. – Разве эти строки мог написать «абсолютно пустой человек»?! – удивлённо спрашивала Елена.

– Не спорю, есть у него отдельные сильные строки. Но их мало!

– Мало? Да я тебе могу их читать бесконечно!

И снова она закрывала глаза. Принималась читать: «Я – горе… я – голос войны…»

– Он позёр! Неужели ты не видишь? Посмотри, сколько пафоса во всём, что он пишет?!

– Почему «позёр»? И это вовсе не пафос, это новый век, это время скоростей, сконцентрированных трагедий: «Бьют женщину…» или нестандартной любви, когда любящие свои спины ощущают как лунные раковины…

Вознесенский голосом Елены превращался в Мерлин, судьбу которой с «самоубийством и героином» спешил передать. Или заставлял её глазами и меня увидеть над собой Антимиры, какие видел он. Но Евгений сопротивлялся, он не хотел власти Вознесенского над Еленой.

– Разве ты не слышишь? Он уловил этот век. – Елена заглядывает Евгению в глаза. – Он чувствует век и нас предупреждает: «Найдите выход из его трагедий!»

– Да ни черта он о нас не думает, он во всём видит только себя, одного себя, любимого! Он выкобенивается и кривляется, он стремится сказать как бы повывороченнее. Неужели тебе нравится эта книжка с Озой? Читать невозможно, всё искручено.

– В «Озе» – любовь. Но, если не нравится «Оза», читай «Первый лёд» – про девочку, мёрзнущую в автомате, разве это не про каждую сегодняшнюю девчонку, которую обидели? Мне тебя жалко, ты слепой.

– Ты его жалей, а не меня. Вот увидишь, он весь уйдёт в свою архитектуру, в построения и забудет про живое.

– Зачем строить прогнозы, ты читай то, что он пишет сегодня!

– Сегодня «Треугольная груша». Не хочу её, к чёрту!

– Не надо так резко! Ты несправедлив к нему. – И снова Елена чуть слышно читает и наступает на него: – Слышишь «как ладонями пламя хранят…», все образы его нестандартны…

– Да хватит, – прерывает её Евгений. – Не хочу больше!

А Елена не замечает его раздражения:

– Я не понимаю тебя. Неужели ты не слышишь его душу? Неужели не чувствуешь, до чего точно сказано: «И из псов, как из зажигалок…» Непонятно, как ему в голову приходят такие точные сочетания!

– Очень даже понятно как! Когда человек ещё не испорчен, когда он ещё слышит Бога! В его пустую голову такие мысли не могли прийти. Им говорит кто-то другой или что-то иное, высшее. Только он не воспользовался тем, что Бог избрал его своим проводником, он предал забвению голос свыше, он разменивает себя на внешние эффекты. Вспомни его вечер. Слушать его невозможно, он – фигляр, он – совершенно пустая личность. Пыжится, пытается что-то изобразить из себя! Пижон и кокетка.

– Я не хочу с тобой разговаривать. Ты не смеешь так о нём! – Елена выскакивает из класса, но вскоре возвращается и снова говорит мягко: – Такие стихи, какие я тебе читала, не мог написать пустой человек! Запомни их, прошу. – Она снова и снова повторяет полюбившиеся ей строки.

Михаил и Илька хохотали над его горячностью, внимательно слушали Елену и явно были на её стороне. Он же готов был заткнуть уши, только чтоб не слышать тех стихов! Но, помимо его воли и желания, стихи входили в него сами вместе с Елениным голосом, вместе с её улыбкой и её просьбой выучить их, и он покорно запоминал их, как с листа, с её голоса.

Он заучивал стихи – для неё.


В тот период они были как бы на разных полюсах.

Может быть, потому стихи Вознесенского казались Евгению мелкими, что его в то время привлекала философия – по полночи он читал «Диалоги» Платона. И пытался заинтересовать Платоном Елену:

– Послушай: «Значит, когда деньги бесполезны, тогда-то и полезна справедливость?» «Основное свойство философской души – охват мыслью целокупного времени и бытия!» Каково?

– Ну и что? – не понимала Елена. – Зачем это? О чём это?

– «Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага – это предел, и она с трудом различима, но стоит её только там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она – причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама – владычица, от которой зависят истина и разумение, и на неё должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни», – вдохновенно шпарил он наизусть.

– Это всё ясно без слов. Зачем так много слов, зачем умничание?

Он даже захлебнулся тогда от удивления:

– Людям нравится выстраивать пассажи, мысль к мысли, слово к слову, рассуждение к рассуждению, возникает красивое построение, как уравнение. Часы можно тратить на это!

Елена пожала плечами:

– Я бы не выдержала – сидеть часами ради создания красивого пассажа.

Но даже возражения и несогласия Елены нравились ему, и он продолжал с выражением декламировать ей «Диалоги».

Нравилось ему и задавать Елене вопросы. Как правило, она отвечала однозначно, а ему хотелось, чтобы она о чёрном сказала «белое».

– Ты слышала что-нибудь о софистах?

– Древнегреческие мудрецы эпохи расцвета Древней Греции, их профессия – преподавание мудрости. Большое значение придавали риторике и искусству спора.

– Вот и нет. Софисты подменяли понятия, красноречиво отстаивали ложные теории и действия. Платон и Аристотель боролись с софистами, утверждали, что софисты проповедуют мнимую мудрость.

– Во-первых, как видишь, есть две стороны одного и того же понятия, и ты не сможешь доказать мне, что прав ты, а не я. Для того, чтобы доказать это, надо глубоко изучить то, что говорили и те, и другие. Во-вторых, говоришь ты вроде о серьёзных вещах, а мне кажется, ты смеёшься над всем и над всеми.

– И над тобой?!

Она передёрнула плечами.

– Мне кажется, для тебя нет ничего святого. Ты из всего хочешь сделать комедию. Только бы посмеяться! Между прочим, из любой серьёзной вещи можно сделать комедию. Ты играешь со словами как софисты, если использовать твоё понимание значения этого слова…

А он смотрел в её разгоревшееся лицо и готов был снова и снова дразнить её, лишь бы она смотрела на него, сердилась на него, разговаривала с ним, возражала ему.

Самое главное – вот эти разговоры с Еленой! И отношения с Еленой.

Я

Однажды мы с Мишкой завалились к Элке домой, а её ещё не было. Тимка, её младший брат, проводил нас в её комнату. Сидели, ждали Элку и вдруг увидели сигареты. Я и раньше подозревал, что она начала курить. Правда, при мне не курила. Нашли мы целых две пачки «Примы» – в то время дешёвые сигареты были без фильтра. Мы с Мишкой выкурили их. Вернее, не выкурили, я тогда не курил, а выдули табак. Берёшь сигарету, зажигаешь, суёшь зажжённым концом в рот, дуешь, и дым со страшной скоростью выбрасывает табак. Тут важно вовремя успеть выплюнуть сгоревший участок, чтобы не упал горящий пепел на язык. Вся комната плавала в дыму. Пришла Элка. Она обиделась на меня и неделю со мной не разговаривала.

Это был период, когда я тоже выступал со своими песнями, вместе с Высоцким, Кукиным, Кимом, Клячкиным, Городницким! Выступали, как правило, в клубах, но иной раз и на сценах университета или кинотеатра.

Елена поступила на биофак, а ему ещё десятый класс оставалось окончить!

Парни из разных классов ходили за ней следом по школе. И стали ходить по биофаку. Дожидаются после занятий, прогуливают свои лекции в своих институтах, слушают вместе с ней её – только бы ей в глаза заглянуть, слово сказать.

4

Наркоз отошёл, и теперь в теле орудовала боль. Она поселилась в нём живым существом и шаталась по нему – по грудине, рёбрам, сердцу, слизывала сон, обостряла нервы. Наверняка обезболивание ему дают, но, несмотря на это, всё равно – боль. Не от аварии. Боль проявляет Прошлое. Она проснулась раньше этого Прошлого и засуетилась, заметалась по нему – обрати на меня своё внимание.

Ровно тридцать лет назад кончилась жизнь его души. Он продолжал жить механически, как живёт робот. Жил, не останавливаясь на привалах. Спал, чтобы сбросить усталость, чтобы восстановить силы для следующей рабочей ночи. Спал без сновидений и воспоминаний, без ощущений. Срабатывал наркоз, словно его душа оказалась замороженной.

Впервые за тридцать лет – остановка, привал, койка безделья. Кончился бег, кончилась гонка за деньгами.

Авария сломала механизм, и нет запасных частей.

А может быть, авария задала урок – не хотел сам остановиться в своём беге, вот тебе – остановись, задумайся, загляни в Прошлое: что ты сделал не так, почему твоя жизнь покатилась от тебя прочь?

Авария нейтрализовала наркоз, растопила заморозку, порушила запруду, и первой – разведчиком Прошлого – хлынула боль. Плеснула огнём в мозг – лица, голоса.

Защититься! Он попытался приподнять руки – растереть грудь, растереть голову, укрыть глаза. Но руки, пудовые, чужие, лежали неподвижно поверх одеяла, и он не владел ими.

Он не хочет «задуматься». Он не хочет никакого урока, он не хочет остановки. Не надо Прошлого! Собрал всю свою волю – сейчас он возведёт щит, закроет от себя Прошлое, запретит картинкам мелькать перед ним, остановит летящие на него события! Но Прошлое, уже неподвластное ему, шарахнуло его в центр себя: смотри, это твоя жизнь, это твой путь, твои люди – плоть твоя, кровь твоя. Твой выбор.


Он плывёт всё дальше от берега. Солнце только встаёт. И он плывёт к нему по его, солнечной, дорожке. Разлетаются по воздуху лучи, слепят. И глаза Елены слепят ему навстречу. Вот сейчас, сейчас он подплывёт к Елене.


Сестра подносила судно, делала уколы, протирала лицо… он не спал и не бодрствовал, он встретился с самим собой – шестнадцати-девятнадцатилетним и с теми, кто был с ним в то время.

Из-за полиомиелита ходить ему всегда было трудно, но ребята внимания не обращали на то, что он хромает, он – равный им! Круг определился сразу – Илька, Мишка, Елена, Зоя. Илька, знакомясь, сказал: «Имя – Илья, родители зовут “Илька”, назвали так, потому что, когда я родился, у них дома жил илька – пушной зверёк, родственный кунице». Илька и есть пушной зверёк.

Я

Мы учились в девятом классе. Как-то поздней осенью на пустыре, на котором играли в футбол, шпана зарезала мальчишку. Его нашли утром. И мы решили: всё, со шпаной надо драться. А я бегать не мог. Зато руки у меня были сильные – одним ударом мог сбить человека с ног.

Вот мы и дрались отчаянно. И Мишка с Илькой всегда были рядом со мной.


Что за учителя у нас были?

Петрович создал эту нашу школу, физико-математическую, с литературным уклоном. Пригласил в школу блестящих преподавателей. Не все они изначально были учителями. Якобсон – переводчик, историк, поэт… Рудольф Карлович Бега (в просторечии – Рудик) – талантливый инженер, пришёл к нам из лаборатории научно-исследовательского института. Объясняя новый материал, умел так подвести нас к нему, найти такие слова и детали, что мы ощущали, будто сами открываем новый закон… Наши учителя прямо в профессию, в науку нас вводили.

Круковская преподавала химию. Петрович не смог избавиться от неё, как избавился от других не подходивших новой школе учителей, случайно попавших к детям. Круковская ненавидела всех, кто выделялся из общей массы. Кроме того, она была ярой антисемиткой. Учились у нас Ганзбург и Гинзбург, так на каждом уроке она доводила их. Любила ставить им двойки. Ильку ненавидела за его жажду спорить обо всём, что вызывало в нём сомнение, и поставила ему двойку в выпускном классе – очень хотела, чтобы он не поступил в институт и загремел в армию.

Ещё до Илькиной двойки отправились мы как-то к Петровичу и спросили его: «Александр Петрович, почему Круковская в школе? Давайте по-простому: мы считаем, что она – сволочь и полный подлец». Он ответил: «Так уж устроена жизнь, часто приходится соприкасаться с разными людьми, и надо учиться общаться со всеми».

В туалетах Берлина, Парижа, самых разных городов Америки, на здании ООН писали наши выпускники: «Крука – сука».

Круковская вместе с Макеевым сильно способствовали разгрому школы – писали доносы!

При чём тут Круковская? При чём тут мальчик, которого убила шпана?

Он не знает.

Но его Прошлое – тут, самые больные моменты его.

Опять снежная вьюга…

Опять он несёт Елену на руках.


«Ну что, ну что? – растерянно спрашивает он потустороннюю силу. – Что ты хочешь от меня? Зачем бросаешь в пургу? Не надо!»

Хорошо, не надо пурги. Вот тебе твоя Елена до пурги. Тебе предоставляется возможность увидеть ту её жизнь, в которой ты не участвовал.


У Елены – единственная подруга.

Зоя в походы не ходит, на гитаре не играет. Она увлекается математикой и целые дни сидит над своими задачами и формулами.

Вместе с Еленой они учились с первого класса. Сначала в обычной школе. А потом перешли в их Вторую – физико-математическую, с литературным уклоном. Жили в соседних домах. А потому всегда общий путь на уроки и домой. Общая парта, а в старших классах – один стол на двоих. После занятий не расставались: шли в Третьяковку, в Пушкинский музей. Вместе в Ленинград ездили к Товстоногову в театр, походить по Эрмитажу. За одиннадцать лет не надоели друг другу.

А когда окончили школу и поступили в разные институты, в первые дни искали друг друга глазами на лекциях и в перерывах.

Зоя отличалась одним свойством – было очень трудно оторвать её от того, что она делала в данную минуту. В школьные годы Елена вытягивала её из задач, чтобы начать читать, из книг, чтобы пойти погулять… Как пластинки, меняла Зоины занятия.

Оставшись без Елены, Зоя буквально с головой рухнула в математику. Забыв о еде, не обращая внимания на сосущий, требующий к себе внимания желудок, после лекций сидела в библиотеке. У неё дома была прекрасная комната, приготовленная мамой еда, но до дома нужно доехать, а совершить этот переход из одного физического состояния в другое для неё проблема. Однажды с ней случился голодный обморок, прямо в библиотеке. Решая задачу, она потеряла сознание – головой ткнулась в учебник. Это длилось, может быть, секунду. Пришла в себя и продолжала решать задачу.

Прекратила это Зоино издевательство над собой та же Елена. Однажды она наконец разыскала Зою в библиотеке и устроила ей скандал: «Твоя мать позвонила мне и плачет. Ты не ешь сутками, назад приносишь в сумке бутерброды и яблоки, едва доползаешь до постели в двенадцать ночи, утром не можешь подняться. Назначаю тебе свидание каждый день в шестнадцать ноль-ноль у тебя дома. Мы обедаем, а потом занимаемся. Но в удобных условиях обитания. Но… после еды!»

Елена тоже занималась много, но она легко тасовала занятия, и, казалось, всё ей даётся без напряжения.

К парням, ожидавшим её перед университетом и провожавшим до Зоиного дома, Елена была равнодушна. Но поговорить с ними, умными, образованными людьми, любила: о книжке, купленной у букиниста, о спектакле на Таганке, о Высоцком, плёнки с песнями которого передавались из рук в руки, о новой выставке. Кто во что горазд, каждый спешил обратить Еленино внимание на что-то для него интересное. Но как толпой доведут её до Зои ребята, так толпой и двинутся к метро, чтобы ехать по домам. Ждать Елену нечего, она иной раз и заночует у Зои. Дома родители ссорятся, младший брат не выключает до ночи телевизор, а у Зои своя, большая, тихая комната. Остаётся Елена ночевать порой и потому, что к Зое может зайти Тарас.


Тарас учился с ними в одном классе. Дружил лишь с Петром, светловолосым, высоким, молчаливым парнем. Сидел с ним на последней парте. На всех уроках Тарас громко комментировал сказанное ребятами или учителем. Его низкий, чуть насмешливый голос – камертон урока. Без него нет острого вкуса урока, приправы к уроку, изюминки урока. Как стихи Бродского или песни Высоцкого, дразнившие властителей мира сего, нарушавшие их покой, так и этот голос стал и для учителей, и для ребят той раздражающей силой, которой хочешь овладеть, к которой притягиваешься, как к магниту.

Елена не смотрела на него осоловевшим взглядом и не ждала приглашения на танец, наоборот, завидев, что он, чуть вразвалочку, идёт к их парте или к ним с Зоей на вечере, бежала прочь.

Тарас садился рядом с Зоей на Еленино место, и начинался тихий разговор, не вязавшийся никак с самой сутью громогласного Тараса. О чём они с Зоей говорили? Издалека, украдкой Елена всматривалась в их лица, но оба сидели, склонив головы или повернувшись друг к другу, и что-то прочитать было невозможно.

Издалека, украдкой… А ночью, лишь только она закрывала глаза, Тарас приходил к ней в гости, садился к ней на постель. Смотрел на неё насмешливо. И плескалась голубая вода в ручье её детства, в которой она болтала ногами.


Тарас любит воду. Вместе с Петром и двумя соседями по даче два года строили яхту. И, как только сошёл снег в прошлую весну и растаял лёд на Московском море, они поплыли. Трепетал парус, Тарас, раскинув руки, смотрел на слепящую воду, а в распахнутую куртку забивался ветер раннего мая и обжигал грудь.

Тарас никогда не застёгивал куртку, ни зимой, ни летом. В любой мороз нараспашку. Может быть, из-за этого всегда чуть похрипывал, как Высоцкий.

О том, первом дне на воде Тарас рассказывал в классе, по обыкновению громогласно и насмешливо, словно издеваясь над самим собой, над своей слабостью и сентиментальностью. «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит, – говорил он простыми словами, – и к чёрту век, уроки». Он не сказал: «Это – жизнь, её главный смысл», ежу понятно: всё остальное – мура!

Теперь ей, под сопение брата в соседней комнате, повторяет Тарас: «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит». Ей одной – его лицо, его слова. «Трусишь или пойдёшь со мной в море?»

И она оказывается с ним на палубе. Его светлые волосы треплет ветер. Куртка распахнута. Глаза – брызги неба, брызги воды.

Так и засыпает рядом с Тарасом – в солнце и в брызгах, под его голос: «Ветер надул парус, яхта плывёт…»


Он приходит к Зое между девятью и десятью.

Поступил Тарас в физтех. Ездить ему туда приходится далеко, через всю Москву, да ещё на электричке. После занятий библиотека. Тарас привык быть отличником. Грызёт гранит науки.

Зоя спешит на его звонок. И тишина затыкает уши. Елена мотает головой – выбросить пробки её. Но все звуки исчезают в тот миг, когда Тарас видит Зою. Мгновение останавливается. Даже холодильник выключается в паузу. Даже электрический счётчик перестаёт отсчитывать растраты энергии.

Тихий, входит Тарас следом за Зоей в Зоину комнату. Но вот он видит Елену. Мгновение, и тут же ехидная улыбочка, и насмешливый голос: «Биологам от физиков – физкульт-привет». Не успевает она ухватить, углядеть, поймать то выражение лица, которое он нёс на лице следом за Зоей. «Все виды животных открыла? Не подкинуть тебе новый? Водится в лесопарке института…»

– Стоп, – тихая Зоина просьба, и Тарас обрывает фразу на бегу и беспомощно смотрит на Зою.

– Ну, я пошёл готовиться к семинару и спать, – говорит он скучным голосом. – В шесть утра надо собрать части и выволочь их на просторы нашей Родины, в ледяные улицы и в подземное царство.


Зоя никогда не говорит с ней о Тарасе. Табу.

И она никогда не говорит с Зоей о Тарасе.

И, в общем, зря она застревает у Зои до десяти, зря остаётся ночевать. Надо уматывать отсюда в восемь. Торчит на виду, как флагшток без флага посреди пространства.

Зойка-то не попросит слинять.

Вот завтра… точка… в девять ноль-ноль.

Но «завтра» в восемь ноль-ноль Елена вытягивает ухо к двери – с этой отметины, с восьми ноль-ноль, может раздаться звонок – и усаживается прочнее.

Это ей, ей – беспомощность в его лице. Ей.

«Разве я вредная? – спрашивает себя сердито Елена. – Я ведь не вредная». И она встаёт и идёт к двери. Может, встретит его по дороге к метро?

Но в этот день и в следующий по дороге к метро она не встречает Тараса. Приходил он к Зое или не приходил?

5

Теперь и Евгению нужно было решать своё будущее. Он подал документы в университет. Сдал экзамены хорошо.

Я

Не приняли в университет на мехмат, хотя получил проходной балл, потому что с полиомиелитом на мехмат нельзя, а я скрыл, что у меня полиомиелит, принёс поддельную справку. Родители Ильки оба физики, отец – всемирно известный, оба ходили выяснять ситуацию, ругались, требовали сделать исключение – предоставить мне возможность учиться. Начальство осталось непреклонным. Попробовал сунуться в физтех, туда, где Зоин Тарас. Там тоже быстро выяснили, что справка (форма 286) – поддельна, что я – невоеннообязанный, с военной кафедрой создались проблемы, и в физтех меня тоже не приняли.

Экзамены я сдавал легко, любые. Шёл и совершенно спокойно получал свои пятёрки и проходной балл, причём часто плохо понимал, о чём идёт речь, главное – знать словарь предмета. Но, успешно сдав экзамены в два лучших вуза Москвы и не поступив, я уже не мог успеть поступить в третий на дневной. А мама очень хотела диплома, мне было перед ней неудобно, и я, чтобы не терять год, отправился на вечерний факультет Энергетического института, на теплофизику. И там проучился два семестра.

Одновременно стал работать в Министерстве обороны, где тогда всё ещё работал мой отец.

Это было хорошее время.

Много времени я проводил в тире (тайком от отца) – стрелял из пистолета. Научился стрелять лёжа, сидя, не глядя, через зеркало, освоил все трюки, которые можно придумать.

А ещё я читал философские книги (там была хорошая библиотека).

Как-то попалась мне работа Владимира Соловьёва об Антихристе. Помню, прочёл её за ночь, принёс Мишке. Очень долго с Мишкой обсуждали её.

С Мишкой здорово разговаривать. Он в основном любит слушать, сидит молчит. Лишь иногда что-то спрашивает. А если уж скажет что-нибудь, то такое, над чем будешь думать. Читал он немного, а на все вопросы жизни у него было своё, оригинальное, мнение.

Так вот, Соловьёва я всего прочёл за тот год в министерстве. Очень он меня взбудоражил. Например, «Оправдание добра».

Но пришло лето, и мама стала требовать, чтобы я поступал на дневной факультет. А я не хотел. Из-за этого мы с мамой спорили. Для того чтобы избежать споров, я стал много времени проводить у Мишки. Его мать кормила нас очень вкусными огурцами и помидорами, я их в жизни не забуду.

Как и в школе, в тот год мы часто ходили в походы – с Илькой и с Мишкой. Уходили в пятницу. Иногда застревали до понедельника, и на работу я часто попадал во вторник.

В конце июня мама опять стала просить: «Иди нормально учиться, на дневной». Мама так жалобно на меня смотрела, что я наконец сдался.

Сначала по дурости снова сунулся в физтех, правда, на другой факультет. Но меня там быстро вычислили. А тут Мишка и предложил: «Иди к нам». Он уже год отучился в авиационном. И я решил: «Пойду туда, маме нужен диплом, а там Мишка». Я и сдал экзамены. В авиационном я был отличником, мне платили повышенную стипендию. Правда, только на первом курсе.

Появились новые приятели. Лёха Свиридов, например. Друг Мишки. Хороший человек. Страшно мне нравился. С Лёхой всё время спорили. Читал он много. И хорошо умел думать. Имел свой взгляд на жизнь. Если вспомнить, о чём мы спорили, аж страшно. О добре и зле. Можно ли говорить о морали, нравственности, о добре во время войны? Что считать добром? Предать, донести – нравственно или безнравственно? Ведь для всего можно придумать вполне хорошее оправдание. Например: «Не убий». Почему же во время войны можно убить?

Вообще-то, если честно, мы вовсе не для того спорили, чтобы что-то умное сказать, все наши разговоры сводились к тому, чтобы найти себя.

Очень многие тогда увлекались Хемингуэем.

Мне ближе был Ремарк, чем Хемингуэй. То, что Хемингуэй писал, мне нравилось или не нравилось, а вот тип человека, который за этим стоял, совсем не нравился. Показного уйма, а это коробит. Конечно, грань трудно определить, но мне тогда казалось: многое Хемингуэй делает не потому, что хочет это делать, а потому, что хочет показать, что он делает. Причём сам себе он часто противоречит в той теории, которая у него получилась в «Прощай, оружие!» – в разное время, в зависимости от ситуации, его герой, один и тот же, высказывает разные идеи. Может быть, я был дурак. Но мне даже перечитывать Хемингуэя почему-то никогда не хотелось, вот так с восемнадцати-девятнадцати лет я и не перечитывал его.

Мишка не любил читать, а тогда влюбился в Грина, мною же философия жизни Грина воспринималась как наивная.

Если послушать те наши споры сейчас, станет ясно: ничего умного в них не было, несли ахинею, я-то точно нёс полную чушь. Теперь даже трудно представить себе, о чём можно было орать до хрипоты, бродя по лесу двое, трое суток, с тяжёлыми рюкзаками. Особенно часто спорили с Илькой. Он возбуждался, и, казалось, вся его судьба зависит от того, чьё будет последнее слово, кто победит.

Гораздо позже я понял: когда начинается спор, невозможно дойти ни до какой истины, и взял себе за правило не спорить. Понял: есть споры, а есть беседы. Беседа – другое дело. Когда люди делятся тем, что они прочитали, что продумали – это интересно. А спор: ты – дурак, нет, ты – дурак, это полный идиотизм.

– Ты получше себя чувствуешь?

Как попала Тамиша в лес, почему она рядом с Лёхой Свиридовым, Мишей и Илькой? У неё тоже рюкзак.

– Ты где? Ты слышишь меня? Мы сейчас едем делать тебе тест. Ты не волнуйся, больно не будет. Нам нужно исследовать тебя всего – по сегментам. Мне кое-что не нравится.

Голос Тамиши плывёт облаками, звенит ветром, проскваживает сквозняком, гасит лампочки Прошлого. А с ними тает и острая боль.

– Я тебе принесла из дома индюшку, вернёмся, поешь. И вот сок принесла.

Он не хочет есть. Он не хочет сока. Ему восемнадцать-девятнадцать. Он только что шёл по стерне поля и орал песни вместе с ребятами. Он только что сдавал сессию – листал потрёпанный толстый учебник.

Его везут куда-то под ливень Тамишиных слов: о сыновьях-близнятах, о сломанном велосипеде, из-за которого они дерутся, о футболе и бассейне… Его засовывают в трубу, и голос Тамишин вползает следом, чуть приглушённый:

– Дыши спокойно, ни о чём не думай, сейчас мы быстро…


Он и не думает ни о чём, он пытается понять, почему явилось к нему его Прошлое. Ни с кем, кроме Елены, никогда не говорил о нём. И столько лет не думал ни о нём, ни о себе. Табу.

Может быть, он и жил когда-то. Но тридцать лет не чувствовал того, что жил когда-то.

Фильм смотрел. Заморозили мужика. А через несколько десятилетий тот случайно оттаял. Он пытается найти своих родственников и друзей, бродит по старым адресам, ни адресов таких, ни родственников нет. Пытается найти клинику, в которой его заморозили. Не может. Точно помнит, что родился здесь, в этом городе, но город не знаком ему, и не знает мужик, что делать. Профессия его (он был переписчиком) никому не нужна, и его каллиграфический почерк никому не нужен, а больше он делать ничего не умеет. Как заработать на жизнь? Где ночевать? Что надеть на себя?

Евгений, как тот парень из фильма, бредёт по полю и даже орёт то, что орал более тридцати лет назад, а его не слышат, и забыты слова тех песен, которые он орёт, и нет у него профессии, и нет места, где ему расположиться, чтобы отдохнуть.

– Ну вот, молодец. – Тамиша гладит его по голове, как ребёнка, от макушки ко лбу, когда не шевелюра, а чубчик. – Поешь и спи. Конечно, неприятная процедура, но ведь она позади, да? Я сама хотела быть там с тобой, всё углядеть, ничего не пропустить. Съешь хоть один кусочек.

Он покорно жуёт. А проглотить не может. И выплёвывает в салфетку. Во рту сухо и холодно. Он пьёт воду, поднесённую Тамишей, и смотрит в её коровьи, карие, текущие добром глаза. Тамиша – толстая и мягкая, укрывает его волнами своего тепла, как одеялом, и он засыпает.

Но и в сон приходит Прошлое. Снова перед ним Елена.

6

Учиться Елене легко. Багаж школы тащится за ней изо дня в день и по университету. Общие предметы. Лишь «Беспозвоночные» – нужный для будущей профессии.

Елена любит узнавать новое. Вчера и слыхом не слыхивала, а сегодня пожалуйста тебе – протоплазма… Теперь без этого слова, этого понятия никуда.

Она продолжала много читать. Самиздат, как и в школе, приносил ей он, что называется – с доставкой на дом. Приходил вместе с ребятами, раз в месяц, беседы не получалось, спорил с ней до крика – у них на всё были разные точки зрения. И уходил вместе с ребятами до следующего месяца.

Ребята в их спорах не участвовали, Илька набрасывался на него, едва выходили из Елениной квартиры.


В тот год июнь и часть июля Елена провела в Звенигороде на практике, а когда вернулась, на столе нашла Зоину записку: «Еду отдыхать».

Вот тут и явился к ней он. Один, без Михаила и Ильки.


Евгений не ходил за Еленой в стаде вздыхателей, не встречал после университета, не провожал к Зое. В то лето жил так, как до поступления во Вторую, – сидел дома: читал, играл на гитаре. Он любил свою небольшую светлую комнату с книгами и альбомами. Художников и героев книг знал, как своих родственников. Изолированность от мира, от сверстников выработала чувство независимости. Он не хочет быть одним из… он лучше будет просто один.

Он не ходил за Еленой по пятам, он сочинял ей баллады, поэмы, стансы и «клал» на музыку, то есть на гитару. Часами он общался с Еленой в своей комнате: пел и пел, закрыв глаза и держа Еленино лицо перед собой.

В тот летний день он принял душ, тщательно побрился – срезал всю свою рыжую, распустившуюся за каникулярное время щетину, тщательно расчесал свою буйную, с трудом дающуюся щётке шевелюру и, чуть припадая на одну ногу, отправился к Елене.

Ждать пришлось недолго. Словно какие-то высшие силы были в тот час за него.

– Привет, Жень! – улыбнулась ему Елена. – Ты что тут делаешь? Один и без книг?

– На тебя смотрю, – сердито пробормотал он.

Он злился на себя – почему вспотел, почему слова даются с трудом?

– Пойдём в поход, – сказал он.

– В поход? Вдвоём?

– В поход. Вдвоём. В Звенигород.

– Я только что оттуда.

– Вот и хорошо. Там красивые места. Ты-то сидела небось на одном месте, правда же?

– Правда, – согласилась Елена.


Он видит, она сама не понимает, почему согласилась идти с ним. Согласилась потому, что он для неё – младший брат и с ним она может быть самой собой, а её родной брат ещё очень мал? В этом возрасте разница в шесть лет – пропасть. А тут всего полгода.


Он шёл впереди. Он хорошо знал дорогу. Сначала десять километров – поля и небольшие сельца, под горку, потом десять километров через лес, а там и Москва-река. В одном сельце – хрупкая церковь. Так и кажется: вот-вот распадётся на золотистые купола и чуть валящееся в сторону золотистое тельце, а стоит двести лет. И внутри золотистый полумрак от ликов святых и лёгкого света, идущего сверху.

Прежде чем позвать Елену с собой, он прошёл этот путь сам. Познакомился с бабой Клавдей, с её коровой Дунькой и собакой Тявкой, с весёлой, вышитой избой. Вышиты занавески, скатерть, покрывало на кровати, наволочки и даже ковровая дорожка. Белый фон, а цветы, петухи, яблоки, собаки – яркие: красные, жёлтые, зелёные. Чего только на этих вышивках ни живёт! Пахнет в избе сеном и клубникой. Половицы жёлто-светло-коричневые, от них разлетаются лучи.

Елене понравится в бабы-Клавдиной избе.

Ломоть чёрного хлеба, стакан парного молока – что ещё нужно человеку посередине пути?

А подойдут к Москве-реке, поставят палатку.

Евгений выбрал место, богом забытое, далеко от жилья, от лагерей, от Биостанции. Берег – заросший, пляжа не устроишь, дома не поставишь. А для двоих – простор, полянка общей площадью шесть на семь метров, крутой спуск к воде, за спиной же и с боков – лес с кустарником.

Палатку он взял у Ильки. Своей ещё не обзавёлся, а эта, Илькина, как своя, сколько ночей в ней проспали с Михаилом и Илькой, не сосчитать! С первого дня Второй школы расстояниями измеряли воскресенья.


Елена идёт неслышно сзади. Она земли не касается, парит. Лишь бы не обернуться и не раскинуть руки навстречу.

Но её не удержишь даже его сильными руками – выскользнет.


Мальчишкой ненавидел кровать, к которой был прикован тяжёлыми неподвижными ногами, и, когда мать уходила в магазин, бросал руки на пол и на них шёл от кровати прочь, пока ноги не спадали на ковёр. А потом на четырёхугольнике пола из угла в угол по диагонали тащил на руках своё тело. Руки поначалу были слабые, но каким-то непостижимым образом удерживали его тело. Ходил он на руках, пока они не немели. Тогда припадал к ковру, раскидывал руки в стороны – отдыхал. Снова шёл из угла в угол по диагонали на руках, словно знал: руки даны ему – жить, управлять не слушающимся телом. Тяжелее всего было возвращаться на кровать. Нужно подтянуться, а простыни съезжают, и руки онемели от усталости. Тогда он чуть отодвигал матрас и хватался за железку кровати. Долго подтягивался и, хоть и с трудом, сантиметр за сантиметром, но сам втаскивал тело на кровать. К возвращению матери лежал беспомощный в веере раскиданных тетрадей и учебников – учил уроки.

Нарочно придумывал, что ему так хочется съесть или прочитать – лишь бы отослать мать из дома хотя бы на час.

Потом целый год на костылях прыгал по дому и улице со скоростью бегуна-победителя – тело висело на руках и на костылях.


Теперь его руки железку могут согнуть. Но при Елене падают плетьми вдоль тела, словно не на спину, а на них всей тяжестью обрушивается рюкзак с палаткой и спальниками.

Почему он решил, что всю дорогу они будут разговаривать? Как можно разговаривать, если тропа через поле и лесок – узкая и к тому же Елена отделена от него не только рюкзаком, но и непробиваемой стеной воздуха!

О чём она думает? Что происходит с ней, почему так изменилась? Когда она учила их играть на гитаре, всегда улыбалась и была только с ними: видела их, слышала. Это ощущение – они соединены её голосом, её улыбкой, её треньканьем, её дыханием в одно общее – и есть жизнь. Ради встречи с Еленой он столько лет учился преодолевать боль, столько лет работал над собой – выздоравливая. Елена – награда за его терпение, за его мужество. Словно подсознание его знало, зачем он борется со своей бедой.

Можно остановиться, обернуться, затеять разговор. Но тогда они так и будут стоять – разговаривая. И никогда не дойдут ни до бабы Клавди, ни до берега Москвы-реки – до их жилья, шесть на семь квадратных метров, где должен возгореться костёр – их общий очаг. Вот уж на берегу они наговорятся. Костёр горит и сами собой складываются песни и признания.

А может быть, ей тяжело? У неё рюкзак небольшой, но в нём железные банки – сгущёнка, консервы, котелок, а ещё крупа…

Евгений оборачивается к Елене:

– Давай я понесу рюкзак, у меня руки свободные.

– Ерунда, не тяжело. – Елена останавливается.

Он поймал выражение её лица, когда на неё не смотрят.

– Почему ты печальна? – спрашивает он. – Тебе не нравится наш путь?

– Нравится. Я люблю колосья. Ты учуял, как они пахнут? И цвет… вроде зелёный, а совсем светлый.

– Ты не ответила на мой вопрос. Почему ты так печальна?

Щёки у Елены ярко-красные, и губы ярко-красные, глаза золотистые, волосы светлые, пух, не волосы.

– Разве? Я не замечала. Тебе показалось. Далеко ещё до села?

– Ты устала?

– Нет, я никогда не устаю. Я могу идти, сколько хочешь. Наверное, в родителей, они у меня оба геологи. Давай пойдём!


Они разговаривали! И Елена чуть улыбалась ему. И смотрела на него. Почему же между ними воздух твёрдый?


У бабы Клавди ей понравилось. Елена завела с бабой Клавдей разговор о старой деревне – как было до раскулачивания, как при Сталине жили и как сейчас?

Баба Клавдя отвечала обстоятельно. Раньше они были сытые, ели от пуза. Их не раскулачили только потому, что отца и деда в тот год убили. Кто убил, за что убили, до сих пор темно. А ещё не раскулачили потому, что не успели построить большую избу, а эта – разве изба? Хоть и добротная, а пространства – на две комнаты. Никто не позарился. Скотину, да, увели. И она, девчонка, потащилась в колхоз за скотиной – пальцы любили сосцы двух коров-кормилиц. С телят вырастила их Клавдя, вместо сестёр-братьев, которых Бог ей не дал. Одна-разъединая получилась она у родителей. За отцом вскоре и мать отправилась. В доброте жили родители, в присказках да прибаутках, несмотря на работу с утра до ночи.

Осталась Клавдя тринадцати лет одна с бабкой. Бабку тоже определили в колхоз. И потянулись дни без просвета. Коров ей дали десять. Доить их надо и в субботы с воскресеньями. В четыре утра вставала, с темнотой ложилась. Кроме скотного двора, где дел хватало, ещё было и колхозное поле в страду, да ещё и свой какой-никакой огород, с которого только и кормились.

Всё равно жили голодно, с полупустыми закромами.

Баба Клавдя говорила ровно, старательно, видать, так же, как работала всю жизнь.

– А ребёночек у вас был? – спросила Елена.

Баба Клавдя затянула платок:

– Поспеши, доченька, с ребёночком. Вовремя не родишь, опоздаешь. Мой жених засобирался в город на заработки, чтобы достойно свадьбу справить! А уродился он горячий, ждать свадьбы не хотел, домогался меня: «Моя будешь, спокойный уйду». Я же супротив его желания пошла – хотела честь по чести, как заведено у нас в роду. Поработал он в городе всего полгода, вернулся ко мне на три дня. «Свадьба будет, Клавдя, обязательно, – сказал, – потому что нету без тебя мне жизни, но для хорошей свадьбы ещё надо денег заработать, снова в город ехать, а я боюсь чего-то. Не противься, Клавдя, прошу». Я же упёрлась: до свадьбы ни за что! Он и решил: справлять свадьбу. Но, какая бы скромная она ни была, хоть неделя для подготовки, а нужна. – Баба Клавдя вздохнула. – На следующее утро ему пришла повестка: в два дня с вещами. Он опять приступил ко мне. Я опять не далась. А его в Финскую и убили. Вот и всё. Не моя глупость, может быть, и остался бы у меня ребёночек – подарок от него, моё утешенье.


Через лес шли опять по узкой тропе, один за другим. И опять молчали.

«А ребёночек у вас был?» – спросила Елена.

Евгений о ребёночке раньше никогда не думал. В тот день приложил это слово к себе – у него ведь тоже может быть ребёночек. Он уже достаточно взрослый, чтобы иметь ребёночка.

Почему Елена спросила о ребёночке? Она хочет ребёночка?

Баба Клавдя понравилась Елене.

– Подожди!

Он обернулся. Елена скинула рюкзак и присела на корточки. В траве лежал птенец, разевал клюв и смотрел на них испуганными круглыми глазами.

– Из гнезда вывалился.

– А мать где?

– То-то и оно. Была бы мать, кружила бы над ним. Или погибла, или улетела за кормом. – Елена поднялась, задрала голову. – Смотри, слава богу, явилась.

Над гнездом кругами летала серая птица и кричала.

Носовым платком осторожно Елена взяла птенца, положила его в карман рубахи и легко начала подниматься по стволу.

Через минуту она снова была на земле и надевала рюкзак.

– Ну даёшь! – только и выдохнул Евгений. – Лихо. Где это ты так научилась?

– Специальность. С детства. Скалы, горы, деревья – родной дом. Лазить люблю. Не боюсь ни высоты, ни грозы, ни бури. Песком меня уносило. Чуть не убила молния. А я вот она я, потому что всё это, – она повела рукой, – родной дом. Потому что владею секретом – выжить в любых условиях! – повторила. – Ладно, идём. Хватит лирических отступлений.

Лишь в сумерки дошли они до места, выбранного Евгением.

Не успел Евгений оглядеться, как Елена уже очистила площадку и поставила палатку. И чуть в стороне уже лежал сушняк. Он думал поразить её своим умением хозяйничать в лесу, а поучила его она.

– Ну, даёшь! – снова только и воскликнул он.

– А чего тут? – небрежно пожала плечами Елена. – Родители разошлись. Я каждый год в экспедициях, то с отцом, то с матерью. Ерунда всё.

– Я воды набрал. Есть хочешь?

– Терпимо. Иду мыться, а ты разводи костёр и открывай тушёнку. Привет!

Он смотрел ей вслед. Клетчатая мальчишечья рубашка, тёмные брюки, полотенце через плечо. Что за колдовство? Почему он не в силах двинуться с места?

7

Елена любит воду. Вода смоет пот.

А Зоя сейчас стоит рядом с Тарасом и с яхты смотрит в воду совсем на другом конце света. Вода уже серая, растеряла краски до завтрашнего солнца. Тарас склонился к Зое, она подняла лицо к нему. О чём они говорят?

Вода тёплая, пахнет водорослями и почему-то хвоей, понесла по течению. Елена начала работать и руками, и ногами, чтобы не отнесло далеко от стоянки.

Отец учил плавать кролем, а мать саженками.


С самого детства… если отец скажет: «надо идти», мать обязательно возразит: «не надо». Мать скажет: «надо стричь ребёнка», отец возразит: «не надо». Она взросла на противоречиях и противоположностях. «Чёрное», «белое» так и застыло пластами, и до сих пор она не знает, что же чёрное, что белое. Даже когда разошлись, каждый вечер отец приходил к ним. Не с детьми встретиться, а поссориться с матерью. Обоим необходимо было возражать друг другу, говорить обидные вещи.

В нежном возрасте Елена смотрела на родителей с любопытством – интересно играют. Так кто же из них прав? Этот фильм, эта книга – «дерьмо» или «явление»? Слова «дерьмо», «маразм», «идиотизм», «так твою мать» – семейный багаж, семейные реликвии. И Елена с восторгом произносила их в детском саду, победно поглядывая на воспитательницу – вот что она знает! А однажды воспитательница сказала ей: «Эти слова плохие, Леночка, некрасивые». И спросила: «Где ты набралась их?»

У Елены хватило сообразительности не сказать «дома», она отошла к окну, стала смотреть на заснеженные клумбы и качели. «Разве эти слова дурные? – думала она. – Они сердитые».

Дома ничего не сказала родителям, но, когда в следующий раз они стали «обкрикивать» какую-то статью и прозвучали слова: «Так твою мать», спросила тихо, что это значит? И отец, и мать повернулись к ней, а потом стали смотреть друг на друга. В этот день они больше не ругались и не спорили. Но на другой даже не вспомнили о её вопросе, и крики, и привычные слова мячиками запрыгали по комнате с прежней силой.

Для Елены началась новая игра. Она решила сама догадаться, какие слова можно произносить вслух, какие нельзя. Вывод напрашивался простой: те, что воспитательница в саду не говорит, плохие. Но получалось, что она не говорит многих слов.

Раньше Елена легко болтала с ребятами и взрослыми, а теперь прикусила язык – не хотела больше говорить плохие слова, стайкой сидевшие у неё на языке и непринуждённо слетавшие с него раньше.

Пошла в школу. Очень скоро поняла, что можно, что нельзя говорить. И умирала от любопытства: в других семьях родители так же ругаются?

Уроки выучить старалась до прихода родителей (они вместе работали в одном научно-исследовательском институте) и смотаться к Зое, где Зоина мама накрывала для неё стол и угощала вкусными котлетами, гуляшами и салатами, а папа расспрашивал её об уроках и книжках, о занятиях в кружках.


Зоя отличалась от других девочек – чёрным, пристальным и одновременно отрешённым взглядом, длинными тугими косами и добротой: раздаривала свои печенья, ластики, карандаши… Она слушала учителя, пристыв к нему неподвижным взглядом, и чётко выполняла всё, что от неё требовали.

Особенно радовалась Зоя урокам математики. Задачи, устный счёт… – ответ выскакивал из неё пулей и всегда был правильный.

Сидеть с ней за одним столом очень нравилось Елене, Зоя помогала ей включаться в урок и поглощать его, как поглощают интересный фильм.

Сейчас Елена неслась течением тёплой Москвы-реки, вдыхала запах вспотевших цветов и деревьев, воды, просквожённой солнцем.


О чём Зоя говорит с Тарасом? Где они сейчас?

Почему Зоя не написала, что уплыла на яхте, с Тарасом?


И в ту минуту, как сформулировался этот вопрос, Елена чуть не пошла ко дну, так затяжелели руки и ноги: да ведь Зоя потому никогда ничего не рассказывает ей о Тарасе, даже имени его не упоминает никогда, что знает о её отношении к Тарасу. Конечно, знает! Елена захлебнулась, забила руками, ногами по воде и с трудом поплыла против течения к берегу.

Зоя щадит её. Жалеет. Не хочет огорчать. Бережёт. Охраняет от боли.


Огонь взлетал высоко и освещал деревья.

– Садись-ка, суп уже почти готов. Хочешь кипятку?

– Хочу.

Елена взяла в руки кружку и словно повисла на ней, жёстко-горячей, казалось, выпустит её и сама рухнет.

– Есть сгущённое какао, есть чай, есть сухая малина.

– Спасибо, Жень, давай малину.

8

Она смотрит в огонь, и Евгений спешит подложить новую порцию хвороста: искры, языки огня пляшут в её глазах.

О чём она молчит? Что гнетёт её? Какая тайна в ней?

– О чём ты думаешь? – дерзко спрашивает он.

Непонимающе смотрит на него Елена, а потом усмехается:

– О несчастной любви, о чём ещё?!

– У тебя грустные шутки, – говорит Евгений. – Я всерьёз, о чём?

И тихий голос Елены в потрескивании костра:

– Помнишь, как у Евтушенко: «…зачем ты так?»? И я вот не знаю, кого спросить: «Зачем ты так?»

Почему он тогда не всполошился, не спросил: что не так у тебя, Елена? Он подхватил строчки Евтушенко и сам продолжал про раненую белуху, кричавшую зверобою те же строчки: «Зачем ты так?»

Оборвав Евтушенко, Елена кинулась к Мандельштаму:

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мыслящий пугливыми словами,

Считали пульс толпы и верили толпе.

И он – следом:

Быть может, прежде губ уже родился шёпот,

И в бездревесности кружилися листы.

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты.

Так они и читали вдвоём. Цветаеву, Волошина…

Моим стихам, написанным так рано,

Что и не знала я, что я – поэт,

Сорвавшимся, как брызги из фонтана,

Как искры из ракет,

Ворвавшимся, как маленькие черти,

В святилище, где сон и фимиам,

Моим стихам о юности и смерти,

– Нечитанным стихам! —

Разбросанным в пыли по магазинам,

Где их никто не брал и не берёт,

Моим стихам, как драгоценным винам,

Наступит свой черёд.

Изгнанники, скитальцы и поэты,

Кто жаждал быть, но стать ничем не смог…

У птиц – гнездо, у зверя – тёмный лог,

А посох нам и нищенства заветы…

Они подхватывали друг у друга строфы эстафетой.

– Жаль, гитару не взяли, ты бы поиграла.

Елена пожала плечами:

– Ты весь мой репертуар теперь сам поёшь!

Она забралась в спальный мешок и затихла сразу. Спала, не спала?

От неё, неподвижной и тихой, мягко исходили волны, захлёстывали его с головой, в спальном мешке ему было душно, но он боялся пошевелиться и выпростать руки. Её голос тоже накатывал на него волнами: «А ребёночек у вас был?», «О несчастной любви, о чём ещё», «Не боюсь ни грозы, ни бури, владею секретом – выжить в любых условиях!».

Мелькнуло тогда: какую тайну носит в себе, может, правда, несчастная любовь? Ерунда какая… Стоит ей пальцем шевельнуть, и любой… Но что «любой», додумать не мог. Обычные отношения между мальчиком и девочкой к Елене не подходили.

Уснул он под утро, просто растаял в волнах, исходивших от Елены.

Разбудили его запах, треск костра и бульканье. Елена варила кашу в сгущёнке и воде, и каша сердито брызгалась.

Нереальность ситуации – он и Елена одни на свете возле огня – покачивала его в невесомости. Он плыл в стреляющих сквозь кустарник и листву лучах солнца, в запахах свежести и огня, в треске костра и в бурчании каши.

– Пока ты вымоешься, будет готова. Чай я заварила в кружках. У нас ещё есть плавленые сырки.

И то, что Елена говорила о самых простых вещах, не опускало его на землю: он плыл к воде, он плыл в воде и парил в бледно-голубом, в сгустившемся жаром утра небе.

За завтраком Елена рассказывала о саранче, о невозможности ещё в начале этого века бороться с ней. Саранча закрывала небо, летела стремительно и пожирала не только колосья и овощи подчистую, но и людей. Голод уносил сотни тысяч.

– Почему ты заговорила о саранче? – спросил её Евгений.

Елена передёрнула плечами:

– От беспомощности. Пока не появилась химия, человек был беспомощен перед саранчой. А теперь он беспомощен перед химией. Нельзя же убить саранчу, или колорадского жука, или сорняк и при этом хоть немного не потравить человека.

– Ты собираешься изобрести препараты, которые не будут отравлять людей?

Елена передёрнула плечами, словно лишнее с них сбросила:

– Может быть. Я не решила, чем буду заниматься, у меня много «хочу». Меня очень интересует вода. Что рождается в ней и можно ли регулировать в ней жизнь? А ещё… Кругом всё в природе гибнет, я хочу найти способ остановить гибель. А ещё меня интересуют воробьи. Это наиболее выживающий вид. Почему красивые крупные птицы гибнут, а воробьи выживают в самых тяжёлых условиях? А может, займусь изучением крови: как убрать код болезни, заложенный предками? В общем, тьма вопросов, а что выберу, пока не знаю. А ты кем хочешь быть?

– Программистом. Компьютеры появились недавно, но какую силу взяли! С моими ногами мне нужна сидячая работа.

– Вот и нет. Тебе нужно развивать ноги, тогда они начнут хорошо работать.

Прошло ещё около часа – в разговорах, а потом они собирали землянику и купались.

Они неслись течением, стараясь оставаться рядом, и им на двоих – запахи воды и леса, солнечные блики по воде, тишина.


И снова были путь гуськом и баба Клавдя с рассказами о жизни.

А потом вечерняя, полупустая электричка к Москве.

– В следующий раз можно съездить в Троице-Сергиеву лавру, – сказала Елена на прощанье.

Он шёл домой, не замечая тяжести палатки и спальников, даже вроде не припадая на больную ногу.

В Троице-Сергиеву лавру! А потом ещё куда-нибудь. Уж в следующий раз он возьмёт гитару, и Елена будет петь. Нет, лучше он будет петь. До похода всех бардов переслушает и выберет то, что хочет сказать ей.

Вечер – пыльный, душный. Сейчас бы в воду и плыть рядом с Еленой.

Почему она заторопилась домой? Почему не захотела остаться ещё на день?

9

– Мне никто не звонил? – спросила Елена брата, едва переступила порог.

У брата пересменок между экспедицией с матерью и лагерем. Мать едет на север и не хочет везти Тимку в холод.

Тимка ехидно усмехнулся, совсем мефистофельской усмешкой, и протянул ей лист бумаги.

– Что это?

– Читай, – передёрнул он плечами, совсем как она.

«Игорь Горец, в девять утра, звал на выставку», «Антон Стригунов, в десять восемнадцать, хочет поговорить»…

Список состоял из семнадцати имён. Возле некоторых крупными буквами была выписана фраза: «Предложение о времяпрепровождении не поступило». Были и прочерки имён, стояло: «Остался инкогнито».

Тимка явно был доволен произведённым эффектом:

– А ты у меня популярная, совсем как The Beatles. Создаётся такое впечатление, что они все от тебя без ума. Я тоже от тебя без ума, только на меня у тебя нет времени.

– Есть идеи?

– Какие идеи?

– Нашего с тобой времяпрепровождения, как ты изволишь выражаться.

– Какие уж тут идеи, когда завтра меня упакуют и отправят в места не столь отдалённые, – вздохнул Тимка. – Хоть бы название поменяли. Лагерь. Нашли слово! По этапу с вещами.

– Ты уж очень развитый для своих отроческих лет!

– Дед развил, нарассказывал мне про лагерь. Там за шестнадцать лет над ними, врагами народа, как только ни поиздевались!

– Не тот же лагерь!

– Один чёрт. Не хочу в лагерь, и точка. Предпочитаю Север с белыми медведями или нашу душную квартиру, зато с тобой.

– Хочешь, я поговорю с матерью?

– Думаю, бесполезно. У неё, по-моему, там свой особый интерес. Уж очень она спешит избавиться от меня и рвётся туда. А с тобой не оставит ни за что, она говорит: «Дай Лене отдохнуть, не висни на ней веригами». Так что у нас с тобой есть всего пара часов.

– Хочешь в кино?

– Кто ж отказывается от зрелища? Но маман не велела испаряться, у неё на меня виды, ей нужна помощь.

– После кино. Дай мне что-нибудь пожевать, и вперёд! Я сама объяснюсь с ней.

Но в кино сбежать они не успели, явилась мать и тут же раздала им задания: у неё оторвался ремень рюкзака, испортились часы, не достираны Тимкины вещи.

– Зоя не звонила? – спросила Елена Тимку перед тем, как начать стирать его вещи.

– Если не отражено в прейскуранте, значит, нет.

Тимка пожал плечами и отправился в мастерские – чинить часы и пришивать ремень к рюкзаку.


А Зоя подняла лицо к Тарасу. О чём они говорят?

Загрузка...