Изящество

У Ивана Алексеевича Бунина есть очень печальный и глубоко лиричный и вместе, я бы сказал, изысканно изящный рассказ. Его героиня шестнадцатилетняя гимназистка красавица Оля Мещерская трагически окончила жизнь. Ее застрелил из ревности казачий офицер после того, как она показала ему свой дневник, из которого явствовало, что ее соблазнил пожилой человек, друг ее отца и брат ее классной дамы. Очень возможно, что смерть эта была формой самоубийства, так как в дневнике говорилось: «Сейчас второй час ночи. Я крепко заснула, но тотчас же проснулась… Нынче я стала женщиной! <…> Я не понимаю, как это могло случиться, я сошла с ума, я никогда не думала, что я такая! Теперь мне одни выход… Я чувствую к нему такое отвращение, что не могу пережить этого!..»

В том же рассказе повествуется о том, как могилу Оли Мещерской (в который уже раз!) посетила ее бывшая классная дама, сестра соблазнившего девушку человека, молодая незамужняя женщина. Она сидит на скамье у ее могилы, «сидит на ветру и на весеннем холоде час, два, пока совсем не зазябнут ее ноги в легких ботинках и руки в узкой лайке. Слушая весенних птиц, сладко поющих и в холод, слушая звон ветра в фарфоровом венке, она думает иногда, что отдала бы полжизни, лишь бы не было перед ее глазами этого мертвого венка. Этот венок, этот бугор, дубовый крест! Возможно ли, что под ним та, чьи глаза так бессмертно сияют из этого выпуклого фарфорового медальона на кресте, и как совместить с этим чистым взглядом то ужасное, что соединено теперь с именем Оли Мещерской?»

И вспомнилось ей (и тоже в который раз!), как однажды она подслушала разговор Оли Мещерской со своей подругой о признаках женской красоты. Это было на большой перемене в гимназическом саду. «Оля Мещерская быстро, быстро говорила своей любимой подруге, полной, высокой Субботиной:

– Я в одной папиной книге, – у него много старинных, смешных книг, – прочла, какая красота должна быть у женщины… Там, понимаешь, столько насказано, что всего не упомнишь: ну, конечно, черные, кипящие смолой глаза, – ей-богу, так и написано: кипящие смолой! – черные, как ночь, ресницы, нежно играющий румянец, тонкий стан, длиннее обыкновенного руки, – понимаешь, длиннее обыкновенного! – маленькая ножка, в меру большая грудь, правильно округленная икра, колена цвета раковины, покатые плечи, – я многое почти наизусть выучила, так все это верно! – но главное, знаешь ли что? – Легкое дыхание! А ведь оно у меня есть, – ты послушай, как я вздыхаю, – ведь правда, есть?

Теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре», – этими словами заключается рассказ.

Любопытно, что несмотря на всю хватающую за душу печаль этого рассказа, он не лежит на ней камнем, бессмертно сияющие глаза девушки делают самоё эту печаль светлой, умиротворенной: красота девичья побеждает смерть!

Что же касается до описания женской красоты, содержащегося в «папиной книге», так увлекшего девочку, мы имеем в виду признаки такой красоты, вычитанные ею в этой запомнившейся ей книге, то в нем каждый без особого труда подметит сильный отпечаток безнадежной субъективности и даже, если хотите, вульгарности: одни «кипящие смолой глаза» чего стóят!

Дело, конечно, не в цвете глаз, а в их одухотворенности, а что касается остальных признаков, то и их красота может быть оценена лишь в сочетании с остальными и с целым тела женщины. Тициан, например, умел сообщить изящество и полным женщинам (здесь же «тонкий стан»), о чем наглядно свидетельствует его «Венера перед зеркалом». Сами по себе, взятые по отдельности, признаки эти ни красивы, ни безобразны. Только в единстве целого выявляется мера красоты каждого из них. Но даже и в своем счастливом сочетании в одном и том же женском существе признаки эти, как это ясно каждому, не могут претендовать на сколько-нибудь исключительное значение: красота женщины, как и красота вообще, так же многообразна, как и все живое, она положительно бесконечно разнообразится от человека к человеку и ускользает от любых попыток ее кодификации. Тем более, что одни перечисленные внешние признаки красоты остаются пустым звуком, если не увязываются с красотой души женщины, и с ее духовной красотой. Автор, характеризуя красоту героини рассказа Оли Мещерской, ограничивается лишь самыми общими, я бы сказал даже, скупыми внешними чертами, отдавая себе, конечно, ясный отчет в том, что любое уточнение в этом смысле будет походить на трафарет «папиной книги»: «Девочкой она ничем не выделялась в толпе коричневых гимназических платьиц: что можно было сказать о ней, кроме того, что она из числа хорошеньких… Затем она стала расцветать, развиваться не по дням, а по часам. В четырнадцать лет у нее, при тонкой талии и стройных ножках, уже хорошо обрисовывались груди и все те формы, очарование которых еще никогда не выразило человеческое слово; в пятнадцать она слыла уже красавицей. <…> Без всяких ее забот и усилий и как-то незаметно пришло к ней все то, что так отличало ее в последние два года из всей гимназии, – изящество, нарядность, ловкость, ясный блеск глаз… <…> Незаметно стала она девушкой и незаметно упрочилась ее гимназическая слава, <…>» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М.: Худож. лит., 1966. Т. 4. С. 355–360).

В этом портрете, как мы видим, писатель сосредоточивается на душевных качествах девушки, хотя и вовсе не склонен отрывать их и от ее физического облика, и портрет этот, хотя и данный нами в извлечениях, и в самом деле рисует нам девушку незаурядной красоты, впечатление о которой беспредельно усиливается сказанным о «бессмертно сияющих» ее глазах и о ее «чистом взгляде». И если прибавить к этому и самоё «легкое дыхание», которое, несомненно, было ей свойственно, в котором также сказывается внутренняя гармония ее души, то образ истинно красивой женщины встает перед нами во всей своей яркости. Надо сказать, что это «легкое дыхание» как компонент женской красоты и в самом деле очень тонко подмечено в «папиной книге». В нем-то, вероятно, по мысли автора, все частности женской индивидуальности обретают единство. Резкое, слышимое дыхание, без всякого сомнения, вносит диссонанс в гармонию красоты женского существа.

Как бы то ни было, но лейтмотив всего рассказа, включая и синодик признаков женской красоты, содержащийся в «папиной книге», – столько же очевиден, сколько и бесспорен: женщина и красота неразрывны. Женщина должна быть красива. Это разумеется само собой. Таково глубокое убеждение и Оли Мещерской, и автора «папиной книги», и самого писателя И. А. Бунина. «Женская красота» представляется категорией самоочевидной, не нуждающейся в специальном обосновании.

И в самом деле, изящество всегда считалось счастливой принадлежностью и прелестной прерогативой женского существа, и оно в одинаковой мере, хотя и в различном роде, характеризует и девочку, и девушку, и женщину. При этом изяществом отличаются не только женское лицо и женская фигура, изяществом отличаются и манеры женщины и вообще все ее поведение. Но до такой степени в ней слито и то и другое – и изящная внешность и изящный, как в старину говорили, ангельский нрав, что мы нередко по первой судим и о втором и в Прекрасной незнакомке, нам случайно повстречавшейся, по одной только фигуре заключаем о таящихся в ней сокровищах духа. Я не оговорился: именно по фигуре, и не по выражению лица даже, так как лица ее мы сейчас вовсе и не видим, – женщина идет впереди нас и чуть-чуть левее от нас, – по ее трогательной шее и волосам, по ее плавной походке, по ясному спокойствию, которое она, как кажется, сообщает окружающей ее только-только еще пробудившейся весенней природе, по невыразимой одухотворенности всей ее изящной фигурки мы безошибочно судим о девической чистоте столь счастливо встретившегося нам юного женского существа (илл. 17). Ибо даже мимолетная встреча с таким существом – истинное счастье, не правда ли? Ибо уже одним только тем, что оно живет на свете, даже оставаясь нам незнакомым, оно, понятно, не ведая того, необыкновенно облагораживающе действует на нашу душу, трогает и заставляет звучать в ней лучшие струны. Нетрудно, конечно, понять, что за этим внешним спокойствием повстречавшейся нам девушки скрыта интенсивная деятельность души, – ведь она не может оставаться равнодушной и зову пробудившейся в ней и в природе весны, но эту смятенность духа вы скорее угадываете, чем осознаете, – по трогательно и беспомощно и чуть-чуть удивленно опущенной кисти правой руки. Вот эта гордая выдержка, удивительный такт и необыкновенная сдержанность в выражении своих чувств, не позволяющая им рваться наружу и, кстати, уродовать строгую красоту девичьего лица и манер, – тоже характерная особенность чисто женского изящества.

Есть что-то трогательно беспомощное и во всей фигуре женщины (и девочки и девушки) – сравнительно с мужскою фигурою. И эта трогательная беспомощность женской фигуры как в состоянии покоя, так и в состоянии движения, более всего угадывающаяся со спины, также составляет элемент чисто женского изящества. Этот элемент с переливом изящества в нежность оборачивается неодолимою силою женщины: трогательная беспомощность составляет особое очарование женщины. Все мы называем женщин прекрасным полом и слабым полом. Но если первое определение представляется вполне бесспорным, ибо женщины и в самом деле – живое олицетворение всего, что есть прекрасного в человеческом существе, то второе нуждается в уточнении. Не отрицая, что женский пол и в самом деле представляется слабым сравнительно с мужским, слабым прежде всего в физическом смысле (грубая сила – не женская привилегия), а также в смысле отрицательных сторон душевного склада (жестокость, например, не в женских правилах), следует вместе с тем прибавить, что в этой слабости пола состоит и его сила. Кто в состоянии отрицать совершенно исключительную роль женской нежности в жизни человека, в особенности в его нравственной жизни, но такая нежность была бы невозможна в женщине, не будь она представительницей именно «слабого» пола. «Слабость» женского пола является на самом деле его силой еще и потому, что составляет, как мы видим, особенность, одну из особенностей чисто женской красоты. Красота же женщины – несомненная и поистине необоримая сила, эталон всякой красоты, красоты как таковой – составного элемента (наряду с истиной и правдой) идеала добра.

Изящество включает стройность фигуры (стана) и плавность движений. Если первую можно условно назвать гармоничностью, то вторую – грациозностью. Гармоничность означает полную (идеальную) соразмерность органов и их частей в организме, пропорциональное сложение, производящее художественное (музыкальное) впечатление стройности. Грациозность означает такую же художественную соразмерность, но выраженную в движениях, соразмерность, сообщающая им легкость и непринужденность, гармоническое, чтобы не сказать, адекватное соответствие каждого движения вызвавшему его напряжению сил. Между прочим, такое адекватное соответствие между напряжением сил и положением тела угадывается в нем и в том случае, когда оно находится в состоянии покоя, ибо в нем усматривается возможность при соответствующем изменении в напряжении сил занять другое положение, изменить данное положение на другое, т. е. прийти в движение. Так гармоничность незаметным образом превращается в грациозность, как они только что были определены. Грациозность можно было бы охарактеризовать как гармоничность в динамике, тогда как гармоничность – как грациозность в статике. И то и другое – удел живого.

Соответственно изящество можно было бы определить как художественную соразмерность гармоничности и грациозности, стройности фигуры и ее движений, если бы с такой соразмерностью мы не встречались уже у животных. В самом деле, кто из нас не восхищался на редкость красивой лошадью или ветвистым оленем, одинаково отличающимися как завидной стройностью фигуры, так и поразительной плавностью движений? При этом гармоничность и грациозность отличают их (лошадь и оленя) не только в пору зрелости, но проявляются в них своеобразным и щемяще трогательным образом и в раннем «ребячьем» (младенческом) возрасте, чего нельзя сказать о человеческом дитяти. А разве в царстве рыб или в царстве птиц мы не наблюдаем такой же гармоничности в строении их тел, как и грациозности в плавании или полете? Кстати, само выражение «плавность» движений (в том числе и «плавность полета» у пернатых) разве не взято из мира рыб? Но мы не прилагаем к представителям животного мира эпитета «изящный», хотя о «красоте» мы бесспорно говорим применительно к ним. Но о красоте мы говорим – и, конечно, совершенно справедливо – и применительно к представителям растительного царства и даже к неорганической природе. Кстати, мы нередко говорим «изящный цветок» («изящный закат» мы никогда не говорим), но в том случае, когда цветок этот нарисованный и выступает перед нами одухотворенным творческим воображением художника, объективный же, сам живой цветок красив (не изящен) за исключением разве того случая, когда он преднамеренно выведен человеком и тем самым опять-таки им одухотворен. Но и в этих случаях об «изяществе» мы говорим вполне метафорически, ибо хотя животное наделено душевной организацией, оно лишено, разумеется, организации духовной.

Следовательно, будучи необходимым компонентом изящного, такая чисто физическая соразмерность гармонического и грациозного не представляется еще достаточной, чтобы можно было говорить о наличии изящного. Собственно изящное внутренне и необходимо связано с духовным, поэтическим, оно принадлежность мыслящего и нравственного существа, исключительная принадлежность человека. Истинно изящное, кроме художественной соразмерности гармонического строения фигуры и ее грациозного движения предполагает – и это главное – еще и художественную же соразмерность внешнего и внутреннего облика человека, художественную соразмерность физического и духовного склада. Но такую истинно художественную соразмерность мы в человеке наблюдаем преимущественно в женщине. И изящество как таковое составляет, как уже говорилось, естественную привилегию женского существа.

Истинное изящество сообщает всему облику женщины гармонию и грацию, пронизанные светом истинной человечности, овеянные поэтической одухотворенностью и так же далекие от одной лишь физической, пусть даже и художественной (производящей художественное впечатление) соразмерности стройности фигуры и плавности ее движений, как человек далек от животного царства. Если бы оно (изящество) и в самом деле ограничивалось чисто физической стороной, то его можно было бы измерить по многобалльной системе: например, изящество головы (складывающееся, скажем, из изящества ее формы, изящества волос, овала и черт лица) = (равно) стольким-то баллам, шеи – стольким-то, плеч – стольким-то, и т. д. Очень легко было бы составить себе представление о сумме баллов, составляющей изящество той или иной женщины, и сравнить ее с соответственной суммой баллов любой другой и таким образом установить их сравнительную красоту («изящество»). Но так, вероятно, можно было бы еще подойти к животному (одного и того же вида, разумеется), но только не к человеку. Впрочем, я и такую вероятность исключаю, если принять в соображение сказанное выше о многообразии живой красоты и бесчисленных сочетаниях ее элементов (признаков). Изящество же в собственном смысле, повторяем, предполагает одухотворенность, которой животное лишено по природе, одухотворенность, сказывающуюся, первее всего, в лице человека, в способности человеческого лица улыбаться, а также отражать малейшие нюансы переживаний человека, сказывающуюся, кроме того, в тончайших модуляциях его голоса. О роли улыбки для определения красоты лица человека очень тонко и в то же время очень верно подметил великий художник и поэт, я бы сказал, великий артист и знаток души человеческой и души женской в особенности, Иван Сергеевич Тургенев. Если улыбаясь, писал он, лицо человеческое не становится ни лучше, ни хуже, – оно посредственно; если улыбаясь, оно становится хуже, считай его безобразным, уродливым; если же улыбаясь, оно становится еще лучше, – оно по-настоящему красиво. А уж Тургенев разбирался, как мало кто другой, в красоте вообще, человеческой красоте в частности и красоте женской в особенности. Недаром так волнуют нас «тургеневские девушки». И будут волновать людей всегда.

Невозможно переоценить нравственное воздействие, оказываемое красивым лицом женщины. Достаточно порой бывает одного ее взгляда, чтобы, как говорят, поразить порок в зародыше. И кто в состоянии отрицать, что именно человеческая одухотворенность сообщает женскому лицу и женскому взору необычайную прелесть и необыкновенную силу. Сочетание властности и нежности в одно и то же время – едва ли не главный секрет очарования прекрасного женского лица. Разумеется, что красота лица женщины столь же многообразна, как и все красивое в жизни – мало того, оно разнообразится положительно бесконечно от народа к народу, от поколения к поколению, от человека к человеку, но всегда и неизменно оно носит на себе печать высокой одухотворенности. Каждому в жизни посчастливилось видеть немало красивых женских лиц, но особенную ценность представляют для нас свидетельства больших художников, увековечивших для нас в своих портретах невыразимое обаяние прекрасного женского лица. Нет, я не оговорился: именно в своих портретах, так как в портретах прекрасных женщин, ими написанных или изваянных, столько же внушено самими этими женщинами, послужившими для них натурой, сколько и собственным представлением художника об идеале красоты, и портреты эти представляют для нас совершенно исключительную ценность, так как позволяют нам, что называется, воочию лицезреть эту одухотворенную женскую красоту, постигнутую вдобавок творческим воображением художника, следовательно, идеально обогащенную им. Женская красота выступает перед нами одухотворенной вдвойне.

Из многочисленных женских портретов замечательного русского портретиста начала прошлого века Ореста Кипренского я воспроизвожу здесь лишь два: это портрет Н. В. Кочубей и портрет А. А. Олениной. Кстати, обеими этими женщинами в разное время был сильно увлечен А. С. Пушкин. А это портрет жены Пушкина Наталии Николаевны работы А. П. Брюллова. Все три женских лица поистине прекрасны, на них можно смотреть и смотреть, не отрываясь, но как же они и разительно разны! Во всем облике Н. В. Кочубей доминирует властность, гордое сознание неотразимости своей красоты (илл. 18). В облике А. А. Олениной, – напротив, мягкость и теплота (илл. 19). В облике Н. Н. Пушкиной отмечается прежде всего мечтательная нежность (илл. 20). Не менее выразителен и детский скульптурный потрет работы С. Т. Коненкова «Ниночка». И ее лицо, хотя и по-детски, но в высшей степени по- человечески одухотворено. Одухотворенность отличает всякое человеческое лицо и в любом возрасте – в особенности же прекрасное женское лицо – до такой степени, что можно смело сказать: без одухотворенности нет человека, без одухотворенности нет женщины (илл. 21).

Ясно, возвращаясь к нашей теме, что красота человеческого существа должна отличаться от красоты животного. И если у животного дисгармоничность и неграциозность выражаются в нестройности телесных форм и неплавности движений, то почему и у человека они должны выражаться в этом же одном и единственном отношении?! Не логичнее ли будет предположить, что в человеке отсутствие красоты выражается также и в нарушении главной для него соразмерности, специфично ему присущей – соразмерности физического и духовного облика.

Таким образом, изящество и красота – вовсе не одно и то же. Красоту мы встречаем в животном мире и очень даже не редко, и не только в органической, но, как говорилось, и в неорганической природе. Изяществом же отличается красота человека и преимущественно, понятно, красота женщины. Изящество может быть определено как одухотворенная красота и встречается оно, к слову сказать, не так уже часто. Изящество как поэтически соразмерное единство физического и духовного «я» в человеке – в большой мере дело его собственных рук, собственных усилий по пути интеллектуального, эстетического и морального самосовершенствования, хотя ясно совершенно, что это больше (и неизмеримо больше) относится к духовному облику человека, нежели к его физическому облику. Было бы вместе с тем грубо ошибочным предполагать, будто человек и вовсе не властен над своим физическим обликом: вполне от него зависит заниматься ежедневной гимнастикой, следить за своей фигурой, осанкой, физической опрятностью, как и многое, многое другое, чем пренебречь решительно нельзя без того, чтобы не утратить совершенно элементов физической красоты, данных ему от природы и, напротив, соблюдение чего безмерно способствует приобретению, умножению и развитию таких физических качеств. Сказанным лишний раз подчеркивается одухотворенный характер всяческого человеческого и в частности женского изящества.

Одухотворенность сказывается во всем облике женщины: в нежном овале ее лица, в необыкновенной плавности линий ее фигуры, в упругости и гибкости ее тела, в бархатистости и эластичности ее кожи, в мелодичности и серебристости ее голоса, в мягкости ее манер, в ее пленительной улыбке, в ее пластических движениях и даже в ее легком дыхании, столь счастливо подмеченном Буниным. Главнее же всего, понятно, эта одухотворенность сказывается в чудесном взоре женщины, в ее дивных глазах. Недаром говорится в народе, что глаза – это зеркало души. «Ее глаза» вдохновили А. С. Пушкина на одно из самых лирических его стихотворений (1828 г.).

Ее глаза

Она мила – скажу меж нами —

Придворных витязей гроза,

И можно с южными звездами

Сравнить, особенно стихами,

Ее черкесские глаза.

Она владеет ими смело,

Они горят огня живей;

Но, сам признайся, то ли дело

Глаза Олениной моей!

Какой задумчивый в них гений,

И сколько детской простоты,

И сколько томных выражений,

И сколько неги и мечты!..

Потупит их с улыбкой Леля —

В них скромных граций торжество;

Поднимет – ангел Рафаэля

Так созерцает божество.

(Пушкин А. С. Полн. собр. соч.:

В 10 т. М.; Л.: 1950. Т. 3. С. 65).

Как поясняется в примечании к этому стихотворению, «стихи являются ответом на стихотворение Вяземского “Черные очи”, где воспевались глаза А. О. Россет. Пушкин пишет о глазах Анны Олениной» (См.: Томашевский Б. В. Примечание. // А. С. Пушкин. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л.: 1950. Т. 3. С. 489).

«Ее глаза» вдохновили дореволюционного композитора Б. А. Фитингоф-Шелль («Какой задумчивый в них гений» – отрывок из стихотворения – для голоса с ф-п., СПб., Битнер, б. г.) (См.: Пушкин в музыке: Справочник / Сост. Н. Г. Винокур, Р. А. Каган. М.: 1974. С. 54).

Мы решительно не представляем себе изящную женщину с невыразительными глазами, как не представляем ее себе с неправильными чертами лица, с угрюмым его выражением, с угловатой фигурой, с несобранными или суетливыми движениями, как не можем представить ее себе и с хриплым, низким или грубым и резким голосом, с шероховатой и вялой кожей. Не представляем ее себе и без красивых, мягких, отливающих матовым блеском и обрамляющих лицо волос, без красивого лба, носа, красивых бровей, ресниц. Но мы одинаково не представляем ее себе и с угловатыми, тем более резкими манерами. Я не говорю уже о том, что образ изящной женщины никак не вяжется в нашем представлении с образом женщины, позволяющей себе безнравственный поступок.

Скажем прямо: безнравственной женщины не бывает, как не бывает безнравственного человека вообще. Безнравственным бывает лишь поступок. Человек – по природе существо, способное к безграничному самосовершенствованию – пока жив, разумеется. И потому нельзя отождествлять человека не только с данным определенным безнравственным поступком, но и со всею суммою таких поступков, им доселе допущенных. Но если нельзя говорить о человеке, что он, допуская безнравственный поступок, безнравствен, то можно и дóлжно говорить, что в данный определенный момент, совершая безнравственный поступок, он находится (пребывает) в состоянии безнравственности. Не говорите, что здесь приложима поговорка «что в лоб, что по лбу», ибо негоже смешивать свойство какой-либо вещи и ее состояние. Если я говорю «безнравственный человек», то я приписываю ему это свойство – безнравственность, тогда как на самом деле он находится лишь в состоянии безнравственности, из которого он может выйти совершив нравственный поступок. Кстати, этот нравственный поступок будет состоять прежде всего в исправлении ранее допущенного безнравственного поступка, если это еще возможно, понятно. Если бы безнравственный поступок делал человека безнравственным, как это нередко себе представляют, т. е. наделял бы человека свойством безнравственности, то совершивший его человек не был бы и вовсе способен на нравственные поступки. Следует вместе с тем всегда помнить, что безнравственный поступок, допускаемый человеком, в условном смысле вечен: никакое время не в силах сделать бывшее не бывшим. И это должно быть признано очень важным предостерегающим мотивом для человека, решившего раз и навсегда следовать во всем безусловным повелениям собственной совести – совести всего трудового человечества, а значит, и всего человечества эпохи.

Представление о женском изяществе обязательно связано с представлением о высокой нравственности.

Следовательно, нет изящной женщины, в которой красота фигуры не слилась бы с красотой духа, – не слилась бы, понятно, вполне своеобычным и самобытным образом, своеобразным в высшей степени – применительно к возрасту женщины и к ее индивидуальным особенностям, которые, конечно, неисчислимы, не поддаются ни малейшему учету. И кто в состоянии измерить такое изящество?!

Специфически женское изящество (а это и есть специфически человеческое изящество: «изящный мужчина» – ирония) находит свое особенное выражение в каждом из решающих возрастов женщины: в девочке-ребенке, в девочке-подростке, в девушке, в женщине – любимой и любящей, в женщине-матери. Короче говоря, это чисто женское изящество представляется органичным в женщине, присуще ей едва ли не с рождения (даже в колыбели девочку оно отличает сравнительно с мальчиком), хотя и раскрывается это изящество женщины вместе с ее ростом – и физическим и духовным. Коротко говоря, изящество как таковое вполне неразрывно со всем существом женщины – именно как женщины. Дело не меняется от того, что красивых женщин мы встречаем не так уже часто, как раз напротив – очень даже редко. Вопрос ставится по сущности, и иначе как по сущности его и ставить нельзя: если существует красота в мире человека, то это красота женщины. При этом речь идет, понятно, о настоящей, живой, полнокровной красоте – красоте телесной, душевной и духовной в одно и то же время. Такую чисто женскую красоту мы и именуем изяществом. Для мужчины достаточно не быть уродом – в физическом плане, разумеется, а не нравственном, для женщины же одна нравственная красота не исчерпывает и не может исчерпать понятия женской красоты.

Решительно каждый возраст женщины сообщает ее изяществу свой особый колорит. Уже по одной походке мы узнаем девочку. Вся ее фигурка, как и черты лица, как и косы, ее украшающие, буквально дышат грациозностью, немыслимой у мальчика, и выдает ее чисто женское стремление нравиться. Нет девочки (и не может быть – в этом вся суть!), которая не мечтала бы быть красивой, которая не считала бы себя красивой, точнее, не искала бы в себе быть красивой (ревниво не подмечала бы в себе эти черты, даже малейшие черточки красоты и не выставляла их к своей выгоде), – до того понятие о женщине в любом возрасте связывается с понятием о красоте. И девочка, как и женщина, точнее – как женщина всячески стремится украсить себя, чтобы выглядеть еще более красивой, она, кстати, очень хорошо знает, чтó к ней идет из одежды или украшений и какого цвета и что способно оттенить еще больше ее красоту. И для девочки – как для женщины – также естественно простаивать часами (это, конечно, гипербола, притом избитая, но уже самоё ее появление знаменательно!) у зеркала, как это показалось бы странным и непростительным для мальчиков – до определенного возраста, разумеется, – пока у них не является потребность нравиться девочкам. Недаром Венера часто изображается с зеркалом: «Венера с зеркалом» (или «Венера перед зеркалом») так же естественно звучит, как обидно прозвучало бы: «Аполлон с зеркалом». Правда, древнегреческая мифология сохранила нам сюжет о том, как юноша любовался на собственное изображение, если не в зеркале, то в чистых водах ручья, в которых, как в зеркале, он отражался «весь, во всей своей красе». Правда, сюжет этот весьма и весьма печален, ибо юноша был жестоко наказан Афродитой за то, что не любил ни одной женщины, влюбивши его в самого себя. Он умер от мук неутоленной любви и «на том месте, где склонилась на траву голова Нарцисса (так звали юношу) вырос белый душистый цветок – цветок смерти; нарцисс зовут его» (Кун Н. А. Легенды и мифы Древней Греции. М.: 1955. С. 55–56). Однако в дальнейшем образ «Самовлюбленного Нарцисса» приобрел иронический характер и прилагается к мужчине, любующемуся на собственную красоту, тогда как женщине любоваться на себя в зеркале никогда и никем не «запрещалось», ибо это казалось сообразным с самой природой естества.

Одну такую «Венеру с зеркалом» я позволил себе воспроизвести здесь. Откровенно признаюсь, что из всех Венер, изображавшихся доселе перед зеркалом, эта кажется мне самой привлекательной, она, во всяком случае, самая оригинальная из всех мне известных и принадлежит кисти Веласкеса. И в самом деле, обычно Венера изображалась сидящей перед зеркалом и, хотя бы вполоборота, обращенной к нам лицом. В этой же известной картине она изображена лежащей и со спины. Ее лицо мы видим лишь отраженным в зеркале, она как бы любуется на это свое изображение в зеркале, которое услужливо держит перед ней в свою очередь любующийся на нее Амур. Удивительно юное, гибкое и стройное обнаженное женское тело, как и выражение лица женщины, так и излучают тепло и жизнерадостность, отличаются необыкновенным и нежным изяществом (илл. 22).

Для иллюстрации нашей мысли воспроизведем еще одно обнаженное женское тело, принадлежащее кисти Тициана, – в картине «Пастух и нимфа». Нимфа Тициана, как и Венера Веласкеса обращенная к нам спиной, не представляется нам столь же изящной: она больше вызывает вожделение, нежели доставляет удовлетворение эстетическое (илл. 23). И это именно, как мне думается, и хотел подчеркнуть художник, стремясь придать простоватому буколическому содержанию – в противоположность традиционной идеализации – нарочито, я бы даже сказал, грубо реалистическую окраску, а вместе и интерпретацию. И все же сказочность мотива явственно ощущается и в этом произведении, в особенности если его сопоставить с «Натурщицей» А. А. Дейнеки. Здесь перед нами уже вполне реалистическая трактовка образа обнаженной женщины со спины, уже без какой бы то ни было идеализации (илл. 24).

Неподражаемым изяществом отличается другое полотно Тициана «Венера перед зеркалом», несмотря на то, что богиня предстает перед нами, в отличие от Венеры Веласкеса, непривычно и, конечно, намеренно полной, как бы демонстрируя роскошь своих форм. В особенности приковывает к себе ее удивительно нежное лицо, это незабываемое, исполненное одухотворенности и чисто женской мягкости лицо (илл. 25). Любопытная деталь: смотрясь в зеркало сбоку, женщина стыдливо и инстинктивно прикрывает обращенную к нему левую грудь, оставляя открытой правую, в зеркале не отраженную и поэтому ею не видимую.

Зеркало – это второе «я» женщины (если так еще никто не выразился, то скажу прямо, что эта вырвавшаяся у меня фраза очень удачна!). Женщина изящна, но в ней, во-первых, неистребима потребность постоянно удостоверяться в этом, и, во-вторых, такая же потребность становиться еще более красивой. Даже угловатость девочки-подростка отличается от той же угловатости подростка-мальчика, – отличается своеобразной и почти непередаваемой прелестью: она знает, что ей вот- вот предстоит стать девушкой и соответственно ведет себя. Я не говорю уже о трогательной красоте, связанной с едва уловимым переходом от девочки к девушке, когда она, еще не переставая быть девочкой, уже в чем-то и девушка. И это одинаково сказывается как в ее внешности, так и в поведении. Любопытство, вообще свойственное женщине, в этом возрасте сказывается весьма и весьма по особенному: она всё вопрошает себя, а нередко, если отличается непосредственностью, обращается с этим же вопросом к взрослым, которым доверяет: «Скажите, я еще девочка или уже девушка?» Вроде того, имею ли я уже право влюбиться? И влюблять в себя? Особенной же поэтичностью, понятно, отличается целомудренная изящность девушки. Именно ее воспел в своем известном стихотворении наш соотечественник и современник Сергей Александрович Есенин. Его лирика принадлежит, можно думать, к лучшему созданному во всей мировой поэзии. Недаром А. М. Горький писал о нем, что он – орган, специально созданный для поэзии. Но из всех его стихотворений, воспевающих девическую красоту, это мне представляется наиболее лиричным (1915–1916 гг.)

Не бродить, не мять в кустах багряных

Лебеды и не искать следа.

Со снопом волос твоих овсяных

Отоснилась ты мне навсегда.

С алым соком ягоды на коже,

Нежная, красивая, была

На закат ты розовый похожа

И, как снег, лучиста и светла.

Зерна глаз твоих осыпались, завяли,

Имя тонкое растаяло, как звук,

Но остался в складках смятой шали

Запах меда от невинных рук.

В тихий час, когда заря на крыше,

Как котенок, моет лапкой рот,

Говор кроткий о тебе я слышу

Водяных поющих с ветром сот.

Пусть порой мне шепчет синий вечер,

Что была ты песня и мечта,

Всё ж кто выдумал твой гибкий стан и плечи —

К светлой тайне приложил уста.

Не бродить, не мять в кустах багряных

Лебеды и не искать следа.

Со снопом волос твоих овсяных

Отоснилась ты мне навсегда.

(Есенин С. Собр. соч.:

В 5 т. М.: 1961. Т. 1. С. 204–205).

Слов нет, красота девушки вполне заслужила такое стихотворение, но ведь особенным очарованием отличается также и красота женщины, любимой и любящей, высшего своего развития, без всякого сомнения, достигающая в женщине-матери, когда женщина выступает в полном и блистательном расцвете своего высокого человеческого и одновременно женского достоинства. Торжество материнства есть одновременно и торжество женственности, торжество всех женских чар, есть в то же время торжество изящества. Можно думать, что все предыдущие возрасты женщины подготавливают ее – как к венцу – к этому самому ответственному, но зато и самому прекрасному таинству ее жизни.

Ибо это и в самом деле таинство, невзирая на то, что мы вполне постигаем его причину, таинство постепенного созревания в только что родившемся младенце женщины-матери.

Выло бы несправедливо отрицать наличие чудесного в жизни. Как раз напротив: чем больше размышляешь, чем глубже проникаешь в природу вещей, тем все больше истинно чудесного в ней обнаруживаешь. И только человек, наскучивший жизнью, потерявши вкус к ней, способен с одинаковым равнодушием взирать на ничтожное и великое, на безобразное и красивое, на вседневное и редкостное, способен не замечать чудес, которые природа и человеческая жизнь доставляют нашему чувству и уму не так уж редко, как это может показаться на первый взгляд, ибо чудесное содержится даже в самом, казалось бы, примелькавшемся. В самом деле, разве не поражает наше воображение, как чудо, каждый новый красивый восход или закат солнца, каждое новое цветение яблони или вишни, каждое новое наступление весны? Мы не говорим уже о таких, по существу, самых обычных фактах, как рождение или смерть, как созревание и осуществление высокохудожественного замысла, как рождение новой, неслыханной дотоле мелодии. Все это, как и бесконечно многое другое, столь же чудесно, сколь и естественно и вовсе не менее чудесно и поразительно от того, что закономерно. Нас никогда не в состоянии поразить по-настоящему «чудо» в религиозном смысле этого слова, ибо мы знаем заранее, что бог «все может», чему же удивляться? А вот как лишенная разума, вполне стихийная природа «умудрилась» породить разумное и нравственное существо, каков человек, – это и в самом деле поражает наше воображение и наш ум как чудо, невзирая на то, что мы вполне постигаем его причину.

Мы никогда не перестанем удивляться тому как зарождается, созревает, раскрывается и развертывается во всем своем блеске и одухотворенности ослепительная красота женщины – изящество.

Изяществом отличается вся фигура женщины, начиная с ее роста. Рост этот не может сколько-нибудь значительно превышаешь выработанный природой эталон. Не может он и сколько-нибудь значительно быть ниже такого эталона. Во всех случаях рост этот не должен превышать роста мужчины, но должен быть определенно ниже его. Да и во всех отношениях изящная женщина всегда выглядит миниатюрной сравнительно с мужчиной, в противном случае, как бы она ни была гармоничной и грациозной во всех прочих отношениях, она выглядит громоздкой, а громоздкость с изяществом в собственном смысле, конечно, не вяжется.

При соответствующем росте и полноте фигура женщины изящна, как говорится, от головы до ног. Изяществом отличается, как уже говорилось, каждый изгиб тела женщины. Изяществом отличается форма головы и прическа (ведь нет ничего поэтичнее женских волос!). Изяществом отличаются черты лица, очерк глаз, линии бровей и ресниц, форма лба, носа, ушей, подбородка. Изяществом отличается шея. Изяществом отличаются плавно покатые, производящие впечатление детской беспомощности, плечи женщины, женский торс, кожа, руки и ноги, пальцы на них и даже форма и цвет ногтей. Ведь мы с полным основанием, а отнюдь не метафорически только, говорим о красиво посаженной голове, об изящном рисунке бровей. И я нисколько не удивлюсь, если кто-нибудь и в самом деле слышал «шорох ее ресниц»: значит, он обладает утонченным и романтическим, истинно музыкальным слухом. Ну, а ресницы, значит, и в самом деле хороши… Короче говоря, изящество никогда и ни в чем не изменяет женщине, ибо оно свойственно ее природе, свойственно ей именно как женщине.

Изяществом напоён голос женщины. И голос этот одинаково говорит о внутренней красоте женского существа, красоте ее души, ее внутреннего мира, и о телесной, физической ее красоте. И если бы потребовалась материализация идеи о неразрывном единстве красоты тела и красоты духа женщины, то нельзя было бы сыскать лучшую, нежели женский голос. Вот почему в музыке полнее и адекватнее, чем в других отраслях искусства, выражаются тончайшие нюансы человеческих переживаний, тончайшие изгибы души человеческой. Ни одно искусство так не завораживает, так не обволакивает человеческую душу, так властно не заставляет ее звучать в унисон с изображаемым переживанием, как музыка. И интимнейший секрет этого действия музыкального произведения – ни с чем не сравнимая красота обворожительного женского голоса, нежнейших его интонаций. И если и всякое истинное произведение искусства вечно, т. е. доколе живо человечество, будет будить в нем самое заветное, то истинно музыкальное произведение в этом смысле вечно вдвойне. Легко понять, как необычайно возрастает нравственное воздействие музыкального произведения, в особенности же вокальная партия, исполняемая красивой женщиной, когда звучит в нем тема женственности – женской нежности и женской красоты.

О роли женской красоты, в том числе и женского голоса, в жизни человека, об их могущественном нравственном действии написаны многие и многие страницы в истории изящной словесности, и эти страницы едва ли не лучшие в ней. Но даже и среди этих всемирно прославленных и незабываемых страниц (к ним относятся, например, стихи, составившие «Лирическое интермеццо» Гейне) отнюдь не затерялось и живет поныне своею особенною жизнью знаменитое пушкинское стихотворение, посвященное Анне Петровне Керн, с которой он впервые встретился в доме Олениных в 1819 г., когда ей было 19 лет, и вновь встречавшийся с ней в Тригорском, в котором она гостила летом 1825 г. В день ее отъезда из Тригорского он и вручил ей эти стихи. Я долго думал, воспроизводить ли здесь это стихотворение, столь широко известное, что, казалось бы, давно уже (оно написано в 1825 г.) должно стереться производимое им впечатление. Ан нет! Несмотря на прошедшие полтораста лет, оно стучится в сердце с той же силой, как если бы оно со всей неожиданностью явилось бы только вот сейчас, сию минуту. Недаром оно произвело впечатление даже… на Остапа Бендера. Я очень хорошо представляю себе то ошеломляющее действие, какое оно должно было оказать на современника, в одно прекрасное утро открывшего «Северные цветы» на 1827 год, и какая при этом гордость должна была охватить его – за Пушкина, за родную литературу, за великий русский язык, на котором звучат такие строки:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

В томленьях грусти безнадежной,

В тревогах шумной суеты,

Звучал мне долго голос нежный,

И снились милые черты.

Шли годы. Бурь порыв мятежный

Рассеял прежние мечты,

И я забыл твой голос нежный,

Твои небесные черты.

В глуши, во мраке заточенья

Тянулись тихо дни мои

Без божества, без вдохновенья,

Без слез, без жизни, без любви.

Душе настало пробужденье:

И вот опять явилась ты.

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

И сердце бьется в упоенье,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь.

(Пушкин А. С. Полн. собр. соч.:

В 10 т. М.; Л.: 1950. Т. 2. С. 265.)

Не правда ли, товарищ, я бы в чем-то – и весьма важном – погрешил против своей темы, темы настоящего сочинения, если бы не воспроизвел здесь это стихотворение, хотя оно стократ известно каждому – я думаю, не только в нашей стране, но и в любой другой, где читают люди. Те же, кто его и в самом деле не читал, – как много они теряют!.. Ведь, помимо всего прочего, в этом стихотворении отразились всем известные события его личной жизни, в частности, ссылка в село Михайловское, так трогавшие сердца его друзей и единомышленников во всей стране («В глуши, во мраке заточенья тянулись тихо дни мои»…) Я должен был воспроизвести это стихотворение, так как положительно невозможно писать о красоте женщины и ее значении для нравственного роста человечества и не сослаться на это стихотворение, в котором поистине гениально и так высокопоэтично показано и то, и другое. Любопытно, что и здесь поэт употребляет слово «гений» («гений чистой красоты»), – как и в стихотворении, посвященном Олениной – «Ее глаза»: «Какой задумчивый в них гений». Мысль здесь совершенно понятна: гений и женская красота – одно.

Восемнадцать композиторов положили на музыку эти дивные пушкинские строки, и среди них великий Глинка (1842 г.). Первым среди наших композиторов откликнулся на них А. А. Алябьев (1832 г.), а последним (1961 г.) – разумеется, пока последним – Г. Н. Синисало, поставивший балет в 3 д. на основе произведения М. И. Глинки. Премьера была поставлена в Казани, Госуд. театром оперы и балета 12 апр. 1962 г. Автор сценария и балетм. И. Смирнов, худ. Э. Нагаев (см.: Пушкин в музыке: Справочник / Сост. Н. Г. Винокур, Р. А. Каган. М.: 1974. С. 68–69).

Однако продолжаем углубляться в природу этой столь прославленной красоты женщины. Качество изящества, присущее женскому существу от природы, как талант, как его истинный гений, еще более утончается и обогащается сознательным претворением его в себе женщиною, намеренным культивированием ею в себе этого качества, – с совершенным, по возможности, исключением всего, что в физическом и нравственном отношении ему противоречит – путем систематических физических упражнений, занятий гимнастикой, в особенности художественной гимнастикой (в том числе и фигурным катанием на льду), бегом, плаванием, ходьбой на лыжах, и путем неустанного интеллектуального, эстетического и морального самосовершенствования.

Откуда же у женщины эта дивная черта – изящество? Конечно, первопричину следует искать в ее половом достоинстве. Женщина в половом отношении, следовательно, в главном для нее, именно как для женщины, отношении вполне зависит от мужчины, и природа на протяжении бездны времен позаботилась о том, чтобы женщина была привлекательна для мужчины, покоряла бы его силою своих чар. Ведь без мужчины женщина не только не в состоянии удовлетворять свои естественные половые потребности, но не в состоянии, – что главнее всего, – выполнить свою роль и назначение матери – продолжательницы рода человеческого. Мужчина во всяком случае не в такой степени зависит от женщины, как она от него. Но эта чисто животная (чисто биологическая) причина неизбежно преломляется через призму общественной природы человека. И эта созданная природой зависимость в половом отношении женщины от мужчины социально преобразуется в обратную зависимость мужчины от женщины. Иными словами, то же изящество, которое явилось прямым действием ее зависимости от мужчины, сделалось со временем, по мере его совершенствования и в процессе общественно-исторического развития человечества, в свою очередь, причиной для коренного изменения установленной природою зависимости – для установления обратной зависимости мужчины от женщины. Между прочим, я предпочитаю говорить «действие» в том случае, когда оно противостоит причине, и «следствие», лишь когда оно противостоит основанию. Если первое имеет онтологический смысл, то второе – логический. А оба смысла эти далеко не всегда совпадают. Так, мы о действии нередко заключаем по причине, и здесь действие выступает в роли основания, а причина – следствия. Поэтому приходится только удивляться распространенному среди наших ученых, в том числе и в учебниках и курсах, термину «причинно-следственное отношение», термину, как это очевидно, не выдерживающему критики. Женщина, продолжаем, однако, нить нашего повествования, не только не чувствует себя угнетенною этою зависимостью (в половом отношении, о котором единственно здесь и идет речь) от мужчины, но, напротив того, преисполнена сознания своего высокого назначения именно как женщины, и это гордое чувство, переворачивающее рожденное природой соотношение, таится в покоряющей силе женской красоты.

К многим тысячелетиям «скульптурной» работы природы, изваявшей женщину в качестве изящного существа, присоединились, таким образом, многие же тысячелетия скульптурной работы общества, еще более усовершенствовавшей это изящество женщины. Нечего и говорить о том, что как природа, так и история (общество) оформляли женщину в качестве изящного существа вполне стихийно, повинуясь заложенным в них закономерностям. Сама же женщина помогала им (природе и истории) в этом вполне сознательно, творчески преобразуя себя систематическим физическим трудом и физическими упражнениями, равно как и всесторонним совершенствованием своего духовного «я», также служившего к развитию ее изящной натуры, и с этими реальными усовершенствованиями всего облика женщины, причиной которых уже явилась сама женщина и совершавшимися, как это ясно само собой, в течение длительного времени, и природа и история не могли уже «не считаться» в их дальнейшей, повторяю, чисто стихийной скульптурной работе, пока они совместными усилиями и не сотворили того изящества, которое поражает нас в современной женщине, как чудо и которое составляет первую черту женственности – как таковой.

Короче говоря, женская красота – продукт природы и истории, естества и культуры, продукт стихийного и разумного начала в природе вещей, одинаково «позаботившихся» о том, чтобы сделать равными, зависимыми друг от друга, оба пола, составляющие две половинки единого человечества. При этом, очень справедливо было сказано (Е. Евтушенко), женщина отнюдь не унизилась до равенства с мужчиной, (экая честь!), но именно своею женственностью, нравственно воздействуя на мужчину тем именно, что составляет ее исконное женское начало, поднимает его до собственного уровня.

Конечно, от нас не скрыты и слабости прекрасного пола, и об этом едва ли следовало бы говорить, как не скрыты и злоупотребления ими своей красотой, но совершенно естественно, что не они интересуют нас в этом сочинении, посвященном женственности, так же, как, впрочем, и слабости мужского пола. Говорят, например, о женском вероломстве, женском коварстве и т. д. и т. п., но не приходится доказывать, что и вероломства и коварства мы больше чем достаточно находим и у мужчин. Впрочем, и то и другое, притом как у женщин, так и у мужчин, – явления вполне социального свойства и вместе с социалистическим переустройством общества и с его вечным совершенствованием уже на коммунистических началах эти уродующие прекрасное человеческое лицо явления исчезнут, как ночные кошмары с пробуждением дня. В целом же женские слабости не в пример легче мужских слабостей и жестокостей. Но не о них, повторяем, не о женских слабостях идет у нас речь, а, как раз напротив, о том именно, что составляет нравственную силу и славу женщины, что составляет истинный лик женщины, а не о том, что уродует его, речь идет об истинно человечном в женщине – о женственности и об ее первом элементе – изяществе. Но и в этом свете для нас не секрет, и об этом мы уже, кажется, говорили, что изящество, о котором трактуется в этой главе, конечно, не повседневное явление. Как раз напротив, осуществление его очень трудно, но ведь и все прекрасное трудно, как утверждает в «Этике» Спиноза, – и существует оно, прибавим от себя, скорее в идеале, чем в действительности, хотя и не только в идеале. Но даже и идеал этот – не следует забывать – порожден, конечно же, той же действительностью, что лишний раз свидетельствует о том, что если его осуществление и трудно, то не так уж и редко («Этика» Спинозы, как известно, заканчивается словами: «…Все прекрасное так же трудно, как и редко» (Спиноза Б. Этика. М.: Соцэкгиз, 1932. С. 222)). И в жизни и в женщине гораздо более красоты, чем мы об этом подозреваем, и это очень и очень обнадеживает, настраивает на оптимистический лад.

Каждый читатель в ходе изложения, несомненно, воспроизводит перед своим умственным взором не раз виденные им на самом деле, в самой жизни те или иные фрагменты из написанной нами картины женского изящества. А может статься, что тому или иному читателю даже посчастливилось встретить женщину, соединившую в себе все элементы изящества в незабываемое целое. И уже безусловно возникали перед ним немеркнущие произведения искусства, в которых женская красота нашла свое идеальное воплощение. К этому нам остается еще прибавить, что облик изящной женщины в действительности бесконечно богаче нарисованного нами, ибо разнообразится бесчисленными особенностями и оттенками: красивыми бывают не только синие или серые глаза (всяких оттенков), но и черные или карие очи, и не только прямые пепельные волосы, но и волнистые темные; и разного рода сочетания, составляющие в той или иной из знакомых нам женщин ее совершенно особое, одной ей присущее очарование, если при этом учесть и не поддающиеся выражению оттенки ее духовного существа, – поистине не знают границ. Сколько красивых – и нежных и строгих в одно и то же время – женских лиц и сколь разные они: разнообразие женского изящества так же неисчерпаемо, как и разнообразие всего живого, растущего и развивающегося на свете. Красота жизни индивидуальна – в самой высокой степени, и было бы безрассудством сочинять ее каноны!

До чего разнообразна красота одних только женских волос. А ведь волосы – чрезвычайно характерная черта женского облика! Мы не представляем себе женщины, которая не заботилась бы о своей прическе, и вполне уважаем в ней эту черту, тогда как с известным пренебрежением относимся к мужчине, слишком много внимания уделяющего своей прическе и вообще внешности. О романтическом действии своих волос женщина знает с самого раннего, дошкольного возраста и ухаживает за ними всю жизнь: девочкой – за своими косичками, которые она то и дело повязывает яркими шелковыми (или капроновыми) бантами; девушкой – за своей косой, которую она то и дело перебрасывает через плечо к себе на едва развившуюся грудь или же обвивает вокруг головы, женщиной – за своей прической, нередко весьма и весьма замысловатой. Волнующее действие женских волос в их естественном «неубранном» виде очень хорошо, как мне кажется, показано на картине Тициана «Мария Магдалина» (1540-е годы, галерея Питти во Флоренции). Волна этих запоминающихся волос едва прикрывает ее наготу, оставляя совершенно открытой ее красивую грудь; мягкость, необычайную тонкость, шелковистость, «женственность» этих дивных волос вы как бы ощущаете на ощупь (илл. 26).

Трудно, очень трудно в творениях мирового искусства, в которых женские образы представлены весьма и весьма многообразно, отобрать такие, которые наглядно продемонстрировали бы перед нами сказанное в настоящей главе. Кто-кто, а большие художники разбирались в природе женской красоты. Конечно, элементы вкуса здесь почти неизбежны, но ведь не к ним сводятся творения как старых, так и новых мастеров. Тем не менее, несмотря на очевидные трудности в выборе иллюстраций для настоящего издания, я попытался сделать это, хотя и заведомо знаю, что каждый из моих читателей может предложить образцы женского изящества в искусстве более впечатляющие, нежели иные из предлагаемых мною, хотя шедевры мирового искусства, на которые я здесь ссылаюсь, едва ли могут быть оспорены, – ведь они давно уже получили всеобщее признание благодарного человечества. Я попытался это сделать, во-первых, для того, чтобы сказанное словами обрело живую плоть в руках художника; было бы просто неразумно пренебречь нетленными художественными ценностями, созданными на протяжении веков, коль скоро они так помогают нам разобраться в природе женской красоты и, стало быть, женственности, единственного предмета настоящего трактата. Тем более, что я глубоко убежден, что они с неопровержимостью (а лучше – аподиктично, с очевидностью) свидетельствуют в пользу развиваемых нами в этом сочинении взглядов. Я это делаю, во-вторых, для того, чтобы самому лишний раз насладиться лицезрением прославленной женской красоты, неописуемым никакими словами совершенством красоты женщины. Ведь в этих произведениях, и не только скульптурных, но и живописных, и воочию видишь и осязательно ее ощущаешь. Я не скрою, что каждый раз, как я буду брать в руки эту книгу (когда она увидит свет, разумеется), которую, кстати, я успел полюбить (почему мне не признаться и в этом?) и которую мне очень хотелось бы сделать изящной, как по содержанию, так и по форме – под стать теме, каждый раз, как я буду ее просматривать, мне будет приятно вновь встретиться с этими излюбленными мною женскими образами.

С одним таким образом Прекрасной незнакомки (так я его условно назвал – на манер известной картины И. Н. Крамского, хранящейся в Третьяковской галерее; впрочем, ее точное название, кажется – «Неизвестная» – 1883 г.), с одним таким образом я Вас уже познакомил, читатель, – этот образ взят мною из картины Э. П. Борисова-Мусатова «Весна». И вот сопоставьте эту картину одетой девушки Борисова-Мусатова, хранящуюся в Русском музее, с картиной обнаженной девушки Жана Огюста Доминика Энгра «Источник», хранящейся в Лувре (илл. 27). Казалось бы, что может быть общего между этими столь разнородными картинами двух авторов, которых к тому же разделяют и национальность и время: русский художник родился (1870 г.) спустя три года после смерти французского художника (1867 г.). А роднит обе эти женские фигуры одна общая черта – изящество, как оно нами определено выше – как специфически женская красота, в которой органично сплавлены воедино ее физический и духовный облик. Удивительным, чисто женским изяществом веет на нас как от первой фигуры одетой и обращенной к нам спиной русской девушки (о красоте ее лица, как уже говорилось, мы можем только догадываться), так и от смотрящей прямо на нас (это – для образности: она даже не подозревает присутствия кого бы то ни было) обнаженной юной француженки.

Теперь сопоставьте обе эти фигуры с фигурой Склонившейся девушки из храма № 2 в Аджанте (Индия), о которой во «Всеобщей истории искусств» как нельзя более справедливо сказано, что она «полная грации, изящества и нежной женственности» (Виноградова Н., Прокофьев О. Искусство Древней Индии // Всеобщая история искусств. М.: Искусство, 1956. Т. 1: Искусство Древнего мира. С. 435) (илл. 28). Четырнадцать столетий и тысячи километров отделяют эту девушку-индианку от знакомых уже нам и почти что наших современниц русской и французской девушек. А женское изящество присуще им троим едва ли не в одинаковой степени и, что главнее всего, присуще каждой из них совершенно по-своему, по особенному. Поразительное изящество всех трех женских фигур, в особенности же, понятно, фигур обнаженных, можно с полным основанием уподобить дивной симфонии: это настоящая музыка человеческого тела. И это как бы разрозненные Три грации.

А вот три грации, соединившиеся в танце («Танцующие Оры»), и принадлежат они резцу итальянского скульптора прошлого века Карло Финелли. (илл. 29) Статуя создана в 1824 г. Хотя нет прямых указаний, чтобы она называлась «Три грации», но это, несомненно, оригинальная трактовка именно этой темы. Сюжет Трех граций, столь излюбленный художниками во все времена, восходит своими истоками, как многие другие «вечные сюжеты», к древнегреческой мифологии, – именно к мифу о суде Париса, в котором трое богинь оспаривали друг у друга право называться Прекраснейшей. Вот как повествует об этом уже цитировавшийся нами Н. А. Кун: «В обширной пещере кентавра Хирона отпраздновали боги свадьбу Пелея с Фетидой. <…> Веселились боги. Одна лишь богиня раздора Эрида не участвовала в свадебном пире. Одиноко бродила она около пещеры Хирона, глубоко затаив в сердце обиду на то, что не позвали ее на пир. Придумала, наконец, богиня Эрида, как отомстить богам, как возбудить раздор между ними. Она взяла золотое яблоко из далеких садов гесперид; одно лишь слово написано было на этом яблоке – «Прекраснейшей». Тихо подошла Эрида к пиршественному столу и, для всех невидимая, бросила на стол золотое яблоко. Увидали боги яблоко, подняли и прочли на нем надпись. Но кто из богинь прекраснейшая? Тотчас возник спор между тремя богинями: женой Зевса Герой, воительницей Афиной и богиней любви златой Афродитой. <…> Обратились к царю богов и людей Зевсу богини требовали решить их спор.

Зевс отказался быть судьей. Он взял яблоко, отдал его Гермесу и велел ему вести богинь в окрестности Трои, на склоны высокой Иды. Там должен был решить прекрасный сын царя Трои Приама, Парис, которой из богинь должно принадлежать яблоко, которая из всех – прекраснейшая. <…>

Вот к этому-то Парису и явились богини с Гермесом. <…>

Смутился Парис. Смотрит он на богинь и не может решить, которая из них прекраснее. Тогда каждая из богинь стала убеждать юношу отдать яблоко ей. Они обещали Парису великие награды. Гера обещала ему власть над всей Азией, Афина – военную славу и победы, Афродита же обещала ему в жены прекраснейшую из смертных женщин, Елену, дочь громовержца Зевса и Леды. Недолго думал Парис, услыхав обещание Афродиты: он отдал яблоко ей. Таким образом, прекраснейшей из богинь была признана Парисом Афродита» (Кун Н. А. Легенды и мифы Древней Греции. М., 1955. С. 247–249).

Вообще говоря, смысл Трех граций состоит именно в том, чтобы показать красоту обнаженного женского тела во всех ракурсах: с лица, со спины и в профиль. Однако и художники и скульпторы во все времена допускали также и отступления от этой традиционной трактовки образа, сводившиеся главным образом к различному расположению фигур. Можно сослаться, например, на Три грации кисти Рафаэля: 1500–1502 гг. Музей Конде. Шантийи (илл. 30) . У Финелли же и вовсе новая трактовка. Прежде всего, в отличие от традиционных Трех граций, эти три девушки показаны одетыми – в легкие платьица. Затем, если в традиционных Трех грациях фигурируют девушки с вполне развитыми формами, то здесь с едва созревшими, почти девочки. Если, далее (по традиции) девушки показаны в состоянии покоя, то здесь – в движении, в плавном танце. Наконец, последняя особенность композиции: фигуры обнявшихся девушек расположены в ряд и лицом к нам. Нельзя не согласиться с тем, что эта трактовка Трех граций удачно выражает мысль, что грациозность как таковая характеризует именно движение, гармоничность движений. И вот почему вся группа производит удивительно музыкальное впечатление, как танец маленьких лебедей в балете П. И. Чайковского. Автор скульптуры как бы говорит: мои три юные девушки очень грациозны, это вы видите сами, но сколько еще более грациозной прелести откроется в них, когда они продемонстрируют перед вами весь танец целиком, когда во время движения каждая из них будет раскрываться перед вами все более и более, со всеми неповторимыми особенностями единственно только ей присущих красот.

О «пляске граций» и «нимфах, сплетенных в хоровод» писал К. Н. Батюшков. Привожу соответствующий отрывок:

А когда в сени приютной

Мы услышим смерти зов,

То, как лозы винограда

Обвивают тонкий вяз,

Так меня, моя отрада,

Обними в последний раз!

Так лилейными руками

Цепью нежною обвей,

Съедини уста с устами,

Душу в пламени излей!

И тогда тропой безвестной,

Долу, к тихим берегам,

Сам он, бог любви прелестной,

Проведет нас по цветам

В тот элизий, где все тает

Чувством неги и любви,

Где любовник воскресает

С новым пламенем в крови,

Где, любуясь пляской граций,

Нимф, сплетенных в хоровод,

С Делией своей Гораций

Гимны радости поет, —

Там, за тенью миртов зыбкой,

Нам любовь сплетет венцы,

И приветливой улыбкой

Встретят нежные певцы.

Приводя этот отрывок, автор книги «В созвездии Пушкина», Всеволод Рождественский справедливо заключает: «Гармоничная свежесть, ясность, чистота стиховой ткани не могли не пленять современников, не говоря уже о светлом, радостном колорите мысли… Гармония русской поэтической речи, по существу, впервые была освоена Батюшковым, поддержана Жуковским, а в дальнейшем развита и углублена юным Пушкиным» (Рождественский В. В созвездии Пушкина. М.: Современник, 1972. С. 56–57).

В стихотворении из цикла «Подражания древним» (ориентировочно 1833 г.), говоря о трех чашах, которые «бог веселый винограда» позволяет «выпивать в пиру вечернем», поэт первой называет чашу, выпиваемую «во имя граций, обнаженных и стыдливых» (см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1950. Т. 3. С. 244). Это стихотворение («Бог веселый винограда») положил на музыку Б. В. Асафьев (для голоса с ф-п., 1836 г.) (Пушкин в музыке: Справочник / Сост. Н. Г. Винокур, Р. А. Каган. М.: Сов. композитор, 1974. С. 23).

В балете изящество тела женщины обретает свой особый и в высшей степени выразительный язык. Мы видели, что оно – тело женщины – и в состоянии покоя говорит, и говорит весьма красноречиво, но – молча. В движении же, в особенности в целесообразно и музыкально организованном движении, при всем его строго рассчитанном лаконизме, оно говорит явно и внятно. Балет – это язык женского тела. И это до такой степени верно, что все тончайшие модуляции женского голоса находят свое отчетливое выражение в движениях женского тела. И если бы потребовалось предметное доказательство строжайшего единства души и тела в человеке (в данном случае – в человеке-женщине), то убедительнейшее такое доказательство – балет, в его высоких, строгих, классических формах, разумеется. Балет – это самораскрывающееся женское изящество, изящество, говорящее на своем адекватном языке, кстати, языке общечеловеческом.

Эта дивная симфония женского облика, плавно льющаяся и сладостная мелодия обнаженного женского тела была бы немыслима, не будь женская красота красотой человечески одухотворенной, не являй женское изящество адекватного единства и телесной и духовной организации. Мне представляется, что это очень убедительно показано Леонардо да Винчи в картине «Леда». Леда, согласно греческой мифологии была дочерью царя Этолии Фестия и женой царя Спарты Тиндарея. Весть о ее дивной красоте дошла до самого Зевса, который являясь к ней в образе лебедя, сделал ее своей женой. «И было у нее от него, – так излагает миф Н. А. Кун, – двое детей: прекрасная, как богиня, дочь Елена и сын, великий герой Полидевк. От Тиндарея у Леды было тоже двое детей: дочь Клитемнестра и сын Кастор.

Полидевк получил от отца своего бессмертие, а брат его Кастор был смертным. Оба брата были великими героями Греции». (Кун Н. А. Легенды и мифы Древней Греции. М.: Учпедгиз, 1955. С. 206). Дружба Диоскуров (двух братьев) сделалась легендой в веках.

На картине Леонардо да Винчи изображена прекрасная обнаженная женщина, стыдливо обнимающая за шею лебедя. Нежное смущение изображено на ее выразительном лице (илл. 31). К несчастью, подлинник картины до нас не дошел: по преданию, она была уничтожена, как соблазнительная, последней женой Людовика XIV мадам де Монтенон, но сохранились наброски и копии с нее. «В этом образе плотски конкретной, обнаженной женщины, замирающей в объятиях мощного лебедя, в то время как у ее ног среди трав и цветов из яйца вылупливаются два ее сына-близнеца Кастор и Поллукс, – пишет автор монографии о Леонардо да Винчи М. А. Гуковский, – художник опять, и теперь уже без религиозной символики, вернулся к той теме о зарождении жизни, которая его всегда занимала. Женщина и лебедь, дети, вылупливающиеся из яйца, обильный, окружающий сцену пейзаж, все это – проявление единого могучего порыва творческой силы природы, рождающей жизнь, объемлющей в едином целом людей, животных и растения». Автор справедливо замечает, что «занимающий всю центральную часть картины образ совершенно обнаженной Леды трактован так рельефно, что кажется скульптурным, округлости тела моделированы обычной леонардовской светотенью…» (Гуковский М. А. Леонардо да Винчи: Творческая биография. Л., М.: Искусство, 1967. С. 158).

Читатель, вероятно, заметил некоторые расхождения в частностях между мифом, как он изложен Н. А. Куном и тем же мифом в трактовке Леонардо да Винчи (в изображении М. А. Гуковского). Но в этом нет ничего удивительного: во-первых, сам миф мог иметь различные редакции в древности (в частности в Греции и Риме) и, во-вторых, художник волен видоизменить его сообразно собственному замыслу. Но возвратимся к самой картине. Казалось бы, художник стремился оттенить грациозность фигуры женщины, именно приравняв ее к прославленной грациозности лебедя: подчеркнуто выпуклая линия нижней части женского торса, начинающаяся у талии, идущая вдоль правого бедра и заканчивающаяся у колена, можно сказать, в точности воспроизводит на картине такую же выпуклую линию лебединой фигуры. По всему видно, что этой линии бедра мастер придавал особое значение, коль скоро он ее оторочил светлой округлостью, кажущейся столь неожиданной в картине и своим сиянием напоминающей нимб. А между тем, если сопоставить фигуру женщины в целом с фигурой лебедя, легко увидеть именно контраст между женской красотой, красотой в высшей степени теплой и человечной, красотой одухотворенной, с холодной, я бы даже сказал, хищной, во всяком случае «бездушной» и отталкивающей, красотой лебедя. И если можно и должно говорить о грациозности лебедя, то об изяществе применительно к нему никак говорить не приходится. Изящество как таковое, повторяем, характеризует человеческую, именно, женскую красоту.

Чисто человеческая теплота женского изящества отличает решительно все женские образы, созданные гениальным воображением великого флорентийца, включая, разумеется, и знаменитую Мону Лизу. Но особенно живо это чисто женское тепло истинного женского изящества ощущается, как мне кажется, в картине «Коломбина» (по предположению, на ней изображена та же Джоконда), хранящейся в нашем Эрмитаже. Эта картина – убедительнейшее свидетельство, что теплота и красота женщины неразрывны в ее истинной человечности – женственности. Мне представляется даже, что нежная и чисто женская теплота – главный пафос картины, что очень хорошо оттенено и удивительно мягкими и теплыми красками, которыми она написана, так же как главный пафос «Моны Лизы» (илл. 32), как это общепризнанно, глубоко развитое чувство собственной значительности, «спокойное и уверенное самоутверждение» женщины (Данилова И. Е. Предисловие // Боттичелли: Сборник материалов о творчестве. Пер. с фр., англ. и итал. М.: ИЛ, 1962. С. 11). И тем не менее не здесь мы воспроизведем «Коломбину» Леонардо да Винчи, но дадим ее несколько позже – в главе о нежности – для характеристики одного из тончайших нюансов женской нежности – нежной кокетливости. Впрочем, уже одно то, что зачастую затрудняешься отнести тот или иной женский портрет в ту или иную графу, трактующую о той или иной черте женственности, – говорит о внутреннем родстве всех этих черт (черт женственности). А что касается изящной Дамы с горностаем (илл. 33) – портрет семнадцатилетней Цецилии Галлерани, гостившей у нас, в Москве (ее резиденция – Музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина), то известно, что для ее написания великий мастер «и краски выбрал самые нежные». И это понятно: и изящество и нежность и все другие черты женственности не существуют обособленно, но взаимно проникают друг в дружку, образуя единое истинно человечное целое, именуемое женственность: женское изящество есть нежное изящество; женская нежность есть изящная нежность. И так же, если поразмыслить, обстоит дело и с другими чертами женственности. Но о них – на своем месте. А теперь перейдем ко второй из названных в предыдущей главе черт женственности – к нежности.

Загрузка...