«Надо жить – не надо вспоминать
Чтобы больно не было опять…»
Катя снова всю ночь проворочалась с боку на бок, но уснуть так и не смогла. С подушкой, без подушки ли – голова продолжала кружиться, да к тому ж ещё и болела. Вспоминалась покойная мать и фраза, которую та часто повторяла в рифму: «Самое сладкое в этой жизни – сон, что есть лучше и слаще, чем он».
Смысл этих слов Катя по-настоящему поняла, переехав на житьё в Германию. И в самом деле, трясина сна освобождала от одиночества и чужести, от мыслей о бессмысленности жизни в этом неправдоподобно красивом немецком городе, от муки произносить незнакомые, пугающие слова на подчас зловеще звучащем языке, от невозможности искренне улыбнуться в ответ на улыбку какой-нибудь пожилой немки, без того, чтобы в голове не возникло: «Кем она была она т о г д а?»
Может быть, ей и не думалось бы об этом, да как-то раз в трамвае, давно, ещё по приезде… Ехала куда-то с соотечественницей, тоже из бывшего Союза. Вместе с ними в вагоне оказалась большая группа улыбающихся и смеющихся, с виду совсем ещё бравых, немецких пенсионеров. И вдруг Катина знакомая, тоже пожилая, наверное, ровесница этих немцев, произнесла: «Нет, Катя, вы только поглядите, как они заразительно смеются!» Катя кивнула головой, а женщина продолжала: «Это постаревшие гитлерюгендовцы едут на экскурсию». Кате показалось, что ей влепили оглушающую, до звона в ушах, затрещину. «Ну, и что, что члены гитлерюгенда, у нас тоже все прошли через Страну Пионерию», – утешала она тогда себя.
И вот cегодня ей, потерявшей из-за своих головокружений последнее своё прибежище – ночное бегство от этой жизни в страну снов – должны были с утра сделать магнито-резонансную томографию. Этого обследования, как говорили, тяжёлого и сверхдорогого, Катя дожидалась уже три недели.
В амбулатории радиологической клиники Катя подошла к барьеру, за которым сидели девушки-регистраторши и протянула им направление на обследование и карточку медицинской страховки. Карточка была новенькой, а Катина фотография на ней была старой, сделанной ещё во времена Советского Союза. На снимке Катя вышла хорошо, взгляд задумчивых глаз не был ещё болезненным, не было в нём нынешнего, жертвенного оттенка.
Девушка в белом халате долго переводила взгляд своих водянисто-светлых глаз с Катиной фотографии на карточке больничной кассы на саму Катю.
– Это кто? – наконец спросила, показывая на фото.
– Как кто? Я!
– Нет! Это другая, совершенно другая женщина, – утверждающе проговорила регистраторша.
– Как это другая, – оторопела Катя, – я ко всем врачам хожу с этой карточкой, и у меня никогда не возникало проблем.
– Да, я согласна, что женщина на фото напоминает вас, вполне возможно, что это ваша близкая родственница, дочь или племянница, но никак не вы!
– Нет, это я, – упавшим голосом доказывала смущённая Катя, словно и в самом деле была виновата, что из-за всех напавших на неё на чужбине болезней и от тоски, стала на себя непохожей.
– А как вы можете это доказать?
– Не знаю, – тихо ответила Катя, чувствуя, что напичканная лекарствами голова вот-вот снова сильно закружится.
Как бы закончив разговор с нею, молодая фрау бросила на деревянный барьер пластиковую карточку больничной кассы.
Катя машинально взяла свой документ, и тут её осенило.
– Послушайте, у меня же при себе заграничный паспорт! Вот, – и достала из сумки свой украинский документ.
С некоторой осторожностью, словно брала в руки нечто опасное или грязное, фрау развернула паспорт, сверила его с карточкой больничной кассы, изучила шенгенскую визу с печатью «бессрочная», перевела взгляд с документа на документ, с фото на фото, и вновь стала рассматривать Катино бледное и измождённое лицо. Затем посоветовалась о чём-то с сидевшей там же за барьером коллегой. И, наконец возвратив Кате её документы, предложила пройти в комнату ожидания.
…Скрежет, звон, стук, все звуки преисподней напрочь заглушали симфоническую музыку, гремевшую в наушниках. Кате казалось, что ее голова болтается из стороны в сторону и сейчас не выдержит – отвалится. Теперь она поняла, что имели в виду, говоря о непереносимости этого обследования. Хотя, достаточно нажать кнопку – и пытка прекратится. Многие так и делали, и не доводили обследование до конца. Хотя внутренне Катя паниковала и даже металась, но лежала неподвижно, не шелохнувшись, а из глаз её катились и катились слёзы, которые невозможно было даже отереть. Нажать на кнопку, прекратить? Но знала, что не нажмёт, что пройдёт это очередное испытание до конца, даже если бы оно оказалось самим к о н ц о м. Вдруг что-то неуловимо изменилось, и она увидела, вернее, почувствовала себя стоящей с паспортом в руках…
…Она протягивала паспорт пограничникам. Они говорили по-французски. И паспорт её был с визой, разрешающей ей въезд в эту страну. В эту волшебную среди всего окружающего мрака страну, будто вышедшую из сказки, что совсем недавно она читала дочке. «Швейцария, Швейцария, прекрасная страна», – вспомнилась придуманная ею для нее, для Дорочки, песенка. Девочка, бедная, она так любила и песенку, и страну Швейцарию, в которую они уедут и в которой им, наконец-то, будет спокойно. Она прикрыла платком сухие глаза, слёзы были выплаканы ещё тогда, когда Доры не стало, просто она хотела, чтобы эти бравые, молодые пограничники не видели её глаз.
– Мадам! – обратился к ней тот, что выглядел постарше, – видите ли, мы не можем разрешить вам въезд в Швейцарию.
– Почему?
– Потому мадам Раиса Блох-Горлина, что фотография, вклеенная в ваш паспорт, не соответствует вашей внешности.
– Что? – не поняла она, но нутром уже сознавала, что конец.
– А то, – размеренно продолжал старший пограничник, а младший кивал, словно поддакивал, – что женщина на фотографии не вы, а какая-то другая женщина. – И он близко к её исхудалому лицу и подчас ничего не видящим глазам поднёс паспортную фотографию, её фотографию, снятую еще до гибели Миши в силезском лагере, куда она была интернирована как е в р е й к а и до смерти шестилетней Доры, дочери… Пограничник поднёс и зеркало, отразившее страдающе-старое лицо с тоскливыми тёмными глазами.
– Мадам, вы сами убедились, что фото не ваше. Мы вынуждены… – дальше она не слушала и не слышала, ей стало безразлично, всё. Передадут ли её нацистам, отправят ли в концлагерь сразу или отошлют назад, во Францию, в Дранси, где все евреи дожидаются отправки на смерть, только никто не знает, куда именно. «Наверно, это хорошо, что не узнали меня на моей же фотографии и не пустили в Швейцарию. Вскорости встречусь и с Дорочкой, и с Мишей, что мне здесь без них делать, особенно без моей девочки…»
Её, смирившуюся со всем, передали нацистам, и весь путь в закрытом кузове грузовика ей слышались строки из собственного стихотворения:
Это было, было и прошло.
Что прошло, то вьюгой замело.
Оттого так пусто и светло.
Потрясённой покинула Катя эту врачебную «практику», которая ей уже не казалась, а совершенно точно была преддверием ада – может быть одним из входов в него.
Она возвращалась домой в полупустом в этот позднеутренний час трамвае и всё думала-думала, но понять не могла – что же это было?
Откуда пришло к ней это до оторопи реальное видение? Из другого мира, в котором она была ещё не погибшей в концлагере поэтессой Раисой Блох? А то, что её сегодня в этой немецкой амбулатории не узнали на фото, как некогда на швейцарской границе не узнали Раису Блох, и тем обрекли на смерть?
Было ли это совпадением или случайностью?
Но в точности знала она только одно: ответов ей на вопросы не дождаться во всю оставшуюся жизнь…
«Вот уж в чём Карл Маркс точно был прав, – сказала Катя вслух сама себе, – так это в том, что история повторяется дважды – сначала как трагедия, потом – как фарс».
– Was? (Что?) – спросил пожилой немец, сидевший напротив.
– Nix, nix (Ничего, ничего), – только и ответила Катя.