– Воистину так, – прошептала тетушка Годельева, не понимающая, куда он клонит.

– Господь наш показывает нам пример. Порой нужно затеряться, чтобы затем обрести себя. – Указав пальцем на Анну, он произнес: – Эта юная дева только что перенесла испытание одиночеством: в лесной чаще она искала свою истину.

– Истину?! – удивленно воскликнула тетушка Годельева, совершенно сбитая с толку.

Ида выскочила из своего угла, чтобы схватиться с Брендором.

– Так пускай она выскажет нам эту свою истину! – выкрикнула она.

Все перевели взгляд на Анну.

Девушка с круглыми от изумления глазами пошевелила губами, пытаясь сообразить, что она может поведать, осеклась, потом вновь попыталась что-то сказать, но только вздыхала и охала, а потом, отчаявшись, уставилась в пол.

– Вот она, ее истина: ей нечего сказать! – ликовала Ида.

– Она еще не умеет говорить, – спокойно ответил Брендор.

– Наивная Анна! – завопила Ида. – Она умственно отсталая! До сих пор вы мне не верили, думали, что я завидую ей. А чему тут завидовать? И только этот нищий заступается за нее! – резко бросила она, указывая на монаха.

Брендор выпрямился во весь рост, нахмурив брови. Голос его вновь зазвучал грозно:

– Ее поведение открывает вам путь. Вам кажется, что она заблуждается, а она ведет вас, так как познала то, о чем вы и не подозреваете. – Он обратился к Годельеве. – Сестра, теперь я хотел бы, чтобы мы дозволили ей развиваться, чтобы больше не препятствовали ее призванию, чтобы более не запрещали ей любить так, как она это понимает.

Из этой торжественной речи присутствующие не поняли ни слова. Годельева, помолчав, пролепетала:

– О чем это вы?

– О господи! – прорычал Брендор. – Ведь очевидно, что это дитя предназначено Богу!

Женщины застыли с разинутыми от удивления ртами.

Господь есть призвание Анны? Это никому не приходило в голову.

В том числе и Анне.

8

Вена, 2 июня 1905 г.

Дорогая Гретхен,

говорила ли я тебе о своей коллекции? Я как-то случайно начала собирать ее в Италии и потом настолько втянулась, что пришлось докупить три чемодана, чтобы перевозить ее во время наших странствий; а с тех пор как мы обосновались в Вене, это увлечение совершенно поглотило меня.

Прости, я увлеклась и еще ничего тебе не объяснила… Я просто без ума от цветов в стекле! Эти стеклянные шары, заключающие в своей твердой воде фиалки, ромашки, полевые цветы, бабочек, различные лица – я разыскиваю их, а найдя, покупаю. О, кажется, я могла бы даже похитить их!

Мои шкафы ломятся под тяжестью «Бигалья», «Баккара», «Сен-Луи» и «Клиши»[2]. Шары выставлены в моем будуаре и занимают все полки. Простые, веселые, девичьи, невинные, они переливаются сотнями ярких цветов. Их шарообразная форма и основание напоминают сахарные головы. Эти выдумки чаруют всех и вся, включая солнечный свет, который они притягивают и удерживают в глубине, как паутина, захватившая радугу.

При взгляде на них я невольно погружаюсь в мечты. Когда мои глаза блуждают среди этих нетленных цветов, когда взгляд мой скользит по воздушным пузырькам, попавшим в хрустальные шары каплями вечной росы, мое воображение воспаряет ввысь… Не знаю ничего более роскошного, больше того, ни одна вещь никогда не рождала во мне столько мыслей и чувств.

Именно эти замечательные творения превратили меня в завзятого коллекционера, а не наоборот. Прежде у меня не было склонности к таким причудам. Нужно побывать в стеклодувной мастерской в Мурано, чтобы тебя как удар молнии поразила эта страсть…

Когда я приношу в дом новые экземпляры, мне кажется, что спасти их от улицы, предоставить им кров равносильно их освобождению. Ведь, ценя эту безмолвную красоту, я освобождаю ее от обыденного домашнего употребления в качестве пресс-папье, держателей для книг, украшения перил. Здесь они вновь становятся произведениями искусства.

К чему я это описываю? Мне хочется представить тебе те самородки радости, которыми усеяна моя жизнь.

Вне этого увлечения жизнь остается странной, или, скорее, мой образ жизни становится все более и более своеобразным. У меня есть все, чтобы быть счастливой, но я так далека от этого. Хоть я и стараюсь… Каждый день напоминаю себе, что я высокопоставленная особа, что я любима, желанна, живу во дворце, вхожа в высшее венское общество; ежечасно я твержу себе, что у меня превосходное здоровье и еды куда больше, чем нужно, чтобы утолить голод, что я общаюсь с интересными людьми, что в столице империи мне достаточно отправиться в Оперу, на концерт, в театр или художественные галереи, чтобы видеть создания человеческого гения. Каждую ночь я смотрю на красивое тело спящего мужа, твердя себе, что девять австрийских женщин из десяти желали бы занять мое место.

Но несмотря на эти сознательные упражнения, вопреки благим намерениям терплю поражение. Я сознаю свое счастье, но не ощущаю его.

Недомогание где-то рядом…

Если бы я хотя бы могла назвать его…

Зачем я просыпаюсь по утрам? На протяжении дня ничто, кроме моей коллекции, меня не привлекает. И все же я мужественно напяливаю униформу, вновь откатываю свою роль, вношу изменения в реплики, планирую приходы и уходы, готовлю комедию своего существования. Быть может, я замираю после чуда… Какого? Нужно перестать видеть свои действия со стороны. Перестать быть актрисой или зрительницей собственного спектакля. Перестать судить себя, критиковать, обнаруживать собственный обман. Чтобы наконец, как сахар в воде, истаять в реальности, раствориться в ней.

Пока что я даю адекватный обмен, моя игра непогрешима. Моя мимика и красноречие отлично прикрывают растерянность. Вчера Франц с восторгом воскликнул:

– Я горжусь тобой!

Гордится мной?.. Не знаю, ободрило меня его заявление или обескуражило… С одной стороны, мне стало легче оттого, что я принесла удовлетворение этому изысканному мужчине; с другой – страдала, что мой муж, тот, с кем я делю дни и ночи, мой так называемый интимный друг, не замечает моих мук.

И каков же вывод?

Должна ли я продолжать жульничать до полного забвения, что я играю роль? Порой мне кажется, что тетушка Виви, моя свекровь и прочие окружающие меня женщины преуспели как раз в этом: их логичные, предсказуемые реакции принадлежат некоему персонажу – персонажу, в которого они верят, который неотделим от них.

Где именно мне следует остановиться? Отправиться искать себя? То, что действительно для меня важно?

Написав эти слова, я испугалась. Уехать, да, но ради чего? Искать себя – согласна, однако что будет, если я себя не найду? Или если не отыщу вообще ничего? Было бы безумием бросить все и отправиться на несбыточное свидание, которого мне никто не назначал… В этот миг мне захотелось помчаться к Францу, броситься в его объятия, приказать: «Обними меня крепче!» – я нередко прошу его об этом. Он обожает подобные приступы, хохочет во все горло, ведь ему кажется, что так я выражаю свою привязанность… Он и не подозревает, что во мне говорит прежде всего мой страх.

Так что Франц меня не отпускает. Молодой граф фон Вальдберг восхищен тем, что я нравлюсь его друзьям, что люди, принадлежащие к сливкам венского общества, так тепло принимают меня. В связи с этим он передает мне услышанные им комплименты в мой адрес: «Она неотразима и так привлекательна, у нее такие верные суждения, идущие от самого сердца. Бриллиант, мой дорогой, вам достался истинный бриллиант!»

Есть чему подивиться: стоит мне где-либо появиться, поднимается шумиха. Поначалу я предполагала, что это связано с обаянием новизны, но эффект длится вот уже больше года и лишь усиливается. Люди толпятся вокруг меня, жаждут моего общества.

– Невероятно! – восклицает Франц. – Записная кокетка и та привлекает куда меньше внимания. Мужчины и женщины, старики и молодежь – все от тебя без ума.

Когда мы возвращаемся с бала, Франц описывает мои достижения, он не дивится им – он ликует. Обычно он потом целует меня в шею и добавляет:

– Заметь, я их понимаю. – Потом его прохладные губы касаются моих. – И напоминаю себе, что мне выпал редкий шанс: я стал избранником обворожительной Ханны… – он опускает шторку нашей кареты, – на тот – маловероятный – случай, если я забуду об этом.

Ну, продолжение этой сцены ты можешь себе представить… Она либо разворачивается в доме, либо, если мы едем издалека, все завершается прямо в экипаже.

Так как Франц помешался на мне, он трактует мой успех сквозь призму своей страсти: при виде меня смертные ощущают отголосок того, что испытывает он.

Бедный Франц, если бы он знал, чем вызван мой жалкий триумф!.. Когда меня спрашивают: «Как вы себя чувствуете?» – я пылко отвечаю: «А вы сами?» Слишком низко оценивая себя, чтобы откровенничать, я предпочитаю интересоваться другими. Никто не обвинит меня в том, что я уклоняюсь от ответа, моя отстраненность, похоже, несет положительный сигнал; и вот мой собеседник раскрепощается, он может затронуть любимый сюжет – поговорить о себе самом. Путь свободен! Он поверяет мне свои радости и страдания, превозносит себя, жалуется, шутит, плачется на невзгоды, выдает дерзкие мнения, выкладывает мне секреты, отваживается выказать угрызения совести и раскаяние, он выражает надежды, изливает настроение, посвящает в свой выбор, причем без разбору – я принимаю все. Происходит словесная разрядка. В обществе я пользуюсь прекрасной репутацией в той мере, в какой превратилась в слух. Не имея, что сказать, я доставляю себе удовольствие слушать; зануда с дурным запахом изо рта интересует меня больше, чем моя скромная особа. Так что нетрудно представить, с какой скоростью ко мне сбегается народ, стоит мне переступить порог гостиной. На самом деле мои достижения основаны на ловком трюке: я – священник, который не осуждает! Под золоченой лепниной, среди цветов в горшках я располагаюсь в импровизированной исповедальне. Смотреть на меня приятнее, чем на многих кюре, я более терпима, чем они, кроме того, я воздерживаюсь от наказания кающихся.

«О эта восхитительная мадам фон Вальдберг, какая аппетитная! Дорогой Франц, вы завладели редчайшей жемчужиной».

Они не отдают себе отчета, что вся ценность моих речей состоит в молчании, а мое обаяние – в терпении.

«Она так любезна».

Любезна, поскольку питаю к себе отвращение. Моя общительность проистекает из глубокого неприятия себя.

Моя привлекательность основана на недоразумении: так как меня не существует и весь мир кажется мне куда более живым, чем я, мне удается позволять другим совершать набеги на мою территорию. Видишь, я могла бы сделаться романисткой, если бы была наделена даром превращать скрытое недовольство собой во фразы.

О Гретхен, так и вижу, как ты хмуришь брови, угадываю прорезающуюся на твоем лбу морщинку: ты не одобряешь моих рассуждений, ты меня осуждаешь.

Ты права.

Что? В чем ты меня упрекаешь? То, что я только что написала, всего лишь обман? Я скрываю правду?!

Браво, твоя проницательность меня пронзила – как скальпель хирурга.

Да, я предаюсь пустословию. Согласна, я маскирую стыд, свой глубинный стыд, именно его.

Ладно, довольно хитрить: я все еще не забеременела.

Это меня бесит. Несколько месяцев назад, припомни, я посмеивалась над собой, устанавливала ироническую дистанцию, даже позволяла себе усомниться в том, что я предназначена судьбой для деторождения. Нынче это обрело первостатейную важность, учитывая воззрения Франца, а главное – то, что у меня ничего не выходит.

Мое бессилие сводит меня с ума! В какой-то момент я перестаю понимать, хочу ли я забеременеть, чтобы иметь детей или чтобы стереть позор своего провала.

Не важно, я вижу, что я ничтожнее, чем то, чего от меня ожидают.

Тетушка Виви, великосветская потаскушка, снова приходила позондировать почву, погрузив меня в пьянящее облако своих духов.

– Итак, милочка, умопомрачительный миг?

– Уже близок, тетя Виви, уже близок.

От разочарования у нее вытянулся нос, что доказывает, что ее лицо не приспособлено для выражения этого чувства.

Вслед за Виви все представительницы женской половины семейства Вальдберг явились проверить, как я следую их рецептам. Я заверила их в серьезности своих намерений и в послушании. При виде моего плоского живота они пришли к выводу, что я лгу или же что мой случай безнадежен. Так что в их глазах я выгляжу не белой гусыней, а виновницей.

Недавно я тайком проконсультировалась с доктором, чтобы определить, нет ли в моем теле какого-то отклонения от нормы, которое делает меня бесплодной. Ответ практикующего врача был совершенно определенным:

– Мадам, по сложению вы просто созданы для рождения детей.

Неожиданно доктор Тейтельман потребовал, чтобы к нему на прием явился Франц. Я застыла с разинутым ртом:

– Франц?

– Да. Если препятствие не в вас, то, быть может, проблема в нем.

Хотя его предположение было не лишено логики, оно меня расстроило. Конечно же, я ни словом не обмолвилась Францу. И впредь ничего не скажу. Было бы гнусно пойти на это. Бедняга Франц…

Уверена, что проблема во мне, я внутренне убеждена в этом. Я ощущаю в себе некий первородный изъян. Я всегда чувствовала, что я другая. Теперь я начинаю понимать почему.

Франц…

Если на ком-то и лежит ответственность, хуже – вина, то именно на мне!

До последнего вздоха я буду оберегать своего мужа, я возьму вину за бесплодность на себя. И если он когда-нибудь признается, что ему необходима полноценная семья, я уступлю свое место плодовитому чреву.

Мой милый Франц… Он совершил большую ошибку, остановив свой выбор на мне.

По возвращении с этой медицинской встречи я с пренебрежением оглядела в зеркале свое обнаженное тело – тощее, костлявое, бесполезное; свои покрасневшие глаза, распухший от плача нос. Отражение отсылало меня к печальной реальности: я всего лишь убогое создание, процветающее по недоразумению и бесчестно извлекающее пользу из благородного мужчины. В тот вечер Францу повезло: когда в дверь постучала горничная, мой взгляд был прочно прикован к висевшему на стене кинжалу…

А потом, на следующий день, у меня, к счастью, была назначена встреча в магазине «Мюллер и сын» по поводу стеклянного шара, и это решительно отдалило роковой удар.

Мой музей спас меня. Я, не откладывая в долгий ящик, проехала километры в фиакре, едва ли не пешком, из одной антикварной лавки в другую, от тупого торговца к дальновидному прохвосту. Когда заходит речь о моих шарах, остановить меня невозможно и я с трудом возвращаюсь к повседневным темам. Нередко бывает, что, когда голова моя уже опускается на подушку, последняя мысль посвящена миллефиори, обнаруженному после обеда в углу витрины, и наутро я просыпаюсь с тем же образом. Никогда у меня не бывает такого нетерпения, мурашек в ступнях, учащенного сердцебиения, как когда я вхожу в антикварный магазин. Хотя в моей страстной мании нет ничего противозаконного, я скрываю ее силу и жар: эта моя одержимость хоть и проявляется средь бела дня, сравнима с наслаждением от супружеской измены.

На самом деле сульфурам[3] я предпочитаю миллефиори. В чем разница? Сульфуры представляют отдельные личности в виде камей, заключенных в стекло, тогда как миллефиори, более пестрые, цветные, являют помещенные в хрусталь одиночные цветы, букеты, весенний ковер цветов.

Успокойся, Гретхен, я избавлю тебя от деталей. Полная договоренность рождает скуку. Не стану тебе навязывать лекцию о предметах моего культа, зная по опыту, как утомительны коллекционеры.

О Гретхен, тебе не повезло! Приходится терпеть такую жалкую кузину, которая к тому ж решила усыпить тебя откровенными признаниями.

Ханна


P. S.

Гретхен! Забудь все, что ты только что прочла! Я промедлила с отправкой этого письма, и оно теперь уже не соответствует действительности.

Сегодня доктор Тейтельман подтвердил диагноз, который подсказывали такие признаки, как недавно округлившийся животик, а также прекращение месячных: я беременна!

Эта чудесная новость аннулирует все предшествующие стенания. Франц плакал от радости, когда я сказала ему об этом; в настоящий момент он разжал объятия, чтобы пойти сообщить новость матери.

Что касается меня, то я отныне самая счастливая женщина в мире.

9

Энни внимательно наблюдала, как работают гримерши. Наконец в обрамленном белыми лампочками зеркале возникло лицо. Сыворотка стянула кожу, и Энни перестала ощущать, что растекается; увлажняющий тональный крем придавал коже цвет, каждый слой румян укреплял ее, каждый штрих карандаша делал ее плотнее, а каждый взмах кисти, наносившей пудру, закреплял достигнутое. Энни чувствовала себя спокойно лишь в макияже, косметика создавала ощущение так недостающих ей непринужденности и уверенности в себе. Некоторое время назад, когда она усаживалась перед зеркалом без грима, ей казалось, что у нее нет лица, что это лишь черновик, эскиз, без отличительных особенностей и эмоций; как прибрежный песок после отлива. К счастью, армия гримерш набросилась на это безликое нечто, стремясь создать Энни четкие, выразительные черты, способные поведать историю или запечатлеться на пленке.

– Какие красивые цветы! Никогда не видела столько букетов! – воскликнула главная гримерша, с восхищением указывая на букеты, заполнившие трейлер. – Вот уж сразу видно, как ваши друзья вас любят! Они празднуют ваше возвращение.

Вместо ответа Энни улыбнулась. Как можно быть такой наивной?! Никакие не друзья: цветы прислали профессионалы – продюсеры, прокатчики, агенты, кинорежиссеры. Да и есть ли у нее хоть один друг?

В дверь постучали.

Вошел художник по костюмам с тремя помощниками.

Снаружи слышался обычный для съемочной площадки шум: шоферы резались в карты, ассистент режиссера разносил помощника, электрик бушевал, призывая рабочих пошевеливаться. Конечно, кричали здесь сравнительно редко, так как все снабжены микрофонами и наушниками, однако кое-кто, в частности Боб, легендарный спец по оборудованию, не мог ими пользоваться – под калифорнийским солнцем у них страшно потела голова, так что они работали по старинке, полагаясь на силу своих легких. Художник по костюмам закрыл за собой дверь, в гримерке звезды вновь воцарилась многозначительная, плотная тишина. Среди команды костюмеров Энни заметила Итана:

– Вот так сюрприз!..

Она потянулась к нему, обрадованная, но санитар клиники «Кедры» исчез; это оказался высокий светловолосый парень из костюмерного цеха, лишь отдаленно напоминавший Итана. Разочарованная Энни пробормотала извинения.

Дылда-помощник в долю секунды заметил, что боссу совсем не нравится, что звезда приветствует какого-то ассистента. Пуля просвистела у виска… На грани нервного срыва (его обычное состояние), протиснувшись между Энни и зеркалом, он произнес сдавленным голосом:

– Энни, ведь для вашей героини утвердили платье с коротким рукавом. Сибилла – это женщина с короткими рукавами. Просто не представляю ее с длинными. Нет, Сибилла и длинный рукав – это нелепо! Короткий – это да! Таков замысел, и именно так я строил линию. Ладно, так почему этот псих-постановщик говорит мне, что нужны длинные рукава?

Энни хихикнула, а потом вытянула руки:

– Потому что он не сообщил вам о несчастном случае.

Художник по костюмам разглядел на руках многочисленные порезы, нанесенные осколками стекла.

– Ох, бедняжка, какой ужас! – С выпученными глазами и широко раскрытым ртом он, сдвинув брови домиком, разглядывал ее руки. – Вам больно?

– Уже нет.

Энни думала, что ее ответ сотрет испуганную гримасу с лица художника по костюмам, но трагическая маска точно приклеилась к нему. По правде говоря, ему было глубоко плевать, страдает Энни или нет, он смотрел на поврежденный слой эпидермы с чисто эстетических позиций.

Поразмыслив, он покачал головой и подозвал своих помощников.

– Длинный рукав, – мрачно бросил он. И, сурово взглянув на Энни, добавил: – Но это меня не устраивает.

– Мне жаль.

– Моя концепция рухнула.

Энни раздраженно парировала:

– Сочувствую вашим страданиям. Послушайте, могу отсыпать вам немного морфина, если у меня еще осталась доза. И предложить вам моего санитара.

Художник по костюмам озадаченно посмотрел на нее; он привык выражаться гиперболами и не воспринимал иронию. Она жалеет его или высмеивает? Хотя ворчливая интонация читалась однозначно: «Отстань, а то врежу!» Он развернулся, чтобы уйти. В этот момент бедняга был похож на приговоренного к казни на электрическом стуле. Он прошептал:

– Принесу с длинным рукавом.

Крутанувшись на стуле, Энни в зеркале увидела удаляющегося блондина, напомнившего ей Итана.

«Интересно, как он? – подумала она. – Кого сейчас выхаживает? Скучает ли по мне? Я ведь даже не поблагодарила его перед отъездом из клиники. Почему? Ах да, он был выходной. Подумать только, надо бы послать ему цветы. Или пригласить на съемки? Это ему будет интересно».

Она была не в состоянии дать точное определение своим ощущениям, но чувствовала смутную потребность в его присутствии. Джоанна Фишер поднялась по ступенькам и без стука вошла в трейлер, бросив Энни:

– Дорогуша, мы можем начать, когда захочешь…

На самом деле это был приказ. Энни улыбнулась, подумав, что надо будет в какой-нибудь роли применить этот прием: произнести вежливую фразу тоном наемного убийцы.

– Постой, Джоанна, мне надо прикрыть руки.

Гримерши, как медики, стремящиеся сохранить врачебную тайну, бросились к актрисе, чтобы помочь ей спрятать израненные руки.

Тем временем Джоанна предупредила папарацци, что их вскоре впустят.

– Что?! – воскликнула Энни. – Здесь? В трейлере?

– Да, среди цветов.

Тут Энни догадалась, почему гримерка завалена цветами. Не исключено, что дарители были проинформированы, что подарки попадут в кадр вместе с визитной карточкой, приколотой сверху…

В вагончик ворвалась свора журналистов. Фотографы выкрикивали: «Энни!» – чтобы поймать ее взгляд. Они отталкивали друг друга. Их было так много, что щелчки фотокамер напоминали шипение масла на разогретой сковородке, а в зареве непрерывных вспышек блекли все цвета. Стоял неумолчный грохот, как в эпицентре урагана. Несмотря на то что макияж был полностью готов, Энни сидела перед зеркалом, изображая, что находится во власти гримерш. Затем появился режиссер, и они разыграли творческий диалог по поводу сценария. Потом она с блаженной улыбкой вдыхала аромат роз и орхидей. И наконец сделала вид, что читает послания, которые прилагались к снопам цветов. Карточки ей подкладывала Джоанна, сверяясь с заранее составленным списком. По знаку агента репортеры удалились так же быстро, как и вошли. Гам сменила гнетущая тишина.

Утомленная Энни потянулась. Фотосессия опустошила ее, будто снимки капля за каплей вытянули из нее всю кровь, будто на нее напали вампиры. Похоже, племена, отказывающиеся фотографироваться, испытывают похожие ощущения: забрать наш образ означает забрать частицу нас самих. Энни только что подверглась нападению. Захватчики не только отняли у Энни силы, обескровили ее, они к тому же разрезали на куски, поделили на части, раздробили на тысячу фрагментов. Теперь ей необходимо остаться одной, чтобы восстановиться.

– Отдохни, – посоветовала Джоанна, – ты уже на грани… Свет выставят с помощью дублерши, а каскадерша заменит тебя на общих планах в сценах погони.

Джоанна и гримерши тихо ретировались. Энни вздохнула: «Дублерша по свету, дублерша для трюков. Вот бы заполучить дублершу для жизни!»

Устроившись на пуховой перине и подложив под голову подушку, она открыла сценарий, чтобы повторить реплики для сегодняшней сцены. Затвердив текст до автоматизма, она, пытаясь вникнуть в состояние своей героини, представила себя в декорациях рядом с партнерами. Так она определила свои актерские задачи и ритм. Когда сцена в общих чертах сложилась, она, лежа неподвижно, будто пригвожденная к пуховой перине, рискнула проиграть весь текст. Движения она добавит уже на съемочной площадке, делать это раньше – бессмысленно; Энни старалась уберечь себя от неожиданностей до того момента, когда заработает камера.

В дверь робко постучали. Энни что-то буркнула, что с равным успехом могло означать и «да», и «нет».

Вошел Дэвид и остановился в дверях, переминаясь с ноги на ногу.

– Как ты?

Слегка покачиваясь и засунув руки в карманы, он кусал губы и смотрел на нее исподлобья, точно побитая собака. Энни едва не ляпнула, что он похож на кокер-спаниеля, но в последний момент сдержалась, догадавшись, что, изображая робкого юнца, он, должно быть, старался походить на Джеймса Дина.

– Дэвид, ты снимаешься сегодня?

– Нет, я пришел ради тебя.

– Очень мило.

Если у него нет съемок, с чего он вырядился во все новое?

– Хотел удостовериться, что моя детка не поплыла.

«Поплыла? Да я пятнадцать лет на съемочной площадке!»

Когда Дэвид подошел ближе, она отметила, что волосы у него покрыты блеском, глаза подведены, ресницы подкрашены, а брови откорректированы. Он явно убил на макияж не меньше часа.

Энни скривилась:

– Ну, ты при полном параде! С какой стати?

– Что – нелепо выгляжу?

– Да нет. Просто удивилась.

– Джоанна намекнула, что, возможно, придется позировать фотографам…

Он не стал продолжать. Полыхнувший в глазах Энни мрачный огонь свидетельствовал о том, что она сама догадалась.

Желая, чтобы газеты заговорили о новой парочке, Джоанна решила воспользоваться присутствием фотокорреспондентов.

– Разве она тебе не сказала? – простонал Дэвид.

– Нет, не посмела. И я объясню тебе почему: она догадывалась, что ответ будет отрицательным. Слишком рано.

– Но мы ведь уже давно вместе…

– Да. Две недели.

– К тому же мы живем под одной крышей. Так что все правда.

Она мысленно уточнила: «Это ты живешь у меня», но вслух не произнесла. Было бы мелочно разглашать, что она приютила Дэвида, потому что предпочитает свою огромную виллу с бассейном его студии.

Чувствуя, что Энни начинает злиться, он подошел и обнял ее за плечи перед зеркалом:

– Да какая разница! Как хочешь… Тебе решать.

Он поцеловал ее в шею.

Энни улыбнулась. Дэвид был безукоризнен. Он никогда не оскорблял ее чувств, постоянно думал о ней: о ее благополучии, ее комфорте; прежде чем сказать или сделать что-либо, умел прислушаться к ее мнению.

Она решила покапризничать:

– Дэвид, сегодня день моего возвращения. Для прессы этого вполне достаточно. Мы поведаем нашу любовную историю немного погодя.

– Я не хочу испортить твое возвращение на съемочную площадку.

Внутренний голос прошептал Энни: «Для него это прежде всего портит его собственный выход».

Дэвид мягко продолжал:

– У нас масса времени. Поверь, через неделю я не разлюблю тебя.

Внутренний голос прокомментировал: «Осторожно, он любезничает с тобой, но тебе отпущена лишь неделя!»

Энни проклинала этот циничный голос, коря себя за задние мысли. Чтобы загладить вину, она покорилась ласкам Дэвида. Игриво повизгивая, они нежно потерлись друг о друга, стараясь не размазать макияж.

Когда они разомкнули объятия, Энни не успела блокировать новое вторжение дерзкого голоса: «Невероятно, до чего все банально. Он на сто процентов использовал свой ресурс обольщения».

Уверенная, что попала в точку, актриса вслух сказала иначе:

– Дэвид, никогда не видела, чтобы ты так выкладывался!

Он тотчас отбил удар:

– Но я тоже никогда не видел тебя такой сексуальной.

– Ах вот как?! То есть обычно я недостаточно хороша для тебя?

Зачем она поддразнивала его? Для чего разыгрывала эту семейную сцену, увязая в штампах? Совершенно ни к чему!

И все же раздражение подталкивало ее.

– Энни, что ты говоришь?! – воскликнул Дэвид. – Ты мне гораздо больше нравишься без этой штукатурки и пудры. Поверь, я наслаждаюсь возможностью видеть тебя такой, какой ни один зритель не увидит.

Она сглотнула. Решительно Дэвид был само совершенство, ему удавалось обезвредить любую мину.

Может быть, именно поэтому внутри нарастало глухое раздражение? Дэвид вел себя так безупречно, что рядом с ним она нередко ощущала собственное ничтожество. Она чуяла в нем избыток прилежания: он обдумывал каждый свой шаг. Его реплики и жесты были плодом расчета. Энни, склонной к спонтанным решениям, это казалось странным и, в зависимости от момента, то очаровательным, то внушающим тревогу.

«Он точно дьявол, прозорливый, изворотливый! – с возмущением подумала она. Минуту спустя она ужаснулась: – Но Бог, если Он существует, тоже владеет ситуацией…» Так кто же Дэвид? Бог или дьявол? Ангел или демон? Едва заметным движением она дала ему понять, что ей необходимо повторить сцену. Дэвид растворился, будто она в самых любезных выражениях отпустила его.

В долю секунды в приоткрытую дверь она вдали вновь увидела Итана. Хотела его окликнуть, но в этот момент человек обернулся, и она увидела совершенно незнакомое лицо.

«Невероятно, здесь все просто кишит двойниками Итана». Она вновь погрузилась в сценарий и поняла, что знает роль назубок; успокоившись, она предалась раздумьям.

Дэвид наводил на нее тоску. Своими ласками, нежными словами он пытался влюбить ее в себя, но она сомневалась, что это возможно, и просто подчинялась логике ситуации.

После внезапного появления Дэвида в клинике, когда, не узнав его, она едва не взвыла, ее не покидало чувство стыда: Итан и Дэвид могли – с полным основанием – решить, что она наркоманка, у которой крыша поехала. Чтобы загладить недоразумение, она переспала с Дэвидом. Обоим это не показалось противным, так что они, как заправские актеры, продолжили удачную импровизацию и воспылали взаимным чувством. Как только Энни выписалась из больницы, Дэвид перевез четыре картонные коробки со своими пожитками и обосновался в ее доме. Джоанна Фишер одобрила идею этого союза и пригласила будущую чету на воскресный бранч.

И понеслось. Внешне это напоминало идиллию. Внутри… Энни то была искренне влюблена, то разыгрывала роль, то уверена в своих чувствах, то колебалась, ей казалось, что она действует по принуждению. Она мчалась вперед, не в силах свернуть, как поезд по рельсам. Но куда приведет этот путь? Есть ли в конце долгих странствий станция? Или же Энни предстоит, как обычно, сойти с рельсов? Порой она заставляла себя заводить интрижки и полагала, что Дэвид делает то же самое. Только у него все выходило куда лучше, чем у нее, и невозможно было уличить его, застав на месте преступления. Так кто он – непревзойденный лжец или истинный воздыхатель?

– Мадемуазель Ли просят на площадку! Пожалуйста, мадемуазель Ли!

Забарабанив в дверь трейлера, четвертый помощник режиссера помог ей освободиться от решения этой проблемы. Исполненная поразительной энергии, Энни направилась на съемочную площадку, кивнула партнерам, потом, коротко переговорив с Заком, постановщиком картины, погрузилась в действие.

Играть. Наконец-то играть. Здесь, на съемочной площадке, ей вольно дышалось. Здесь она была счастлива. Переставала задумываться.

Становиться другой… Несомненно, она была наделена этим даром. Она покорила и партнеров по съемкам, и технический персонал. У них мурашки пробежали по спине. Нет, феномен Энни Ли нельзя было свести ни к горячности средств массовой информации, ни к минутному увлечению публики: она была выдающейся актрисой.


Вечером лимузин доставил ее домой, где Дэвид, увезший букеты, качал мышцы.

Хотя поездка через весь Лос-Анджелес длилась больше двух часов, довольная собой и выбившаяся из сил Энни провела это время, припоминая наиболее драматические моменты сегодняшних съемок. Уже в сумерках шофер высадил ее у виллы.

Возле подъезда, прямо на земле, сидел со сборником стихов на коленях Итан. Он был поглощен чтением. Худощавый санитар не был похож ни на кого. Любопытство, побудившее его склониться над страницами, оказалось настолько сильным, что он не поднимал головы. Его книга выглядела совершенно нестандартно: она вовсе не походила на бестселлер из тех, что в пору рекламных кампаний штабелями громоздятся в книжных магазинах. Это был тонкий томик в мягкой обложке – ни зазывной расцветки, ни красочных заголовков; от него так и веяло избранностью.

Встав перед ним, Энни в упор разглядывала склоненную к книге светловолосую голову.

Она опасалась опять обознаться, как это уже было с утра. Но тут Итан вдруг поднял голову, улыбнулся ей, и она узнала его спокойное, худое, освещенное улыбкой лицо. Она прошептала:

– Я сегодня думала о тебе.

Он закрыл книжку. Подобно поднимающейся из корзины факира змее, он распрямил свое высокое, гибкое тело. Его голова, задев лоб Энни, установилась в двух метрах над землей. Он окинул Энни внимательным взглядом и произнес:

– Я ждал тебя целый день.

10

К общему удивлению – так как обычно тетушка Годельева проявляла скорее мягкость, чем властность, – ее решение было непреклонным: Анна останется дома.

Разумеется, свадьбу с Филиппом отменят, но девушке предстоит вернуться к своим прежним обязанностям: прядению, вышиванию, стряпне, шитью. Забыть о своем приключении, расстаться с монахом Брендором, прийти в себя. Наступит день, она познакомится с другим парнем из Брюгге и выйдет за него замуж. Такая вот программа.

– Анна, я обещала твоей матери! В слезах я поклялась ей, что, если ты выживешь, я буду заботиться о тебе, как о своей дочери. И успокоюсь, лишь когда приведу тебя под венец.

При упоминании о последних минутах жизни ее матери Анна сжалась, задыхаясь от боли. Возможно, мать не скончалась бы, если бы не произвела ее на свет. Ведь все девять месяцев беременности она не только вынашивала плод, но вскармливала свою собственную смерть. И кто во время трудных родов выбрал спасение ребенка?! Кто – призванный на помощь цирюльник или сама мать – принял решение вспороть живот, чтобы извлечь младенца? Женщина, пошедшая на эту пытку – кесарево сечение, знает, что в течение следующих часов, а может, и дней ей предстоит агония… Анна опасалась, что своим существованием она обязана самопожертвованию матери. Хуже того – бесплодному самопожертвованию. Стоила ли она, Анна, этого отречения? Она – ничтожная, непоследовательная во всем, за что бралась, она не воспользовалась этим даром – жизнью, которую так ценила ее мать. Бессмысленная жертва…

Терзаемая чувством вины, Анна сдалась. Тем более что Брендор, хоть и защищал ее, не слишком настаивал. Анна даже почувствовала себя оскорбленной: почему он не попытался сломить упорство тети Годельевы? Великодушная матрона так чтила Господа и Его служителей, что монаху удалось бы повлиять на нее.

Брендор, в течение трех дней пытавшийся настаивать на уходе Анны в монашескую обитель, отказался от борьбы, не выказав ни малейшего сожаления.

– До скорой встречи, Анна, – сказал он, поцеловав ее в лоб.

– Куда вы теперь направитесь?

– Куда глаза глядят.

– Мы еще встретимся?

– Конечно. Как и твоя тетушка, я считаю себя ответственным за твою судьбу, хоть и на свой лад.

– Что это значит?

– Позже поймешь.

– А когда вы вернетесь?

– Когда ты будешь готова.

Анна ощутила не досаду, а удивление. К чему она еще не готова?

– Анна, в разговоре с тетушкой ты не поддержала меня, ни разу не высказала, чего хочешь ты.

Анна признала, что Брендор прав. Она вновь подметила, что в любой ситуации ведет себя пассивно до такой степени, что сама не осознает своей пассивности.

– Брендор, ну почему я так легко позволяю другим управлять мною?

– Потому что ты создана для того, чтобы подчиняться, – что само по себе чудесно, – но ты пока еще не открыла для себя кому.

Он надвинул на глаза капюшон, поправил узелок на плече и ушел не оглядываясь.


Жизнь продолжалась.

Хотя они и жили под одной крышей, Ида каким-то чудом избегала общения с кузиной. Сидя с ней за одним столом или разговаривая с домашними, она ни разу не одарила Анну ни единым словом, ни единым взглядом. Отношение к кузине как к безмолвной невидимке было лучшим способом сказать ей: «Мерзкая самозванка, уходи отсюда, потому что тебя больше нет». Когда Анна ходила с тетушкой за рыбой, она ловила на себе неодобрительные взгляды, по которым догадалась, что обыватели приняли сторону Филиппа; парни со вздохом качали головой, девицы ухмылялись, женщины постарше поджимали губы, а старики смотрели на нее с пренебрежением, как на шелудивого пса. Анна, смиренно опустив голову, шла своей дорогой. Она ни в чем их не упрекала, она понимала, что ее бегство оскорбило родных, жениха и всех близких, в чьей нелегкой однообразной жизни свадьба знаменовала осуществление радостных надежд. Своим бегством она растоптала их убеждения; своих недоброжелателей она понимала лучше, чем саму себя.

В своей комнатке, если к ней не забегали поболтать Хедвига и Бенедикта – только они не изменили своего отношения к ней, – она изучала Библию, выполняя обещание, вырванное у нее Брендором. Из тетушкиного сундука она извлекла единственную имеющуюся в доме книгу, в обтянутом льном деревянном переплете. Восхитившись полудрагоценным камнем, украшавшим обложку, Анна решила, что будет занятно постичь ее содержание. В те времена добрые христианки слушали Библию, но сами не читали. Им было достаточно мессы.

Загрузка...