Первая глава

Генрих Шемиот написал коротенькое письмо управляющему в имение. Он извещал, что приедет через неделю с сыном и Кларой. Особых приготовлений не нужно, лишь бы дом был опрятен.

Шемиот открыл блокнот и увидел крупные слова синим карандашом – Алина Рущиц. Эту надпись он сделал вчера, упорно думая о девушке, с которой познакомился в доме инженера Оскерко.

Мысли его вернулись к ней. Сколько лет Алине? Не менее двадцати шести, двадцати семи. У нее обольстительная фигура, длинные пепельные волосы, нежные красноречивые руки. Ее большие глаза можно сравнить и с лиловыми вьюнками, и с пармскими фиалками, и с маленькими озерами. Но, по всей вероятности, у нее самая красивая часть тела та, которую обнажают для наказания розгами.

Опытна ли она в любви? А если опытна, то насколько? И кто ее учитель? Почему она не выходит замуж? О ней ничего не говорят в городе.

Шемиот позвонил, машинально отдал письмо лакею и продолжал думать. Конечно, он ни и чем не уверен… ему пятьдесят два года… однако, когда он приближается к Алине, она опускает глаза, то бледнеет, то краснеет, смеется и отвечает невпопад. Есть нечто в Алине, чего он не знает, но предчувствует и хочет проверить. Тем хуже для Алины. Последнее время он пришел к выводу, что, возникая на пути женщины, он становится ее «печальным событием». В этом он, Шемиот, не повинен. Жестокость внушает ему отвращение, вид крови заставляет бледнеть. Но вот он встречает женщину типа Алины или Клары. Мгновенно в нем зарождается беспокойная и странная жажда ее слез, тоски, стыда, боли. Он унижает ее всячески и не испытывает никакого раскаяния.

Он попробовал углубиться в английскую экономическую статью. Ему не удалось. Бросая книгу, он решил пойти к Алине. Завтра? Нет, сегодня… сейчас. Рассеянно он взглянул на фотографию своей покойной жены. В белом муслиновом платье, с цветами на груди, она улыбалась невинно, как святая. Он рассматривал ее с минуту равнодушно. Долгое время он культивировал в себе печаль о ней. В конце концов, она утомила и наполнила его враждебностью к мертвой.

Потом он перевел глаза на миниатюрный портрет сына.

«Юлий заносчив и тщеславен, но он добр».

В дверь постучались.

Клара принесла письма, счета, деньги. Просмотрев их, Шемиот нахмурился.

– Вы не экономны.

Очень бледная, она села.

– Я совершенно больна.

– Почему же вы не лечитесь?

– Это не поможет. Я умру. И вы будете счастливы.

– Хорошо, Клара. А теперь я ухожу.

– К Алине Рушиц?

Он изумленно поглядел на Клару. Интуиция женщин всегда поражала его. Неужели Клара знает то, в чем он боится признаться самому себе?

– Да… я иду к Алине Рущиц.

– Вы заинтересованы ею?

– Возможно.

– Настолько, чтобы даже жениться?

– Это вас не касается.

– Должна я уехать из вашего дома?

– Как хотите. Только не вздумайте тогда рассказывать, что я вас выгнал.

Дом Алины Рущиц был двухэтажный, серого цвета, с колоннами и железной решеткой. Решетку оплел дикий виноград, а по стеклу круглой веранды струился поток цветущих бегоний. Сад квадратной формы занимал значительную площадь. Правая сторона ушла под абрикосы, сливы, вишни, яблони; на левой росли акации, кусты шиповника, сирени, жасмина и бесчисленное количество роз. Аллея из молодых, подрезанных туй одним концом упиралась в дом, а другим – в группу старых каштанов. Там стояла каменная скамья и каменный круглый стол. Немного дальше шла стена соседнего сада, в щелях которой вили гнезда воробьи и летучие мыши. Края ее посыпали толченым стеклом и утыкали гвоздями острием вверх.

Алина не спеша гуляла по саду. Она исколола руки, срезая розы, и слегка запачкала землею белое платье. Иногда ее сердце сжималось.

Она думала:

«…Я влюбилась… неожиданно, и без памяти… и навсегда… почему?… я не знаю… Ко мне подводят мужчину, мне говорят, что его зовут Генрих Шемиот, я подаю ему руку, я чувствую, как по всему моему телу бежит трепет и… я погибла. Я больше не принадлежу себе самой. Мгновенно он отнимает у меня последнюю каплю ума, гордости, воли и целомудрия. Люблю, люблю, тысячу раз люблю… назло всему миру люблю. Мои нервы расходились. Сегодня я видела странный сон. Я – монахиня, и я на коленях перед настоятельницей… (Такой настоятельницы я не встречала в жизни, и в монастыре я тоже никогда не была…) Эта женщина прекрасна и горда. Она велит бичевать меня перед всеми сестрами. Я прошу прощения, я целую ее руки – она непреклонна. Тысяча глаз смотрит на меня, тысяча ртов насмешливо улыбается. Рыдающую, меня раскладывают и секут. Душа и тело мое содрогаются, я просыпаюсь в холодном поту и вспоминаю, что подобную историю мне рассказывал Шемиот… Это была средневековая монахиня. Когда ее наказывали, она кричала пламенные слова, как влюбленная… А я завидую ей… я так нуждаюсь в наказании… я чувствую себя здоровой, сытой, грубой».

Она ходила взад и вперед по аллее, находя новые белые вьюнки, неожиданно распустившиеся среди подрезанных туй. Ее терзали сомнения. Нравится ли она ему? Что он думает о ней? Сознаться ему в любви или затаить чувство? Почему некоторые слова – наказание, розги, вина – так страшно произнести вслух?… Они обжигают губы. Они волнуют, как действия, В книгах любовь или груба или преувеличенно возвышенна. Ей она кажется приятной, как холодное шампанское. Главная ее суть, конечно, не в поцелуях, а в том, что мужчина может позволить себе тогда всякую жестокость с женщиной, и женщина радостно примет боль, унижение и рабство.

С востока плыла туча, похожая на кленовый лист. Но распахнутые окна второго этажа еще сияли под солнцем. Японские вазы с чудовищными букетами лилий красовались на подоконниках. Неожиданно среди них, в темном квадрате, она увидела Генриха Шемиота. Он стоял без шляпы и улыбался.

– Вы… вы… Боже мой, – закричала Алина в детском восторге.

Его пышные, рыжевато-золотистые волосы вились около ушей, открывая сияющий, прекрасный лоб. Крупные черты бритого лица – нос, губы, подбородок – были резко чувственны, а продолговатые черные глаза полны иронии. Однако тонкая прелесть улыбки и певучесть голоса смягчали и чувственность, и иронию, и некоторую общую жестокость. Несмотря на высокий рост и широкие плечи, его руки и ноги были изящны.

– Меня обманула ваша служанка, – крикнул он, высовываясь, – она сказала, что вы у себя в кабинете.

– Войцехова все перепутает.

Алина живо поднялась к нему.

– Как я вам рада… вы вовремя… сейчас будет гроза…

– Я тоже рад вас видеть.

После сада в кабинете стиля ампир казалось прохладно и сумрачно.

Мебель красного дерева с тускло-сверкающей бронзой была обита зеленым штофом чуть светлее обоев, портьер, ковра. На круглых мраморных досках, которые несли грифоны, лежали тяжелые альбомы, переплетенные и в кожу, и в серебро. Одну из стен занимали полки с книгами, задернутые легкими шелковыми занавесками, тоже зелеными, усыпанными золотыми лавровыми веночками. Овальное зеркало над камином отражало люстру, лепной потолок, часть двери, ведущей в спальню Алины. Здесь висел большой портрет императора Наполеона I в коронационном костюме. Орел украшал массивную раму, держа в когтях дощечку с надписью: «Бессмертен на небе и на земле». Можно было также найти герцога Рейхштадтского, Жозефину, Полину Боргезе, князя Понятовского, Валевскую среди бесчисленных драгоценных акварелей и миниатюр.

Узкие серебряные бокалы стояли наполненные розами, а плоские хрустальные вазы – фиалками, любимыми цветами Первой Империи.

Шемиот с удовольствием оглядел знакомые предметы и уселся.

– Я пришел каяться перед вами, Алина…

– Вы?

– Да, я. Я наводил о вас справки. Не сердитесь. Я чересчур поглощен вами.

– И что же вы узнали?

– Ничего.

– Ага… вы наказаны. Они посмеялись.

Потом она рассказала ему о своем детстве и юности, рассказала спокойно и просто.

– Моя мать, урожденная графиня Гед. Почему она не вышла замуж – я не знаю. Однажды она поехала в Рим и вернулась оттуда уже со мною. Говорят, мой отец – итальянский патер. С тех пор она жила безвыездно в своем родовом имении. Она была высока, худа, смугла. Презирала людей и ненавидела животных. Я не помню, чтобы она взяла меня на колени или дала мне конфетку. Если неожиданно она замечала меня, ее взгляд становился тусклым. «Вы здесь, Алина? – спрашивала она. – Кто пустил вас ко мне?». Она учила меня читать по большой книге без картинок. В окно я видела парк. Вода чернела в круглом бассейне. Над ним часто летали голуби и садились на каменную балюстраду. Осенью листья лежали там грудами, как снег, и это рождало грусть.

– Ну, Бог с нею, Алина… лучше рассказывайте дальше.

Она засмеялась его нетерпению, восхищенная и польщенная.

Тучи затянули небо. Молния вспыхивала ежеминутно, а удары грома следовали после больших пауз. Старая Войцехова закрывала торопливо окна. Почти сейчас же потоки дождя обрушились на сад и дом. Поднялся бешеный ветер.

Шемиот, глядя на Алину, улыбался. То, что он угадывал в ней, становилось для него все более и более ясным.

Она продолжала.

В доме ее матери было восемнадцать комнат, и все красиво убраны. Бронза, фарфор, драгоценные ковры и картины, старинные кружева и бриллианты, редчайшая библиотека и сувениры царственных лиц – все это перешло от целого ряда предков, В 1807 году маршал Дюрок со своим штабом останавливался здесь.

Лучшее воспоминание Алины – библиотека. Ежедневно она пробиралась туда и читала все без затруднения, ибо ни один шкаф не запирался. Когда Алине исполнилось десять лет, мать написала кому-то в Англию. Мисс Уиттон приехала немедленно. Она не побоялась суровой зимы и тишины имения. Это была стройная, золотоволосая женщина, красивая и веселая. Она носила исключительно белые платья, белую обувь, белые кораллы на шее и душилась гелиотропом. Мисс Уиттон выбрала самую отдаленную комнату на верхнем этаже. Обои там были светлые, с золотой полоской, мебель и ковер цвета сливок. На мраморном камине она поставила желтые ассирийские вазы, подарок матери Алины. Мисс Уиттон звала сюда свою воспитанницу, если бывала нездорова. Это случилось также тогда.

Алина опустила глаза, смешавшись.

Шемиот спросил ее ласково:

– Она наказывала вас, вероятно?…

Лицо Алины запылало. Она кивнула головой, кусая губы.

– Как?…

– О… не мучьте меня… Почему вы спрашиваете?

– Это касается вас…

Алина перевела дух и овладела собой.

– Я не знала, как приятно говорить об этом с Шемиотом, – думала она.

– Она обворожительно краснеет. Я волнуюсь. Я буду жесток с нею впоследствии – думал он.

Вслух Алина говорила:

– Не вините мисс Уиттон. Я была несносным ребенком, упрямым, живым, дерзким. Я уносила и прятала то деньги, то браслет моей матери, их искал весь дом, а я воображала себя сыщиком и находила «пропавшие вещи». Я всегда скучала и жаждала приключений. Поэтому я писала любовные письма нашему управляющему (Не понимаю, откуда только бралось такое множество страстных слов). Вызвала его на свидание, потом пожаловалась мисс Уиттон, и беднягу выгнали. Можно смело сказать, что влечение к греху было во мне огромно. Однажды я обрезала себе волосы и клялась, что это сделала мне Виктория-Юзефа, маленькая грустная девочка с белокурыми локонами, гостившая у нас летом. В наказание Викторию-Юзефу засадили учить английский урок, а я гуляла в парке… посмеиваясь… Сознание вины удручало меня до отчаяния.

Я любила слушать выговоры, и когда мисс Уиттон секла меня, я просила прощения с увлечением.

Алина вздохнула, смущенная пристальным и несколько тяжелым взглядом Шемиота.

Ее голос был полон грусти, когда она рассказала о своем первом причастии, об уроках катехизиса у доброго, старого ксендза-каноника. К нему она ездила вместе с мисс Уиттон по дороге, обсаженной тополями, на высоком доггарте. Иногда лошадь несла, влажные комья летели во все стороны, Алина вскрикивала, а мисс Уиттон громко смеялась. Лицо англичанки становилось розовым, смелым, счастливым, Она жадно пила воздух.

Потом внезапно умерла мисс Уиттон. Ее похоронили в имении за оградой, как раз в начале той дороги, по которой они скакали на уроки катехизиса. Алина и Виктория-Юзефа горько плакали. Мать Алины смотрела из окна кареты на печальную процессию. Глубокую яму сейчас же залила мутная вода. Был холодный, дождливый октябрьский день.

Через год умерла нежная, грустная Виктория-Юзефа. А еще через два года умерла мать Алины, вышивая лилии на голубом шелку.

Старичок-каноник и какой-то важный хмурый господин долго говорили с Алиной. Ей уже исполнилось шестнадцать лет, и она почти взрослая. Она узнала, что она – внебрачный ребенок и должна сейчас же уехать из имения, которое переходило к наследникам. Алина была уничтожена, ошеломлена, унижена.

В последний вечер она долго прощалась с парком. Каждому кусту, каждой аллее, обнаженным статуям, воздушным беседкам, темной воде, в которой отражались облака, она кричала в отчаянии «прощай». И они отвечали тяжелыми вздохами, легким журчанием воды, слабым треском ветвей «прощай».

Алина уехала на юг, обеспеченная крупным состоянием, увозя то, что ей разрешили увезти: часть библиотеки, часть мебели, бриллианты, не родовые, а благоприобретенные, некоторые сундуки с бельем, туалетами. Она плакала до того безутешно, что ксендз-каноник напомнил ей о грехе отчаяния. Он жалел свою лучшую ученицу, всегда кроткую, послушную, очень набожную и без тени самомнения. Долгое время она посылала ему сентиментальные письма, вкладывая туда то лепестки роз, то веточку кипариса. На юге ее ждало утешение – здесь она познакомилась и подружилась с Христиной Оскерко. Ей казалось, что Христина заменит Викторию-Юзефу. Она более не ощущала одиночества. И она совсем забыла прошлое, когда по ее настоянию брат Христины инженер Витольд Оскерко купил ей этот дом с садом, и она очутилась в нем, свободная и независимая.

Минуту Алина слушала дождь.

Потом спросила робко Шемиота:

– А вы ничего не расскажете мне о себе?

– Ничего, ибо моя жизнь проста, дорогая. Вы хотите подробностей? Их почти нет. Я долго учился, упорно создавал себе положение, овдовел… Теперь я одинок. Когда я начинаю скучать, я уезжаю в имение и зарываюсь в книги. Вот и все.

Мало-помалу буря стихла. Тучи поспешно уплывали к горизонту. Солнце сверкало в лужах и брызгах. Алина раскрыла окно. Шорох капель стоял в саду. Оттуда тянуло ароматной свежестью.

Шемиот откланялся, говоря:

– Я жду вас к себе, Алина. В любой день…

До самого вечера Алина была взволнована. Потом она почувствовала непреодолимое желание лечь и мечтать.

Она удалилась в спальню – большую комнату, оклеенную голубыми гладкими обоями, с мебелью красного дерева стиля ампир, обитой бледно-голубым штофом.

Перед туалетом Алина снимала кольца, серьги и клала их в золотую чашечку.

Туалет был ее гордостью. Массивная зеркальная доска, положенная на дуги красного дерева, украшенная бронзовыми маленькими сиренами. Круглое зеркало в оправе из бронзовых нэнюфаров укреплено между двумя тонкими колоннами и может изменять положение. Но самое обворожительное – это Лорелеи на колоннах, поющие таинственные песни и смотрящиеся в зеркальную доску как в озеро. Алина распустила спои волосы, белокурые с серебристым оттенком, долго причесывала их, заплетала, душила, Раздевшись, она отправилась в ванную. Однако вода, опаловая от соснового экстракта, не укрепила и не освежила Алину.

Когда Войцехова явилась пожелать барышне покойной ночи, она застала барышню рыдающей. Войцехова давно служила у Алины. Они могла позволить себе и неблаговидную выходку. Увидев слезы Алины, она зло усмехнулась.

Ее лицо, белое от подкожного жира, с мертвыми, выцветшими глазами и лживым, извилистым ртом ханжи, слегка оживилось.

– Люди говорят, что…

Это был целый обвинительный акт против Шемиота.

Алина рассердилась и прикрикнула на Войцехову. Та ушла, разобиженная. Упаси Боже, если она скажет еще одно слово… Барышня летит, как бабочка на огонь.

Теперь Алина очутилась в широкой, красного дерева кровати, с бронзовыми медальонами, с шелковыми занавесками лунного цвета. От одеяла, простынь, подушек шел нежный, стойкий запах амбры и розы. Где-то вверху была спрятана голубая электрическая лампочка, и когда Алина зажигала ее, вся кровать изнутри светилась, подобно гигантскому фонарю.

Алина тяжело вздохнула. Сердце ее сжималось, как утром, и ей было жарко. Что такое говорит Войцехова? Шемиот зол, скуп, деспотичен, он вогнал в чахотку свою первую жену, а Клару обобрал до нитки… Кроме того, у него были еще другие любовницы… Ах, какое ей дело до прошлого Шемиота? Прошлое не принадлежит никому… Его сына она толком не приметила. Когда она была там последний раз, Юлий уничтожил при ней коробку шоколада… в двенадцать часов дня… Вот что значит мужское воспитание… Клара делает вид, что не замечает Алины. Бедная Клара! Седые волосы, плоская грудь, чересчур широкие бедра и эти печальные, печальные, как у животного, глаза… Бедная Клара!.. Она, вероятно, много плакала на своем веку. Но теперь она не должна плакать, ибо это бесполезно. Виноват ли перед Кларой Шемиот? Относительно.

Голова Алины туманилась… Она меняла позы, почти задыхаясь. Что еще говорит Войцехова? Якобы Шемиот стар и безобразен. Сущая ересь. Генрих (как сладко называть его по имени), может стать идеалом каждой женщины. Когда он смотрит так внимательно и нежно… Не введи нас во искушение!.. (Алина натянула одеяло, защищая грудь от воображаемых поцелуев Шемиота… Иисус-Мария, до этого у них дойдет еще нескоро.)

Алина легла ничком. Соблазнительные картины мучили ее наяву, и она уже не боролась с ними.

Огромный фантастический сад, всеми забытый, подобно Параду Золя, где можно встретить пенящийся ручей, гигантские цветы, каменные ступени, поросшие травой и мхом. Солнце, ленивая тишина, густые ароматы. Зрелые плоды изредка падают на землю. Вьются черные и синие махаоны, звенят стеклянные стрекозы. Алина гуляет здесь вместе с Шемиотом. Конечно, она бросится сейчас перед ним на колени и скажет ему нечто безумное… Ах, как девственность тяготит ее. «Распустите мои полосы, Генрих, нагнитесь и возьмите мой поцелуй, глубокий и медленный… ни и чем, ни в чем я не откажу нам… нежное любопытство ваших глаз, уст, рук будет насыщено… Сжальтесь надо мною, Генрих, сжальтесь надо мною, ибо я люблю вас!» Генрих ломает ветки, но голос его вовсе не строг, а певуч и томен. Потом он бросает Алину на траву, мнет кружево ее юбок, и среди вздохов травы, деревьев, при знойном солнце, при мелодии птиц и стрекоз, сечет ее жестоко…

Алина сбросила одеяло, зажгла электричество, отдернула занавески кровати, отыскала ночном столике флакон одеколона и освежила себе виски.

Она успокоилась и размышляла с горечью и раскаянием – Шемиот считает ее невинной и чистой, а она, подобно Феннимор Иенсена, – «мешок, полный гнили». Если она когда-нибудь заслужит любовь Шемиота, ей придется измениться. Он должен будет исправить ее, как бы сотворить заново…

– С тех пор, как я влюбилась, я окончательно погибла. Я – распутна и груба. Я совершенно забросила свои религиозные обязанности. Ксендз Казинас, вероятно, удивляется, с какой аккуратностью я пропускаю воскресные мессы… Я даже не знаю, смогу ли я сделать испытание совести так же быстро, как раньше.

И ее мысли направились на монастырь. Вот куда, по-настоящему, она должна была бы уйти и каяться. Она мечтала о нем, ужасаясь, трепеща и вместе с тем наслаждаясь своим страхом.

Монашеский подвиг удручал ее душу. Он был так же печален, как и труден. Женщина оторвана от жизни, обречена на бездетность и аскетизм, брошена на отвлеченность, где ей часто пусто и холодно и не на что опереться. В конце концов, не всех влечет Сиенская и не всем понятен язык Терезы. В монастыре женщина не принадлежит себе. Это еще полбеды, но она не принадлежит никому в отдельности – это уже несчастье.

Алина вернулась к своему сну и рассказу Шемиота.

Неужели же в монастыре наказывают? Тайно ей хотелось, чтобы это было именно так.

Какой восторг броситься на колени перед суровой аббатисой и повторить ей слова несчастной Лавальер: «О мать моя, я отдаю вам свою свободу, ибо я ею дурно пользовалась».

И уже засыпая, она представляла себе, как она была бы кротка, послушна, усердна и как бы ее секли перед настоятельницей раз в неделю.

Загрузка...