3

Я сделала аборт, когда училась в десятом классе. Хотя на краткий миг я подумывала оставить ребенка, удовлетворить стремление этой горошинки внутри меня обзавестись легкими. В то время я работала в торговом центре, находившемся на грани закрытия. Восемнадцать часов в неделю разглаживала складки на брюках и следила за напористыми покупателями из Квебека, которые приезжали на север штата Нью-Йорк ради низких цен. Во всем торговом центре открыто было только четыре отдела: аптека CVS, где крекеры для животных лежали рядом с клизмами, «Деб» с наборами трусиков с завышенной талией по пять долларов, оружейный и мой скромный магазинчик одежды для деловых женщин. Я была жалким младшим продавцом, но считалась ценным сотрудником, пока успевала достаточно, чтобы давать старшим продавцам больше времени на болтовню. В обеденный перерыв я управлялась с магазином в одиночку, а двое моих коллег ненадолго отбрасывали сомнения насчет моего умения обращаться с покупателями и шли обедать на Бостонский рынок. Тот факт, что меня на эти обеды не приглашали, я расценивала скорее как жест доброй воли, чем как пренебрежение. Они были со мной милы и были не прочь принести мне пасту со шпинатом в сливочном соусе, которую я ела в отделении неработающего больше банка, где в банкоматах пчелы устроили себе гнезда. В то время я не понимала, нравилось ли мне быть одной, или я просто терпела одиночество, зная, что у меня нет выбора.


Я не была популярной, но и непопулярной не была тоже. Чтобы вызывать восхищение или давать повод для насмешек, сначала нужно, чтобы тебя заметили. Так что история о когда-то поделившейся внутри меня клетке и ее последующем уничтожении – это еще и история о первом мужчине, который меня заметил. Этим мужчиной был Клэй, владелец оружейного магазина, металлист, повернутый на уходе за своими зубами. Он был седьмым по счету черным, которого я встретила в Латэме, точнее, принадлежал к смешанной расе и являл собой безумный образец решетки Паннетта[7] с настолько неоднозначным набором корейских и нигерийских генов, что при разном освещении казался разными людьми. Во время нашей первой встречи Клэй курил на аттракционе «Dance Dance Revolution» у закрытого кинотеатра в молле. Он сообщил, что по уши в долгах и что больше не разговаривает с братом, и было что-то такое в его непосредственности, от чего я рассказала ему, как умерла мама. Как я нашла ее в одной туфле. Как все пыталась изобразить этот момент на холсте, но не нашла подходящего формата. Как прошло всего пять месяцев после ее смерти, а отец уже начал с кем-то встречаться. Эта откровенность была следствием того противоречия, которое определило меня на долгие годы – моего стремления к абсолютному уединению и моего же поспешного предательства этих усилий, стоило мне только завладеть вниманием мужчины. Я делала вид, что не замечаю последствий подобной самоизоляции, но в разговоре с кем-нибудь всякий раз обнаруживалось, как я чрезмерно старательно компенсирую атрофию социальных мышц.


Я была счастлива оказаться вовлеченной хоть во что-то, даже если этим чем-то был разговор по большей части в одни ворота с мужчиной вдвое старше меня. Мы встречались во время моих обеденных перерывов, и он покупал мне мороженое. Я сидела в кабине его универсала и смотрела, как он заряжает и разряжает ружье. Я склонялась над витриной с ножами танто[8] и позволяла ему проводить пальцами по моим волосам. Когда он спросил, сколько мне лет, я соврала. Когда я рассказала ему, что отец не появлялся дома уже несколько недель, он позаботился о том, чтобы у меня были деньги на еду, а иногда звонил и спрашивал, что у меня на ужин. Но все-таки, бывало, я чувствовала его осторожность, сквозившую даже в ругательствах, вопросы между делом о возрасте моих воображаемых парней, историями о которых я его кормила.


На нашем пятом свидании в обеденный перерыв он достал с витрины охотничий нож и вложил его мне в руку. Привычный шведский дэт-метал на фоне словно понизился до шепота под тяжестью дубовой рукоятки и стального лезвия. Хотя Клэй и пытался сберечь мою невинность, временами я чувствовала, что он старается меня напугать. Как и все дети, такой вызов я проигнорировать не могла, твердо решив быть стойкой и смелой. Так что мы купили в CVS «Ред Булл», и он проколол мне уши с помощью зажигалки Зиппо и иголки. Мы поехали к нему – Клэй жил в вагончике в Трое, – и он приготовил мне стейк и показал коллекцию старинного оружия. В его поведении было что-то автоматическое: он постоянно находился в каком-то бессмысленном движении, все время с оружием в руках, как будто бессознательно готовился использовать его по назначению. Он казался сосредоточенным на чем угодно, но только не на том, как заряжать обойму и передергивать затвор. Но случались и моменты, когда мой страх испарялся: например, когда он проходил мимо магазина, где я поправляла вешалки, и в воздухе витало наше общее понимание того, что мы оба ищем разрушения, что мы были цветными в городе, лишенном красок, что мы говорили не столько на языке любви, сколько на языке заговорщиков. Так что когда он вложил мне в руку нож, я расценила это как признание – для него я стала человеком. Он изучил меня и признал мои размышления, мои чувства, саму вероятность того, что даже в моей маленькой подростковой вселенной может существовать повод для убийства.


Дома я прижимаю к бедру тыльную сторону холодного лезвия. В течение тридцати восьми минут смотрю порно на семейном компьютере, а затем сажусь на автобус до дома Клэя. Он не задал ни одного вопроса, только открыл дверь и затащил меня внутрь. Я прошла за ним в спальню, в воздухе пахло порохом и пеплом. Его тело было тяжелым, и он дрожал, пока кончал. В высоком, отчаянном стоне его удовольствия я почувствовала свою силу. И свое заблуждение – в том, что думала, как мало будет значить для меня первый раз. Я не призналась ему, что была девственницей, потому что терпеть не могу нежностей. Я не хотела, чтобы он был осторожен. Мне хотелось с этим покончить. Поэтому когда стало больно, я не захотела уязвлять собственную гордость и вместо «прекрати» сказала «ещё»: словно католичка или натура тонкой душевной организации, я верила, что уровень преданности делу напрямую связан с болью, которую испытываешь в процессе. Я ушла от него кровоточить в одиночестве дома, довольная, что совершила то, что делают все. Мне казалось только, это приносит больше удовольствия, но я была новичком. Я словно прошла обряд инициации, обрезала волосы и вошла в манящую запретную комнату. Каждый раз, когда мы трахались, слов было все меньше, и внезапная, необъяснимая тьма проникала в комнату, когда он вжимал меня в кровать. «Я не плохой человек», – говорил он, пока я обувалась. А потом я забеременела. Вскоре заявился домой отец на помятой с одного бока машине. Я не спросила его, где он пропадал, и он не спросил, кто меня обрюхатил. Я сказала ему сама, что это был парень из школы. Не говоря ни слова, он отвез меня в клинику, а после, когда все было кончено, привез обратно. Отец сделал мне чай и дал таблетку ибупрофена и пропал из дома еще на неделю. Всю эту неделю крови у меня было больше, чем должно быть. Я смутно чувствовала, что избежала чего-то противоестественного.

А была же еще коллекция пластинок моей матери. Я не заходила в ее комнату много месяцев, но тогда нашла и поставила «Four Seasons of Love» Донны Саммер. Я открыла окно, впуская в комнату свежий воздух, и за моими сжатыми губами расцвел и тут же умер смех. Это лишенное радости, инстинктивное движение гортани, впрочем, давало надежду, что когда-нибудь я снова смогу засмеяться.

* * *

Когда я поворачиваю голову и вижу жену Эрика, в распахнутое окно залетает ветерок, напоминая о той давнишней весне – о пыли, виниловых пластинках, комнате Клэя с витающим в ней запахом пороха, моем окровавленном нижнем белье на дне мусорки – и раздается визг; звук, в котором я узнаю собственный смех.


Мой смех, тот, который настоящий, – грубоват и уродлив, при его звуках у моих визави на свиданиях, случалось, дрожала рука. Так что нужно отдать ей должное – едва заметное движение бровью служит единственным подтверждением того, что она его слышала. Я стою напротив, зажав в кулаке рукав ее шелковой блузки, и думаю, как странно было бы обратиться к этой женщине по имени, признать тот факт, что я знаю, кто она несмотря на то, что они с Эриком приложили столько усилий, чтобы мы с ней держались как можно дальше друг от друга. Кажется невероятным, что этот аморфный призрак округа Эссекс без явных следов присутствия в социальных сетях и есть Ребекка.


Я пытаюсь соотнести образ из своего воображения со стоящей передо мной женщиной, но данных слишком много, и слишком много моих догадок успело незаметно превратиться в факты. Поправки я вношу неохотно, удивляясь красоте ее ступней. В остальном она совершенно обычная, все в ней настолько невзрачно, что кажется почти зловещим – волосы цвета грязный блонд обрамляют лицо, помятое загаром, мальчишеская худоба, плавный переход бедер в икры и общее впечатление, что, сними она одежду, тело под ней окажется таким же гладким и невыразительным, как ил.


Я поворачиваюсь и встречаюсь с ней взглядом. Она снимает перчатки. В какой-то момент кажется, что она собирается меня ударить. Она движется на меня с настолько ровной спиной, что это было бы даже забавно, если бы ее нарочитая неторопливость не выглядела бы такой жуткой. Мне не то чтобы страшно, но сама мысль о том, чтобы говорить развернутыми предложениями и слушать ее в этой комнате с неубранной постелью, беспорядку которой я же и поспособствовала, кажется невыносимой. Я разворачиваюсь и бегу вниз по лестнице, оглядываясь, – она следует за мной и лучи солнца скользят по ее волосам. От унизительности ситуации, в которой мы оказались, у меня внутри все сжимается; через кухню мы выбегаем на задний двор, – и она падает, поскользнувшись на мокрой траве.


Теоретически мой путь свободен, но, обернувшись, я вижу грязь на ее коленях и смотрящего на нас из бассейна соседского ребенка. Мне становится стыдно за пошлость происходящего – гардении, непристегнутые велосипеды, и я стою, тяжело дыша, над чьей-то женой. Так что я подхожу к ней, беру ее за влажные ладони и помогаю подняться.

– Я знаю, кто ты, но не желаю это обсуждать, если позволишь, – говорит Ребекка, отряхиваясь. – Я просто не закончила тебя разглядывать. Не ожидала, что ты настолько юна. Это ужасно.

– Ужасно?

– Да, для тебя, – отвечает она. Соседский ребенок вылезает из бассейна и бежит в дом.

– Уже поздно. Тебе стоит остаться на ужин, – произносит она, потирая проступающий на руке синяк. Я бы предпочла любой другой вариант, но затем понимаю, что это не настоящее приглашение, а всего лишь возможность подтвердить очевидное: за ее уступку, проявленное ею самообладание, я теперь у нее в долгу.

Ребекка ведет меня в гостевую спальню с отдельной ванной, оглядывает с ног до головы и хмыкает: «Жарко сегодня, не так ли?», намекая на то, что мне и без нее известно – пот течет с меня ручьями. Я смотрю в зеркало и вижу лоснящееся лицо. Она показывает мне на полотенце и предлагает принять душ.

Когда я выхожу из ванной, на кровати меня уже ждет василькового цвета платье, при одном взгляде на которое я понимаю, что, вероятно, никогда бы не смогла себе такое позволить; это символ царства, где цены – набор случайных чисел, царства настолько гипотетического, что когда я думаю о том, что мне нужно сделать, чтобы стать его частью, в голову приходит только напоминание о студенческом долге, и я представляю грустного сотрудника отдела кредитования, нависающего надо мной во сне.

Пытаясь надеть платье, я начинаю подозревать, что Ребекка старается меня унизить. Оно настолько узкое, что я еле втискиваюсь в него, пожертвовав возможностью дышать. Эта преднамеренная издевка так похожа на неуклюжую вежливость, что я чувствую себя обязанной подыграть. Я подумываю, не сбежать ли через окно, но замечаю припаркованные на улице машины и непрекращающийся поток гостей, стремящихся в дом. В толпе я замечаю Эрика, вернувшегося с работы: он приветствует приглашенных у дверей. Он кидает взгляд на часы и хмурится. Семь часов – видимо, в это время начинаются вечеринки для взрослых. Я напоминаю себе, что хотела продемонстрировать свою серьезность, показать, что я не та, кого можно игнорировать, даже если и паникую при мысли, что мне придется с ним встретиться. Но сейчас, когда я смотрю на него из окна, его агрессивная нормальность кажется мне оскорбительной. Я тоже могу быть нормальной.

Поэтому я направляюсь к лестнице и, едва переставляя ноги, спускаюсь вниз – малейшее движение угрожает целостности молнии на платье, скрывающей мою грудь от взора присутствующих. Хотелось бы мне знать заранее, что соберется так много людей. Тот факт, что Ребекка эту информацию опустила, еще сильнее заставляет меня утвердиться в мысли: она надо мной издевается. Ясно, что она своего рода ведьма: за то короткое время, пока я принимала душ и переодевалась, дом превратился в нарочитую декорацию для веселой, в понимании взрослых, вечеринки – буйство конфетти и блестящих воздушных шаров на фоне монашеского завывания нью-эйджа. Но самой хозяйки дома нигде не видно.

Я морально готовлюсь к встрече с Эриком, собираясь вести себя как ни в чем не бывало, но все равно сканирую толпу, чтобы не оказаться застигнутой врасплох. Обращаю внимание на детали, выставленные напоказ – натюрморт как из кабинета стоматолога, полки с хрусталем, фотография неулыбающихся Эрика с Ребеккой на фоне развалин Помпеи, – и на то, что предпочли бы спрятать от посторонних глаз: мусор на кухне, следы от пальцев на экране телевизора. Я беру крабовую котлетку с подноса официанта, чтобы чем-то занять руки; в конце концов, пора что-нибудь съесть, чтобы желудку было чем заняться помимо бесконечного вырабатывания подкатывающей к горлу желчи. В целом же мне настолько не до еды или чувствительности собственного желудка, что не удивляет даже тот факт, что все напитки на этой вечеринке, похоже, безалкогольные.

Стоящий рядом со мной мужчина, видимо, думает точно так же: лицо у него кислое, как спрайт в стакане. Он поворачивается, и я чувствую, как меня разглядывают, пытаются понять, что я здесь забыла – состав присутствующих настолько однороден, и я выделяюсь как бельмо на глазу. Обычно мне плевать, если на меня так пялятся, но сейчас я совершенно трезва, а платье мешает мне дышать.

– Откуда ты знаешь хозяев дома? – спрашивает он. В этот момент я замечаю кое-что на другом конце комнаты. Чернокожая девочка в розовом парике и топике делает вид, что курит конфету в виде сигареты.

– Кто это?

– Я тебя раньше никогда не видел.

– Что? – переспрашиваю я, оглядывая его одеревеневшее тело в поисках какой-нибудь подсказки, и когда вновь поворачиваю голову, девушки уже нет.

– Ты же не училась в Йеле, да? – уточняет он, и от моего внимания не ускользает формулировка этого вопроса. Не знаю, почему я всегда чувствую необходимость произвести впечатление даже на тех мужчин, с которыми не собираюсь спать, но мне бы не хотелось выслушивать слова сочувствия от этого человека, которого я не знаю и, вероятно, никогда больше не увижу. Так что я не говорю, что бросила школу искусств, предварительно отправив заведующему кафедрой несколько бессвязных стихотворений, набранных шрифтом Comic Sans. Я не говорю, что поступила в совершенной непримечательный государственный колледж, выбросила бóльшую часть своих картин и выпустилась, получив, возможно, еще более бесполезное образование.

– Я работаю с Ребеккой, – отвечаю я, и из всех возможных вариантов лжи это тот, поддержать веру в который я могу меньше всего. Мне кажется, что я замечаю в комнате Эрика, но это всего лишь лампа.

– Значит, воскрешаешь мертвых.

– Что?

– Ну, кто-то же должен делать грязную работу, верно?

– Ага.

– Не могу поверить, что они продержались четырнадцать лет.

– Кто?

– Ребекка и Эрик. – Он указывает на что-то над моей головой, и, повернув голову, я натыкаюсь на оставшийся незамеченным баннер с надписью «Кружевная свадьба». – Немного странно праздновать годовщину свадьбы. Хотя, наверное, это своего рода подвиг. Ты когда-нибудь обращала внимание на то, как они смотрятся вместе? Как будто животные разных видов, – продолжает он, и мы обмениваемся взглядами, пока до меня не доходит настоящий смысл разговора. Это тот тип беседы, который всегда зарождается на почве чужой удачи – шепотки недоверия, зависти. Поняв это, я расслабляюсь, улыбаюсь своему собеседнику и смешиваюсь с толпой.


Тусовщица из меня не очень. Вся эта музыка – обычно или выверенный до последнего трека плейлист в духе «А теперь то, что я называю музыкой», или подборка от кого-то, кто решил, будто это он открыл Portishead; все только и ждут, когда зазвучат медляки или начнется застенчивое пение в караоке, да оглядываются по сторонам, чтобы прикинуть число потенциальных участников, а под «Don’t Stop Believin’» или «Push It» оплакивают неизбежность регулярной колоноскопии. Все слишком близко и слишком мокро – крики в лицо, плевок в глаз от незнакомца, слюни в бокале, пролившееся вино, я пытаюсь избежать разговора с человеком, который особенно отчаянно старается не быть застигнутым на вечеринке в одиночестве. Это предрешено заранее – что я раз или два глубоко задену чьи-то чувства своими словами или выражением лица, и, конечно, буду об этом думать, когда поеду домой на метро, да и вообще буду вспоминать об этом постоянно, несмотря на то, что я старалась повеселиться и поддерживать легкий, ничего не значащий разговор, несмотря на то, что я не сплю и не могу просраться, а кто-то прямо в этот момент умирает – достаточно одной песни, которая выбивает у тебя почву из-под ног, и ты ничего не можешь с этим поделать.


Я стою на обочине чужих профессиональных интересов, накрахмаленных будто тугие воротнички, и пытаюсь проследить сюжетную линию портфолио незнакомца. А потом, когда кто-то погружается в дебри отчета о ремонте веранды на заднем дворе, попутно заводя речь о симпатии, которую мы все должны испытывать к правоохранительным органам, девочка в розовом парике поднимается по лестнице, и я вижу ее коричневое лицо, похожее на мордашку с упаковки майонеза Kewpie. Она поворачивается и смотрит прямо мне в глаза, и тут же становится ясно: наш зрительный контакт был ошибкой: она бросила взгляд на толпу внизу и не ожидала, что я буду на нее пялиться. Тем не менее, выражение удивления сохраняется на ее лице недолго; она отворачивается и продолжает подниматься по лестнице. Будто из ниоткуда появляется Ребекка.

– Пойдем-ка, поможешь, – говорит она и тащит меня через всю гостиную на кухню. Оказавшись с ней наедине, я наконец отмахиваюсь от нее в попытке вернуть чувство собственного достоинства.

– С годовщиной, – произношу я, пока она чем-то громыхает.

– Спасибо, – отзывается Ребекка, бросая взгляд на часы и приподнимая бровь.

Я разглядываю ее, пользуясь моментом. Она, полагаю, сексуальна – в том смысле, в каком может быть сексуальным треугольник или прямой маршрут из точки А в точку Б; пропорции ее тела и лица не нарушают законов гармонии, логично и даже резко дополняя друг друга. Конечно, в движении, когда она поворачивается и наклоняется, чтобы открыть духовку, геометрия слегка нарушается.

Ребекка вынимает торт и захлопывает духовку коленом. Она открывает упаковку с готовым кремом, щелкает замком на разъемной форме и щедро зачерпывает крем лопаткой.

– Мой муж пьет?

– Что? – спрашиваю я, глядя на то, как она пытается обмазать торт, который все еще недостаточно остыл, чтобы крем хорошо ложился.

– Когда Эрик с тобой, он выпивает?

– Нет, – вру я, распрямляя плечи. Я прикладываю ладонь ко лбу и понимаю, что он весь сальный.

– Он не должен пить.

– Почему? – спрашиваю я, пытаясь вытереть ладонь об платье, но обнаруживаю, что ткань, из которого оно пошито, эта скользкая вторая кожа, ничего не впитывает.

Ребекка смотрит на меня сквозь свесившуюся на глаза прядь; на лбу у нее блестят бусины пота, одна из которых скатывается прямо на пушистую накладную ресницу. Пока она тянется к упаковке сахарной пудры и зачерпывает оттуда горсть, я думаю о том, как покраснел Эрик, когда толкнул меня на пол. Как бы мне хотелось, чтобы он сделал это вновь.

– Я знаю, что ты здесь уже была, – говорит Ребекка, укладывая коржи друг на друга, так что начинка начинает вытекать по краям. Она смотрит мне прямо в лицо, и я впервые замечаю, что у нее серые глаза.

– Ты была в нашей спальне, – продолжает она. – Я это почувствовала. Все было так аккуратно прибрано.

Она кладет руку мне на плечо.

– Я знаю, что тебе этого не понять, по тебе видно, ты никогда ничем не владела, – произносит она, а потом отстраняется и говорит, что пора подавать торт. Пожалуй, ничего менее аппетитного я еще в своей жизни не видела.

Она перекладывает торт на блюдо и выходит с ним из кухни. Следуя за ней, я замечаю рядом с кладовкой дверь, выходящую в темный переулок, озаренный только отражающимися в мокром асфальте фонарями. Ребекка уже почти в гостиной, напряжение между нами выдохлось; уверена, уйди я сейчас, это не будет иметь значения. Не знаю, почему я этого не делаю.


А вот и он, стоит посреди комнаты; свет гасят, когда Ребекка протягивает ему блюдо с тортом. Он неловко держит его, хмурится, когда мелькает яркая вспышка камеры из дальнего угла гостиной. Ребекка достает из-за уха свечу, спрашивая, не найдется ли у кого-нибудь огонька. Когда ей дают зажигалку, она поворачивается и отдает ее мне.

Несмотря на сосредоточенные попытки удержать торт, Эрик замечает меня. То, что с ним происходит после, эта внезапная и быстро подавленная вспышка истерической ярости, от которой с его лица сходят все краски, не доставляет мне и половины ожидаемого удовольствия. У него расстегнута ширинка, и стрижка какая-то бесформенная, – и я не знаю, как это охарактеризовать, но мне кажется, что вот такой он и есть настоящий, – и такой он меня ужасно бесит.


Я зажигаю свечу и отхожу в темноту комнаты. В это время мелькает еще одна вспышка, и Ребекка начинает петь в микрофон со шнуром, о который едва не споткнулся один из гостей, выходивший из туалета, при свете вспышки ее волосы кажутся платиновыми. Все замечают, что для исполнения Ребекка выбрала не стандартную слащавую песенку Beach Boys или Boyz II Men, а песню Фила Коллинза[9], возможно, самую его известную, которая поется практически без музыкального сопровождения, и Ребекка не допускает художественных вольностей, оставаясь верной изначальному ритму мелодии, пение в притихшей комнате превращается в своего рода испытание, вызывающее отчаяние слушателей. Ее голос немелодичен, и выбор песни, как и тесное пространство гостиной, приводят к тому, что все ее многочисленные огрехи обращают на себя внимание. Неясно, адресована ли ее песня кому-то конкретному, но Эрик изо всех сил старается быть хорошим слушателем, слабо улыбаясь на случай, если среди присутствующих кто-то будет фотографировать. Торт почти сползает с тарелки, когда он поворачивается, чтобы взглянуть на меня, а я смотрю на Ребекку, которая несмотря на обстоятельства, единственная выглядит как человек, который чувствует себя комфортно. Она поднимает руку над головой на словах «эта боль нам с тобой знакома», а после вся комната замирает в ожидании припева, который Ребекка исполняет, выдержав паузу настолько продолжительную, что я слышу, как кто-то на улице кричит: «Да где же эта собака!» Закончив петь, она включает свет и начинает себе аплодировать, и мы покорно ей вторим, хлопая в ладоши.


Все это время Эрик не сводит с меня глаз, в его замешательстве – обещание возмездия, которое я нахожу интригующим – наибольшее удовольствие от чужого гнева получаешь в самом начале, когда человек еще старается сдерживаться, так как думает, что он не такой, но ты-то видишь его насквозь. Когда Ребекка отрезает кусок торта и сует его Эрику в рот, комната наполняется смехом, и я ускользаю на второй этаж – отчасти чтобы сходить в туалет, отчасти для того, чтобы побыть в одиночестве.

Я просматриваю содержимое шкафчиков в ванной, и это занятие, на удивление, не приносит мне никакого удовольствия не только потому, что все найденные лекарства отпускаются без рецепта, но и потому, что я дошла до точки, в которой уже не способна переживать сильные эмоции, ведь цепочку процессов, отвечающих за клеточную регенерацию, закоротило.


Таков финал большинства вечеринок, на которых я оказываюсь; если недолго побыть в одиночестве в туалете, скорее всего, полегчает, хотя неизбежное присутствие зеркала может все усложнить. Даже если перед этим я произвела сложное мыслительное джиу-джитсу, чтобы убедить себя, что выгляжу как нормальный человек, посещение ванной комнаты – оно же возможность перевести дух – иногда может превратиться в нечто вроде просмотра пленочных фотографий с эффектом красных глаз или фото детей викторианской эпохи, сделанных с длинной выдержкой. Когда смотришься в чужое зеркало, всегда видишь несколько больше, чем хочешь. Последние три года я пыталась превратить лимоны в лимонад, глядя в такие зеркала и повторяя жизнерадостные аффирмации из интернета, но это не сработало.


Я достаю из шкафчика сироп от кашля и делаю глоток. Смотрю в зеркало и не испытываю ненависти к своему внешнему виду, – не то чтобы когда-то вообще испытывала, хотя я и обычно не самый красивый человек в комнате. Самая большая проблема, когда я смотрю в зеркало, – иногда лицо, которое я вижу, как будто бы и не мое.

– Я счастлива, что жива. Я счастлива, что жива.

– А что это ты делаешь? – раздается голос у меня за спиной. Я поворачиваюсь и вижу девочку в парике. Она жует кусок пиццы.

– Ты настоящая!

– Ну разумеется, – отвечает она. Иногда, общаясь с детьми, я с благодарностью думаю о собственном аборте; особенно сильны эти мысли бывают, когда попадается такая вот зануда.

– Разумеется, – повторяю я, закручивая крышку сиропа от кашля.

– Я тебя раньше никогда не видела.

– Вероятно, мы из разных кругов.

– В этом районе нет черных, – говорит она, и я ловлю свое отражение в зеркале и чувствую, как что-то сжимается в груди.

– Как тебя зовут?

– Акила.

– В этом районе действительно нет чернокожих? – спрашиваю я. В этот момент за спиной девочки появляется Эрик.

– Пожалуйста, уйди в свою комнату, – просит он. Акила пожимает плечами и исчезает в коридоре. Дождавшись, пока она закроет дверь, Эрик сокращает пространство между нами. Я смотрю на него и словно впервые его вижу: внушительный рост, напряженный взгляд, общее ощущение опасности. Каждый раз, когда мы встречались, мне как будто бы приходилось заново с ним знакомиться, но сейчас всё снова по-другому. В нашу последнюю встречу я первый раз увидела, как он кончает, – доля секунды, но так и просится на полотно – чем-то это было похоже на выражение, с которым он сейчас безуспешно пытается подобрать слова, беззвучно открывая и закрывая рот. Это мне нравится. Я напоминаю себе об этом, понимая, что ужасно нервничаю, и отмечая, как инородно этот гнев выглядит на его лице. Я не в силах угадать, во что это все выльется.

Загрузка...