Изучение маскулинности началось в конце 1980‐x на волне неоконсервативных поворотов в культурных исследованиях, однако довольно быстро стало одним из приоритетных направлений в исследованиях гендера. Понятие маскулинности, по аналогии с феминностью, было выработано как понятие, обозначающее «социально сконструированные ожидания, касающиеся поведения, представлений, переживаний, стиля социального взаимодействия, соответствующего мужчинам, представленные в определенной культуре и субкультуре в определенное время»104. Позже, в рамках расширения и уточнения понятийного аппарата, исследователи пришли к выводу, что маскулинностей существует множество и все они социально сконструированы:
Дальнейшие исследования мужчин связаны с признанием того, что маскулинности социально конструируются, производятся и воспроизводятся; они рассматриваются как изменчивые во времени и пространстве, в разных обществах, ситуациях и стадиях жизненного курса105.
В то же время частные проявления маскулинности стремятся к общему знаменателю – так называемой гегемонной маскулинности:
Гегемонная маскулинность – конфигурация гендерных практик, приписываемых мужчинам, обладающим наивысшим социальным престижем; социальный механизм, с помощью которого определенные категории мужчин занимают позицию власти и благополучия. Основная характеристика гегемонии – консенсус в отношении господства106.
Тем не менее альтернативные способы реализации маскулинности, направленные на антисоответствие (соответствие со знаком минус) гегемонной модели остаются не только возможными, но иногда и более престижными в различных социальных структурах (культура денди, молодежные субкультуры вроде эмо или квир).
Альтернативные антигегемонные гендерные стратегии чаще свойственны встроенным в социальную иерархию (социально благополучным) индивидам, представляющим альтернативную культуру (антикультуру). Для мужчин с низкой социальной значимостью (занимающих нижние ступени социальной иерархии) гегемонная маскулинность чаще всего является практически единственным образцом для подражания, однако соответствие ей является трудно выполнимым. В таких ситуациях образуется гибридная модель поддержания образа гегемонной маскулинности, компенсирующая реальное отсутствие необходимых личностных (психологических и физиологических) характеристик.
В условиях, когда альтернативные стратегии антигегемонной маскулинности практически уголовно наказуемы, а сама гегемонная маскулинность недоступна большинству, компенсационная «остаточная» маскулинность является наиболее распространенной моделью поведения мужчин. Именно она проявляет себя в деструктивном поведении мужчин по отношению к самим себе (алкоголизм) и своей семье (домашнее насилие). Повсеместное распространение компенсационной модели в СССР брежневской эпохи привело к обсуждению «кризиса маскулинности» в советской прессе 1970-х.
Термин «кризис маскулинности», характеризующий проблему перелома гендерного порядка в значительной части городского и сельского населения эпохи застоя, был введен в 2000‐x годах исследователями – А. Темкиной, Е. Здравомысловой, И. Тартаковской, С. Ушакиным, И. Коном. На протяжении 1960–1980‐x годов советскими учеными чаще применялись такие понятия, как «депопуляция», «демографический кризис», проблематизировалась «социальная гигиена мужчин», «безотцовщина», «сокращение разрыва между продолжительностью жизни женщин и мужчин», «повышенная смертность мужчин» и так далее, то есть анализировались следствия кризиса, а не его причины. В 1969 году в Литературной газете вышла статья Б. Урланиса «Берегите мужчин», впервые поставившая в широкой прессе проблему виктимизации советских мужчин. Социолог и демограф Урланис назвал три главные причины кризисного состояния мужской идентичности: алкоголизм, курение, высокий травматизм на производстве. В статье, вышедшей десять лет спустя и называвшейся «И снова берегите мужчин», к вышеперечисленным трем пунктам Урланис прибавил также ожирение (неправильное питание). В борьбе с алкоголизмом и курением был активно использован и плакат, как самое распространенное в СССР средство наглядной агитации. С конца шестидесятых тиражи этих плакатов стабильно растут, к концу 1970‐x в плакатном нарративе закрепляется публичное признание того факта, что алкоголизм и преступность – взаимосвязанные социальные явления107. Только в 1980‐x впервые появляются плакаты, посвященные профилактике алкоголизма и курения среди подростков.
Статья Урланиса заканчивалась призывом к советским женщинам «беречь своих мужчин», таким образом предлагая взять на себя еще одну дополнительную нагрузку по обеспечению дополнительной заботы – поиск альтернативных форм семейного или индивидуального досуга, охранительное поведение по отношению к мужчине, освобождение его от хозяйственных дел. Необходимо учесть тот факт, что в позднем СССР бытовую работу по дому при одинаковой продолжительности рабочей недели обоих супругов вели преимущественно женщины108. Таким образом, в этой статье и дальнейших попытках социальных трансформаций мужской идентичности транслировался не столько новый способ решения социальных проблем, сколько патриархатный паттерн: усиление отчуждения мужчины от хозяйственно-бытовой деятельности и закрепление гендерного контракта «работающая мать».
В городском советском обществе женщина обеспечивала большинство процессов, связанных с бесперебойной жизнедеятельностью семьи – покупки, приготовление пищи, уход за детьми и стариками, распределение семейного бюджета, организация досуга, уборка и систематизация быта. Сравнительно меньшая реализация мужчин в семейной жизни была опосредована двумя факторами. Во-первых, достижения в семейной сфере (быть хорошим отцом, хозяином, помогать жене выполнять домашнюю работу) в рамках гегемонной маскулинности являлись менее престижными, чем успехи в профессиональной среде. Во-вторых, тотальное вовлечение женщины во все сферы бытовой организации жизни семьи практически не оставляло мужчине места в этой сфере. Псевдопрестиж положения работающей матери закреплялся прессой:
Идеологический язык опосредованно сделал женщину ответственной не только за повседневные практики организации домашней жизни, но и за соразмерность этой жизни высоким общественным идеалам. <…> И, наконец, язык акцентировал женское, а не мужское место в городской жизни <…> и в практиках модернизации109.
В современной науке «кризис маскулинности» в СССР описывается как явление структурное и многоплановое, обусловленное кризисом привычного гендерного порядка последней трети XX века. В качестве социальной первопричины кризиса чаще всего называются ограниченные возможности самореализации советского человека и неэффективность советских социальных лифтов. Однако не менее важным являлось то, что в течение ХХ века во всем мире значительно трансформировались социальные роли мужчин и женщин, иногда тяжело отражаясь на психологическом состоянии индивидов, вызывая фрустрацию. И мужчины, и женщины оказались в ситуации, в которой каждый должен был выбрать наиболее подходящие индивидуальные и групповые типы взаимодействий полов, одновременно пересматривая собственное положение в социуме, учась соотносить собственные гендерные стратегии с меняющейся реальностью, а не с усвоенным, но отжившим образцом.
Исследователи советской повседневности и советского гендера, такие как Наталья Пушкарева, Наталья Лебина, Игорь Кон, Сергей Ушакин, Анна Темкина и Елена Здравомыслова, группируют системы образов, транслируемых государственной пропагандой, в так называемые «каноны маскулинности»:
Неоднозначность канонов маскулинности и их несоответствие как официальным советским, так и традиционным русским стандартам уже в конце 1960‐x годов вызывает у людей ощущение некоего кризиса, который ученые пытались осмыслить в социально-медицинских или социально-психологических терминах110.
Для того чтобы понять, о каких «стандартах» идет речь, следует описать несколько наиболее распространенных в СССР эпохи застоя типов маскулинных гендерных контрактов. Термин «гендерный контракт» используется для обозначения доминирующих в обществе типов гендерных практик и репрезентаций.
«Герой» – представитель гегемонного типа маскулинности111. В идеальном сценарии «герой» – это несколько ретроспективный идеологизированный образ, связанный с образом отца, старого солдата. Характерные черты этого сценария – это служение родине, сочетание отношений субординации и эгалитарного товарищества, догматизм и консервативность, часто описываемые как верность принципам, героизм и готовность пожертвовать собой, защищая государство-отечество от внешнего врага. Также характерной чертой этого типа, в силу постоянной реализации героической программы, является пренебрежение погружением в воспитание детей и семейную жизнь. Мифологизированный «Герой» обязательно в качестве «главы семьи» появляется только тогда, когда от него требуется соблюдение социального ритуала (свадьбы, похороны, дни рождения членов семьи, вступление детей в партию, конфликтные ситуации). Семья является для этого типа дистанцированным объектом защиты.
Разумеется, в повседневной жизни не многие мужчины могли соответствовать данному культурному стереотипу, оттого в качестве психологической компенсации большинством мужчин использовалась стратегия «маскулинности соучастников»112, широко распространенная в том числе в западном мире:
Большинство мужчин ориентируется на гегемонные образцы, но не могут их реализовывать. Повседневные практики предполагают постоянный компромисс с женщинами, а не прямую доминацию и выражение власти113.
Компенсационная маскулинность соучастников была шире распространена в дружески-корпоративных «гомосоциальных сообществах, внутренняя солидарность которых способствует подкреплению и воспроизводству чувства „нормальности“»114, таких, например, как мужские сообщества соседей по гаражному кооперативу, люберецких качалок, или профессионально-дружеских сообществ лиц «мужских профессий» – милиционеры, военные, заводские рабочие и даже художники.
Второй тип советской маскулинности, развивающийся в том числе по типу компенсационной – это «мужик», иерархически он стоит ниже «героя» и не претендует на роль идеологического лидера, но статистически это самый распространенный тип. Тип «мужика» чуть менее идеологизирован, чем тип советского героя. Подтверждение этому можно найти в позднесоветском кинематографе, где «мужик» наделяется индивидуальными чертами – такими как небезупречная биография – например, у героя В. Шукшина в фильме «Калина красная».
Компенсационную стратегию этого маскулинного сценария можно называть обывательской:
Главным (и единственным) оставшимся критерием мужественности (этой сценарной группы. – О. А.) служит отличие от женщин: эта «остаточная» маскулинность определяется скорее через отрицание, чем наличие сущностно необходимых черт: мужчина – это не женщина115.
С точки зрения социологии, практики реализации мужского гендера в СССР были сильно депривированы этакратическим государственным строем, в котором одним из немногих реальных способов реализации собственной маскулинности (за вычетом вышеназванных) была контркультура. Исследователи А. Темкина, Е. Здравомыслова и Ж. Чернова выделяют также третий тип маскулинности, называемый романтиком (у Темкиной и Здравомысловой – физиком116). Тяготением к романтическому типу маскулинности выделяется прежде всего советская интеллигенция, туда же можно отнести поколение шестидесятников-нонконформистов.
Романтический сценарий является альтернативным гегемонной маскулинности, поскольку базируется в советской ситуации «не на прямом оппонировании официальному дискурсу, а на латентном сопротивлении»117. Под латентным сопротивлением подразумевается дистанцирование от города, как символа публичности, неучастие в праздновании официальных советских праздников, отрицание официальной культуры и попытка создания альтернативной – именно на этом выросла советская неподцензурная культура.
Одновременно романтический тип маскулинности является гегемонным в группе людей, живущих за рамками официальной культуры. Как и в официальной культуре, у гегемонной маскулинности романтика существует компенсационная стратегия – пересмешника. Она проявляется в избегающем и пассивном поведении мужчин в сфере социального взаимодействия с официальной культурой, инфантильными, игровыми стратегиями поведения в сообществе «своих» и ироническим отношением к гегемонной маскулинности романтика.
Именно в этот компенсационный романтический сценарий мне кажется логичным поместить сообщество неофициальных московских художников поколения 1970–1980‐x годов. Большинство из них на постоянной основе или в форме частичной занятости сотрудничали в качестве рядовых иллюстраторов (без серьезных карьерных притязаний) в различных издательствах или в иных гуманитарных сферах: работали переводчиками, музейными сотрудниками, библиотекарями.
Столкновения с государственной властью часто оказывались для них «травматичными»: в 1978 году было возбуждено уголовное дело против карикатуриста Вячеслава Сысоева, обвиненного в производстве и распространении порнографии. В мае 1984 года участников группы «Мухоморы» Свена Гундлаха, Констатина Звездочетова, Владимира и Сергея Мироненко, признанных ранее негодными к военной службе, отправили служить в армию. В 1985‐м после перформанса «Золотой воскресник» Анатолий Жигалов был принудительно помещен в психиатрическую лечебницу. В мемуарах художника Никиты Алексеева зафиксирована и практика обысков на квартирах художников и вызовов их в КГБ118. Однако художественные практики круга МКШ уже не считались самими художниками нонконформистскими (в отличие, например, от выступлений художников-шестидесятников), оттого описанные выше прецеденты были относительно мягкими мерами по принудительной нормализации.
С 1985 года круг МКШ начинает выпускать «Сборники МАНИ», являвшиеся главным художественным самиздатом эпохи вплоть до 1990‐x годов. Один из сборников под названием «Комнаты» (1987) представлял собой тематический журнал, посвященный творчеству и условиям жизни современных советских художников. В выпуске рассматривались работы Ильи Кабакова, Ирины Наховой, публиковались фотографии Сабины Хэнсген, а также серия фоторабот Георгия Кизевальтера «15 комнат», подробно обсуждались проблемы взаимосвязи искусства и быта.
Название «Комнаты» обусловлено не только и не столько разбором одноименных инсталляций художников, сколько попыткой очертить внутренний мир каждого из них через описание и фотографию его личного пространства. В этом названии можно прочесть также и дополнительный культурный смысл, остающийся за скобками для многих, – разговор идет именно о комнатах (не квартирах, не домах, не мастерских), что, безусловно, говорит сегодняшнему читателю о весьма скромных условиях жизни большинства неофициальных художников.
Методом свободных ассоциаций хочется косвенно связать «комнатную проблематику» МКШ с философским эссе Вирджинии Вульф «Своя комната» (1928). В нем писательница поднимает важную проблему начала ХХ века: невозможность широкого круга женщин индустриального мира заниматься творчеством в силу бытовой неустроенности жилищ, в которых у женщины отсутствует личное пространство для интеллектуальной и творческой работы (кухня и спальня не являются таковыми):
Если женщина собралась стать писательницей, ей необходимы деньги и своя комната119.
В сборнике «Комнаты» эту же проблему, но 70 лет спустя, обсуждают мужчины-художники:
В других же случаях комната в виде кабинета, например, так называемого «кабинета отца», знаменитая архетипическая ситуация, это куда нельзя входить детям, где происходит сакральное действие – таинство отцовской работы – или он, что еще более таинственно, беседует с пришедшим гостем. Туда нельзя входить, мешать и так далее. То есть вся квартира выступает как не сакральное пространство, кухня там, ну вот когда читаешь Пастернака и вдруг видишь, что кабинет отца есть сакральное. В нашем же понимании, где кухня плавно переходит в спальню и рабочий стол, который сам представляет собой кухонное сооружение, проблема выступает еще более любопытно, поскольку мы не имеем сакрального помещения с четкой границей, а мы имеем сакральную точку120.
Наличие собственного личного пространства характеризуется художниками как высшая ценность, которой многие из них лишены, отсюда практики его использования характеризуются как сакральные (будь то чтение, рисование, производство текста или просто отдых). Это говорит о смещенных ориентирах личных границ советского человека, а также о попытке концептуалистов определить границы собственной личности в мире через очерчивание личного пространства. Подчеркну, что личное пространство в гегемонном романтическом сценарии, некоторые черты которого разделяют художники круга, является обязательным условием свободного творчества.
Отсюда же, на мой взгляд, выходят практики метафизического присвоения общественных мест или символов в работах А. Монастырского, таких как «ВДНХ – столица мира» (1986), «Каширское шоссе» (1986) и других, в которых происходит перекраивание «советского сакрального» в «личное сакральное».
Возвращаясь к комнатам, отмечу, что собственная мастерская при этом не всегда была вожделенной сверхзадачей для большинства художников, так как процесс ее получения также был сопряжен с непременным и неприятным взаимодействием с официальной культурой и МОСХом. Илья Кабаков, одна из центральных фигур сообщества МКШ в 1970-е, в своих текстах подробно описывает счастливую случайность в получении большой мастерской в центре города. Случайность эта была тем более радостна, что практически избавила художника от взаимодействия с МОСХовским начальством. В большинстве случаев сам Кабаков придерживается избегающей социальной стратегии:
И поэтому наша позиция и в эстетическом, и в экзистенциальном, и в бытовом отношении – это позиция Колобка… Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел и так далее. Мы стараемся уйти от чего только можно121