Пока ещё чернеет словом лист
и лампочка горит, пыльцой наморщась —
от мотылька – наивный оптимист,
желающий согреться… Где-то площадь
ещё шумит и музыка без нот
из репродуктора моё терзает ухо —
пока ещё… фонтан смывает пот
с брусчатки площади. Какая-то старуха
бутылки собирает из бачков,
остатки пирожков себе на ужин —
начало века… видимо таков
удел того, кто никому не нужен,
по крайней мере в данный день и час.
Синоптик обещает потепленье —
ещё… и мотылёк согреется как раз —
последний раз, под утро в понедельник.
Когда и листья закончились – голый лес
стал почти забором. «Ау» пропадает в ветках,
не найдя адресата… кого-нибудь вообще,
кто ещё различаем в древесных сухих отметках,
как какой-нибудь, скомканный ветром, сушёный лист —
разотрёшь в ладони – останется только мусор —
ничего из того, что было – так пианист
разбирает ноты в клавишах. Савик Шустер
разбирает буквы, вдавленные в эфир,
но слова стекают, как мальчик по белой простыне…
не помогает, даже, тёплый в углу сортир —
важная вещь, особенно, поздней осенью,
а зимой – тем более. На сколько хватает рук —
потянуть за ветку, чтоб, как пером, по луже
расписаться, комкая дрожащий, неровный звук,
будто бы лужа, точно, как я – простужена…
и не спешит согреться под коркой льда,
чтобы дожить до первого потепления…
Деревья, совсем пустые, сквозь облака
пропускают небо в лужу – без сожаления.
Как листва стекается с мусором в водосток —
утекает прошлое, выжатое из камня —
до последней капли – Создатель не слишком строг
в выборе методов – всё убежит до капли
из последней струйки, что, как по щеке слеза —
на рукава рубашки в большую клетку,
смяв за собой ресницы, вообще глаза,
как уже ненужную в пейзаже – вообще – отметку.
И мокрые пальцы, сжимая в кулак листву,
как холодные ветки, надеются не замёрзнуть
с наступлением холода, что ближе всегда к концу,
по крайней мере – года… тем паче к звёздам.
Но терзает память, оставшаяся не у дел,
потому что бумага терпит, но не погода —
осень кончается, снег у подъезда сел,
как с пирожками школьники – не удобно
для проживающих, как на траве дрова,
смяв под собой оставшуюся природу,
т.е. тычинки, пестики, чьи права
и без того нарушены огородом,
что как последняя радость для этих мест,
тем более осенью, когда урожай в подвалах…
если останется что-то, что мышь не съест,
то до весны сохранится под одеялом.
Вот и ты состарилась рядом со мной,
пепельница, купленная на распродаже,
из какого-то старого дерева, с чешуёй,
как у ящерицы, или у рыбы, даже.
Но поскольку и ты состарилась, как и я —
не имеет значения – что видишь перед собою —
долгие годы ты выручаешь меня…
Не представляю – как жил бы с такой другою.
Выходя из дома, теряешь опору. Стенку,
так как не знаешь когда случится обратно…
Термометр бьётся в минусовую отметку,
отмеряя уже не градусы – срок, вероятно.
И слова замерзают на выдохе, как при испуге,
точно зная количество смёрзшихся капель —
до последней, поскольку никто в округе
не способен вычислить… да и зачем им, кстати,
все эти вычислы, теряя в чернилах время —
вспомнишь однажды – считай выходной потерян…
глянешь в окно, где листья в следах старенья —
это единственное, в чём можешь быть точно уверен —
и прошло пол жизни, как будто бы время года,
смяв за собой пейзаж, как ночные простыни —
от греха подальше, чтобы в момент ухода
ничего не портило картину цветастой осени,
или зимы, тем паче, с её безличием,
что, как пустое зеркало – выцветает
с наступлением сумерек… и мается безразличием
к происходящему, к тому, что вот-вот растает
и сольётся с облаком, что, как и ты – из дома,
в птичье пространство, что, как всегда – на убыль —
за горизонт, где в звучных раскатах грома
происходит всё то, что позже пойдёт на уголь.
У комнаты есть граница, за которой ничто. Пустырь,
то есть почти что облако, трущееся о небо,
как о штанину боком, вытертым, поводырь,
переходя дорогу туда, где ни разу не был.
Но покидая комнату, без веских на то причин,
переходя предел, к которому был приколот —
находишь, увы, не облако, а несколько крепких мужчин,
что объяснят доходчиво, как был этот мир расколот —
с помощью крепких рук, с уликами и примером…
и никого вокруг – ты оказался первым.
И, оставляя комнату, не оставляй следов,
чтобы никто из нынешних не перешёл границу,
надеясь в чужом пространстве на выгоду и улов —
а это всего лишь только – исписанные страницы.
…и лодка ткнулась в камень мостовой,
поскольку та переходила в воду
от дома у воды. Я сам не свой
ступил на берег и обрёл свободу,
по крайней мере – землю под ногой.
Погода, как всегда в морских краях —
не лучше и не хуже – ровно сыро,
но лучше, чем в исхоженных морях,
когда за бортом скомкано полмира —
в остатках рыбы или в якорях.
Число строений здесь, на берегу —
не спорящих с величием канала —
пять или шесть, включая ту трубу,
что подаёт тепло под одеяло…
и прочую земную ерунду.
Кантора, что зарплату выдаёт
за сельдь из банки, пряного посола,
стена к стене стоит – за ней завод,
где рыбка та, не избежав улова,
становится закуской в Новый год.
Хорошая дорога, почта склад,
откуда расплываются товары:
шелка; посуда; рыба – всё подряд —
лишь бы остаться с выгодным наваром
и, по возможности – был покупатель рад.
За складом, сразу, автомагазин,
хотя здесь – ни дорог, ни направлений —
кругом вода, а в лампах керосин…
Велосипед, от непременной лени —
весь транспорт, но не требует бензин
и смены масла… Почта и сбербанк
на площади – ещё из прошлой жизни —
с колоннами, с гербами разных стран —
но вытерлись и собственностью пыли
с годами стали. И еще фонтан.
Конечно церковь с нищим у дверей —
он в прошлом, как сказали, был матросом,
но судно сгинуло и он с тех самых дней
«стреляет» у прохожих папиросы
и сторожит… оставленных детей.
Велосипед скучает у кафе…
Сюда не забредают офицеры
в просоленных, измятых галифе…
У барышень другие кавалеры
и помыслы… конечно, под шафэ —
майор ещё не значит – генерал —
что толку в переездах и скандалах…
Сбежать от сюда – каждый бы желал,
чтоб не искать трубу под одеялом —
но не на столько, чтоб идти в подвал…
куда-нибудь ешё, где сладок хлеб,
но не единым… Без любви – увольте!
И здесь найдётся женщине ночлег —
без выкрутасов – Можно ли, позвольте…
Без шарканья подошвой о паркет.
На почте из приезжих суета —
открытка с адресом – вся радость очевидца,
что посетил далёкие места —
без конвоира и не, как убийца…
И совесть тоже, в общем-то, чиста.
Число людей – стремительно – к нулю —
убрать приезжих – будет мёртвый город.
Из местных – только нищий, что свою
твердит молитву, поднимая ворот
ч порывом ветра, резким к ноябрю.
Когда сзывает с пристани гудок,
толпа приезжих стайкой до причала…
Открытки с видами, утоптанный песок
на башмаках… тепло под одеялом —
в каюте, где забыться на часок.
Испить баклажку крепкого вина,
забыть, что видел и домой вернуться…
И только в небе полная луна,
к которой никогда не прикоснуться,
напоминает – жизнь не так длинна.
Восточный ветер приглушает звук,
спешащего последнего трамвая,
звенящего на стыках – Тук-тук-тук,
но нотный стан почти не различаем,
засыпанный последнею листвой,
как и положено в такое время года —
развеется потом, сама собой —
на то она, как сказано – природа.
Останется немного до весны —
на корм цветам газонным вдоль дороги.
Ну а пока – размоченные сны
под коркой снега, что терзает ноги
своим присутствием, увы – не среди нот,
а лишь под каблуком – и тем довольна —
от маленьких, казалось бы щедрот —
дожить до потепления достойно —
не слиться с мусором в канаву до тепла,
до срока, т.е. в тёплый понедельник.
Трамвай спешит подальше со двора,
от остановки, как простой бездельник,
сбивая колесом с «железки» снег
ещё не прочный, но вполне липучий
ко всем предметам… Смех летит сквозь снег…
На стыках – Тук-тук-тук – на всякий случай.
…и вся вина твоя, что ты прожил
пол жизни на Чайковского, у «Дружбы» —
теперь где ЗАГС. Лишь сквер остался жив,
фонтан засох и никому не нужен.
Ты слишком много помнишь из того,
что помнят лишь деревья с фонарями,
которые стоят без ламп давно,
без мотыльков, но с белыми следами
от голубей, которым всё равно —
вся эта жизнь, Чайковский и другие —
вон старый вяз – обычное бревно
после распила, как чужое имя,
услышанное ранее тобой,
когда ещё названья вспоминали
на раз-два-три, как ноты под рукой…
и песенку про дружбу напевали…
и память длилась, как в реке вода,
неспешная вода – из речки в море —
доступная для зрения игра —
воды, песка и ветра на просторе…
И медленная музыка звучит
почти не слышно, будто ниоткуда…
и только голова болит. Болит —
что в жизни не случилось даже чуда.
И вода всё та же, но сколько воды утекло,
пока лодка стучалась в пристань и скрипело весло
в уключине, будто перебивая волну
с её тихим шёпотом, вторгшимся в тишину,
как вторгается Мавр в спальню, шепча – Люблю,
убивая потом в объятьях любовь свою,
как ненужную вещь… Шевельнёшь волну
пальцами – испугавшись, бежит в глубину,
то есть туда, где потом и прячет свои мечты,
в которых песок – обязательно, но никак не ты.
И Ангел знал всё с самого начала —
чем всё кончается, но теребил перо,
куда-то подгонял. В глухих подвалах
холодной осенью укутывал крылом,
чтоб не замёрз до времени, до срока
и чтоб страница не была пуста,
чтобы история не выходила боком —
чернилами – не ягодкой с куста
на мёрзлый чернозём, червям на радость,
снежинкам на прокорм зимой в ночи…
Когда и Ангел спит, и сердце сжалось —
от холода – перо ещё скрипит.
Театр многоярусный – есть Рай,
по крайней мере, точно, для поэта
с построчной жизнью, где из края в край
слоняется душа, ища ответа…
но находя лишь зыбкие черты
в исписанных листах, воспоминанья…
и что-то, что не видно с высоты,
а лишь вблизи, но тоже без названья,
без имени… и лиц не разобрать,
слоняясь за душой в пространстве Рая,
среди других, таких же… и узнать
кого-то – времени – при жизни – не хватает.
Игорю Кучину
Переезд с каждым разом даётся трудней. Сложней.
Выберешь место – его уже кто-то занял —
опоздал с отъездом – всего на несколько дней —
не то чтобы лень – так, завозился с вещами…
а билет на поезд действителен только раз —
не успел к отправке – вокзал тебя точно примет
и согреет скамейкой, сделанной на заказ —
к юбилею города, чьё трижды менялось имя…
и в другую сторону свезёт именной состав,
куда есть билеты в наличие, без доплаты,
предоставив купе на сутки, как батискаф
в мутной водичке, где лица всегда измяты
на конечной станции, где точно, никто не ждёт —
разве что – погода очередную жертву,
обозначив границы снегом, что не сойдёт,
что вполне естественно – по местным меркам.
Но приезжий топчет ботинком чужой ламинат
и цепляет взглядом балконы, колонны, арки,
что обычно утром, тупо ещё, молчат,
как разбитая чашка, с вечера, в мусорном баке,
и тревожит, разве что, память того, кто спит…
Ты же, своим ботинком втоптав окурок
в мостовую столицы, как истинный индивид,
мнишь себя победителем, как на Балканах турок.
Но впиваясь ногой в чужой для тебя пейзаж,
тыча пальцем в небо, где этажи построек
подпирают облако, испытываешь кураж
от веселья – чувствуешь – не достоин
архитектор, колонны чьи украшают пляж —
нынче пляж, а ранее площадь града —
не того, что портит теперь подъездной пейзаж,
а того, что ближе к царю и с народом рядом…
что не мучит глаз и облако не теребит —
островерхой башней, цепляясь за небо крышей,
что в холодной капле, как будто в слезе блестит —
толи это солнце… толи еще что-то выше…
И глядишь на это, как будто последний раз,
собирая мелочь на пирожок с картошкой,
на билет обратно, туда, где тепло сейчас
и никто не скажет, что ты здесь чужой… немножко.
Созревший виноград – для птиц награда
за ожидание, за непомерный зной
в июле, августе, когда из-за ограды
торчит листва – замёрзшая зимой…
и ягоды наполненные зреют,
как в бочках старых новое вино,
которое, увы, не постареет
и будет выпито гостями всё равно —
на юбилей, на новый год, на праздник
какой-нибудь вообще… и просто так —
в какой-то день пустой, однообразный,
как раньше в автомате – за пятак.
И ягоды ладони согревают
своим теплом, как птицам голоса,
и капельки сквозь пальцы протекают
в траву, на землю, чтобы, как роса,
остаться до утра… и новым утром
почти вином увидеть белый свет —
последний раз, как будто бы. Как будто
весны не будет и спасенья нет.
У осени ни времени, ни сил —
сбивать листву, оставшуюся, с вязов,
сметать с дорожек лиственный настил,
что никому до снега не обязан
быть убранным… и не дрожит рука
в перечислении, и клетчатой не жалко
бумаги, что не вытерлась пока
под пятернёй, как камни на Сан-Марко,
где голуби перебирают хлеб,
накрошенный… и лев читает книгу,
известную уже две тыщи лет,
кроит словарь, как некую интригу…
и всё пытается куда-то улететь…
исчезнуть, сгинуть с мраморной колонны,
чтоб на туристов больше не смотреть
с косыми взглядами, что выглядят не скромно
среди других, живущих тут людей.
Откроешь рот, а вылетает птичка —
фотограф деньги «рубит» без затей —
быстрей, чем даже догорает спичка,
или сметают с площади листву.
Погода «шепчет» – наливай и выпей,
чтоб не замёрзнуть – граппы – на ветру,
у «Флориана» – вечная обитель
скитальцев всех… Уже немало лет
прошло с тех пор, как я кормил пернатых,
но осень, всё же, требует ответ —
кто, всё-таки, остался виноватым —
Отелло, или блудная жена? —
лев точно знает, но его не спросишь.
Водичка размывает имена…
кто в чём повинен – ветерок относит
подальше в гавань – к мёртвым – наугад —
среди камней, назначенное имя —
найдётся точно. Ветер без преград
листвой засыплет, обойдя другие,
и будет точно знать – кто где лежит
в объятиях водички чужеземной,
под камушком, что точно сохранит —
за мизерную плату – непременно,
когда за смертью не кончается ничто…
и голуби выклёвывают мякиш
столичной булки, «птичье молоко»
вываливая на руки смотрящих.
Уходит время, будто в облака
луна уходит и оттуда светит
небрежным светом, как фонарь, пока
погода позволяет… но в конверте
уже листок с назначенным числом —
который год чернила «греют» дату —
отсутствия. И мысли о былом —
в перечислении – ни в чём не виноваты,
как и чернильница в отсутствии чернил —
бумага терпит, а перо пророчит…
Наличие в окне цветных картин —
бумаге добавляет лишних строчек
и впечатлений, а уже ноябрь —
должно быть холодно, но солнце пригревает
и птичья стая метит календарь
присутствием… и облако не тает.
Взгляд на поверхности письменного стола,
как в раскопах памяти, выискивает морщины —
доказательства, то есть жизни, где все слова
на бумаге, по крайней мере, пока что живы.
И в ложбинках дерева, как в вывертах из земли,
что сравнима, разве что, только с водой забортной,
что берёшь рукой, как многие не смогли —
проступает кровь, отпущенная аортой…
и бурлит, и пенится. Стол сохраняет вид
непреступной крепости, хранит, как перо чернила,
свои трещины… и, кажется, говорит,
как чернила – буквами, что плоскость не сохранила
из-за того, что строчки бегут. Бегут,
сохраняясь, разве что, в памяти – не на долго…
да ещё в испачканных пальцах, что берегут —
в папиллярных линиях чувства – почти что долга.
С книжной полки, ладонью стирая пыль,
перебираю названия в переплётах,
как пустыми фарами утренний автомобиль
ранних прохожих, знакомых, или кого там…
Разыскать пытаюсь старый уже сюжет,
или, хотя бы, автора – того, чьё имя
долгие годы давало на всё ответ,
но куда-то скрылось… записанное другими…
и на книжной полке спрятано – в закрома
и хранимо жизнью самой, как на всякий случай,
под тяжёлой пылью, где медленные слова
обрастают кожей, такой же, как смысл – тягучей,
но вполне послушной под пальцами теплых рук…
Пыль слетает с полок, теряясь в пустой квартире,
среди редкой утвари, как солнечный зыбкий круг —
в отражении, т.е. как автор – искомый – в пыли.
Толи музыка кончилась, толи выключили репродуктор,
что сплошные сутки рассказывает про искусство,
про любовь к природе под гимн очень рано утром,
выжимая слезу, как из девочки ночью чувства,
как что-то большее, пуговицу грея в пальцах…
тихо вдруг, как будто палач секиру
приготовил… как бабушка нитки, чтоб шить на пяльцах,
пока ещё кто-то не оживил квартиру
шарканьем тапок. Кот шепелявит «Мяу»,
как заклинание, сбиваясь на рыбный завтрак —
минтай или хек обрадуют вдруг слюнявым
вкусом во рту – рано утром, как гимн – внезапно…
но слова разбегаются, как из-под обоев мыши.
Ноты, тем более, шумным неровным строем,
разбредаются – всё выше, всё выше… Выше —
даже если музыка кончилась и инструмент расстроен.
И репродуктор хрипит, как больной в угаре —
антибиотики лишь продлевают участь —
ноты сыпятся вслед за словами – в паре,
будто танцоры, что на паркете мучаются,
разбивая в кровь невидимые мозоли…
Репродуктор гимн выдаёт, не скупясь на радость.
Слушаешь этот бред и твердишь – До коле…
в календаре отмечая – сколько ещё осталось.
Спустя девяносто лет, не спрашивают о любви —
максиму – о погоде, или что ел на завтрак
стёсанными зубами – о чёрные сухари…
вкус чей когда-то был непомерно сладок.
«Хотя не имеет смысла – деревья ещё растут…» —
глянешь в окно и видишь как умирает осень —
высушенной листвою – по улице там и тут —
мелкой монетой, что в шапку прохожий бросит…
или отнимет собранное на пропой,
ну и на хлеб, конечно, с кусочком сыра
«городского» плавленого, с расплавленною слезой,
где приглядеться – увидишь почти пол мира,
или себя спустя девяносто лет…
в рваных брюках с потерянными зубами
в ящике тумбочки… с тем, чего больше нет…
с узелками, завязанными на память,
чтобы ничто не сгинуло просто так
в наслоениях пыли, в дырявых, увы, карманах,
как вчера, с листвой, потерянный «четвертак»…
Долго хранился – а сгинул в помойной яме.