Глава вторая Печальные птицы


Филипп, 1914

Филипп привязался к новому учителю, и не только из-за того, что их объединяла любовь к музыке. Будучи человеком широко образованным, мосье Деви, с его неблагозвучным голосом, обладал превосходным даром рассказчика. Уже через пару минут урока Филипп не замечал скрипучих интонаций и натужных покашливаний, всем существом впитывая лишь суть рассуждений, слетающих с уст учителя. Прежний гувернер преподносил науки сухо и скучно, заставлял выучивать наизусть целые страницы учебников и строго спрашивал ответа. Мосье Деви вообще не признавал никаких учебных пособий, просто время от времени предлагал Филиппу прочитать ту или иную книгу из своей личной библиотеки или только что привезенную им из Петербурга. Быстро уловив, что доминирующей системой восприятия мальчика является слух, он сделал упор на устное изложение материала, проводя занятия не в специально отведенной классной комнате, а в самой непринужденной обстановке, зачастую – на прогулке по усадьбе или окрестностям.

Латынь, считавшаяся прежде Филиппом до невозможности нудной, вдруг обрела краски в мелодичном звучании строф Горация и Овидия, а когда мосье Деви изящно перевел для него «Поллион» Вергилия, предсказывающего золотое будущее человечества, мальчик был полностью очарован и уже сам страстно желал проникнуть в душу языка, познать его порядок и структуру. За латынью следовал древнегреческий – язык расцвета античной философии и литературы, все невероятное богатство которых разворачивалось перед Филиппом постепенно, превращая его жизнь в череду завораживающих открытий.

Математика и физика, вопреки стараниям учителя, мальчика не увлекли, но неожиданно заинтересовала биология. Внутреннее, потаенное устройство жизни оказалось ошеломляюще хитрым и складным, потому на батюшкино желание сделать из сына лекаря Филипп уже не так сетовал, как прежде.


Тем временем и в мире, и в стране, и в усадьбе происходило множество как судьбоносных, так и незначительных событий, причем отличить одни от других было непросто. В Лондоне состоялась премьера бродвейского мюзикла «Adele», что дало Филиппу повод подшучивать над своей младшей подружкой. Аэроплан-тяжеловес «Илья Муромец» Сикорского был переоборудован в «летающую лодку» и принят морским ведомством – эта новость несколько дней занимала думы Якова Ильича. В вежинское приходское училище, по-прежнему содержащееся на средства барина, из Петербурга был выписан выпускник Учительского института имени императора Александра II, человек умный и прогрессивный, вооруженный новейшими идеями педагогической науки, что очень взволновало обеих девочек. А в усадьбу из Парижа приехал погостить дядюшка Герман Ильич, о котором до того дня никто и слыхом не слыхивал.

Барин объявил о скором приезде брата за ужином равнодушно и отстраненно, как о каком-то несущественном явлении, но Пелагея Ивановна и Катрин, благодаря причудам Якова Ильича постоянно пребывающие в усадьбе без всякой возможности светского общения, разумеется, тут же пришли в ажитацию, забросав его вопросами:

– Яков Ильич, отчего вы никогда не упоминали о брате? Вы с ним не в ссоре ли? Он все эти годы жил в Париже? А женат ли Герман Ильич? Он прибудет один или с семьей?

Пелагея Ивановна, состоя с Яковом Ильичом в дальнем родстве и с младых лет живо интересуясь делами семьи, припомнила, что барыня Элоиза, покойная матушка Якова Ильича, была француженкой. Она родила двойню, но один из младенцев оказался то ли больным, то ли еще каким ущербным. Более о том мальчике никто из родственников не упоминал, и подразумевалось, что он умер. А теперь, значит, выясняется, что он рос и воспитывался во Франции, в поместье графа – родного брата Элоизы. Приехав поздравить любимую сестру с рождением первенцев, тот застал барыню умирающей от родильной горячки. Бездетный француз увез рожденного хилым и немощным мальчика с собой, обещая обеспечить ему должное лечение, а впоследствии усыновил его. Так что братья были разлучены вскоре после рождения и встретились лишь уже взрослыми, когда Яков Ильич стал наезжать во Францию по своим загадочным делам.

– Так чем же нынче занимается ваш брат? И почему только теперь он решил навестить родные места? – едва ли не клещами вытащив из Якова Ильича все вышеизложенное, не унималась любопытная женщина.

Барин хмуро обвел глазами сидящих за столом домочадцев, на секунду задержав взор на своем четырнадцатилетнем сыне. Филипп единственный вел себя спокойно и сдержанно, хотя новость о приезде неизвестного доселе дядюшки и его взбудоражила тоже.

– Герман – спирит, – только и произнес Яков Ильич, заставив присутствующих изумленно ахнуть.

Спиритизм, давно превратившийся в столицах в массовую практику, чуть ли не в салонную игру, здесь, в провинциальной глуши, был все еще окружен притягательным ореолом неизведанности. Вопреки тому, что отец Амвросий, местный приходской священник, неоднократно упоминал это загадочное действо в своих проповедях, обличительно именуя его «бесовством», женская часть семьи, представленная Пелагеей Ивановной и Катрин, не только не утрачивала интереса к теме, а словно еще больше ею зажигалась. И вот, оказывается, скоро в усадьбе появится настоящий живой медиум, да еще и французский граф! Ну как тут не взволноваться!

Вечером того же дня Филипп поинтересовался у мосье Деви, знаком ли тот с батюшкиным братом. Учитель лаконично кивнул, демонстрируя явное нежелание отвечать подробнее.

– И каково о нем ваше мнение? – все-таки спросил мальчик, безмерно уважавший суждения француза.

Тот только устало прикрыл глаза:

– Филипп, ты сам все поймешь, едва его увидишь. Мне не хотелось бы своей оценкой как-то повлиять на твое отношение к дядюшке.


Прибытия графа ждали с большим нетерпением. Пелагея Ивановна совсем загоняла лакеев, горничных и даже садовника, стремясь придать усадьбе как можно более презентабельный вид, хотя никаких указаний «привести в совершенство» от барина не поступало. Несколько дней в особняке и вокруг него царила суета: паркетные полы натирались до блеска, столовое серебро тщательно начищалось, окна намывались, кусты подрезались, на клумбы высаживались цветы, задний двор посыпался чистым песком.

Знаменательный день выдался по-летнему теплым, окна стояли открытыми, дабы выветрить тяжелый дух половой мастики и чистящих средств. Сидя в гостиной, Филипп наблюдал, как Адель ковыряется в земле маленькой лопаткой, что-то пересаживая и подправляя в стремлении придать весенней клумбе идеальный вид. Девочка подоткнула подол юбки, благодаря чему время от времени ему были видны ее белые, изящные, словно у фарфоровой статуэтки, лодыжки. Завороженный этим зрелищем, мальчик проворонил раздавшиеся прежде времени звуки, знаменующие приезд гостя, и выбежал из парадного, когда все семейство уже было там.

К крыльцу подкатил элегантный экипаж, запряженный шестеркой великолепных, один к одному, вороных коней – невиданная роскошь для здешних мест. Филипп, обожавший лошадей, все свое внимание сосредоточил на дивной стати животных, и момент торжественного появления самого дядюшки пропустил. Лишь спустя минуту он перевел взгляд на человека, неспешно вышедшего из экипажа. Вдруг все поблекло, как если бы солнце внезапно зашло за тучу. Мальчик потер глаза, но темная пелена не исчезла, а сердце дрогнуло от странного предчувствия, почудилось, будто все в одночасье переменилось на каком-то ином, незримом уровне. Так бывало и в музыке, когда одно настроение – вальяжная россыпь неторопливых звуков – разом сменялось другим, бурными волнами наползающих друг на друга тревожных аккордов. Филипп часто думал потом: как это за одно мгновение он сумел ухватить суть происходящего?

Герман Ильич оказался высок и строен, одет богато и со вкусом, но не это бросалось в глаза, а его необычная внешность. Беломраморное неживое лицо с почти невидимыми бровями и ресницами, обрамленное белыми длинными волосами, было лишено красок, не считая хищно рдеющих прихотливо изогнутых губ. «Кем еще быть с таким обликом, как не колдуном, магом или спиритом?» – подумал Филипп.

Долгожданный гость довольно холодно поприветствовал брата, что составило резкий контраст той веселой шутливости, с которой он представился остальным:

– Герман де Вержи, дамы и господа. Прошу любить и жаловать!

Филиппу сразу вспомнился отвратительно жестокий граф из итальянской оперы Гаэтано Доницетти, о коей мальчику было известно благодаря широким познаниям в музыке мосье Деви. Из-за этой ассоциации образ дядюшки приобрел еще более зловещую окраску.


Хотя назначенное время обеда уже почти наступило, Филипп все мешкал в своей комнате. Он не хотел спускаться вниз, однако неведомая сила влекла его туда. Любопытство, конечно, но и не только – так стремятся скорее встретиться с тем, что, возможно, погубит, но перед этим принесет неизведанные ощущения. Когда он все-таки возник на пороге столовой, остальные уже заняли места за большим дубовым столом, накрытым по случаю торжества самой роскошной скатертью, какую только смогла отыскать в сундуках Пелагея Ивановна. По белоснежной льняной поверхности драгоценными каменьями были рассыпаны бесчисленные блики от электрической люстры, отраженные сверкающими серебром и фарфором. Яков Ильич, то ли ошарашенный всем этим непрошеным великолепием, то ли обескураженный приездом брата, выглядел погруженным в себя и несколько меланхоличным, зато Пелагея Ивановна и Катрин веселились от души, слушая занимательные речи гостя.

Дядюшка, по-видимому, привыкший в полной мере эксплуатировать свою причудливую внешность, был одет в черный старомодный сюртук, расшитый серебром, удивительно ему шедший. Четырнадцатилетняя Катрин в новом незнакомом платье с завышенной талией и длинной ниспадающей юбкой, искусно украшенном цветочными вышивками, смотрелась совсем взрослой барышней. Необычно женственная и смирная, она буквально пожирала глазами графа, заливисто смеясь его шуткам. Филиппу непривычно и отчего-то неприятно было видеть ее такой.

Голос у де Вержи оказался мелодичным, с богатейшим арсеналом интонаций – от сладких, мурлыкающих при обращении к дамам до четких, требовательных в общении с прислугой и елейно-снисходительных по отношению к брату. Филиппу все это казалось ненастоящим, как представление в театре.

– И с какими же духами вам доводилось беседовать? – интересовалась Пелагея Ивановна. – Я слыхала, в столице из известных людей все больше Пушкина вызывают, но у вас, во Франции, должно быть, другие предпочтения?

– О, у меня случались весьма интересные собеседники! – не разочаровал ее Герман Ильич. – Парацельс, например. В потустороннем мире он нашел подтверждение своей идеи о существовании у человека, наряду с физическим, сидерического тела, связанного с движением звезд. Мне и с самим Месмером довелось пообщаться. (Тетушка восхищенно ахнула.) Покинув земную юдоль, он продолжает разрабатывать свою концепцию животного магнетизма – особого рода флюидов, которые позволяют устанавливать телепатическую связь с другим человеком…


Филипп слушал галиматью, которую нес дядюшка, и думал: ну не могут они быть такими идиотками, особенно Катрин. Не далее как вчера Филипп ей разъяснил, что Дмитрий Иванович Менделеев, член-корреспондент Российской Императорской Академии наук, еще тридцать лет назад разоблачил это шарлатанство, создав специальную научную комиссию для расследования спиритических дел. А месмеризм – и вовсе отсталое учение, прошлый век.

– Отец Амвросий утверждает, что на спиритических сеансах являются бесы и, представившись вызываемыми духами, над людьми куражатся. Что вы на это скажете? – Катрин таки очнулась от морока, вызванного гипнотическими речами дядюшки, и не подвела.

– Не стоит судить о том, чего сам не изведал, – умело парировал граф де Вержи. – Давайте как-нибудь на днях устроим сеанс, и тогда вы сами во всем убедитесь. Яков, надеюсь, ты не будешь против? Нет?

Обычно весьма сдержанная Пелагея Ивановна при этом предложении чуть не захлопала в ладоши. Яков Ильич насупился, но промолчал, тем самым как бы позволяя брату творить все, что тому в голову взбредет.

– Отлично! Тогда назначим, скажем, на следующей неделе. Сегодня уже поздно, а завтра я хотел бы прогуляться верхом, осмотреть поместье. Филипп, ты составишь мне компанию?

Неожиданное обращение дядюшки, который до этого, казалось, не замечал сына своего брата, застало мальчика врасплох.

Он неуверенно кивнул, понимая, что иного выхода у него нет.

– Будет весело, – пообещал граф, и в его голосе Филиппу послышалась угроза.


Иван, 2016

Вернувшись в общежитие после смены, я еще в коридоре услышал сердитое гудение Анны, беседовавшей, очевидно, с Дольчевитой.

– Представляешь, в архиве работают такие странные люди! По идее их, имеющих дело с различными старыми документами, должна сразу заинтриговать загадочная история, случившаяся в начале века, а они смотрят на меня равнодушными рыбьими глазами и талдычат: «Уточните, какой именно фонд вас интересует?»

По возвращении в город Анна развила бурную деятельность, в результате чего на старое пожарище выехали одновременно полиция, представитель отдела культуры и съемочная группа телеканала, где моя подруга значилась помощником редактора.

Человеческие останки полицейские довольно равнодушно забрали для определения срока давности и причины смерти, с точки зрения культурной ценности некоторый интерес представлял разве что обнаруженный нами ларец, но тележурналисты не без влияния одной неугомонной особы сумели раздуть из этого дела целую детективную историю, попутно призвав граждан, знающих что-либо об усадьбе, поделиться информацией. Пятиминутного сюжета в местных новостях я не видел, поскольку на тот день как раз пришлась моя смена в приемном, но Анна пересказала мне его практически слово в слово. Теперь она металась по архивам и музеям, азартно отыскивая любые упоминания о Вежино, я же полностью погрузился в медицину, готовясь к летней сессии и продолжая трижды в неделю санитарить.


Я вошел в комнату и увидел Анну сидящей в кресле напротив Виталика в моей любимой позе со скрещенными лодыжками длинных изящных ног. Дольчевита внимал словам девушки с неподдельным интересом на лице. Догадываюсь, что он неровно дышал к моей подруге, но, зная ее крутой нрав и острый язык, подступиться не решался, только смотрел умильно и – подозреваю – мысленно пытался ее раздеть. Грудь Анны соблазнительного третьего размера колыхалась под тонкой тканью блузки в такт возмущенным словам, и справедливости ради я должен признать, что это весьма способствовало течению мыслительного процесса именно в таком направлении.

Завидев меня, девушка подскочила, тут же разрушив всю композицию. С радостным возгласом:

– Ну наконец-то! Переодевайся скорее, нас ждет Вадим Валерьянович, это, если ты забыл, эксперт, которому я передала шкатулку из подвала. Он обещал рассказать что-то интересное, – она принялась кидать мне заранее приготовленную чистую одежду.

– А поспать? – уныло осведомился я, поскольку смена выдалась довольно хлопотной.

– Потом выспишься! – категорично бросила она. – Только не говори, будто тебе не интересно, что было в том ларце!

Мне было интересно, к тому же спорить с Анной, когда она вошла в раж, себе дороже, так что я покорно собрался, и мы отправились к эксперту.

В метро, стараясь перекричать царивший вокруг шум поездов и гомон толпы, моя подруга делилась результатами своих изысканий:

– В архиве мне удалось узнать не так уж много. Это поместье до революции принадлежало Якову Ильичу Вежину, а до этого – его отцу, Илье Серафимовичу.

Анна открыла блокнот и принялась зачитывать оттуда:

– Илья Серафимович Вежин, дворянского сословия, 1850 года рождения, умер в 1908. Его жена – Элоиза Вежина, урожденная де Вержи, год рождения неизвестен, умерла в 1874, родив двух мальчиков – Германа и Якова. О первом нет никаких данных, кроме записи о рождении в метрической книге, а второй умер насильственной смертью в феврале 1917 года, подробности неизвестны. В 1898 году Яков Ильич женился на Ольге Павловне Ильинской, она скончалась в 1908 году. У Якова Ильича имелся всего один сын, Филипп Яковлевич, 1900 года рождения. Как видишь, с женщинами в усадьбе было не густо, и непонятно, кому принадлежат те останки, разве что кому-то из прислуги.

– А судмедэксперт тебе что-нибудь сообщил?

Анна скривилась, и я понял, что очаровать специалиста ей не удалось.

– Он старый и хромой? – высказал я догадку.

– Она. Это женщина. Не хромая, но пожилая и очень суровая.

– Тогда понятно. Ну так все же, что-то ты узнала?

– Женским останкам действительно около ста лет, это была совсем юная девушка, на момент смерти ей исполнилось примерно лет 15–17. Причину смерти установить не удалось, никаких видимых повреждений. Возможно, она умерла при том самом пожаре, отравившись угарным газом, но это пока только предположение, не подтвержденное анализами, которых ждать неизвестно сколько. Это, видишь ли, дело далеко не первой важности, а лаборатория загружена. Да и конечно же самая большая проблема – установление личности. Как теперь, спустя целый век, выяснить, кем она была? Все, знавшие ее при жизни, давно умерли.

– А что насчет причин пожара? – я попытался переключить внимание Анны на другую тему, обсуждение найденных нами останков меня почему-то расстраивало.

– О, – тут же оживилась она, – у местных жителей мне удалось выяснить, что усадьбу сожгли служащие ВЧК, но о причинах толком никто не знает. Мы недавно делали сюжет о музее КГБ на Адмиралтейской, я там познакомилась с очень интересным человеком с большими связями в соответствующих архивах, возможно, он поможет разыскать какие-то документы, касающиеся этого дела. Если они, конечно, существуют.


За разговором я почти не заметил, как мы доехали до нужной станции метро. Эксперт с витиеватым именем Вадим Валерьянович обретался в не менее вычурном месте – антикварном салоне на набережной Фонтанки. В отличие от Анны, я не благоговел перед стариной как таковой, хотя искусно сделанные творения мастеров прежних времен мне, безусловно, нравились больше, чем современные конвейерные изделия.

Помещение салона вовсе не было плотно заставлено пыльной мебелью и предметами интерьера, как мне это представлялось. У хозяина явно было все в порядке не только с финансами, но и со вкусом. Войдя в дверь под скромной вывеской, мы оказались в просторном зале, где ненавязчиво играла музыка Рахманинова, что меня сходу очаровало. Разумеется, здесь соседствовали различные стили и эпохи, но они не смешивались в кучу, создавая ощущение исторического хаоса, а расположились отдельными экспозициями в хронологическом порядке – возле входа царил век двадцатый, постепенно сменяясь девятнадцатым, и перемещение по залу выходило своеобразным продвижением все дальше вглубь времен.

Возле дальней стены стоял стол, который я отнес к раннему итальянскому барокко, но мог и ошибаться. Из-за него нам навстречу поднялся высокий, очень элегантный, я бы даже сказал холеный мужчина лет сорока. Увидев Анну, он приветливо, без малейшего намека на сладострастие улыбнулся, чем сразу завоевал мою симпатию. После кратких приветствий хозяин быстро перешел к делу и заработал еще один плюс.

– Итак, этот ящичек, – он указал на стоящий на столе предмет, в котором я с трудом узнал наш ларец из подвала, поскольку, тщательно очищенный от грязи и ржавчины, тот выглядел несколько иначе, – сделан не позднее конца девятнадцатого века, работа довольно грубая, можно предположить, что творцом сего был отнюдь не ювелирных дел мастер, скорее даже обычный кузнец. Но тем интереснее цель его создания…

– Цель? – удивилась нетерпеливая Анна. – Разве у подобного предмета может быть иное назначение, кроме как хранение чего-либо?

– Вы не дослушали, милая барышня, – мягко пристыдил ее наш собеседник. – Разумеется, сей сундучок предназначен для хранения, вопрос лишь в том, чего именно.

Он снова сделал паузу. Моя подруга, явно умирая от любопытства, на этот раз сумела промолчать.

– Приведу такой пример: для каждой святой реликвии по заказу церкви создавались специальные ларцы или ковчеги, чаще всего с соответствующими фразами, указывающими на святыню. Встречаются и охранительные тексты: «Кто дерзнет похитить, от церкви да отлучится». Но здесь мы имеем дело совсем с другим видом надписей, встречающихся на предметах средневекового периода, да и то нечасто. Я бы назвал их оградительными. Я не особенно силен в латыни, но вот это вроде довольно понятно.

Ведя пальцем по неровной линии полустертых букв на крышке сундучка, Вадим Валерьянович перевел:

– «Да пребудет сей камень в земле на веки вечные».

– Камень? В ларце хранился камень? – вновь не утерпела Анна.

– Можно предположить, что да.

– Драгоценный?

– Едва ли, – ответил я, тоже в некотором роде с латынью знакомый. – Латинское lapis означает просто камень, драгоценный был бы gemmis.

Анна не пыталась скрыть разочарование:

– И что все это значит?

– Давайте пофантазируем, – предложил Вадим Валерьянович. – Чтобы камень удостоился создания специального, пусть и не слишком изысканного вместилища для хранения, он должен обладать какими-то необычными свойствами. В старину камни часто в воображении людей наделялись особыми силами, правда, обычно это были большие валуны, оставленные ледником. Но встречались и так называемые «небесные камни».

– Метеориты! – догадался я.

– Они самые, – согласился антиквар. – Увидел, к примеру, крестьянин, как камень упал с неба. Перекрестился, поднял его, принес в дом. Думал – теперь удача к нему потечет рекой. А, допустим, случилось наоборот: корова пала или урожай сгнил. Он – к батюшке в церковь за советом. Священник понимает, что суеверие, но помочь-то прихожанину надо. Сказать: выброси камень – тот не поверит, все равно все несчастья станет ему приписывать. Ну и велит батюшка крестьянину: закажи кузнецу специальный сундучок, а на нем надпись вот такую и закопай в том сундучке небесный камень в землю, тогда он силу свою потеряет. Похоже на правду?

– Похоже, – согласилась Анна. – Только непонятно, кто и зачем тот камень выкопал и куда его дел. И как ларец в подвале барского особняка очутился.

Наш собеседник тонко усмехнулся и промолвил:

– Не расстраивайтесь, барышня. Я эту версию просто придумал, а настоящая история может оказаться гораздо более занимательной. Здесь еще много разных надписей, но они хуже сохранились, разберем их – может, что-то прояснится. Я вас прекрасно понимаю, меня и самого порой так зацепит какая-нибудь вещица, либо сама по себе необычная, либо при странных обстоятельствах обнаруженная, так и хочется узнать ее историю. Но, увы, не всегда удается. Некоторые тайны… – Тут Вадим Валерьянович умолк на полуслове, словно вспомнив о чем-то. С полминуты помолчав, он все же решил поделиться с нами тем, что пришло ему на ум: – Знаете, есть у меня в Москве знакомый коллекционер, он как раз собирает не просто старинные предметы, а только те, что, как говорится, «с историей». Присутствовал я у него на ужине в узком кругу людей, имеющих отношение к антиквариату. И там было что-то вроде представления: некто, называющий себя экстрасенсом, брал в руки раритеты из коллекции хозяина и рассказывал, что он при этом видит. Конечно, все могло быть подстроено, но коллекционер мне потом признался, что гость ни разу не ошибся и даже добавил кое-что новое к известной информации. Мне самому несколько претит идея пользоваться столь сомнительными услугами, но если вам совсем не от чего будет оттолкнуться, чтобы завершить свое расследование, то где-то у меня была визитка того ясновидящего. Сейчас мне некогда, но потом я обязательно найду и попытаюсь с ним связаться.

– Я непременно позвоню вам, – с энтузиазмом уверила Анна, прощаясь.

Сперва я решил, что она не прочь закрутить роман с импозантным антикваром, но, едва выйдя за порог салона, девушка пояснила:

– Ты представляешь, какую изюминку к нашей теме из этого можно сделать! Объявим, что экстрасенс в прямом эфире раскроет тайну старой усадьбы! Сейчас очень популярны подобные передачи.

Телевизор я практически не смотрел, но поверил ей на слово – по моим наблюдениям, народ действительно охотнее воспринимал всякую чушь, типа заговоренной воды и магических браслетов, чем прямолинейные и порой не особенно приятные рекомендации врачей.


– Ну, признайся наконец, что ты с ней спишь, – такой фразой меня встретил Дольчевита, устроившийся на кровати с учебником по пропедевтике внутренних болезней.

Я лишь отмахнулся: что тут скажешь?

– Я же вижу, как ты на нее смотришь, – не отставал мой сосед по комнате.

– Ты Анну тоже буквально пожираешь глазами. И что – ты с ней спишь? – парировал я.

Виталик в ответ широко осклабился:

– Я бы с радостью. Но она-то смотрит только на тебя.

Я лег на свою кровать и закрыл глаза. Привычка засыпать мгновенно, выработанная посредством регулярных больничных дежурств, на сей раз мне изменила. В голове одна за другой мельтешили картины, становясь все запутаннее и бессмысленнее: Анна игриво улыбается антиквару… Останки неизвестной девушки лежат на грязных камнях пола… Ларец открывается, а в нем тускло сияет железным боком метеорит… Экстрасенс рассказывает историю о суеверном крестьянине… Незнакомый старик в зеркале небрежно мне кивает… Девушка из усадьбы вдруг обретает плоть, поднимается с пола и молит: «Найди меня!»… Анна отнюдь не по-дружески шепчет в ухо: «Ну признайся наконец, что ты этого хочешь», я жадно протягиваю к ней руки, и мы вместе проваливаемся в тяжелую, вязкую черноту…


Филипп, 1914

Верховая прогулка с дядюшкой вышла на удивление приятной. Филипп, прекрасно управлявшийся с лошадьми, давно получил дозволение без ограничений пользоваться вежинскими конюшнями, некогда считавшимися лучшими в губернии. Хотя барин в последние годы распродал значительную часть выездных лошадей за ненадобностью, в стойлах все еще наличествовало несколько превосходных орловских коней, способных произвести впечатление даже на французского графа. Мальчик выбрал для себя спокойную кобылку, звавшуюся Флора – как и любимая лошадь ныне царствующего императора Николая. Герман Ильич предпочел гнедого жеребца по кличке Лавр, обнаружив тем самым недюжинное знание лошадей, – здешние кони, практически не ведающие чужих рук, отличались норовистостью по отношению к незнакомцам, и лишь этот гордый и спокойный красавец благосклонно позволял себя оседлать любому. Глядя, как умело и ласково дядюшка снаряжает жеребца, уверенно и нежно похлопывает его по шее, мальчик впервые испытал к своему новоявленному родичу нечто вроде симпатии.

Потом, когда де Вержи пустил лошадь галопом, направляясь к самой живописной холмистой части имения, Филипп оценил великолепную посадку графа вкупе с редкостным владением искусством верховой езды и не без гордости отметил, что сам не особенно отстает от дядюшки, хотя прежде ему не приходилось участвовать в подобной скачке. Флора была очень податливой лошадью, управляться с ней было несложно, и сейчас мальчик был ей за это весьма благодарен. Стремительный аллюр по весеннему лугу, все еще сверх меры напитанному влагой, стал серьезным испытанием и для коней, и для всадников. Упоительный запах пробудившейся земли, резкие скрипичные звуки ветра в ушах и простор, раскинувшийся, казалось, до самого края земли… Мальчик давно не испытывал такого пронзительного, всепоглощающего чувства счастья. Нечто подобное прежде ему дарила только музыка.

Он был так увлечен, что не сразу заметил, как дядюшкина лошадь впереди замедляет шаг. На всем скаку подлетев к опушке леса, Филипп увидел, что граф, спешившись, беседует с Агатой, дочкой вежинского священника отца Амвросия. Девушке недавно исполнилось шестнадцать, прежде скромная и незаметная, точно лесной подснежник, она вдруг расцвела неимоверной холеной красотой садового цветка. Глядя на нее, мальчик порой был не в силах отвести глаз – так она была хороша. Этот эффект не имел ничего общего с влюбленностью, скорее уж с очарованием искусством, когда от работы, произведенной мастером, захватывает дух. А тут не иначе как потрудился сам величайший Творец. Филипп невольно задумался о сущности красоты. Деревья тоже бывают симметричными и стройными или сучковатыми и кривыми, но мы никогда не назовем корявое дерево некрасивым. А человеческая краса – совсем иное дело. Когда он однажды спросил об этом мосье Деви, тот ответил, что красота человека – гораздо более сложное и многогранное понятие, чем естественное совершенство природы, и процитировал древнегреческую поэтессу Сапфо: «Кто прекрасен – одно лишь нам радует зрение; кто ж хорош – сам собой и прекрасным покажется». Загадка притягательной красоты Агаты была не только во внешней прелести едва раскрывшегося бутона, оказавшегося неведомым сказочным цветком, но и в чудесном, добром, отзывчивом сердце, невидимом сиянии, исходившим от него и налагавшим отпечаток на весь облик девушки.

Сейчас Агата, мило покраснев, показывала рукой на дальние поля и что-то объясняла графу, взиравшему на нее, как показалось Филиппу, с искренним восхищением. Завидев мальчика, Герман Ильич отвесил собеседнице шутливый поклон, сказав что-то, от чего ее щеки залились еще более жарким румянцем, и вновь одним ловким движением оказался в седле.

Назад они ехали неспешно. Дядюшка доброжелательно расспрашивал племянника о жизни в усадьбе, внимательно выслушивал ответы и казался на удивление простым и милым, некоторой рассеянностью напоминая своего брата, Якова Ильича. Филипп даже было подумал, что все его демонические черты – лишь часть образа, необходимого для поддержания репутации спирита.

– А что твоя матушка? – осведомился вдруг граф.

– Она умерла шесть лет назад, – неохотно отозвался мальчик.

– Я знаю, – кивнул тот. – Но смерть – лишь врата между мирами. Хотел бы ты с ней поговорить?

Филипп внутренне содрогнулся. Ужас перемешался с надеждой, недоверие вступило в схватку с желанием еще хоть раз услышать слова женщины, в которой прежде заключалась для него большая часть мира… Проведя первые годы жизни в столице, Филипп понимал, что благодаря взглядам матушки Ольги Павловны на воспитание, отличным от мнения общества, он избежал участи других дворянских детей. Потомство было принято держать в строгости, родители не одаривали своих отпрысков ласками, да и вообще мало ими занимались, предоставляя это хлопотное дело нянькам, дядькам и гувернерам. Барыня Ольга Павловна относилась к своей материнской роли иначе, не только без удержу балуя и лаская сына, но и постоянно душевно с ним беседуя, ненавязчиво прививая тот род благопристойности, что идет от внутренней доброжелательности, а не из страха перед наказанием. Характер мальчика, от природы довольно покладистый, в результате мягких наставлений матушки огранялся подобно алмазу, пока не стал истинным бриллиантом. Прежде чем умереть вторыми родами, Ольга Павловна успела развить в сыне врожденную способность к музыке, подарив ему тем самым неиссякаемый источник блаженства и душевных сил, а ее ранняя смерть, лишив утонченного и ранимого ребенка материнской ласки, придала ему склонность к миросозерцанию. Даже теперь, спустя годы после страшной утраты, он не переставал о ней тосковать…

– Нет, – твердо ответил Филипп. – Не хочу.

И то, как он это произнес, заставило де Вержи мгновенно отступиться. Если дядюшка рассчитывал завоевать таким образом сердце племянника, то тут же понял, как сильно ошибся, считая того испорченным мечтателем, избалованным глупой барыней и мягкосердечным отцом до полного слабоволия и бесполезности. За решительным ответом мальчика скрывалась такая внутренняя сила, о какой граф и помыслить не мог.

До усадьбы они доехали в полном молчании. Де Вержи небрежно передал своего жеребца конюху, правда, приголубив на прощание, а Филипп, привыкший сам снимать сбрую и чистить лошадь, повел Флору в стойло.


Если давняя тайная беседа Якова Ильича с мосье Деви была услышана мальчиком случайно, то этот ночной разговор Филипп подслушивал, полностью осознавая, что поступает дурно. Но попытка понять происходящие в усадьбе судьбоносные процессы, тщательно скрываемые за фасадом обычного бытия, ему виделась более важной, нежели соблюдение собственной безупречной нравственности. Уловив чутким ухом в полночной тиши тяжелую поступь батюшки в гостиной, он неслышно прокрался вниз и притаился возле двери мосье Деви. Как и предполагал мальчик, Яков Ильич уединился с учителем, чтобы обсудить своего брата.

В тоне батюшки звучали нехарактерные нотки обеспокоенности:

– Мастер Дий, вы уверены, что богомерзкое занятие Германа не опасно?

– Ах, оставьте, брат мой, спиритизм стал настоящей манией среди всех сословий по всему миру, но ничего по-настоящему дурного он в себе не несет. Практически каждый мыслящий человек рано или поздно проходит через увлечение мистицизмом. Меня беспокоит другое…

Француз умолк, глубоко задумавшись, и Яков Ильич был вынужден прервать его размышления, спросив:

– Что же?

– О вашем брате в Париже ходит много сплетен, по большей части пустых, но кое-что меня тревожит. До меня доходили слухи, что спиритизм для него – только дань моде, способ покрасоваться и впечатлить недалеких обывателей… И ширма для его истинной загадочной деятельности, связанной с древней черной магией.

– Мне казалось, чтобы овладеть магией, недостаточно изучить технический процесс, надо родиться колдуном.

– А он им и родился – разве вы не видите? Он неспроста с рождения наделен столь необычной внешностью – возможно, сам Темный пастырь так отмечает своих овец.

– И чем это может нам грозить? – заволновался Яков Ильич.

Мосье Деви немного помолчал, видимо, затрудняясь с ответом.

– Феномен магии даже в нынешний век научного прогресса практически не изучен, возможности ее неясны, механизм действия неизвестен. Но наши просвещенные братья, собирающие и хранящие древние знания, считают, что черный маг может представлять огромную угрозу не просто для отдельных людей, но и в куда более широких масштабах, если сумеет использовать не только собственную силу, а научится управлять энергией зла, находящейся в других.

– Ну, этих других нужно еще найти.

– Что вы, брат! Изрядная толика зла таится в каждом из нас, и только наша воля мешает тьме вырваться наружу. Всюду, где есть люди, найдется и зло.

– Так вы считаете, что можно ему позволить устроить здесь спиритический сеанс? –вернулся озадаченный Яков Ильич к насущному вопросу.

– Думаю, даже нужно. Чтобы впечатлить присутствующих, ему придется обнаружить хотя бы часть своей силы. Вот мы и посмотрим, на что он способен, – ответил мосье Деви.


Марфа, 1956

В райцентре матери поставили диагноз – аденокарцинома желудка. Оперировать было уже поздно, врачи разводили руками и опускали глаза. Еще не достигшая даже шестидесятилетия Агата приняла приговор на удивление спокойно, шла, едва различимо что-то бормоча, осыпаемая листьями со старых вязов в больничном парке. Марфа расслышала только: «И возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его». Она знала, что мать иногда тайком молится и время от времени достает старинную Библию, спрятанную в доме под ветхими половицами, – подарок отца-священника. Но о чем она просит Господа, в каких грехах кается – не ведала, не принято меж ними было обсуждать такое.


Марфа в тот день пришла на работу подавленной и разбитой. В тесной учительской было жарко натоплено. Возле печки притулился Семен Юрьевич, удобно пристроив культю на широкую лавку. Бывший директор, которому было уже к семидесяти, после выхода на пенсию продолжал каждый день являться в школу. Жена его, запомнившаяся сельчанам своим сварливым нравом, лет десять уж как покоилась на погосте, и дома он не находил себе места. Его шаткая, постукивающая костылями фигура стала словно неотъемлемой частью местного храма знаний – просторной школьной избы с большими окнами. В райисполкоме давно шли разговоры, что вежинскую сельскую школу пора закрыть, а из года в год все более малочисленных ее учеников перевести в город, до которого автобусом всего-то сорок минут пути. Марфа ожидала этого события с мучительной тоской. Ее родное село постепенно вымирало. Душу его вырвали уже давно, Марфа была тогда слишком мала, чтобы помнить все в подробностях, но день, когда в церкви иконы заменили на портреты вождей, запечатлелся в ее памяти. С тех пор как ее деда Амвросия увезли в город, они с матерью остались вдвоем в старом флигеле бывшей барской усадьбы, и много лет, до самой учебы в Ленинграде, Агата была для Марфы единственным близким человеком. А теперь мама так неожиданно и преждевременно уходит…

– Голубушка, да на тебе лица нет! – воскликнул старый директор, прервав ее воспоминания. – Что, Агата Амвросиевна-то совсем плоха?

Марфа в ответ только тяжко вздохнула.

– А я ведь помню твою мать совсем девчонкой, красавица была, каких еще поискать, – пустился вдруг в воспоминания старик.

Вообще, Семен Юрьевич не отличался особой разговорчивостью, материал урока детям – да, излагал великолепно, аж заслушаешься, и на вопросы их любые находил ответ, а вот о личном и особенно о прошлом болтать не любил.

Марфе всегда казалось, что в его отношении и к ней самой, и к ее матери, внешне вполне обыкновенном и ровном, есть доля глубокой, затаенной неприязни, но всегда это относила за счет того, что школьный директор был ревностным большевиком, а они – дочерью и внучкой священника. Слово «поп» в нынешние времена стало практически хулой, а прежде, до революции, по рассказам Агаты, ее дед был на селе самым уважаемым и почитаемым человеком.

– Внешне-то она была красавица, да только внутри с изъяном, – заключил Семен Юрьевич, тем самым впервые вслух подтвердив догадку Марфы.

– Не было в ней никакого изъяна! – вступилась она за мать. – Может, мама и родилась в семье священника, но всю жизнь трудилась честно, выучилась на агронома, в колхозе всегда считалась передовиком…

На лице старика при этих словах расплылась мерзкая усмешка.

– Да ты, никак, не знаешь ничего о матери-то своей. Я-то думал, она тебе рассказала, дело все ж прошлое, давнее. Али ей до сих пор стыдно?

Марфа не понимала, о чем речь, с матерью они никогда былое не обсуждали, но догадывалась, что гнусные намеки бывшего директора связаны с историей ее появления на свет. То, что Агата родила ребенка, не будучи замужем, конечно, бросало тень на ее моральный облик, но, заботливо вырастив дочь и никогда больше не вступая в сомнительные отношения, она давно искупила свою вину, если была таковая. Да мало ли в их селе женщин, родивших незнамо от кого? Вон хоть школьную уборщицу Нюру возьми – трое детей от разных мужиков, и никто ей в глаза этим не тычет. Марфа обычно старалась ни с кем не ссориться, лишь переживания за кого-то из своих учеников могли ее заставить вступить в битву с непостижимой и непробиваемой логикой местных жителей. Но сегодня, расстроенная болезнью матери, она не выдержала и огрызнулась:

– А вам, Семен Юрьевич, разве совсем нечего стыдиться?

Стрела, пущенная в небо, неожиданно угодила в цель. Старик смутился, глумливая гримаса с его лица мгновенно исчезла, а густые седые брови сошлись к переносице. Насупившись, он буркнул:

– У кого это, интересно, язык распустился?

Марфа мстительно промолчала, мол, думай теперь сам, что мне о тебе известно, и пошла в класс – пора было начинать урок.

С уроком тоже вышло неладно – рассказывая детям о японской девочке Сасаки Садако из города Хиросима, она расплакалась. История действительно была полна трагизма: умирая от лейкемии, вызванной взрывом американской бомбы, девочка узнала о легенде – человек, сделавший тысячу бумажных журавликов, может загадать желание, и оно обязательно исполнится. С тех пор Садако из каждого попавшего ей в руки листочка бумаги мастерила птиц. Девочка складывала бумажных журавликов до самой своей смерти, случившейся год назад. Как это, должно быть, страшно: знать, что скоро умрешь, подумала Марфа и не сдержала слез. Многие ученики тоже заплакали, а директор Борис Семенович, прознав об этом, закатил ей выговор, намекнув, что таким истерическим особам, как она, лучше к детям вообще не приближаться.

Загрузка...