Коридор темен, только в самом конце его истеричной бабочкой пульсирует люминесцентная лампа. Прерывистое жужжание то сильней, то слабей, блики света прокатываются по дверям дортуаров с обеих сторон. За дверями – продолговатые спальни, каждая на двух человек, и на каждой кровати – тело, как кокон, стиснутое твердыми слюдяными чешуйками. Такие же тела – на полу. Хорошо еще нет запаха тления. Зато обжигает горло и ноздри едкой щелочью дезинфекции. Правда, Яннер знает, что это никакая не дезинфекция, просто так на последней, летальной стадии пахнет чума.
Он приоткрывает крайнюю дверь. Петли ужасно скрипят, мучаясь от пыли и ржавчины. Яннер уже в который раз думает, что надо бы их смазать. В комнате горит слабый ночник, еле-еле очерчивающий предметы. Отец Либби не спит: чуть поворачивает лицо в его сторону.
– Ты тоже слышал?
– Конечно…
Еще бы не слышать – автоматная очередь, лезвием вспоровшая ночь, а потом – два одиночных прицельных выстрела, чтобы добить.
– Значит, кто-то во флигеле еще был жив, – говорит отец Либби.
Яннер протискивается мимо кровати к окну. Тусклый фонарь над воротами освещает бесформенную тряпичную груду. Торчит из нее нога в тяжелом, армейском ботинке.
– Кто это?
– Не разобрать, утром посмотрим.
Отец Либби вздыхает:
– До утра я не доживу. Есть у меня предчувствие. Впрочем, неважно… Ты сам как себя чувствуешь?
– Более-менее.
– Озноб прошел?
– Вроде бы – да…
– Температура?
– Нормальная.
– Тогда уходи, – говорит отец Либби. – Теперь у тебя к этому штамму иммунитет. И все равно – задерживаться рискованно. Он ведь, чумной вирус то есть, может мутировать, трансформация элементарных геномов идет сейчас очень быстро.
– Я знаю.
– И не тяни, не тяни. В любой момент может начаться зачистка. Главное – не верь, если будут тебе обещать, что окажут помощь, что поместят в клинику, вылечат. Попадешь в Медцентр, оттуда уже не выберешься. Им ведь нужны вакцины, твои антитела, плазма крови, новые тканевые культуры, набор генов, ответственных за специфическую резистентность… Думаю, что и Кромм, донорский инкубатор, помнишь, я тебе говорил, не поможет. Слишком далеко все это зашло…
– Да, я понял…
Отец Либби некоторое время молчит. Высохшее лицо его покрыто мозаикой слюдяных пластинок. Они чуть поблескивают в полумраке при каждом движении. А по тому, с каким надсадным сипением проходит сквозь горло воздух, можно судить, что слюдяные пластинки образовались уже не только снаружи, но и внутри, в гортани. До утра он, скорее всего, действительно не доживет.
Вон как, готовясь заговорить, мучительно сглатывает.
– Давно хотел у тебя спросить… Это ты ее выпустил?
Яннер чуть заметно кивает.
А что, разве и так не ясно?
Все же ему немного не по себе. Воспоминания до сих пор прошибают его приступами горячего страха. Ему, видимо, никогда не удастся забыть, как он очнулся ночью, будто услышав слабый, но явственный зов, как осознал, что не в силах противиться этому таинственному влечению, как, плохо соображая, что делает, тихонечко выскользнул из дортуара, как крался на цыпочках к школьному карцеру по затененному хозяйственному тупичку, как у него чуть не лопнуло сердце, когда показалось, что с лестницы, ведущей на второй, учебный, этаж донесся невнятный звук, как он все же преодолел себя и двинулся дальше, как вытащил шплинт, фиксирующий петли засова, как осторожно, чтобы не дай бог не заскрежетало, миллиметр за миллиметром, отодвигал сам засов, как, обмирая, приоткрыл тяжелую дверь и как узрел фемину, напряженно застывшую посередине тесного карцера. И как потом, уже в дортуаре, его встретили темные, распахнутые от ужаса глаза Петки.
– Ты очень рисковал, – говорит отец Либби. – Оба инспектора сразу же начали к тебе приглядываться. Я не преувеличиваю… Если бы не чума… Ну это ладно… Ты мне лучше вот что скажи: почему ты не ушел вместе с ней?
Яннер пожимает плечами.
Если бы он сам это знал.
– Тебе надо ее найти, – говорит отец Либби. – Знаешь, существует легенда, в учебниках ее, разумеется, нет, что когда Бог изгнал первых людей из рая, то Адам был низвергнут на остров Цейлон, на Гору Бабочек, там и в наши дни можно увидеть на камне след от его ступни, а Ева попала в окрестности Джидды, это запад Аравийского полуострова. Он искал ее на пустой земле двести лет, и они встретились наконец у подножия горы Арафат. И там познали друг друга, и стали семьей, и получили от Бога прощение… Найди ее, быть может, это наш единственный шанс…
Яннер опять кивает.
Бредит, бессмысленно спорить с умирающим стариком.
Гора Арафат?
Пусть будет гора Арафат.
– Нам следует искупить этот грех, – говорит отец Либби. – Думаешь, это ересь, что мужчина и женщина по отдельности представляют собой лишь половинки подлинного человека и, только соединившись в любви, они создают нечто целое? Нет, это не ересь. Ересью это назвали те, кто ненавидит любовь. Если бы Бог хотел сотворить только мужчину, он сотворил бы только его. И если бы Бог хотел сотворить только Еву, то не потребовался бы ему никакой Адам. – Он с трудом приподнимает указательный палец. – Но «сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею»… Видишь, под «человеком» здесь подразумевается гендерное единство. Таким был его замысел…
Яннер снова кивает.
А что говорить?
Еще две недели назад подобные рассуждение шокировали бы его до глубины души. Ведь действительно ересь. За нее, если кто-нибудь донесет, Инспекторат сразу же приговаривает к «реабилитации» или даже к полной «переработке». Однако это было две недели назад, с тех пор чума смертным ножом отрезала всю прошлую жизнь.
– Таков был его замысел: мир, построенный на любви, – говорит отец Либби. – Мы этот замысел исказили. Мы взрастили мир из всеобщей ненависти: бедные против богатых, черные против белых, подчиненные против начальников, граждане против власти, китайцы против американцев, американцы против арабов, мусульмане против христиан, больные против здоровых, и наконец закономерный итог – гендерная война. Думаешь, она вспыхнула из-за мутации вируса джи-эф-тринадцать? Нет, ее породила ненависть, дошедшая до предела…
Отец Либби закашливается. Лицо его багровеет от тяжкой натуги, с которой воздух проталкивается сквозь отвердевшее горло. Яннер буквально слышит, как трутся друг о друга, крошась, слюдяные пластинки.
– Дай мне попить…
– Вам нельзя!
От воды, как уже установлено, вирусные отложения начинают расти быстрее.
– Говорю – дай!.. – яростно сипит отец Либби. – Я не собираюсь мучиться только для того, чтобы прожить еще пару минут…
Он жадно пьет, прикусывая зубами стакан, откидывается на подушку и смотрит в потолок, заросший темной бахромой паутины.
Потом говорит:
– Гора Арафат – это, конечно, метафора. Тебе необязательно пробираться в Аравию. Ее можно найти где угодно.
И через секунду:
– Ты понял?
– Я понял, – усталым голосом отвечает Яннер.
Отец Либби перестает дышать около семи утра. Яннер впадает в дрему и пропускает миг, когда это происходит. Просто открывает глаза и внезапно осознает, что не слышит больше болезненного сипения воздуха. Лицо отца Либби спокойно и неподвижно. Уже слегка рассвело, и в куче тряпья, раскинувшейся у школьных ворот, можно разглядеть красную ткань бейсболки. Значит, это Альфон. Красная бейсболка – это точно Альфон… Яннер смотрит на слюдяное лицо отца Либби и думает, что, вероятно, надо что-то сказать. Таков ритуал. Если человек умирает, о нем надо что-то сказать. Но он не может подобрать подходящих слов. К тому же он видит, как из предутренней дымки, из серой мглы, которая становится все светлей и светлей, словно трилобит из палеозойского океана, неторопливо выползает пузырь санитарной танкетки, останавливается перед телом Альфона, а вслед за ним выступают фигуры в прозрачных шлемах, в желтых костюмах биозащиты.
Начинается зачистка инфекционного очага.
Надо немедленно уходить!
Яннер хватает мешок, наподобие рюкзака, поспешно запихивает туда куртку, запасную рубашку, горбушку хлеба, пачку пищевых концентратов, кружку, ворох таблеток из аптечки отца Либби, что-то еще, что сверху, что попадается на глаза, рассовывает по кармашкам нож, две зажигалки, ложку, еще один нож, плитку гематогена… Он в отчаянии: надо было все это подготовить заранее!..
Тем не менее минуты через четыре он уже открывает дверь черного хода и шагает в сыроватую мглу.
Идет тем же путем, что ушла фемина.
Вроде успел.
Ступать он старается осторожно и следит, чтобы от санитаров его заслоняло здание школы. Впрочем, освещение здесь отсутствует, вряд ли они сумеют его разглядеть. А поисковые вертолеты поднимутся не раньше, чем через час. За это время он вполне сможет скрыться в лесу.
Яннер протискивается в дыру ограды.
Жалеет он лишь об одном – что так и не нашел нужных слов для отца Либби.
Родителей своих я почти не помнил. Отец Либби позже сказал, что они были донорами из группы «Возрождения человека». Донорство означало, что в своем теле они не допускали никаких генных модификаций. А еще оно означало необходимость скрываться, поскольку мы жили в голубом ареале. Жесткого гендерного разграничения тогда еще не было, и все же нам приходилось часто переезжать из-за неприязни соседей. Но когда вспыхнула эпидемия вируса джи-эф-тринадцать, когда эскадроны смерти, созданные «розовыми пантерами», начали выжигать пограничные области, стремясь образовать на их месте непреодолимый санитарный кордон, когда «голубые львы» нанесли ответный удар, вся группа растворилась в кровавом хаосе, прокатившемся по множеству поселений. Натуралов безжалостно уничтожали и те, и другие. Меня спас отец Либби: моя мать во время сумасшедшего бегства исчезла неизвестно куда. Помню, как меня потрясло это известие. Причем вовсе не то, что моя мать бесследно и безнадежно исчезла, а то, что у меня вообще была мать. И значит я – натурал. Я ведь до шестнадцати лет был убежден, что являюсь таким же клоном, как все, кто меня окружает. Даже кодификация моей линии «НЕР», трехбуквенная, то есть свидетельствующая о маргинальности, не порождала во мне никаких сомнений.
Школа, куда меня отец Либби пристроил, и где он как человек, облеченный саном, в конце концов стал директором, мне, в общем, нравилась. Это была одна из десяти или двенадцати школ-питомников, созданных вокруг Города для воспитания маскулинных клонов второго-третьего поколения. Мне нравилась стабильность, которую она внесла в мою жизнь. Мне нравилась дисциплина, благодаря которой весь день был четко расписан: утром – зарядка и завтрак, потом – занятия в классах, надо сказать, не слишком обременительные, далее – обед, короткий отдых и еще три урока, а перед сном – полтора часа свободного времени для игр или личных дел. Здесь у меня впервые появились друзья. Петка, генетическая линия «КА», с длинными, будто на шарнирах, руками ниже колен, похожий на обезьяну, в младших классах его так и дразнили – гиббон. Альфон, линия «ОН», с бледной, почти истаявшей кожей, такой тонкой, что сквозь нее просвечивала сетка артерий и вен, по нему можно было изучать анатомию. Чугр из редкой генетической линии «ГР», с головой раздутой, круглой, как мяч, жутко сообразительный, ему прочили большое будущее в стохастической биохимии.
Мне нравились уроки, где я постоянно узнавал что-то новое. Основные занятия вел у нас учитель Сморчок из первого поколения клонов. Мы, конечно, тут же прозвали его Сморчком, и действительно он был весь малоподвижный, морщинистый, в складках серой и влажной кожи, походивший на вялый от недостатка влаги, выстарившийся, унылый гриб. Всегда ходил в странной пятнистой панамке, натянутой до ушей, не снимал ее даже в классе. Петка, веривший в самые невероятные слухи, утверждал, что под панамкой у Сморчка – круглая лысина, а посередине ее – незаживающая язва размером с пятак, такая глубокая, что сквозь нее виден мозг. Правда это или нет, никто толком не знал. А как бы случайно сдернуть с него панамку и посмотреть – страшно было помыслить. Глаза у Сморчка были тухлые, подернутые блеклой болотной тиной, и если уж он упирал в кого-нибудь взгляд, то дрожь пронизывала виновного до самых костей.
Сморчок преподавал социальную биологию. Именно от него мы получили первые сведения об истоках беспощадного гендерного конфликта.
Выглядело это так.
Уже в начальном периоде антропогенеза, когда древний человек еще только-только начал превращаться в человека разумного, эволюция его уперлась в безнадежный тупик. Это было связано с переходом к прямохождению. Став существом двуногим, предок современного человека претерпел настоящую анатомическую революцию. Кости таза у него схлопнулись, нижние конечности стали крепиться иначе, чем у четвероногих животных – это позволяло сохранять вертикальную устойчивость при ходьбе и – что важнее – при беге.
Правда, данные изменения по-настоящему осуществились лишь у мужчин. У женщин через те же тазовые кости проходит родовой канал, и понятно, что совершенно схлопнуться он не мог – в результате бедра у женщин так и остались достаточно широко расставленными. Поэтому женщины в целом бегают хуже мужчин, а при ходьбе значительно быстрей устают. Более того, поскольку родовой канал все-таки сузился, то роды стали трудными и мучительными, дети по стандартам животного мира появлялись на свет недоношенными, они требовали многолетнего «детства» – долгого периода заботы со стороны матери.
Сложилась парадоксальная ситуация. Обретя прямохождение, женщины утратили способность охотиться, ведь на охоте требуется долгий и быстрый бег, а также, будучи обременены беспомощными детьми, уже не могли проходить большие расстояния в поисках съедобных корешков, ягод и фруктов. Проще говоря, после анатомической революции женщины оказались неспособными прокормить сами себя. Ну а поскольку гендерной взаимопомощи, то есть семьи, тогда еще не было и связь между зачатием и рождением ребенка тоже осознана не была, то это должно было привести к вымиранию женщин, а значит и к вымиранию всего человечества.
И вот тут произошла вторая, уже чисто феминная трансформация, которая получила в науке название эротической революции.
Во-первых, древние женщины обрели способность спариваться в течение всего года, а не только в краткий сезон размножения, как самки животных. Это стало эксклюзивным качеством именно человека. Во-вторых, произошла фиксация эротической маркировки фемин. У самок высших обезьян, например, в период репродукции резко увеличиваются размеры груди. Она становится хорошо заметной. Тем самым самка показывает, что она готова к спариванию. Это, в свою очередь, активирует сексуальный репертуар самца. Затем период размножения заканчивается – акцентированная грудь исчезает. У женщин же грудь редуцироваться перестала, это значит, что они, вероятно сами этого не осознавая, непрерывно транслируют сексуальный призыв, как бы давая понять, что к спариванию готовы.
И есть еще одно интересное обстоятельство. В животном мире самка «хочет» только тогда, она когда «может». То есть оба этих статуса изначально объединены. Так вот, демонстрируя грудь, женщина, пусть опять-таки неосознанно, но тоже дает мужчинам понять, что она не только «готова», но одновременно и «хочет», воспринимается это именно так, что бы там женщина ни ощущала на самом деле. А это обостряет конкурентную агрессию среди мужчин, переводя их биологическое поведение в социальное.
И в-третьих, что не менее важно, на основе предыдущих физиологических изменений возник такой мощный феномен как «поощрительное спаривание». Суть его предельно проста: принес связку бананов – получи соответствующее вознаграждение, притащил окорок мамонта – получи то же вознаграждение в двойном размере.
То есть из безнадежного, на первый взгляд, эволюционного тупика был найден неожиданный и, следует признать, остроумный выход. Женщины внезапно «изобрели» секс как особую эротическую опцию, не связанную с размножением. Это позволило им создать семью – такой тип отношений, где мужчина обеспечивает жену и детей. Говоря иными словами, возник институт «социального паразитизма», принуждение через секс, под тяжестью которого человечество существовало многие тысячи лет.
– Кто строил дом и выращивал хлеб? Мужчины!.. – вещал Сморчок голосом негромким, но гипнотически впечатывающимся в память. – Кто сражался, защищая свою землю и нацию от врагов? Мужчины!.. Кто жертвовал жизнью во всякого рода рискованных предприятиях? Тоже мужчины!.. Кто обогнул земной шар? Кто полетел в космос? Кто автор всех инноваций, поддерживавших прогресс?… И – сравните! – кто стоял за кулисами всемирной истории, дергая ниточки, чтобы она двигалась в нужном им направлении?… Мир всегда находился под невидимой властью женщин, и лишь недавно, во второй половине двадцатого века, мужчины начали постепенно освобождаться от пут этого позорного рабства!
Вырастала из его слов ясная и логичная картина прошлого. Все становилось на свои места, все обретало причинно-следственные характеристики. А дополняли их уроки-собеседования, которые проводил уже отец Либби.
– Обратите внимание на такой очевидный факт, – неторопливо, словно призывая подумать с ним вместе, говорил он. – Бог сотворил человека, мужчину, без всякого участия женщины. Разве это не есть прямое и явное указание, каким образом должен быть продолжен человеческий род? Я вовсе не утверждаю, что Бог гомосексуален, но ведь сказано же, цитирую: «по образу и подобию своему». И обратите внимание на другой очевидный факт: во всех монотеистических верованиях сам Бог – тоже мужчина – Яхве, Христос, Будда, Аллах… И вот еще один факт, как мне кажется, не менее убедительный: боговдохновенные книги в один голос свидетельствуют, что женщина – это сосуд греха, она способствовала низвержению человека из рая. Ведь не случайно в течение Средних веков брезжила в христианском сознании мысль о связи женщин с дьяволом, олицетворением зла. Причем это врожденные диспозиции. Известно, что дети, еще почти не тронутые воспитанием, всегда рисуют отца крупнее матери. В том числе – девочки. А кто вкладывает первичное сознание в человека, если не Бог?… Теперь сопоставьте биологию репродукции, – продолжал он, – мучения, грязь, генетические дефекты, которые сопровождают «естественное живорождение» и чистоту, безопасность, разумность, даруемую нам клонированием. Наш долгий и трудный путь от естественности к сознательности, от инстинктов к разуму – это ничто иное как предначертанное уподобление Богу. Бог – един, он не разделен на маскулинные и феминные элементы, и человек как венец творения тоже должен обрести в итоге и биологическое, и психологическое единство…
Нам очень нравились уроки отца Либби. Прежде всего потому, что в отличие от Сморчка или, скажем, Беташа, преподававшего биохимию, он позволял задавать любые вопросы. И ответы его, как я впоследствии осознал, иногда были очень рискованными.
Так, отвечая на вопрос Альфона, что же все-таки представляет собой эпидемия вируса джи-эф-тринадцать, отец Либби, изложив сперва официальную версию о варварском оружии, созданном воинственными феминами и вышедшем из-под контроля, как бы невзначай пояснил, что подлинная этиология вируса джи-эф пока остается загадкой. Он, например, мог вырваться из какой-нибудь секретной лаборатории, которых в ту эпоху было достаточно, или он мог возникнуть спонтанно как следствие всех наших безумных генетических экспериментов. Наконец пандемия могла быть просто компенсаторным ответом природы на чрезмерную численность вида хомо сапиенс, который заполонил собою все: равнины, леса, пустыни, тундру, массивы арктических и антарктических льдов… Биосфера – это сложная динамическая система, она способна к спонтанной саморегуляции…
Мне тогда впервые пришла в голову мысль, что Инспекторат, надзирающий за учебным процессом, вряд ли одобрил бы такую вольную интерпретацию. Хотя, постепенно знакомясь с тем, что творилось на Диких землях, я невольно приходил к заключению, что, возможно, в рассуждениях отца Либби была определенная правота.
Должен сказать, что нашей школе исключительно повезло. За все время пребывания в ней – а это с третьего по десятый класс – я помню лишь три ситуации, когда объявлялось чрезвычайное положение. Причем первый случай – тогда с повальным насморком и высокой температурой слегла чуть ли не половина учащихся – согласно выводам экспертной комиссии Инспектората, был феноменом эндогенным. Проснулась одна из традиционных версий гриппа, вакцину против которой удалось быстро найти в архивах.
Отделались легким испугом.
Зато прорыв «серой плесени» запомнился мне надолго.
И «серой», и «плесенью» ее называли чисто формально. В действительности она представляла собой наросты почти прозрачного мха, образовывавшегося на дверях, на стенах, вообще на любой гладкой поверхности. Невооруженным глазом заметить ее было трудно, но стоило чуть коснуться хрупких, острых пушинок – концы их тут же обламывались, проникая под кожу, и по всему телу начинали возникать множественные нарывы. Процесс отравления шел очень быстро. Одним из первых умер учитель Шалыта, который вел у нас курс по модернизации человека. Погибли несколько учеников, в основном младших классов, где «правила ББ», биологической безопасности, еще не стали безусловным рефлексом. Остальные же, разбитые на мелкие группы, почти неделю провели в подвалах, дворовых флигелях, мастерских, просто в палатках, пока шла тщательная дезинфекция жилого корпуса.
А год назад, прямо в середине урока, вдруг жутко завопила сирена, так что мы все панически повскакивали с мест, и с внешней части периметра донеслась отчаянная стрельба. Оказалось, что, проломив ограду, ползет на территорию школы биомеханический монстр, толстая четырехметровая ящерица, покрытая бронированной чешуей. К счастью, это порождение киборгизированных городов уже изрядно протухло: снаряд из пасти ее не выстрелил, а просто шлепнулся на землю и не взорвался, обе плечевые пушки тоже заклинило, мы особого ущерба не понесли, но сам полуразумный механозавр еще долго хрипел и дергался, взбивая почву ударами режущего хвоста, пока не прибыла из Города бригада техников и не разобрала его на части. Краем уха я слышал потом, что по состоянию этого ящера эксперты сделали вывод: города Механо, созданные киборгами, уже выдыхаются и вряд ли представляют для нас какую-нибудь опасность.
Двум другим школам досталось гораздо сильнее. Одна из них, неподалеку от нас, была в позапрошлом году практически полностью уничтожена при внезапном нападении пчел-убийц, выведенных – тут уже ни тени сомнений не было – феминными биоконструкторами. Пчелы прорвались даже в Город: ближний к школе район пришлось протравливать облаком дисперсных инсектицидов. И все равно потом, в течение нескольких месяцев, то здесь, то там обнаруживались скрытые гнезда. А что произошло с другой школой, на северо-западе, непонятно до сего дня. Просто однажды утром она не вышла на связь, и срочно высланные туда роботы-наблюдатели диагностировали у контингента тотальное кататоническое возбуждение: и преподаватели, и ученики беспорядочно бродили по территории, при этом дергались, словно пораженные судорогами, произносили страстные, но совершенно бессмысленные монологи, визжали, истерически хохотали, плакали, хрюкали, до крови расцарапывали себя ногтями, а через сутки – двое впадали в ступор и у них останавливалось дыхание. Определить возбудитель болезни не удалось. Теперь на месте обеих школ – карантинные зоны, выжженные напалмом.
В общем, настоящие бедствия обходили нас стороной.
Нашей школе в самом деле везло.
Так мы считали, пока, будто тень ада, не накрыла нас «слюдяная чума».
Сложности у меня начались в последнем классе. Нет, конечно, еще два года назад я тоже ни с того ни с сего попал в неприятную ситуацию. В школе у нас особое внимание уделялось физическому воспитанию. Тренировки, и достаточно интенсивные, происходили ежедневно, после уроков и длились не менее часа. Взмокали мы на них – ой-ей-ей! Так вот, неожиданно выяснилось, что я бегаю быстрее всех в группе, что я прыгаю, оказывается, тоже выше всех, что я отжимаю восьмикилограммовую гирю такое количество раз, которое не снилось даже Мармоту, он у нас по этому делу был чемпион. Причем я и не очень-то напрягался. А когда кряжистый недоумок Мармот, разъяренный потерей неофициального титула, полез в драку, я, легко уклонившись от его кулака, в ответ вмазал так, что Мармот прямо-таки впечатался в стенку.
Болел я также реже других: два насморка с легкой температурой за два года – это не цифра. С одной стороны, хорошо, поскольку тех, кто часто болел, или, заболев, никак не мог выздороветь, забирали в Медцентр, и они оттуда уже не возвращались. С другой стороны, Жердина, наш физкультурник, стал на меня как-то странно поглядывать. Я не понимал, в чем тут дело. Но однажды, отец Либби, задержав меня после уроков, якобы у него были вопросы по моему историческому эссе, разобрав текст, негромко сказал:
– Я тебе дам один совет. Пожалуйста, отнесись к нему серьезно. – И пожевав губу, глядя мне прямо в глаза, добавил: – Не высовывайся… Ты, конечно, сильнее и здоровее других, но не надо этого демонстрировать. Прикинься слабым. Не раздражай своим превосходством. Поверь: так будет лучше и главное – безопаснее. То же самое на уроках. У тебя, конечно, прекрасная память, ты соображаешь быстрее и лучше, чем большинство, собственно – лучше всех, но я тебе настоятельно рекомендую: не подскакивай, не тяни руку, не барабань ответ, словно ты знаешь его наизусть, напротив, запнись пару раз, промямли что-нибудь невразумительное. И не переживай, если я поставлю тебе четверку с минусом или, может быть, тройку. Показатели в аттестате у тебя все равно будут очень приличные…
Я по-прежнему не понимал, в чем тут дело. Но тревога, звучавшая в голосе отца Либби, произвела на меня впечатление. На ближайшей физкультуре я сделал вид, что упал, ушиб локоть, получил освобождение на два дня, а когда вышел, показал лишь восьмой результат в лазаньи по канату. Намеренно пыхтел, как паровоз, дрыгал ногами, карабкаясь к потолку. И в дальнейшем тоже – старался придерживаться золотой середины. Через неделю я пошел к доктору Трипсу и пожаловался, что у меня уже несколько дней ломит затылок, будто залили туда свинцовый расплав, получил кучу таблеток, тщательно их растер, спустил в унитаз, стал, как все – я верил, что отец Либби зря не посоветует.
Он вообще чуть-чуть выделял меня среди массы учеников. Не так, чтоб заметно, однако по взглядам, по некоторым случайным репликам это чувствовалось. Он даже назначил меня помощником в библиотеке, что считалось свидетельством явного благорасположения. Одно время я думал, что отец Либби хочет сделать меня своим миньоном, но никаких таких попыток с его стороны не последовало. Он ни разу, подчеркиваю: ни разу, не пригласил меня к себе в дортуар. Или мне приходила в голову мысль, что я являюсь его генетическим сыном, то есть клоном, выращенным из клеток отца Либби. Вообще-то своих генетических отцов мы не знали, только хромосомные линии, к которым принадлежим, так что все могло быть. Иногда, оставаясь в умывальном отсеке один, я изучал свое отражение в мутном зеркале, пытаясь найти сходство по очертаниям носа, ушей, по прориси скул, хотя бы по цвету глаз, и расстраивался, потому что фенотипически у нас ничего общего не было.
Ну – нет, так нет.
Нынешние мои трудности были гораздо серьезнее. Еще осенью кое-кто в нашем классе начал подкрашивать губы, отпускать волосы немного ниже обычной длины, подводить брови, ресницы, а весной это увлечение стало повальным. Преподаватели таких вольностей не одобряли, но если не перебарщивать, тронуть слегка, то делали вид, что не замечают. Нормального макияжа, конечно, ни у кого не было, губы натирали свеклой, которую вылавливали из салатов, тушь для бровей и ресниц изготавливали, выпаривая чернила, а потом – разводя их в топленом масле. Другие же, напротив, принялись качать бицепсы, как бы невзначай демонстрировали обнаженный мускулистый торс, так же демонстративно оглаживали начинающие пробиваться бороды и усы. Произошли сложные изменения рассадок за партами, и теперь, глядя вперед, я мог видеть, как сидящий передо мной Дектер, линия «ЕР», робко и осторожно, чтобы не заметил Сморчок, гладит по ладони белобрысого Фетика, линия «ИК». А на перемене, стоя спиной к проему дверей, услышал, как тот же Дектер тихонько спрашивает: «Договорились? Ночью придешь ко мне?», а Фетик отвечает ему, жеманно растягивая гласные: «Не зна-а-а-ю… Какое-то у меня-я сего-о-о-дня не то настрое-е-е-ние»…
Постепенно стали выделяться у нас в классе два лидера. Во-первых, изящный красавец Риппо, блондин в пышной шапке волос, глаза у него светились нежной голубизной, двигался он с удивительной грациозностью, словно танцуя под музыку, слышную лишь ему одному. И во-вторых, тот же Альфон, который вдруг стал ходить в красной бейсболке – возмужавший, окрепший, артерии у него уже не просвечивали, с лицом, будто высеченным из мрамора: прямой нос, твердый выдающийся подбородок, стальной блеск зрачков, короткая жесткая стрижка. Говорил он отчетливыми, энергичными фразами, нарубая их отрывистыми движениями ладоней. У обоих образовались гаремы поклонников.
– Все повторяется: Эллада и Рим, – заметил по этому поводу отец Либби. – И победит, конечно, опять грубая физическая сила.
Я не очень понял, что он имеет в виду.
Исторические аналогии, впрочем, меня не слишком интересовали. Накатывались на меня совсем другие проблемы. Я чувствовал себя будто на карнавале, где все кругом – ряженые, раскрепощенные, а я один – с постной рожей, в строгом костюме с галстуком. Особенно это ощущалось на уроках по безопасному сексу, которые во втором полугодии начал у нас проводить тот же Сморчок. Вот где я осознавал себя совершенно чужим. Я видел вокруг себя разгоряченные лица, блеск глаз, расширенных и горячих от нетерпения, слышал прерывистое дыхание, торопливые перешептывания, кряхтение и возню, как будто многие из моих одноклассников не могли усидеть на месте. Температура воздуха на таких уроках, казалось, подскакивала на несколько градусов. Но сам я при этом оставался летаргически равнодушным. Более того, схемы, которые демонстрировал нам Сморчок, цветные слайды с переплетениями голых тел, которые он нам показывал, вызывали у меня отвращение. Я тоже дышал прерывисто и тяжело, но не от эротического возбуждения, а от тошноты, которая подступала к горлу. Я едва удерживался, чтобы не отвернуться, чтобы не закрыть руками глаза, чтобы не выбежать опрометью из класса в трусливом и позорном смятении.
В эти дни я утопал в безнадежном отчаянии. С вечера до утра я лежал на кровати без сна, и в сознании у меня клубилась кисловатая, болотная муть. Я невыносимо мучился. Я беззвучно кричал в подушку, неизвестно кому: ну почему, почему, почему все так? Почему все люди как люди, и только я какой-то урод, извращенец, биологический деградант, искалеченный странной генетической аномалией? Или, может быть, я просто асексуал? О феномене асексуалов я знал из учебников. По какой-то непонятной причине асексуалы у нас иногда возникали. Отношение к ним было, в общем, терпимое, хотя, разумеется, с таким гендерным статусом я не мог рассчитывать ни на какую приличную специализацию. В лучшем случае это будут коммунальные службы: уборка улиц, дворов, мытье посуды в пунктах общественного питания. Или хуже того – направят в бригаду подземников, а на чистке подземных коммуникаций, по слухам, еще никому не удавалось протянуть больше трех лет: ядовитые испарения, жуткая микрофлора, сумеречники – переродившиеся жуки-древоточцы, мгновенно вгрызающиеся в тело, никакой защитный костюм от них не спасет.
Никогда еще у меня не было таких черных дней. А на беду, словно этого было мало, ко мне начал упорно клеиться Петка, с которым мы сидели за одной партой. Он, видимо, неправильно истолковал мое прерывистое дыхание. В тот же день я обнаружил на своей подушке стихотворение, написанное красивым, с многочисленными завитушками, почерком: что-то там о птице, тоскующей в одиночестве и мечтающей найти друга, чтобы вместе с ним свободно парить в солнечном небе.
Генетически Петка относился к линии «КА». Собственно, это и внешне диагностировалось по оттопыренным, хрящеватым ушам, по узловатым рукам ниже колен, которые у него болтались как плети. Считалось, что линия «КА» несколько смещена к феминности, но также свидетельствует о склонности биологического носителя к живописи и словесности. Там был какой-то комплекс функционально связанных генов: общий оперон не позволял разделить их на отдельные составляющие. С другой стороны, как объяснял тот же Сморчок, все это было относительно, то есть вариативно, просто – генетическая основа, которая не обязательно проявляет себя в конфигурации психики.
У Петки она себя проявила. Пока я в недоумении, медленно соображая, взирал на текст, Петка прильнул ко мне сзади, обхватив своими паучьими лапами, жарко и невнятно зашептал мне в ухо, что мы якобы созданы друг для друга, давай станем общей парой в обряде инициации. Я отреагировал скорее инстинктивно, чем сознательно. Петка, как в свое время Мармот, отлетел к противоположной стене, опрокинулся на кровать, гулко стукнувшись головой.
По-моему, на штукатурке даже образовалась вмятина.
– За что?… – жалобно простонал он.
Меня трясло:
– Если ты еще хоть раз ко мне прикоснешься!.. Если ты еще подойдешь ко мне хотя бы на шаг!..
– Я тебя люблю, люблю, Янчик!..
– Заткнись!
Всю ночь Петка всхлипывал – мы с ним жили в одном дортуаре – шмыгал носом, ворочался, не давая заснуть. В конце концов я бросил в него ботинком и пригрозил, что вытолкаю в коридор:
– Будешь спать там, на полу!
Тем не менее Петка и дальше продолжал бросать на меня нежные взгляды, а иногда складывал губы сердечком, как бы посылая мне умоляющий поцелуй. Меня от этого передергивало. Спасался я только в библиотеке, где подметал, смахивал с книг пыль, расставлял их в тематическом и алфавитном порядке, но все же большей частью листал исследования по биохимии и генетике или читал биографии великих людей, которых преследовали за гомосексуальную ориентацию – великого композитора, затравленного недоброжелателями, великого математика, подвергнутого принудительной химиотерапии, великого философа, из-за невыносимых страданий покончившего с собой. Правда, я обращал внимание не столько на их любовные переживания, сколько на то, как они думали, творили, преодолевали препятствия. Я надеялся почерпнуть мужества у героев прошлого. Если смогли они, значит, у меня тоже есть шанс. Скажу честно: помогало это не слишком сильно, и однажды, в минуту полного помутнения, когда внутри у меня все горело, словно текла по жилам вместо крови жгучая кислота, я внезапно решил, что следует все же пойти к доктору Трипсу и откровенно рассказать ему о своей проблеме. Тем более что и Сморчок постоянно нам вдалбливал: если кто-то почувствует неординарное эротическое влечение, то он должен немедленно, без стеснения, обратиться к врачу. Ничего страшного в этом нет. Не надо бояться: даже у самых нормальных людей бывают иногда такие гормональные всплески. Главное – вовремя их пресечь. Эффективные лекарства уже существуют. Болезнь легче предотвратить, чем вылечить.
Говорить-то он говорил, но все знали, что двоих дурачков из параллельного класса, которые обратились к доктору Трипсу именно с этим вопросом, тот направил в Медцентр, и больше их никто никогда не видел.
Выход, к счастью, нашелся. Не знаю уж откуда взялось, но озарила меня простая мысль: здесь можно воспользоваться тем же советом отца Либби, то есть прикинуться. Я немедленно стал бросать страстные взгляды в сторону красавца Риппо, стал шумно вздыхать, когда он мимо меня проходил, стал как бы случайно тереться возле него с несчастным и унылым лицом. Больше всего я боялся пробудить в нем ответное чувство, но мне повезло: у Риппо и без того хватало преданных обожателей, я надежно затерялся в толпе.
Проблема таким образом была решена. И все же я понимал, что этот выход – сугубо временный. Он отодвинет исполнение приговора, но не отменит его. Я болен, я являюсь носителем архаичных, скомпрометированных эволюцией генов, и никакая гормональная терапия, никакие ингибиторы псевдомаскулинных энзимов меня не спасут. Я такой, как есть, и другим быть уже не могу.
Окончательно я это понял в тот день, когда у нас в классе состоялась натурная демонстрация.
Заранее никто о ней не предупреждал, просто однажды Сморчок с утра объявил напыщенным тоном, что сейчас мы сами во всем убедимся и все поймем.
– Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, – провозгласил он.
После чего Жердина ввел в класс некое существо, с ног до головы укутанное в махровый грязно-розовый банный халат. Голову его окутывал капюшон, так что лица не было видно, однако то, что это не человек, а именно существо, я каким-то образом почувствовал сразу. И другие также потом говорили, что у них возникло точно такое же ощущение. По знаку Сморчка Жердина ловко сдернул с этого существа халат, и оно предстало перед нами, как и полагалось – в натуре.
Мертвая тишина воцарилась в классе. Я, как и все остальные, раньше никогда вживую женщин не видел. Конечно, в библиотеке мне изредка попадались книги, где они присутствовали на иллюстрациях, но только – графика, мелкие изображения, ни черта было не разглядеть. К тому же женщины в книгах были хотя бы условно, одеты, а тут желтизна обнаженного тела ударила по глазам. Впечатление было ошеломляющее. Многие потом признавались, что от отвращения их чуть было не стошнило: этот мягкий, округлый, как у обезьяны, живот, эти кошмарно гипертрофированные молочные железы, эти расставленные толстые бедра, уродливо сужающиеся к талии, эти тяжелые, неестественные ягодицы, а вместо нормального пениса и яичек – вообще черт знает что.
Признаки биологической деградации бросались в глаза. Все, о чем нам раньше рассказывали на уроках, теперь становилось наглядным и очевидным. Монотонный, размеренный голос Сморчка лишь подчеркивал это. А Сморчок между тем, нисколько в отличие от нас не смущаясь, объяснял, как безобразно устроено женское тело, как нерациональны его архитектоника, физиология, до какой степени изуродовано оно различными анатомическими аномалиями.
– Помните, как сказано в Книге книг: «что у мужчины снаружи, то у женщины внутри». Теперь вы можете убедиться в справедливости священного текста. То, чем мужчина по праву гордится, женщина стыдливо скрывает в своем теле. Она осознает собственную неполноценность, а это, в свою очередь, искажает женскую психику. Психические диспозиции у нее фрагментируются. Цель мужчины – свершение, подвиг, героическое преобразование мира, цель женщины – суетность, повседневные, мелочные, бытовые заботы. Мужчине не требуется оправдывать свою жизнь, ему достаточно быть, женщине в силу ее изначальной ущербности, надо всячески себя украшать – заслонять тем, что кажется, то, что есть. Нам еще повезло: попался почти нетронутый экземпляр, а вообще встречаются с проколотыми ушами, сосочками на груди, со вживленными в пупок никелированными шариками, с дикими татуировками на различных частях тела. У этой, впрочем, тоже имеется…
Он протянул к фемине руку:
– Повернись!
До этого женщина стояла как статуя – с отрешенным, неподвижным лицом, как будто происходящее ее не касалось. Хотя какая женщина, просто девчонка, лет пятнадцать-шестнадцать, так мне показалось. Но когда Сморчок брезгливо тронул ее за плечо, она вдруг, резко качнувшись вперед, ударила его головой в подбородок, а затем обеими руками вцепилась в горло.
– А… а… а… – полузадушенно захрипел Сморчок.
Жердина, мгновенно навалившийся сзади, еле отодрал от него скрюченное конвульсией голое тело – заломил девчонке руки назад и так – согнутую, визжащую, пинающуюся – потащил вон из класса.
Сморчок же, будто танцуя, топтался на месте, взмахивая растопыренными ладонями.
– Б-ом-мно… б-ом-мно… м-мне-е… п-пом-мом-мите…
Как позже выяснилось, у него был сильно прикушен язык.
За обедом только и разговоров было, что про этот неожиданный инцидент. Нам все завидовали: такой спектакль, жадно выпытывали подробности. И, кроме того, мы были первые, кто увидел настоящую женщину.
Риппо, купаясь во всеобщем внимании, говорил:
– Такая уродина, макака, я чуть не сблевал…
Альфон ограничился одним словом:
– Дегенератка!
Мармот, не понижая голоса, сказал, что вообще-то следовало бы ее нагнуть и – того. И пояснил на пальцах – что именно. Его банда заржала. А учитель Беташ, временно принявший на себя руководство, успокаивая нездоровое возбуждение, пояснил, что мы наблюдали типичный пример вырожденческой психики: вспышка ничем не мотивированной агрессии, варварство, первобытная дикость – этим фемины и создают угрозу всему цивилизованному человечеству.
– Беспокоиться не о чем. На следующую демонстрацию ее приведут в наручниках.
Так он нам обещал.
Только вот следующей демонстрации уже не было.
Утром дежурные в панике сообщили, что карцер, куда поместили девчонку, открыт.
Кто его открыл – неизвестно.
Дверь настежь распахнута.
Фемина исчезла.
Инспекторы, как им и было положено, производили устрашающее впечатление. Прибыли они к нам вдвоем, оба – в черных мундирах, свидетельствующих о принадлежности к государственной генетической службе, оба – с серебряными нашивками двойной спирали ДНК на предплечьях, оба – блондины с голубыми глазами, с лицами строго симметричными, классическими, словно отштампованными на одном и том же станке. Явно клоны первого поколения, сформированные по определенному фенотипу. Они прошли мерным шагом по коридору, оставляя за собой расширяющуюся зыбь тишины. Все лица, как притянутые магнитом, поворачивались им вслед. Отец Либби на перемене, вскользь сжав мне плечо, шепнул, что они копируют атрибутику одного тоталитарного государства середины двадцатого века.
– Надеюсь, и кончат они точно так же…
Я хотел спросить, что значит «тоталитарный», но не успел: отец Либби двинулся дальше к учительской.
Следствие, которое инспекторы в первый же день провели, пришло к неутешительным для нас выводам: фемина не могла выбраться из карцера самостоятельно, ей кто-то помог, вытащил шплинт (подковообразную металлическую загогулину), отодвинул тяжелый засов. Попытки снять отпечатки пальцев ничего не дали, и шплинт, и засов оказались заляпанными до невозможности.
Теперь под подозрением находился каждый – от преподавателей до учеников. В школе тут же сгустилась атмосфера гнетущего ожидания. Было срочно созвано общее собрание коллектива, и один из инспекторов, по специализации психотехник, поднявшись на трибуну, произнес речь, обдавшую нас сразу и жаром, и холодом.
– Мы ведем небывалую, титаническую войну, – ясным и звонким голосом говорил он, вколачивая каждую фразу в сознание, точно гвоздь. – Мы ведем войну, которой еще не знала история. Войну не за победу одной империи над другой, но войну за сплочение и выживание всего человечества. И либо мы победим в этой войне, утвердив отныне и навсегда наши высокие биологические идеалы, либо исчезнем как вид, и на смену нам придут невообразимые мутанты, уроды, скопище безмозглых существ, способных лишь пожирать друг друга… Мы живем в эпоху великого преображения. Решается судьба мира: кто будет властвовать на планете? Полуразумные псы? Полуразумные крысы? Сообщества насекомых, лишенных какой-либо индивидуальности?… На наших плечах лежит ответственность за будущее, ответственность за вас, наших детей, и за детей, которые будут у вас. Мы сознаем важность этой задачи и потому не можем позволить себе мягкотелой терпимости, гражданской апатии, расслабляющего социального милосердия – эти качества уже погубили предыдущую цивилизацию. Наша цель проста и понятна: новый человек, которого мы сейчас создаем, должен иметь кристально чистый геном. Он должен вновь стать властелином мира, а в последующем, разумеется, и властелином Вселенной… Вот к чему мы стремимся. Вот горизонт будущего, к которому мы идем. Ничто нас не остановит. Не существует препятствий, которых мы не могли бы преодолеть. И потому мы говорим нет всему, что мешает достижению этой великой цели. Мы говорим нет слабости, мы говорим нет сомнениям, мы говорим твердое нет измене в наших рядах. Тот, кто предает человечество, лишается права называть себя человеком!..
Голубые глаза инспектора, казалось, ощупывали весь зал, и когда взгляд их скользил по мне, я невольно съеживался и старался сделаться как можно меньше. Тем более что меня царапал еще и взгляд Петки, который вчера, услышав об исчезновении пленной фемины, с нехорошим подтекстом напомнил, что он видел, как я ночью покидал дортуар.
– Тебе приснилось, – ответил я.
Боюсь, что меня выдал срывающийся и растерянный голос. Петка усмехнулся и безбоязненно погладил меня по щеке своей обезьяньей лапой.
– Ты мне очень нравишься, – сказал он.
В тоне его звучала снисходительная уверенность. Понятно было, чего Петка хотел. Теперь он считал, что я уже не рискну ему отказать.
Впервые в жизни я ощутил, что способен кого-то убить. Взять за горло, сжать пальцы и с наслаждением почувствовать, как бьется в агонии уродливое ненавистное тело.
– А ты мне – нет.
И Петка почувствовал мое настроение – отпрыгнул, присел, как мелкий зверек, ощерил желтоватые изогнутые клыки.
– Ты все же – подумай, подумай…
Одно, впрочем, заслонялось другим. К вечеру того же злосчастного дня стало известно, что отец Либби решением Инспектората отстранен от должности директора школы. Временно замещать его был назначен Сморчок, которого, по-моему, это не слишком обрадовало. Данное известие принес нам Фетик – он, бросив Дектера, недавно стал у Сморчка постоянным миньоном. Кроме того Фетик добавил, что поднят вопрос о полном расформировании школы: нас небольшими группами распределят по другим воспитательным учреждениям. Это всех особенно придавило: оставалось уже меньше года до выпускного класса, после чего мы должны были получить полный гражданский статус, переселиться в Город, начать рабочую специализацию. Однако при переводе в другую школу, как пояснил тот же Фетик, мы этот год потеряем.
– Врешь ты все, – мрачно сказал Мармот. – Кому это надо развозить нас туда-сюда?
– Не хочешь – не верь, – ответил Фетик. – А только, что говорю – то и есть.
И ушел, задрав нос. Он вообще очень гордился своим новым – миньонным – статусом.
Для нас наступило тягостное и тревожное время. Доктор Рапст, так звали одного из инспекторов, развернул обширное психологическое тестирование. Он теперь ежедневно присутствовал на различных уроках и аккуратно записывал все сказанное на диктофон. А иногда он вдруг вставал рядом с преподавателем и молча, минут десять – пятнадцать, изучал выражение наших лиц. Сканировал физиогномику и мимесис. Настроения в классах были близки к паническим. Ученики при виде инспектора заикались, будто страдали врожденными дефектами речи. Заикались даже некоторые учителя, а кто более-менее сохранял над собой контроль, как например отец Либби, тот говорил неестественным, деревянным голосом, взвешивая каждое слово. Всем было ясно, что позже эти записи – фразу за фразой – будут анализировать и сам доктор Рапст, и Семантическая комиссия Инспектората.
А во второй половине дня тот же инспектор Рапст вызывал учеников на персональные собеседования. Каждому он надевал на руку манжет, усеянный датчиками, и затем, скашивая глаза, следил по экрану за колебаниями динамических показателей. Вопросы он задавал самые разные: и об отношениях с учителями и одноклассниками, и о концепции «голубой идеи», как мы сами понимаем ее, и о географии Диких земель, и о том, какие нам снятся сны, и о пищевых пристрастиях, и о перенесенных болезнях, и не возникают ли у нас иногда необычные импульсы или желания. Довольно часто он прерывал отвечающего и тем же ясным и звонким голосом требовал: «Правду!.. Говорить только правду!» – при этом лицо его жутковато сминалось, будто резиновое, а руки подергивались, словно пробегали по ним электрические разряды. Впечатление было сильное. По слухам, у двоих пацанов из параллельного класса случилась истерика, а еще двоих вынесли из кабинета в обморочном состоянии. И хотя из школьного курса биоинженерии нам было известно, что обогащенный геном, которым любой инспектор по определению обладал, обязательно сопровождается мелкими девиациями – их чисто технически не отделить от позитивного материала – все равно в кабинет к доктору Рапсту шли как на казнь. Тем более что доктор, будучи военным психологом, наверняка также владел техникой невербального восприятия, то есть считывал еще и непроизвольную акцентуацию, не только речь, ни одной мысли от него утаить было нельзя. Ничего удивительного, что перед дверями его кабинета каждого прохватывала зябкая дрожь, внутрь входили уже на ватных ногах.
И все же гораздо больше мы опасались второго инспектора. Доктор Доггерт, как гласил беджик, вшитый в его мундир, не подергивался в хореических спазмах, ни на кого не покрикивал, ни о чем не спрашивал, на испытуемого вообще не смотрел, зато привез с собой портативный автоматический секвенатор, и осуществлял процедуру общего генетического обследования. Это был уже не психологический профиль, который можно было оспорить, это был окончательный приговор. Результатов он нам, разумеется, не докладывал, но некоторых учеников вызывал на обследование повторно и те, кого он приглашал в лабораторию еще раз, ходили потом бледные, испуганные, словно получили черную метку.
Испуг их был не напрасен. Через несколько дней во двор школы заехал ярко-зеленый микроавтобус, и всем «повторникам», их набралось четырнадцать человек, было приказано садиться в него без вещей. Прибывшие с автобусом трое ухватистых санитаров, тоже – в ярко-зеленых комбинезонах с красными треугольниками на рукавах, к сопротивлению не располагали. Мы из окон второго, учебного, этажа, видели расплющенные бледные лица, прильнувшие к боковым стеклам. Они с нами прощались.
– В Медцентр повезут, – злорадно пояснил Фетик. – Разберут их на органы. А что? Правильно! Нечего засорять наш генофонд, – и тут же, врезавшись от удара в стенку, вскрикнул: – Ай!.. – схватился за нос, сквозь пальцы обильно хлынула кровь. – За что?…
– За все, – мрачно сказал Мармот. Поднял здоровенный кулак. – Мало тебе? Может, добавить?
Мармот, кстати, генетическое тестирование благополучно прошел.
Настроения это никому не улучшило. Доктор Доггерт вызывал к себе в лабораторию строго по алфавиту, и многие, в том числе я, находились в нижней его половине. Наша судьба была еще не определена. На некоторых, ожидающих своей очереди, больно было смотреть. У троих вообще подскочила температура, и доктор Трипс, наш наблюдающий врач, на всякий случай упрятал их в изолятор. У меня температура вроде не поднялась, но я тоже пребывал в тревожном смятении. Я знал, что по крайней мере за один пункт волноваться мне нечего: никакие, самые тщательные исследования не определят, что я – натурал. Не разработаны еще такие методики. И вообще, как с прискорбием сообщали наши учебники, научная диагностика гетероэротизма пока находилась в зачаточном состоянии. Одни клиницисты пытались свести ее к особым композициям нуклеотидов, другие – к редким и специфическим видам гормонального дисбаланса, третьи искали закономерности в психофизиологических показателях пациентов, четвертые предпочитали кинетику инструментального бихевиоризма, пятые уповали на «самопризнания» фигурантов в состояниях медикаментозного транса, и т. д. и т. п. Всех направлений, концепций и школ, грызущих эту проблему, было не перечесть. Но все они констатировали в итоге, что четких критериев для клинической дифференциации гендеров мы не имеем. Однако кто знает, что при секвенировании может выскочить. Обнаружится у меня пара летальных генов, пусть даже в рецессиве, латентных, но классифицируемых как наследственная угроза. И все, сливай воду.