Фрэнни

Хотя ярко светило солнце, субботнее утро опять требовало пальто – не плаща, как всю неделю, когда надеялись, что на важных выходных, когда играет Йель, погода будет такая же. Из двадцати-с-чем-то молодых людей, ожидавших на вокзале прибытия своих девушек поездом в десять-пятьдесят-две, только шесть-семь стояли на холодной открытой платформе. Остальные толпились простоволосыми дымными кучками в натопленном зале ожидания и беседовали так, что голоса их почти без исключения звучали школярски беспрекословно, точно каждый юноша, едва ему наставал черед вклиниться в беседу, прояснял раз и навсегда некий в высшей степени противоречивый вопрос, в коем весь остальной необразованный мир вызывающе – или же наоборот – барахтался много столетий.

Лейн Кутелл в плаще «Бёрберри»[4], к которому, видимо, была пристегнута теплая подкладка, стоял среди тех шести-семи на открытом перроне. Хотя, скорее, стоял с ними – и не с ними. Уже минут десять, а то и больше он старательно держался подальше от их беседы, спиной опирался на стойку с литературой «Христианской науки»[5], руки без перчаток держал в карманах. Кашемировый шарф свекольного цвета сбился у него на шее и почти не грел. Вдруг – и довольно рассеянно – Лейн извлек правую руку из кармана и стал поправлять шарф, но не успел – передумал, той же рукой достал письмо из внутреннего кармана пиджака. И тут же принялся читать, не вполне закрыв рот.

Письмо было написано – отпечатано – на бледно-голубой почтовой бумаге. Вид у него был потертый, несвежий, словно из конверта его уже не раз извлекали и перечитывали:


Наверно вторник


Дорогой мой Лейн,

даже не представляю сумеешь ты это расшифровать или нет потому что гвалт в общаге какой-то невообразимый и я даже не слышу о чем думаю. Поэтому если я что-то напишу неправильно будь так добр по-доброму не обрати внимания. Кстати я послушалась твоего совета и в последнее время часто обращаюсь к словарю, поэтому если стиль испортился ты виноват. В общем я только что получила твое прекрасное письмо и люблю тебя вдребезги, до безумия и т. д., жду не дождусь выходных. Жалко что не получится поселить меня в Крофт-Хаусе, но мне вообще-то все равно где жить только бы там было тепло и без клопиков и мы виделись бы время от времени, т. е. каждую минутку. Я в последнее время схожу т. е. с ума. Я совершенно обожаю твое письмо, особенно часть про Элиота. Наверно я уже смотрю свысока на всех поэтов кроме Сафо. Я ее читала как безумная, и, пожалуйста, без пошлостей. Семестровую я может даже буду писать по ней если пойду на отличие и заставлю согласиться на такое этого недоумка которого мне назначили руководителем. «Киферея, как быть? Умер – увы! – нежный Адонис! Бейте, девушки, в грудь, платья свои рвите на части!»[6] Изумительно же правда? И она все время так. Ты меня любишь? Ты в своем ужасном письме ни разу не сказал. Я тебя ненавижу когда ты безнадежно весь такой из себя мужчина и неконтакный (так пиш.?). Ну не совсем ненавижу а по складу своему против сильных молчаливых мужчин. Не то чтобы ты сильный но ты меня понял. Тут уже такой гам я даже не слышу о чем думаю. В общем я тебя люблю и хочу отправить тебе это срочной почтой чтобы ты заранее получил если только найду марку в этом дурдоме. Люблю люблю люблю. А ты вообще знаешь что я с тобой за одиннадцать месяцев танцевала всего дважды? Не считая того раза в «Авангарде» когда ты был такой зажатый. Я наверно буду безнадежно стесняться. Между прочим я тебя убью если там гостей пропускать будут по очереди. До субботы, мой цветочек!!!

Люблю тебя очень,

ФРЭННИ ХХХХХХХХ ХХХХХХХХ

П.С. Папа получил из больницы рентгены и нам всем стало сильно легче. Это опухоль но не злокачественная. Я вчера вечером поговорила с мамой по телефону. Между прочим она передает тебе привет, поэтому насчет той пятницы можешь расслабиться. Вряд ли они даже слышали как мы вечером зашли.

П.П.С. В письмах тебе я наверно выгляжу такой неумной и придурочной. Почему? Разрешаю тебе поанализировать. Давай попытаемся в эти выходные изумительно провести время. То есть не будем пытаться в кои-то веки заанализировать все до смерти, если можно, особенно меня. Люблю тебя.

ФРЭНСИС (ее знак)

Лейн на сей раз дошел почти до середины письма, когда его прервал – к нему вторгся, перешел его границу – дородного сложения юноша по имени Рэй Соренсон: ему хотелось выяснить, в курсе Лейн, о чем пишет этот гад Рильке, или как. И Лейн, и Соренсон ходили на «Современную европейскую литературу 251» (только для старшекурсников и дипломников), и на понедельник им задали четвертую «Дуинскую элегию». Лейн знал Соренсона только шапочно, однако лицо и поведение этого типа его смутно и недвусмысленно отталкивали, и он теперь убрал письмо и ответил, что не знает наверняка, но думает, что по большей части в курсе.

– Везуха, – сказал Соренсон. – Счастливый ты. – В голосе его звучал минимум живости, точно Соренсон подошел от скуки или раздражения, а не ради нормального разговора. – Господи, какая холодрыга, – сказал он и вытащил из кармана пачку сигарет. Лейн заметил вытертый – но глаз цеплял – след губной помады на лацкане Соренсонова верблюжьего пальто. Наверняка он там уже много недель, а то и месяцев, но с Соренсоном Лейн знаком не то чтобы очень, не тыкать же в это носом, – да и, говоря вообще, Лейну плевать. Кроме того, подходил поезд. Юноши повернулись как бы полувлево, к локомотиву. Почти сразу двери зала ожидания с грохотом распахнулись, и те, кто грелся внутри, повалили навстречу поезду: при этом казалось, будто у большинства в каждой руке минимум по три зажженные сигареты.

Когда поезд начал тормозить, Лейн и сам закурил. Затем, уподобляясь многим, кому, быть может, стоит выдать лишь весьма условное разрешение на встречу поездов, попробовал слить с лица какое бы то ни было выражение, что могло просто-напросто – и даже, наверное, живописно – выдать, как он относится к той, кого встречает.

Фрэнни вышла из поезда в числе первых – из вагона у дальнего, северного конца перрона. Лейн ее заметил сразу же, и, что бы ни пытался он сделать со своим лицом, рука его, что взметнулась ввысь, явила всю правду. Фрэнни эту руку – и его самого – заметила и преувеличенно замахала в ответ. На ней была шубка из стриженого енота, и Лейн, зашагавший к девушке быстро, однако с медленным лицом, подавляя возбуждение, рассудил, что он тут один, кто поистине знает шубку Фрэнни. Он вспомнил, что как-то раз в занятой у кого-то машине, нацеловавшись с Фрэнни за полчаса или около того, он чмокнул и отворот ее шубки, словно тот был совершенно желанным, живым продолжением Фрэнни.

– Лейн! – Она приветствовала его сердечно – уж ей-то ничего не пришлось напускать на лицо. Обхватила юношу руками и поцеловала. То был вокзальный поцелуй – сначала достаточно спонтанный, но в продолжении своем довольно сдержанный, отчасти вроде с неким даже взаимосталкиванием лбами. – Ты получил мое письмо? – спросила она и добавила почти без передышки: – Ты же почти совсем заледенел, бедненький. Почему не ждал внутри? Ты письмо получил?

– Какое? – спросил Лейн, подхватывая ее чемодан. Темно-синий, с белой кожаной обвязкой – как полдюжины других, что как раз выносили из вагонов.

– Ты не получил? Я отправила в среду. О боже! Я даже сама на почту его отнесла…

– А, это. Да. Багажа больше нет? Что за книжка?

Фрэнни перевела взгляд на свою левую руку. Она держала книжицу в горохово-зеленом матерчатом переплете.

– Эта? Ой, это просто, – ответила она. Открыла сумочку, впихнула туда книжку и двинулась за Лейном по долгому перрону к стоянке такси. Взяла Лейна под руку и говорила сама почти всю дорогу – если не всю. Во-первых, что-то насчет платья в чемодане, которое нужно погладить. Сообщила, что купила очень миленький такой утюжок, как из кукольного домика, но забыла взять его с собой. Сказала, что, похоже, знала всего трех девушек в поезде – Марту Фаррар, Типпи Тиббетт и Элинор-как-то, с которой познакомилась сто лет назад, еще в интернате – в Экзетере или где-то. А все остальные в поезде, сказала Фрэнни, на вид очень такие Смиты, кроме двух абсолютно из Вассара и еще одной абсюлютнейше из Беннингтона или Сары Лоуренс[7]. Та, что из Беннингтона-Сары-Лоуренс, как будто всю поездку просидела в сортире – лепила, рисовала или еще что-нибудь, или как будто у нее под платье трико надето. Лейн, шедший как-то слишком уж быстро, пожалел, что не вышло устроить Фрэнни в Крофт-Хаус – это, конечно, было безнадежно, – но он зато определил ее в такое славное уютное местечко. Маленькое, но там чисто и все такое. Ей понравится, сказал он, и Фрэнни мгновенно представились меблирашки, обшитые белой дранкой. В комнате три девушки, друг с другом не знакомые. Кто заселился первой, той и продавленная тахта, а остальным достанется двуспальная кровать с абсолютно невообразимым матрасом.

– Мило, – энергично сказала она. Иногда дьявольски трудно скрывать, как раздражает общая мужская неумелость, а в частности – неумелость Лейна. Ей вспомнился дождливый вечер в Нью-Йорке, сразу после театра, когда Лейн с подозрительным избытком тротуарного благородства позволил этому кошмарному дядьке в смокинге увести у себя из-под носа такси. Это-то еще ничего – то есть, господи, вот был бы ужас, если б она была мужчиной и ловила такси под дождем, – но она помнила этот кошмарный, очень злой взгляд, что Лейн бросил на нее, возвращаясь на свою тротуарную вахту. Теперь же, странно мучаясь от того, что вспомнила это и кое-что еще, Фрэнни пожала локоть Лейна с напускной теплотой. Они сели в такси. Темно-синий чемодан с белой кожаной обвязкой отправился вперед, к водителю.

– Скинем там чемодан и прочее, прямо в дверях, а потом сходим поедим, – сказал Лейн. – Я помираю просто от голода. – Он подался вперед и сообщил водителю адрес.

– Ой как хорошо, что я приехала! – сказала Фрэнни, когда такси тронулось. – Я по тебе скучала. – Едва слова вылетели, она поняла, что вовсе не хотела так говорить.

И снова, угрызаясь, взяла Лейна за руку и туго, искренне сплела с ним пальцы.


Где-то через час оба сидели за сравнительно удаленным столиком в ресторане под названием «Сиклерз» – в центре, место крайне любимое главным образом интеллектуальной бахромой студенчества – более или менее теми же студентами колледжа, которые, учись они в Йеле или Гарварде, как-то слишком уж ненароком не устраивали бы свои свидания в «Мориз» или «Кронинз»[8]. «Сиклерз», можно сказать, единственный ресторан в городе, где стейки не «вот такенной толщины»: большой и указательный палец разводятся при этом на дюйм. «Сиклерз» – строго Улитки. «Сиклерз» – место, где студент и его подруга либо заказывают салатик оба, либо – как правило – оба не заказывают из-за чесночного соуса. И Фрэнни, и Лейн пили мартини. Когда минут десять-пятнадцать назад принесли бокалы, Лейн свой пригубил, затем откинулся на спинку и кратко обозрел зал с почти зримым довольством на лице: он оказался (свято, должно быть, веря, что этого никто не оспорит) в правильном месте с безупречно правильной на вид девушкой; она не только необычайно хороша собой, но и, что еще лучше, не относится слишком уж категорически к тем, которые в кашемировых свитерах и фланелевых юбках. Фрэнни заметила эту краткую маленькую демонстрацию и восприняла ее как таковую – не больше и не меньше. Но по некоему старому и еще крепкому договору со своей душой она предпочла устыдиться того, что заметила, – и уловила это, и приговорила себя слушать воспоследовавший монолог Лейна с особым подобием внимания.

Лейн же теперь вещал, как человек, который говорит без передышки уже добрую четверть часа и полагает, будто нащупал такой темп, когда голос ему больше не изменит.

– В смысле, если выразиться грубо, – говорил он, – ему, скажем так, не хватает тестикулярности. Понимаешь? – Он риторически ссутулился, подаваясь к Фрэнни, своей внимательной слушательнице, и опираясь локтями по обе стороны мартини.

– Чего не хватает? – переспросила Фрэнни. Сначала пришлось откашляться – так долго она вообще не открывала рта.

Лейн помедлил.

– Маскулинности, – сказал он.

– Это я поняла.

– В общем, таков был лейтмотив всего, так сказать, – то, что я пытался довольно тонко очертить, – сказал Лейн, не отступая от общей линии своего монолога. – Ну в смысле, господи. Я честно думал, что все с треском провалится в тартарары, а когда получил назад с этим зверским «отл.» футов шести в высоту, клянусь, я чуть наземь не грохнулся.

Фрэнни еще раз откашлялась. Очевидно, свой срок неподдельного внимания она отсидела до конца.

– Почему? – спросила она.

Лейн вроде как-то сбился.

– Что почему?

– Почему ты думаешь, что все бы с треском провалилось?

– Я же только что сказал. Только что закончил. Этот Бругман – большой спец по Флоберу. Ну, по крайней мере, я так считал.

– А, – сказала Фрэнни. Улыбнулась. Отхлебнула мартини. – Великолепно, – сказала она, глядя на бокал. – Я так рада, что не двадцать к одному. Ненавижу, когда в них абсолютно только джин.

Лейн кивнул.

– В общем, кажется, работа у меня в комнате. Если на выходных получится, я тебе прочту.

– Великолепно. С удовольствием послушаю.

Лейн снова кивнул.

– В смысле, я ж не сказал ничего миропотрясающего, ничего такого. – Он поерзал на стуле. – Но… не знаю… мне кажется, я неплохо подчеркнул, из-за чего он так невротически цеплялся за mot juste[9]. В смысле – с учетом того, что мы знаем сегодня. Не просто психоанализа и прочей белиберды, но определенно всего этого, до определенной степени. Понимаешь, да? Я никакой не фрейдист, но определенные вещи нельзя списать как просто фрейдистские с большой буквы. В смысле, до определенной степени, мне кажется, я был в полном праве отметить, что по-настоящему хорошие ребята – Толстой, Достоевский, Шекспир, елки-палки, – не цедили так слова, черт возьми. Они просто писали. Понимаешь? – Лейн глянул на Фрэнни с неким ожиданием. Ему казалось, она слушает с какой-то особой сосредоточенностью.

– Будешь оливку?

Лейн глянул на свой бокал, затем снова на Фрэнни.

– Нет, – холодно ответил он. – Хочешь?

– Если не будешь, – сказала Фрэнни. По лицу Лейна она поняла, что задала не тот вопрос. Что еще хуже – ей вдруг совсем расхотелось оливку и стало непонятно, зачем вообще спрашивала. Но когда Лейн протянул ей бокал, деваться было некуда – только принять оливку и с нарочитым удовольствием употребить. Затем Фрэнни достала из пачки Лейна сигарету, он дал ей огня и закурил сам.

После запинки с оливкой над столом повисло краткое молчание. Лейн его нарушил – лишь потому, что просто не умел не досказать анекдота.

– Этот Бругман считает, что мне надо эту зверскую работу опубликовать, – выпалил он. – Но я не знаю. – Потом, будто неожиданно вымотался – или, скорей, его истощили те запросы, что мир, жадный до плодов его интеллекта, к нему предъявляет, – он принялся ладонью растирать себе лицо с одной стороны, по ходу неосознанно и бесстыдно смахнув из уголка глаза слизь. – В смысле, критики по Флоберу и прочим парням – до черта, по дюжине за дайм. – Он поду-мал, как-то чуточку угрюмо. – Вообще-то, мне кажется, по нему не было по-настоящему изобличительных работ последние…

– Ты говоришь, как практикант. Вылитый.

– Извини? – с выверенным спокойствием поинтересовался Лейн.

– Ты говоришь, как вылитый практикант. Извини, но похоже. Честно.

– Да? И как же разговаривают практиканты, позволь осведомиться?

Фрэнни видела, что он раздражен – да еще как, однако в эту минуту, равно недовольная собой и злая на него, желала высказаться до конца.

– Ну, я не знаю, какие они тут, но у нас практикант – это такой человек, который ведет занятие, если нет постоянного преподавателя, или тот занят своим нервным срывом, или у стоматолога, или еще чего-нибудь. Обычно аспирант или как-то. В общем, если у тебя курс, скажем, по русской литературе, он заходит – в рубашке с воротничком на пуговках и полосатом галстуке – и давай где-то полчаса шпынять Тургенева. Затем, покончив с этим, совершенно похоронив для тебя Тургенева, принимается за Стендаля, или о ком он там пишет свою магистерскую. У нас на филологии где-то с десяток мелких практикантов бегают повсюду и вот так всех хоронят – они такие блистательные, что и рта не раскроют, извини за противоречие. То есть, начнешь с ними спорить, так у них столько снисходительности на…

– Какая, к черту, муха тебя сегодня… ты чего, а? Что с тобой вообще?

Фрэнни смахнула пепел с сигареты, затем придвинула пепельницу на дюйм поближе.

– Извини. Я просто ужас, – сказала она. – Я всю неделю такая вредная. Жуть. Я кошмарная.

– Но письмо ж у тебя совсем не вредное.

Фрэнни мрачно кивнула. Она рассматривала теплую солнечную кляксу – с покерную фишку – на скатерти.

– Пришлось напрячься, – сказала она.

Лейн открыл было рот, но возник официант – унести пустые бокалы.

– Еще хочешь? – спросил Лейн Фрэнни.

Ответа он не получил. Фрэнни смотрела на солнечную кляксу как-то очень пристально, будто собиралась в нее улечься.

– Фрэнни, – терпеливо – из-за официанта – произнес Лейн. – Еще мартини будешь, нет?

Она вскинула голову.

– Извини. – Посмотрела на пустые бокалы в руке официанта. – Нет. Да. Не знаю.

Лейн хохотнул, глядя на официанта.

– Так что? – спросил он.

– Да, пожалуйста. – Она вроде как встряхнулась.

Официант ушел. Лейн проводил его взглядом, затем посмотрел на Фрэнни. Не вполне закрыв рот, она выкладывала пепел на край чистой пепельницы, которую принес официант. За какой-то миг при взгляде на нее раздражение Лейна скакнуло. Вполне вероятно, он не переваривал и боялся любых признаков отчуждения в девушке, за которой так серьезно ухаживал. В любом случае, он, само собой, беспокоился: а вдруг муха будет кусать Фрэнни все выходные? Он вдруг подался к ней, распростер руки по столу, словно чтобы, ей-богу, все это разгладить, но Фрэнни заговорила первой.

– Я сегодня паршивая, – сказала она. – Я сегодня просто никуда.

Она поймала себя на том, что смотрит на Лейна так, будто он посторонний, будто он рекламный плакат линолеума через проход в вагоне метро. В ней снова дрогнула капелька неверности и угрызений – похоже, это у нее день такой, – и Фрэнни отозвалась на эту капельку, протянув руку и накрыв ладонью руку Лейна. Но свою тотчас убрала и взяла из пепельницы сигарету.

– Я сейчас приду в себя, – сказала она. – Абсолютно обещаю. – Она улыбнулась Лейну – в каком-то смысле искренне, – и в тот момент ответная улыбка могла бы хоть немного отвратить некие события, коим суждено было случиться дальше, но Лейн был занят – сам напускал на себя отчуждение – и предпочел не улыбаться. Фрэнни затянулась.

– Если б не было так поздно и все такое, – сказала она, – и если бы я не решила идти на отличие, я бы, наверное, бросила филологию. Не знаю. – Смахнула пепел. – Меня просто уже так тошнит от педантов и этих самодовольных ниспровергателей, что хоть волком вой. – Она посмотрела на Лейна. – Извини. Я перестану. Честное слово… Просто если б у меня хоть какая-то сила духа была, я б вообще в этом году в колледж не вернулась. Не знаю. То есть, все это – сплошной такой фарс, что не верится.

– Блестяще. Поистине блестяще.

Сарказм его Фрэнни приняла как должное.

– Извини, – сказала она.

– Хватит уже извиняться, а? Тебе не приходит в голову, что ты как-то слишком уж до черта обобщаешь? Если бы все, кто преподает филологию, были такие великие ниспровергатели, всё бы совершенно иначе…

Фрэнни перебила его, но почти неслышно. Она смотрела поверх его темно-серого фланелевого плеча куда-то в стену зала.

– Что? – переспросил Лейн.

– Я говорю, я знаю. Ты прав. Я просто никакая, вот и все. Не обращай на меня внимания.

Однако Лейн не мог так просто забыть спор, если тот не решился в его пользу.

– В смысле, черт, – сказал он. – Некомпетентные люди есть во всех сферах. В смысле, это же элементарно. Давай на минутку оставим этих чертовых практикантов. – Он посмотрел на Фрэнни. – Ты вообще меня слушаешь или как?

– Да.

– У вас же на этом вашем филологическом – два лучших специалиста в стране. Мэнлиус. Эспозито. Господи, хоть бы они сюда переселились. По крайней мере, они поэты, елки-палки.

– Не поэты, – ответила Фрэнни. – Отчасти потому-то все так и ужасно. То есть – не настоящие поэты. Они просто люди, которые пишут стихи, повсюду публикуются и порознь, и в антологиях, но они – не поэты. – Она умолкла – смутившись – и погасила сигарету. Уже несколько минут у нее с лица вроде бы сходила краска. Вдруг даже помада как-то побледнела на оттенок-другой, словно Фрэнни только что промокнула ее «клинексом».

– Давай не будем, – сказала она почти безжизненно, растирая в пепельнице окурок. – Я никакая. Я просто испорчу все выходные. Может, под моим стулом люк, я тогда возьму и провалюсь.

Подскочил официант и поставил перед ними по второму бокалу мартини. Лейн оплел пальцами – тонкими и длинными, всегда на виду – ножку бокала.

– Ничего ты не портишь, – тихо сказал он. – Я просто хочу понять, к чертовой матери, что творится. В смысле, нужно что – какой-нибудь зверской богемой оказаться или сдохнуть, елки-палки, чтобы стать настоящим поэтом? Тебе чего надо – ублюдка с кудрями?

– Нет. Давай оставим, а? Пожалуйста. Мне абсолютно паршиво, и у меня ужасно…

– Я был бы просто счастлив оставить – я был бы просто в восторге. Только скажи мне сперва, что такое настоящий поэт, а? Буду признателен. Честное слово.

У Фрэнни высоко на лбу слабо заблестела испарина. Это могло лишь означать, что в ресторане слишком жарко, или что у нее расстроен желудок, или что мартини слишком крепкие; как бы там ни было, Лейн, судя по всему, не обратил внимания.

– Я не знаю, что такое настоящий поэт. Давай уже хватит, а? Я серьезно. Мне очень как-то не по себе, и я не могу…

– Ладно, ладно – хорошо. Расслабься, – сказал Лейн. – Я всего лишь хотел…

– Но я вот что знаю, – сказала Фрэнни. – Если ты поэт, ты делаешь что-то красивое. То есть, должен, наверно, оставить что-то красивое, когда сойдешь со страницы и все такое. А те, о ком ты говоришь, не оставляют ничего, ничегошеньки красивого. Те, кто чуть получше, может, как-то и забираются тебе в голову и там что-то оставляют, – но лишь поэтому, лишь потому, что они умеют оставлять что-то, это ж не обязательно, господи боже, стихи. Может, это просто какой-нибудь занимательный синтаксический помет, извини за выражение. Как у Мэнлиуса, Эспозито и всяких таких бедолаг.

Лейн не торопясь закурил сам и только потом заговорил. Сказал:

– Я думал, тебе нравится Мэнлиус. Вообще-то с месяц назад, если я правильно помню, ты говорила, что он такой душка и ты…

– Мне он нравится. Но меня тошнит от того, что люди мне просто нравятся. Я молю Бога, чтобы встретить такого человека, которого можно уважать… Извини, я сейчас. – Фрэнни вскочила на ноги, сжимая сумочку. Девушка была очень бледна.

Лейн отодвинул стул и поднялся, несколько приоткрыв рот.

– Что случилось? – спросил он. – Ты себя нормально чувствуешь? Что-то не так или что?

– Я через секундочку вернусь.

Она вышла из зала, не спрашивая, куда пройти, будто с прошлых обедов в «Сиклерз» точно знала куда.

Лейн, оставшись за столом один, курил и скупо отпивал из бокала мартини, чтобы хватило до возвращения Фрэнни. То благополучие, что он переживал полчаса назад, – он сидит в правильном месте с правильной – ну, или на вид правильной девушкой, – теперь испарилось, уж это было ясно. Лейн посмотрел на шубку из стриженого енота, что как-то набекрень болталась на спинке стула Фрэнни, – эта же шубка Лейна всколыхнула на вокзале только из-за его к ней личной близости, – и рассмотрел ее разве что без отчетливой неприязни. Морщинки шелковой подкладки отчего-то вроде бы раздражали. Он отвел взгляд и уставился на ножку бокала с мартини – судя по всему, Лейну было тревожно, он чуял какой-то смутный несправедливый заговор против себя. В одном не усомнишься. Выходные начинались чертовски странно. Но в тот миг ему случилось оторвать взгляд от стола и увидеть в зале знакомого – однокурсника с девушкой. Лейн чуть выпрямился на стуле и подтянулся лицом – совершенная мрачность и недовольство сменились тем, что бывает на физиономии человека, чья девушка просто отошла в сортир, а спутника оставила, как все девушки на свиданиях, в полной праздности, когда можно лишь курить и скучать, предпочтительно – скучать привлекательно.


Дамская комната «Сиклерз» величиной была почти с обеденную залу и в особом роде выглядела едва ли менее просторной. Служительницы не было, и, когда Фрэнни вошла, уборная вроде бы вообще пустовала. Фрэнни постояла миг на кафельном полу – будто на рандеву явилась. Теперь весь лоб ее покрылся каплями пота, рот вяло приоткрылся, и она была еще бледнее, чем в ресторане.

Затем внезапно и стремительно Фрэнни нырнула в самую дальнюю и безликую из семи-восьми кабинок – по счастью, монетки за вход не требовалось, – закрыла за собой дверь и с некоторым трудом задвинула щеколду. Явно не обращая внимания на таковость[10] того, что ее окружает, села. Очень плотно сдвинула колени, словно стараясь сжаться как можно туже, уменьшиться. Затем вдавила запястья в глаза так, будто хотела парализовать зрительные нервы и утопить все образы в черноте, подобной отсутствию всего. Вытянутые пальцы, хоть и дрожали – или потому, что дрожали, – смотрелись причудливо изящными и привлекательными. В такой напряженной, едва ли не утробной позе она просидела подвешенное мгновенье – и не выдержала. Плакала Фрэнни добрых пять минут. Плакала, не стараясь подавить шум горя и смятенья, конвульсивно всхлипывая горлом, как дитя в истерике, и воздух рвался сквозь частично сомкнутый надгортанник. Но когда в конце концов остановилась – просто остановилась, без всяких болезненных, ножом режущих вдохов, что обычно следуют за яростным выплеском-вплеском. Прекратила она так, словно в рассудке у нее мгновенно сменилась полярность – и незамедлительно умиротворила все тело. Лицо ее было исполосовано слезами, но вполне безжизненно, почти пусто; Фрэнни подняла с пола сумочку, открыла ее и вынула горохово-зеленую матерчатую книжку. Положила себе в подол – точнее, на колени – и посмотрела сверху; долго смотрела, словно для гороховой матерчатой книжки это лучшее место. Чуть ли не сразу она поднесла книжку к груди и прижала к себе – крепко и довольно кратко. Затем сунула обратно в сумочку, встала и вышла из кабинки. Умылась холодной водой, вытерлась полотенцем с полки наверху, заново подвела губы, причесалась и вышла.

По пути через весь зал к столику выглядела она сногсшибательно – вполне вся такая qui vive[11], как и подобает на важных выходных в колледже. Когда она деловито, с улыбкой приблизилась, Лейн медленно поднялся, в левой руке – салфетка.

– Господи. Извини, – сказала Фрэнни. – Ты думал, я там умерла?

– Я не думал, что ты умерла, – ответил Лейн. Отодвинул ей стул. – Я не понял, что это было вообще. – Он вернулся на место. – У нас не так уж много времени, знаешь. – Он сел. – Ты как? У тебя глаза красноватые. – Вгляделся пристальнее. – Ты нормально или как?

Фрэнни закурила.

Теперь – изумительно. Меня просто никогда в жизни так фантастически не болтало. Ты заказал?

– Тебя ждал, – ответил Лейн, пристально глядя на нее. – Что такое-то? Желудок?

– Нет. Да и нет. Не знаю, – сказала Фрэнни. Она глянула в меню, лежавшее у нее на тарелке, – не беря в руки, пробежала взглядом. – Мне только сэндвич с курицей. И, может, стакан молока… А ты себе заказывай, что хочешь. То есть улиток там, восьминогов, всякое такое. Осьминогов. Мне есть не очень хочется.

Лейн посмотрел на нее, затем выдул на тарелку тонкую, чрезмерно выразительную струйку дыма.

– Не выходные, а прямо настоящая цаца, – сказал он. – Сэндвич с курицей, елки-палки.

Фрэнни рассердилась.

– Я не голодна, Лейн, – извини. Господи. Ну, пожалуйста. Ты заказывай, что хочешь, чего ты, а я поем, пока ты ешь. Не могу же я аппетит в себе разыграть лишь потому, что тебе так хочется.

– Ладно, ладно. – Лейн вытянул шею и подманил официанта. С ходу заказал сэндвич с курицей и стакан молока для Фрэнни и улиток, лягушачьи лапки и салат – себе. Когда официант отошел, Лейн глянул на часы и сказал:

– Нам, между прочим, надо быть в Тенбридже в час пятнадцать – час тридцать. Не позже. Я сказал Уолли, что мы, наверно, заедем выпить, а потом, может, все вместе двинем на стадион в его машине. Не против? Тебе же нравится Уолли.

– Я даже не знаю, кто это.

– Ты встречалась с ним раз двадцать, елки-палки. Уолли Кэмбл. Боже мой. Если ты с ним раз встретилась, то уж познакомилась…

– А. Помню… Слушай, только не надо меня ненавидеть, если я сразу не могу кого-то вспомнить. Особенно когда этот кто-то похож на всех остальных и говорит, одевается и ведет себя, как все остальные. – Фрэнни подавила в себе голос. Звучал он капризно и сварливо, и на нее накатила волна неприязни к себе, от которой – вполне буквально – лоб ее сразу вспотел снова. Но вопреки ее воле голос снова обрел силу. – Я не хочу сказать, что он кошмарный, ничего такого. Просто уже четыре года подряд, где бы я ни оказалась, везде вижу Уолли Кэмблов. Я знаю, когда они будут чаровать, знаю, когда они начнут как-нибудь очень гадко сплетничать про девушку из твоей общаги, знаю, когда они спросят, что я делала летом, знаю, когда они выдвинут стул, оседлают его и давай хвастаться эдак ужасно, ужасно спокойно – или же бахвалиться знакомствами эдак ужасно спокойно, как бы между прочим. Это неписаный закон: людям в определенной общественной или финансовой вилке можно хлестаться знакомствами, сколько пожелают, если только ляпнуть какую-нибудь кошмарную мерзость, едва произнесут имя, – что человек ублюдок, или нимфоман, или все время трескает наркоту, или еще какой ужас. – Она снова умолкла. Минуту посидела тихо, вертя в пальцах пепельницу и тщательно избегая смотреть в лицо Лейну. – Прости, – сказала она. – Дело не только в Уолли Кэмбле. Я придралась к нему, потому что ты о нем заговорил. И он похож на человека, который лето провел в какой-нибудь Италии.

– Прошлым летом, чтоб ты знала, он был во Франции, – сообщил Лейн. – Я понимаю, – быстро добавил он, – но ты же очень не…

– Хорошо, – устало произнесла Фрэнни. – Во Франции. – Вытащила из пачки на столе сигарету. – Дело не только в Уолли. Господи боже мой, да это может быть девушка. То есть, будь он девушкой – например, из моей общаги, – он бы все лето писал декорации в каком-нибудь захудалом театре. Или ездил на велосипеде по Уэльсу. Или снимал квартиру в Нью-Йорке и работал бы в журнале, в рекламной фирме. Таковы то есть все. Всё, что все делают, – оно такое, я не знаю, не то чтобы неправильное, или даже гадкое, или даже обязательно глупое. А просто такое крошечное и бессмысленное, и – огорчительное. А хуже всего, что если уйдешь в богему или кинешься еще в какие-нибудь безумства – впишешься так же, как и прочие, только по-своему. – Она смолкла. Качнула головой – лицо совсем белое – и кратко дотронулась рукой до лба: вроде бы не столько проверить, есть ли испарина, сколько убедиться – будто она сама себе родитель, – что нет жара. – Мне так странно, – сказала она. – По-моему, я схожу с ума. А может, уже сошла.

Лейн смотрел на нее с непритворной заботой – скорее заботой, нежели любопытством.

– Ты вся жуть какая бледная. Очень бледная, а? – произнес он.

Фрэнни покачала головой.

– Все в порядке со мной. Сейчас все будет хорошо. – Она подняла взгляд, когда официант подошел с их заказом. – Ой, а улитки у тебя такие красивые. – Она только поднесла к губам сигарету, но та уже погасла. – Куда ты спички дел? – спросила она.

Лейн поднес ей огонь, когда официант снова отошел.

– Ты слишком много куришь, – сказал он. Взял вилочку, лежавшую у его тарелки, но перед тем, как пустить ее в ход, снова посмотрел на Фрэнни. – Ты меня тревожишь. Я серьезно. Чего за чертовщина с тобой происходит последние пару недель?

Фрэнни глянула на него, затем одновременно пожала плечами и покачала головой.

– Ничего. Абсолютно ничего, – сказала она. – Ешь. Ешь своих улиток. Они отрава, когда остынут.

Ты ешь.

Фрэнни кивнула и перевела взгляд на куриный сэндвич. Слабо накатила тошнота, и Фрэнни тут же подняла голову и затянулась.

– Как спектакль? – спросил Лейн, приступив к улиткам.

– Не знаю. Я не играю. Бросила.

– Бросила? – Лейн поднял голову. – Мне казалось, ты без ума от этой роли. Что произошло? Ее кому-то отдали?

– Нет, не отдали. Только моя была. Мерзость. Ох, это мерзость.

– Ну а так что случилось? Ты же не вообще с кафедры ушла?

Фрэнни кивнула и отпила молока.

Лейн сначала прожевал и проглотил, затем поинтересовался:

– Но, господи боже, почему? Я думал, театр этот зверский – твоя страсть. Ты ж только о нем и говорила…

– Просто бросила, и все, – сказала Фрэнни. – Мне стало неловко. Я вроде как стала таким мерзким маленьким себялюбцем. – Она подумала. – Не знаю. Вроде как вообще хотеть играть – такой дурной вкус. То есть – сплошное ячество. И я, когда играла, себя просто ненавидела после спектакля. Все эти я бегают кругом, такие ужасно великодушные, такие сердечные. Целуются со всеми, везде в гриме шастают, а потом стараются вести себя до ужаса естественно и дружелюбно, когда к тебе за кулисы приходят знакомые. Я просто ненавидела себя… А хуже всего, что мне обычно бывало стыдно играть в тех пьесах, где я играла. Особенно в летних театрах. – Она посмотрела на Лейна. – И роли у меня были хорошие, можешь на меня так не смотреть. Дело не в этом. Но мне было бы стыдно, если б, скажем, тот, кого я уважаю, – мои братья, например, – пришел и услышал, какие реплики я вынуждена говорить. Я обычно писала и просила не ходить на спектакли. – Она опять подумала. – Кроме Педжин в «Удалом молодце»[12] прошлым летом. То есть это было бы очень славно, вот только болван, который Молодца играл, все удовольствие портил. Был весь из себя такой лиричный – господи, как же он был лиричен!

Лейн доел улиток. И теперь сидел с подчеркнуто непроницаемым лицом.

– У него были великолепные отзывы, – сказал он. – Ты же мне сама, если помнишь, рецензии присылала.

Фрэнни вздохнула.

– Хорошо. Ладно, Лейн.

– Нет, я в смысле, ты уже полчаса говоришь так, будто на всем белом свете здравый смысл – только у тебя, и только у тебя есть хоть какая-то способность критически судить. В смысле, ведь если даже лучшие критики сочли, что этот человек играл великолепно, может, он великолепно играл, а ты не права. Такое тебе в голову не приходило? Ты же, знаешь ли, пока не достигла зрелого мудрого…

– Для просто таланта он был великолепен. А если хочешь играть Молодца правильно, нужно быть гением. Нужно, и все – что тут поделаешь? – сказала Фрэнни. Она чуть изогнула спину и, чуть приоткрыв рот, положила ладонь на макушку. – У меня голова так смешно кружится. Не знаю, что со мной такое.

– А ты, значит, гений?

Фрэнни опустила руку.

– Ай, Лейн. Прошу тебя. Зачем ты так?

– Я никак не…

– Я знаю одно – я теряю рассудок, – сказала Фрэнни. – Меня просто тошнит от я, я, я. Своего «я» и всех остальных. Меня тошнит от всех, кто хочет чего-то достичь, сделать что-нибудь замечательное и прочее, быть интересным. Это отвратительно – точно, точно. Мне плевать, что другие говорят.

Лейн воздел брови и откинулся на спинку – дабы лучше подчеркнуть то, что скажет.

– Ты уверена, что просто не боишься состязаться? – спросил он с напускным спокойствием. – Я не очень в этом разбираюсь, но вот спорить готов, что хороший психоаналитик – в смысле, по-настоящему компетентный – вероятно, решил бы…

– Я не боюсь состязаться. Все в точности наоборот. Неужели непонятно? Я боюсь, что стану состязаться – вот что страшно. Вот почему я бросила драму. И все это не становится правильным только потому, что я так кошмарно предрасположена принимать чужие ценности, и мне нравятся аплодисменты, и когда люди от меня в восторге. Вот чего мне стыдно. Вот от чего меня тошнит. Тошнит, что не хватает духу быть абсолютно никем. Тошнит от себя и всех остальных, которым хочется оставить какой-то всплеск. – Она помолчала, схватила стакан молока и поднесла к губам. – Я знала, – сказала она, ставя его обратно. – Вот еще новости. У меня зубы рехнулись. Они стучат. Позавчера чуть стакан не прокусила. Может, я сбрендила, ополоумела и сама не догадываюсь.

Вперед выступил официант – подать лягушачьи лапки и салат, и Фрэнни посмотрела на него снизу. Он, в свою очередь, посмотрел сверху на ее нетронутый куриный сэндвич. Спросил, не желает ли, быть может, леди поменять заказ. Фрэнни поблагодарила и ответила, что нет.

– Я просто очень медленная, – сказала она. Официант, человек немолодой, вроде бы задержал взгляд на ее бледном и влажном лбу, затем поклонился и отошел.

– Тебе не нужно на секундочку? – неожиданно спросил Лейн. Он протягивал ей сложенный белый платок. Голос его звучал сочувственно, по-доброму, хотя Лейн как-то извращенно пытался говорить как ни в чем не бывало.

– Зачем? Нужно?

– Ты потеешь. Не потеешь, а я в смысле, у тебя лоб немного в испарине.

Правда? Какой кошмар! Извини… – Фрэнни подняла сумочку повыше, открыла и стала в ней рыться. – У меня где-то «клинекс» был.

– Возьми мой платок, бога ради. Ну какая разница?

Нет – я люблю этот платок и не хочу его испаривать, – сказала Фрэнни. В сумочке у нее было тесно. Чтобы лучше видеть, Фрэнни принялась выгружать содержимое на скатерть, слева от ненадкусанного сэндвича. – Вот он, – сказала она. – Открыла пудреницу и торопливо, легко промокнула лоб «клинексом». – Господи. Я на призрака похожа. Как ты меня выносишь?

– Что за книжка? – спросил Лейн.


Фрэнни буквально подскочила. Окинула взглядом мешанину груза на скатерти.

– Какая книжка? – спросила она. – Эта, что ли? – Она взяла томик в матерчатой обложке и запихнула обратно в сумочку. – Я просто посмотреть с собой в поезде взяла.

– Так и давай посмотрим. Что это?

Фрэнни его будто и не услышала. Снова раскрыла пудреницу и посмотрела в зеркальце.

– Господи, – сказала она. После чего смахнула все – пудреницу, бумажник, счет из прачечной, зубную щетку, пузырек аспирина и позолоченную палочку для коктейлей – обратно в сумочку. – Не знаю, зачем я таскаю с собой эту палочку дурацкую, – сказала она. – На втором курсе мне ее на день рождения подарил один сусальный мальчик. Решил, что это такой прекрасный и одухотворенный подарок, наблюдал за мной, пока я разворачивала. Все время хочу выбросить, но просто не могу. Сойду с нею в могилу. – Она подумала. – Он ухмылялся и говорил, что мне будет фартить, если я ее всегда буду держать при себе.

Лейн принялся за лягушачьи лапки.

– Так а что за книжка-то была? Или это что, секрет какой-то зверский? – спросил он.

– Которая в сумке? – переспросила Фрэнни. Она смотрела, как Лейн разъединяет пару лапок. Затем вытащила сигарету из пачки на столе и сама прикурила. – Ох, я не знаю, – сказала она. – Ну, такая – называется «Путь странника»[13]. – Она мгновение посмотрела, как Лейн ест. – В библиотеке взяла. Про нее говорил этот, который ведет у нас в нынешнем семестре обзор религий. – Затянулась. – Она у меня уже много недель. Все забываю вернуть.

– Кто написал?

– Не знаю, – обронила Фрэнни. – Видимо, какой-то русский крестьянин. – Она все наблюдала, как Лейн ест лягушачьи лапки. – Имени своего он так и не говорит. Все время, пока рассказывает, не знаешь, как его зовут. Просто рассказывает, что крестьянин, что ему тридцать три года и у него усохла рука. И жена умерла. Дело происходит в девятнадцатом веке.

Лейн только что переключился с лягушачьих лапок на салат.

– Хорошая? – спросил он. – Про что?

– Не знаю. Чудная. То есть, в первую очередь, набожная. В каком-то смысле, наверное, можно сказать – ужасно фанатичная, но в другом смысле – и нет. То есть все начинается, когда этот крестьянин, странник, хочет узнать, что это значит в Библии, когда там говорят, будто нужно непрестанно молиться[14]. Ну, понимаешь. Не останавливаясь. В «Фессалоникийцах» или где-то[15]. Поэтому он пускается пешком по всей России – искать того, кто его сможет научить, как непрестанно молиться. И что при этом нужно говорить. – Фрэнни, по всей видимости, очень интересовало, как Лейн расчленяет лягушачьи лапки. Пока она говорила, взгляд ее не отрывался от его тарелки. – И с собой он носит лишь котомку с хлебом и солью. А потом встречает человека, которого называет «старец» – какой-то ужасно умный набожный человек, – и этот старец рассказывает ему про книжку, которая называется «Добротолюбие»[16]. Которую, очевидно, написало несколько ужасно умных монахов, которые как бы распространяли такой взаправду необычайный способ молиться.

– Не дергайтесь, – сказал Лейн паре лягушачьих лапок.

– В общем, странник учится молиться, как велят эти очень мистические люди, – то есть все молится и молится, пока до совершенства не доходит и все такое. А потом идет дальше по всей России, встречается со всякими абсолютно великолепными людьми и рассказывает им, как молиться этим невообразимым способом. То есть вот это и есть вся книжка.

– Не хотелось бы упоминать, но от меня будет вонять чесноком, – сказал Лейн.

– Он в каком-то странствии встречает одну семейную пару, и вот их я люблю больше всех, про кого в жизни читала, – сказала Фрэнни. – Он идет по дороге где-то в глуши, с котомкой за спиной, а эти двое малюток бегут за ним и кричат: «Нищенькой! Нищенькой! Постой!.. Пойдем к маменьке, она нищих любит»[17]. И вот он идет с малютками к ним домой, и из дома выходит такая по-честному прекрасная женщина, их мать, вся такая хлопотливая, и наперекор ему помогает снять с него старые грязные сапоги, и наливает ему чаю. Потом домой возвращается отец – он, очевидно, тоже любит нищих и странников, и все они садятся ужинать. И пока они ужинают, странник спрашивает, кто все эти женщины, которые тоже сидят за столом, и муж отвечает, что это служанки, но едят они всегда с ним и его женой, потому что все они – сестры во Христе. – Фрэнни вдруг чуточку выпрямилась на стуле – как-то застенчиво. – То есть мне очень понравилось, что страннику захотелось знать, кто все эти женщины. – Она посмотрела, как Лейн намазывает маслом кусок хлеба. – В общем, странник остается ночевать, и они с мужем сидят допоздна и разговаривают об этом способе непрестанно молиться. Странник ему рассказывает, как. А утром уходит, и у него начинаются новые приключения. Он встречает всяких людей – то есть, на самом деле, про это вся книжка – и всем рассказывает, как надо по-особому молиться.

Лейн кивнул. Воткнул вилку в салат.

– Ей-богу, надеюсь, мы на выходных выкроим время, чтобы ты быстренько взглянула на эту мою зверскую работу – ну, я говорил, – сказал он. – Не знаю. Может, я вообще ни шиша с ней делать не буду – в смысле, публиковать ее или как-то, – но я бы хотел, чтобы ты ее как бы проглядела, пока ты здесь.

– Хорошо бы, – сказала Фрэнни. Она посмотрела, как он намазывает маслом еще один кусок хлеба. – А тебе книжка, наверно, понравилась бы, – вдруг сказала она. – Она такая простая, то есть.

– Рассказываешь интересно. Ты не будешь масло?

– Нет, забирай. Я тебе не могу дать, потому что она и так просрочена, но ты, наверно, можешь тут сам взять в библиотеке. Наверняка.

– Ты этот чертов сэндвич даже не попробовала, – вдруг сказал Лейн. – А?

Фрэнни опустила взгляд к своей тарелке, словно та перед ней только что возникла.

– Сейчас попробую, – сказала она. Посидела с минуту тихо, держа сигарету в левой руке, но не затягиваясь, а правой напряженно обхватив стакан молока. – Хочешь, расскажу, как молиться по-особому, как старец говорил? – спросила она. – Это как бы интересно с какой-то стороны.

Лейн вспорол ножом последнюю пару лягушачьих лапок. Кивнул.

– Само собой, – сказал он. – Само собой.

– Ну вот, странник этот, простой крестьянин, все странствие начал, чтобы только понять, как это, по Библии, непрестанно молиться. И потом он встречается со старцем, с этим самым, сильно набожным человеком, я говорила, который много-много-много лет читал «Добротолюбие». – Фрэнни вдруг умолкла – поразмыслить, упорядочить. – Ну, и старец перво-наперво говорит ему про Иисусову молитву. «Господи, помилуй». То есть она вот такая. И объясняет ему, что это для молитвы – лучшие слова. Особенно слово «помилуй», потому что оно такое огромное, может много чего означать. То есть не обязательно помилование. – Фрэнни снова помолчала, размышляя. В тарелку Лейну она больше не смотрела – смотрела ему за плечо. – В общем, – продолжала она, – старец говорит страннику, что если будешь повторять эту молитву снова и снова – а сначала делать это нужно одними губами, – в конце концов молитва как бы сама заводится. Через некоторое время что-то происходит. Не знаю, что, но происходит, и слова совпадают с биеньем сердца, и после этого уже ты молишься непрестанно. И на все твое мировоззрение начинает воздействовать просто неимоверно, мистически. То есть в этом и весь смысл – ну, примерно. То есть ты это делаешь, чтобы все твое мировоззрение очистилось и появилось абсолютно новое представление о том, что вообще к чему.

Лейн доел. Теперь, когда Фрэнни опять умолкла, он откинулся на спинку, закурил и стал наблюдать за ее лицом. Она по-прежнему рассеянно смотрела вперед, над его плечом – казалось, едва осознавая, что он сидит напротив.

– Но дело в том – самое великолепное в том, что когда только начинаешь так поступать, даже вера не нужна в то, что делаешь. То есть даже если тебе ужасно неловко, все в порядке. Ты никого не оскорбляешь, ничего такого. Короче, когда только начинаешь, никто не просит тебя ни во что верить. Не нужно даже думать о том, что произносишь, сказал старец. Вначале нужно одно количество. А потом, уже позже, оно само становится качеством. Самостоятельно или как-то. Он говорит, такой чудной, самостоятельной силой обладает любое имя Бога – вообще любое имя, и это начинает действовать, когда его как бы заводишь.

Лейн несколько обмяк на стуле – курил, глаза внимательно сощурены, смотрел на Фрэнни. А ее лицо по-прежнему оставалось бледным, хотя временами, пока эти двое сидели в «Сиклерз», бывало и бледнее.

– Вообще-то смысл в этом абсолютный, – сказала Фрэнни, – потому что в буддистских сектах Нэмбуцу[18] люди твердят «Наму Амида Буцу» – что значит «Хвала Будде» или что-то вроде, – и у них происходит то же самое. В точности то же…

– Полегче. Ты полегче давай, – перебил ее Лейн. – Во-первых, ты вот-вот пальцы обожжешь.

Фрэнни удостоила левую руку минимальнейшим взглядом и выронила остаток еще тлевшей сигареты в пепельницу.

– То же происходит и в «Облаке Незнания»[19]. Просто со словом «Бог». То есть просто повторяешь слово «Бог». – Она глянула на Лейна прямее, чем в прошедшие минуты. – То есть смысл в чем – ты когда-нибудь в жизни слышал такое чудо с какой-то стороны? То есть трудно просто взять и сказать, что это абсолютное совпадение, и всё, забыли, – вот в чем, по-моему, все чудо. По крайней мере, вот что так ужасно… – Она осеклась. Лейн нетерпеливо ерзал на стуле, а гримасу его – воздетые брови главным образом – Фрэнни отлично знала. – Что? – спросила она.

– Ты, что ли, и впрямь в такое веришь?

Фрэнни потянулась к пачке и вытащила сигарету.

– Я не сказала, что верю или не верю, – ответила она и обшарила взглядом стол в поисках спичек. – Я сказала, что это чудо. – Она приняла огонек от Лейна. – Я просто думаю, что это ужасно чудное совпадение, – сказала она, выпуская дым, – когда то и дело сталкиваешься с такими советами – то есть все эти по-настоящему умные и абсолютно нелиповые набожные люди все время говорят, что если твердить имя Бога, что-то случится. Даже в Индии. В Индии советуют медитировать на «Ом»[20], что вообще-то означает то же самое, и результат ровно тот же. Поэтому я что хочу сказать – тут нельзя просто рассудком отмахнуться, даже не…

– А каков результат? – резко спросил Лейн.

– Что?

– В смысле – какой результат должен быть? Все эти совпадения с ритмами сердца и прочая белиберда. Мотор станет шалить? Не знаю, приходило тебе в голову или нет, но ты себе можешь… да кто угодно может себе всерьез…

– Ты видишь Бога. Что-то происходит в абсолютно нефизической части сердца: индусы говорят, там живет Атман[21], если ты какое-нибудь религиоведение проходил, – и видишь Бога, вот и все. – Она застенчиво смахнула пепел с сигареты, слегка промахнувшись мимо пепельницы. Пальцами подобрала и положила внутрь. – И не спрашивай меня, кто или что такое Бог. То есть я даже не знаю, есть Он или нет. Я в детстве, бывало, думала… – Она замолчала. Подошел официант – убрал тарелки и вновь раздал меню.

– Хочешь десерта или кофе? – спросил Лейн.

– Я, наверно, просто молоко допью. А ты возьми, – сказала Фрэнни. Официант только что унес ее тарелку с нетронутой едой. Фрэнни не осмелилась на него взглянуть.

Лейн посмотрел на часы.

– Боже. У нас нет времени. Еще повезет, если на матч успеем. – Он поднял взгляд на официанта. – Мне, пожалуйста, только кофе. – Посмотрел, как официант уходит, затем подался вперед, выложил руки на стол, – совершенно расслабленный, желудок полон, кофе сейчас принесут, – и сказал: – Ну, все равно это интересно. Всякое такое… По-моему только, ты не оставляешь здесь никакого простора даже для самой примитивной психологии. В смысле, я думаю, все эти религиозные переживания имеют под собой весьма очевидное психологическое основание – ты понимаешь… Хотя интересно. В смысле, этого нельзя отрицать. – Он перевел взгляд на Фрэнни и улыбнулся. – Как бы то ни было. На тот случай, если я забыл упомянуть. Я тебя люблю. Я уже говорил?

– Лейн, ты извинишь меня еще разок на секундочку? – спросила Фрэнни. Она поднялась, еще не завершив вопроса.

Лейн тоже встал – медленно, глядя на нее.

– Все в порядке? – спросил он. – Тебя опять тошнит или что?

– Мне странно, и все. Я быстро.

Она живо прошла по обеденной зале – тем же маршрутом, что и раньше. Но у небольшого коктейль-бара в дальнем углу остановилась как вкопанная. Бармен, вытиравший насухо лафитник, посмотрел на нее. Она положила правую руку на стойку, опустила – склонила – голову и поднесла левую руку ко лбу, едва коснувшись его кончиками пальцев. Чуточку покачнулась, затем, потеряв сознание, рухнула на пол.


Фрэнни совершенно пришла в себя только минут через пять. Она лежала на тахте в кабинете управляющего, а рядом сидел Лейн. Лицо его, тревожно нависшее над ней, нынче располагало собственной примечательной бледностью.

– Ты как? – спросил он довольно больнично. – Лучше?

Фрэнни кивнула. На секунду зажмурилась – свет резал глаза, – потом вновь их открыла.

– Я должна спросить: «Где я?», да? – спросила она. – Где я?

Лейн рассмеялся.

– Ты в кабинете управляющего. Все носятся, ищут нашатырь и врачей, и чем бы тебя еще привести в чувство. Нашатырь у них, судя по всему, закончился. Ты как, а? Серьезно.

– Отлично. Глупо, но отлично. Я честно упала в обморок?

– Не то слово. Грохнулась по-настоящему, – ответил Лейн. Взял ее руку в свои. – Что же с тобой такое, а? В смысле, ты говорила так… ну, знаешь… так безупречно, когда мы на прошлой неделе с тобой по телефону разговаривали. Ты сегодня не завтракала, что ли?

Фрэнни пожала плечами. Глаза ее обшаривали комнату.

– Так стыдно, – сказала она. – Кому-то по правде пришлось меня нести?

– Нам с барменом. Мы тебя как бы волоком сюда. Ты меня просто дьявольски напугала, честно.

Фрэнни задумчиво, не мигая, смотрела в потолок, пока ее держали за руку. Затем повернулась и свободной рукой как бы отогнула Лейну манжету.

– Который час? – спросила она.

– Да ну его, – ответил Лейн. – Мы не спешим.

– Ты же на коктейль хотел.

– Ну его к черту.

– И на матч опоздали? – спросила Фрэнни.

– Послушай, я же говорю – ну его к черту. Ты сейчас отправишься к себе в как их там… «Голубые ставни» и хорошенько отдохнешь, это важнее всего, – сказал Лейн. Он подсел чуточку ближе, нагнулся и поцеловал ее – кратко. Повернулся, глянул на дверь, затем снова на Фрэнни. – Сегодня будешь только отдыхать. И больше ничего не делать. – Очень недолго он гладил ее руку. – А потом, может, немного погодя, если хорошенько отдохнешь, я смогу как-нибудь подняться. Там же, по-моему, есть задняя лестница. Я выясню.

Фрэнни ничего не ответила. Смотрела в потолок.

– Знаешь уже как зверски долго? – спросил Лейн. – Когда тот вечер в пятницу был? Это же в начале прошлого месяца, нет? – Он покачал головой. – Не пойдет. Слишком долго без единого глотка. Если выразиться грубо. – Он пристальнее посмотрел на Фрэнни. – Тебе правда получше?

Она кивнула. Повернула к нему голову.

– Только мне ужасно пить хочется. Мне можно воды, как ты думаешь? Это не очень сложно?

– Черт, да нет конечно! Тебе ничего будет, если я тебя на секундочку оставлю? Я, пожалуй, знаешь, что сделаю?

В ответ на второй вопрос Фрэнни покачала головой.

– Я пришлю кого-нибудь, чтобы тебе воды принесли. Потом найду старшего официанта и скажу, что нашатыря не надо, – и, кстати, расплачусь. Потом найду такси – чтобы ждало и нам не пришлось бегать его ловить. Может, несколько минут займет, большинство подбирают тех, кто на матч. – Он отпустил руку Фрэнни и поднялся. – Ладно? – спросил он.

– Отлично.

– Ладно, я сейчас вернусь. Замри. – И он вышел.

Фрэнни осталась лежать одна, вполне замерев, глядя в потолок. Губы ее задвигались, лепя беззвучные слова, – и двигаться не переставали.

Загрузка...