Глава 1. Исторический контекст русской франкофонии

Распространение французского языка в Европе в XVII–XVIII веках

Как мы покажем в последующих разделах этой главы, в течение XVIII века российское дворянство из простого служилого сословия, чье рабское преклонение перед монархом зачастую вызывало презрение западных людей, посещавших Московию, превратилось в класс, в котором по крайней мере высшие слои представляли собой просвещенную, обладающую чувством собственного достоинства группу людей, активно контактировавших с западноевропейскими дворянами и имевших с ними много общего[178]. В то время, когда происходила эта трансформация, именно Франция стала источником наиболее популярных моделей поведения для европейских монарших дворов, аристократического общества, литераторов и ученых. Именно французский язык был главным средством, с помощью которого эти модели можно было перенести на иностранную почву. Расширение сферы влияния французского языка в Европе и его роль в распространении культуры французской элиты (слово «культура» мы используем здесь в широком смысле) много лет назад были описаны Фердинандом Брюно в обширном труде «История французского языка»[179]. Некоторое время назад Марк Фюмароли вновь обратился к теме французского языка и культурных достижений, которые ассоциировались с ним вплоть до Французской революции 1789 года[180]. Предваряя описание исторических обстоятельств, в которых французский язык укоренился и начал использоваться в России, мы скажем о нескольких факторах, в значительной степени повлиявших на распространение французского языка и французской культуры в Европе начиная с Великого века (Grand Siècle), эпохи Людовика XIV, личное правление которого длилось с 1661 по 1715 год[181].

Во-первых, в конце XVII и в XVIII веке французский язык был символом образа жизни, которому в континентальной Европе не было равных по изысканности, веселью, «приятности» (douceur de vivre) и проявлениям хорошего вкуса (bon goût). Этот стиль жизни, пышность и роскошь культивировались при великолепном дворе Людовика XIV в Версале и в целом были характерны для французской аристократии времен Старого порядка. Они в первую очередь ассоциировались с Парижем, наиболее совершенным воплощением «города» в период от конца Возрождения до эпохи промышленной революции, в котором процветала франкофония; средоточием знаний, искусств и ресурсов, необходимых для поддержания новых изящных вкусов. Действительно, это искусство жить (l’ art de vivre) совмещало в себе черты городской жизни с понятием учтивости или любезности (politesse), которые объединяет слово urbanité[182]. М. Фюмароли составил обширный список связанных друг с другом факторов, которые во многом объясняют исключительное положение французской монархии и Парижа и относительную «универсальность» французского языка в Европе, сохранявшиеся вплоть до начала Французской революции в 1789 году:

влияние, обеспеченное развитой сетью дипломатических связей; высокое качество переводов многочисленных европейских книг, опубликованных на французском в Париже, Амстердаме и Лондоне; престиж, которым обладали этикетные нормы самого известного двора в мире; авторитет королевских академий и Парижского салона Академии живописи и скульптуры; а также интерес к большим парижским аукционам, на которых продавались предметы искусства, и высокая квалификация их экспертов; притягательность утонченной аристократии, которая подняла личный досуг на уровень искусства жить, требовавшего усилий множества мастеров: от егермейстера до псаря, от повара до садовника, от портного до ювелира, от изготовителя париков до парфюмера, от художника до архитектора, от сочинителя легкой поэзии до философа, диктующего моральные нормы и властвующего над умами, от балерины до великого актера, от драматурга до романиста, от домашнего учителя до компаньонки благородной дамы; не говоря уже о веселых ярмарках, праздниках, и повседневной жизни, кипящей на улицах Парижа, и об очаровании и хороших манерах парижских актрис и гризеток[183].

Важную роль в новой изящной культуре играли красноречие и искусство вести разговор. Луи-Антуан Караччиоли, француз, выходец из неаполитанской семьи, описавший в 1770-х годах восторг, с которым представители европейской элиты относились к французской культуре, поздравлял себя и своих современников с тем, какие новые возможности дала им французская речь, воспроизводя при этом стереотипные представления, с которыми нам не раз еще придется столкнуться:

Мир очарован тем, как разговаривают люди во Франции. Здесь говорит сама любезность, смеется сама искренность, приятное соединяется с полезным, новости перемежаются с остротами, разговор перетекает от одного предмета к другому так незаметно, что самые легкие оттенки самых нежных тонов смешиваются гармонично. <…> У англичанина не было других тем разговора, кроме тех, что касаются его правительства; итальянец говорил лишь о музыке; голландец – лишь о том, что связано с его торговлей; швейцарец – только о своей стране; поляк – о своей свободе; австриец – о своем происхождении. Теперь же появился способ вести разговор так, чтобы все голоса звучали в унисон. Мы говорим обо всем и делаем это хорошо[184].

Образ жизни французского двора и дворянства, а также атмосфера Версаля и Парижа во многом объясняют, почему по-французски в XVIII веке говорили при дворах Фридриха II в Пруссии (годы правления: 1740–1786), Иосифа II в Австрии (император Священной Римской империи, 1765–1790), Густава III в Швеции (1771–1792), герцогов Пармских[185], а также Екатерины II в России. Вместе с тем Париж предлагал модели общения (например, академия, салон, театр) для других национальных центров, в которых существовало франкоговорящее общество и развивалась французская культура. Такими центрами были Берлин, Стокгольм, Турин, Вена, а в России – Санкт-Петербург и Москва. Культура французской элиты и ее lingua franca способствовали стиранию национальных различий, однако при этом подчеркивали дистанцию, отделяющую одни слои общества от других. Французы, безусловно, были рады повсеместному использованию французского языка в светском обществе. «Я здесь во Франции, – писал Вольтер в 1750 году одному из своих корреспондентов, будучи в Пруссии, где незадолго до этого Фридрих II распорядился, чтобы в Берлинской академии наук вместо латыни пользовались французским. – Здесь говорят только на нашем языке. Немецкий – для солдат и лошадей, он нужен только во время путешествия»[186].

Однако l’ art de vivre и douceur de vivre нельзя воспринимать в отрыве от второго фактора, который обеспечивал французскому языку авторитет в Европе XVIII века, а именно от оригинальной и разнообразной высококачественной литературы, написанной на этом языке[187]. К концу Великого века в корпус этих текстов входили «Рассуждение о методе…» Декарта, «Мысли» Паскаля, трагедии Корнеля и Расина, комедии Мольера, басни Лафонтена, максимы Ларошфуко, «Характеры» моралиста Лабрюйера, письма мадам де Севинье, проповеди и надгробные речи Боссюэ, сатиры и «Поэтическое искусство» Буало и «Приключения Телемака» Фенелона. К этому наследию французские авторы эпохи Просвещения добавили значительное количество произведений о социальных, политических, исторических и моральных вопросах, а также нравоучительной литературы. «Персидские письма» и «О духе законов» Монтескье, «Генриада», «История Карла XII», «Философские письма» и «Кандид» Вольтера, «Юлия, или Новая Элоиза», «Об общественном договоре», «Эмиль» и «Исповедь» Руссо, «Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел» Дидро и Д’ Аламбера – эти и многие другие произведения XVIII века, написанные на французском, распространялись по всей Европе от Пруссии и Швеции до Италии и румынских земель (ил. 1).


Ил. 1. Титульный лист романа Руссо «Эмиль» (издание конца XVIII века), который был впервые опубликован в 1762 году и в котором Руссо изложил свои взгляды на воспитание. Эта книга вызывала большой интерес в России в екатерининскую эпоху. Копия любезно предоставлена Российской национальной библиотекой, этот экземпляр принадлежал семейству Толстых.


Знание французской литературы XVII–XVIII веков, наряду с утонченностью и изысканными манерами, способствовало расцвету придворной жизни; более того, оно было необходимо, если монарх стремился продемонстрировать свою просвещенность. Екатерина II, которая с успехом играла роль просвещенного монарха[188] (причем делала это демонстративно), при создании «Наказа» для Уложенной комиссии, организованной ей в 1767 году, во многом опиралась на книгу Монтескье «О духе законов». Она вела переписку с Вольтером, а в 1773–1774 годах лично беседовала с Дидро, которого пригласила в Санкт-Петербург. Однако члены «Республики ученых», чьи труды принесли славу французской нации, не всегда поддерживали идею об особом положении аристократии, не говоря уже о Старом порядке. Несомненно, эстетические вкусы многих писателей совпадали со вкусами социальной элиты, и, как следствие, они высоко ценили утонченность и изящество. При этом понятия, ставшие центральными во французской мысли XVIII века (например, разум, добродетель, общественная польза, любовь к отечеству), подрывали Старый порядок. Подобным образом в России литературное сообщество и интеллигенция, появившиеся в результате вестернизации российской элиты, в XIX веке сформировали общественное мнение, направленное против самодержавия и разрушавшее социальную структуру, обеспечивавшую дворянам их высокое положение[189].

Третьим фактором, способствовавшим распространению французского языка в Европе XVII–XVIII веков, было развитие зародившегося во Франции и перенятого другими странами дискурса о достоинствах французского языка[190]. Иногда наличие этих достоинств объясняли историческими, экстралингвистическими условиями, но встречались и утверждения, с которыми едва ли согласится большинство современных социолингвистов, например, предположение о том, что языку от природы присущи определенные свойства или что существует связь между языком и характером говорящих на нем людей. В действительности этот дискурс появился задолго до XVIII века. Уже в 1549 году Жоашен дю Белле заявлял, что французский язык может послужить основой для создания литературы не менее великой, чем та, что написана на итальянском языке[191]. В XVII веке также было сделано несколько смелых заявлений о достоинствах французского языка и, как следствие, о том, что он подходит на роль универсального языка. Например, Луи Ле Лабурер в трактате 1669 года «Преимущества французского языка перед латинским» утверждал, что французскому присуща ясность, потому что его синтаксис отражает «естественный ход мысли». По мнению Ле Лабурера, французский был не только самым «естественным» языком, но и самым «совершенным»[192]. Два года спустя французский священник-иезуит Доминик Буур высказывал похожие мысли, рассуждая о целесообразности (и вероятности) использования французского в качестве универсального языка. Только французский, как полагал один из персонажей его «Бесед Ариста и Евгения» (1671), обладает качествами, необходимыми языку, чтобы выполнить эту задачу. Учитывая «ту совершенную [форму], в которой [французский язык] пребывает вот уже несколько лет, – размышляет Буур, – не остается ли нам лишь признать, что в нем есть некие величие и благородство, ставящие его почти вровень с латынью и бесконечно выше итальянского и испанского – двух языков, которые, очевидно, могли бы [претендовать на то, чтобы] потягаться с ним?»[193] Буур считал, что французский превосходит все другие языки того времени по простоте, ясности, точности, чистоте, утонченности, способности выражать нежные чувства и большей (по сравнению с другими языками) естественности[194].

Этот языковой патриотизм получил новый импульс в XVIII веке, когда французский язык все больше распространялся по Европе. Сам Вольтер превозносил французский и его носителей: «Из всех европейских языков, – писал он, – французский определенно является наиболее универсальным, потому что он больше всего подходит для ведения беседы: этим качеством он обязан людям, которые на нем говорят»[195]. Спустя тридцать лет после посещения Вольтером Берлина Фридрих II писал о преимуществах французского языка перед другими, яро протестуя против двуязычия, которое, по его мнению, пагубно воздействовало на когнитивные способности человека:

А теперь этот язык стал тем ключом, что откроет вам двери во все дома и все города. Где бы вы ни путешествовали, от Лиссабона до Санкт-Петербурга, от Стокгольма до Неаполя, если вы говорите по-французски, вас везде поймут. Один этот язык избавит вас от необходимости знать множество других, которые переполнят вам память словами, тогда как память гораздо лучше заполнять [другими] вещами[196].

Вероятно, наиболее важным этапом, способствовавшим установлению концептуальной связи между французским языком и представлениями о цивилизованности, стал 1783 год, когда Королевская Берлинская академия наук и искусств объявила конкурс, участникам которого предлагалось объяснить, почему французский язык стал универсальным, назвать причины его особого положения, а также ответить на вопрос, сможет ли он удержать свои позиции. Премию получили два автора – Иоганн Кристоф Шваб и Антуан Ривароль, написавший работу «Рассуждение о всеобщем характере французского языка», благодаря которой он приобрел особую известность. Ривароль, конечно, объясняет распространение французского внешними причинами. Среди них географическое положение Франции, которая расположена в центре, между севером и югом, раннее развитие прессы в этой стране, высокая репутация французских академий, промышленность, мода, поддержка Людовиком XIV искусства и науки. Однако при этом приведенные Риваролем доводы в пользу того, что французский по праву является универсальным языком, окрашены лингвистическим эссенциализмом, то есть убеждением, что язык обладает имманентными неизменными свойствами. Многие перечисленные им качества составляют «гений» (génie) языка. Как и французам, французскому языку свойственны «грация» и «учтивость». Он «мужественный», «уверенный», «честный» и «рассудительный». Его порядок слов (подлежащее, сказуемое, дополнение) «естественный». Из этой естественности проистекает ясность (clarté) – качество, столь неотъемлемое для этого языка, что, по знаменитому высказыванию Ривароля, все, что не ясно, не является французским («ce qui n’est pas clair n’est pas français»). Он считал, что по своему устройству французский язык является идеальным средством для совершенствования общества на пути к цивилизованности, и полагал, что его следует считать не просто языком французского народа, но всеобщим достоянием, «языком человечества»[197].

Еще один важный фактор помог распространению французского языка за границей, но он не был связан с привлекательной жизнью французского света, авторитетом французской литературной культуры или теми свойствами, которые приписывали французскому языку и французскому народу. Французский язык распространяли эмигранты. Многие из них, поселившиеся в странах Северной Европы (в особенности в Англии, Нидерландах и Пруссии), были гугенотами, то есть французскими протестантами, бежавшими из Франции из-за религиозных преследований, начавшихся после отмены Людовиком XIV в 1685 году Нантского эдикта, который прежде предоставлял им свободу вероисповедания в католическом государстве «короля-солнца». В XVIII веке русские начали путешествовать за границу, где иногда встречали франкоговорящих протестантов. Вероятно, одним из первых этот опыт получил князь Иван Андреевич Щербатов, которого Петр Великий отправил в Лондон изучать навигацию (вероятнее всего, в 1716 году). Он пытался поступить на службу в Королевский военно-морской флот, но получил отказ, после чего активно взялся за изучение французского языка: брал частные уроки у учителя, который, вероятно, был беженцем-гугенотом и много общался с местными французскими эмигрантами[198]. Некоторые гугеноты (скорее всего, не больше 500 человек[199]) переселились в Россию, когда страна открылась западному влиянию, и поступили там на службу (в основном они шли служить в армию или на флот или работали в медицинской сфере).

Однако бо́льшая часть французских эмигрантов в России XVIII века были католиками. Они были специалистами в таких областях, как военное и инженерное дело, производство шелка, гобеленов, зеркал и предметов роскоши, косметики. Знания и умения французов стали ассоциироваться с самыми разными видами деятельности – от парикмахерского дела до кулинарии и обучения, – и французские специалисты оказались очень востребованы в среде европейской аристократии. Католическая эмиграция также способствовала распространению французского языка, потому что эмигранты повсеместно пользовались им в профессиональных целях. В течение XVIII столетия несколько тысяч французских католиков переселились в Россию, которая, принимая их, следовала примеру других европейских стран[200].

Безусловно, существовало много других причин распространения французского языка в Европе в XVII и XVIII веках, которые объясняют, почему французский язык был в разной степени усвоен разными странами и регионами, каким целям он служил, какие ассоциации вызывал, какой репутацией пользовался и насколько сильное сопротивление он вызывал в обществе. Зачастую некоторую роль в этом процессе играли династические браки с членами французских аристократических семей, как в случае с Пьемонтом и Польшей[201]. Порой распространению французского способствовало присутствие иезуитов и членов других религиозных орденов в образовательных учреждениях, что имело место в конце XVII столетия в Парме и Сиене, в XVIII веке – в Мадриде, а также в Варшаве, Кракове, Люблине и Вильне (нынешнем Вильнюсе)[202]. Французские книги распространялись посредством весьма развитой международной книжной торговли, важнейшим центром которой были прежде всего Нидерланды и Лондон. Интерес к французскому языку усиливался и под влиянием педагогических идей, для чего особое значение имели понятие honnête homme и популярность Grand tour – образовательного путешествия по Европе, считавшегося кульминацией в воспитании благородного человека[203]. В последнем десятилетии XVIII века и первых двух десятилетиях XIX столетия продвижение наполеоновской Великой армии естественным образом повлияло на распространение французского языка и привело к тому, что многие были вынуждены выучить этот язык (примерами могут послужить Нидерланды, Пьемонт и другие регионы Италии[204]), хотя иностранное вторжение также вызывало и сопротивление языку захватчика. Распространению французского языка в румынских землях способствовало присутствие в Молдавии и Валахии русских офицеров, знавших французский язык. Они появились там во время русско-турецких войн конца XVIII века; впоследствии, начиная с середины XIX столетия, многие представители формирующейся румынской интеллигенции отправлялись во Францию и изучали там французский[205]. Все перечисленные факторы в совокупности обеспечили французскому господствующее положение среди других живых европейских языков в XVIII – начале XIX века. Поскольку влияние некоторых из этих факторов было существенным в разных частях европейского континента, элита по всей Европе, включая русский двор и русских дворян, приобрела определенное чувство общности культуры, представлений и опыта.

Таким образом, XVIII век стал важной вехой в истории распространения французского языка как в Европе в целом, так и в России в частности. Франкофония в значительной мере ассоциировалась с придворной жизнью XVIII века, с деятельностью монархов, стремившихся показать себя просвещенными, а также с космополитичной европейской аристократией, расцвет которой пришелся на эту эпоху. Безусловно, именно в XVIII веке в наибольшей степени ощущалось влияние французских культуры и языка на культуру Просвещения, в это же время дискурс об универсальности французского языка достигает пика своего развития. Во многих странах за границами Франции, в том числе и в России, аристократы и в XIX веке продолжали вести образ жизни, сложившийся во Франции времен Старого порядка, а французский язык сохранил статус языка двора, высшего общества и международного lingua franca. Однако появление романтизма, отвергавшего постулаты Просвещения, и националистический подъем первой половины XIX века изменили отношение к языку: они привели к осознанию ценности национальных языков и вызвали сопротивление господству французского. Наряду с этим во многих европейских странах позиции дворянства – сословия, для которого французский имел особую ценность как показатель престижа, – были ослаблены вследствие экономических, социальных и политических изменений в эпоху промышленной революции. По этим причинам в XIX веке франкофония стала приобретать новые коннотации, хотя французский продолжал служить международным языком-посредником для авторитетных идей и европейских культур, несмотря даже на то, что по мере развития их самосознания социальные группы, стоящие на более низких ступенях социальной лестницы, стали более критически относиться к французскому как культурному капиталу элиты.

Вестернизация России в XVIII веке

В этом разделе мы хотели напомнить читателю некоторые хорошо известные факты о европеизации или вестернизации России в XVIII веке, которая представляет важный контекст нашего исследования.

Французский язык и французская культура, с которой он ассоциировался, пришли в Россию, когда страна перестала быть изолированным, обращенным внутрь себя государством и стала превращаться в великую державу, претендующую на статус европейской и приобретающую силу благодаря новым связям с западным миром[206]. Отчеты, составленные в XVI–XVII веках дипломатами, посетившими Московию (например, австрийцем Сигизмундом фон Герберштейном, англичанином сэром Джайлсом Флетчером и немцем Адамом Олеарием), содержат описание диких земель на краю Европы, где под властью деспотичного монарха существуют раболепное дворянство и тупой, смиренный народ[207]. Так, на пуританина Дж. Флетчера Московия, в которой он побывал в 1588–1589 годах, произвела впечатление варварской страны, деспотического антипода елизаветинской Англии. Он замечал, что образ правления у них «чисто тиранический» и «весьма похож на турецкий»[208]. Жители здесь страдают от отсутствия законов и испорчены ложной религией. В экономическом отношении страна отстает от европейских государств, потому что богатство сосредоточено в руках монарха и его приближенных, вследствие чего у народа нет стимула трудиться. Нравы людей, живущих здесь, развращены, ведь «все государство преисполнено <…> грехами» и в нем «нет законов для обуздания блуда, прелюбодеяния и других пороков»[209]. С нашей точки зрения, важнее всего то, что контакты Московии с западноевропейским миром (в отличие от контактов с Речью Посполитой, православными странами Восточной Европы и, конечно, татарскими ханствами на востоке и юге) были незначительными, по крайней мере до второй половины XVII века. Флетчер писал, что русских, пытавшихся попасть за границу, могли подвергнуть суровым наказаниям вплоть до смертной казни, а посещение иностранцами Московии строго регулировалось:

Вы редко встретите Русского путешественника, разве только с посланником или беглого; но бежать отсюда очень трудно, потому что все границы охраняются чрезвычайно бдительно, а наказание за подобную попытку, в случае, если поймают виновного, есть смертная казнь и конфискация всего имущества. <…> По той же причине не дозволено у них иностранцам приезжать в их государство из какой-либо образованной державы иначе, как по торговым сношениям, для сбыта им своих товаров и для получения через них чужеземных товаров[210].

В XVII веке Московия могла показаться европейским путешественникам местом бесконечно далеким и чуждым. Вероятно, весьма характерным для русского мировоззрения, с которым столкнулись западные люди, было то, что единственный вопрос о жизни по ту сторону западных границ России, который в 1660-х патриарх Никон задал гостю из Голландии, был о церковных колоколах в Амстердаме[211].

Безусловно, наблюдения иностранцев, касающиеся отличий Московии от австрийских и немецких земель или от Англии в раннее Новое время, не отменяют того факта, что еще до XVIII века Московия успела познакомиться с западными обычаями и культурой. Церковная архитектура XVII века испытала на себе влияние западного стиля барокко. В Московию привозили часы и кареты. Была заимствована портретная живопись[212]. Появились ученые люди, такие как поэт и драматург Симеон Полоцкий[213]. Государственные деятели, такие как Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, учили иностранные языки и выступали за расширение экономических и культурных контактов с Западом[214]. Начали формироваться личные библиотеки книг на иностранных языках. Контактов с западными странами стало больше во время царствования Алексея Михайловича. Основными посредниками между Россией и Западом, влияние которого постепенно усиливалось, стали Киев и Левобережная Украина[215], отошедшие к России от Речи Посполитой после заключения в 1667 году Андрусовского договора. Таким образом, вестернизация XVIII века, о которой пойдет речь дальше, представляла собой ускорение процесса, который начался раньше, а не полную смену старого порядка новым, как это часто пытались представить Петр и его сподвижники (это же представление можно обнаружить в работах, где петровские реформы называются «революцией»[216]). Тем не менее изменения, произошедшие в России с того момента, как Петр в 1696 году стал единоличным правителем страны, действительно, были весьма обширными.

Основные мотивы, побудившие Петра приступить к модернизации отстающего государства, на престол которого он взошел, были прагматическими: модернизация была необходимым условием для дальнейшего построения империи, которое, как и западные культурные инновации, активно развивалось уже в XVII веке. По этой причине, говоря о вестернизации России в XVIII столетии, мы считаем необходимым учитывать и сопутствующее ей расширение территории государства, особенно в период правления Петра и Екатерины II[217]. Это расширение происходило в основном за счет территорий, принадлежавших Швеции, Турции и Речи Посполитой. Так, Россия победила в продолжительной Северной войне, в которой противником Петра была Швеция (1700–1721). Победа русской армии над шведами под Полтавой в 1709 году была поворотным моментом для русской нации[218]. В результате этой победы Россия приобрела статус крупной североевропейской державы, имеющей выход к Балтийскому морю. Российские границы были значительно расширены за счет территорий вдоль северного берега Черного моря и территорий на Северном Кавказе, отошедших к России в результате двух русско-турецких войн (1768–1774 и 1787–1791), которые вела Екатерина. В 1783 году Россия присоединила Крым, который – с формальной точки зрения – был независимым с 1774 года, а до этого подчинялся Османской империи. На западе большие части польской территории в Белоруссии, Ливонии, Литве и северо-западной Украине отошли к Российской империи в результате трех разделов Речи Посполитой между Пруссией, Россией и Австрией в 1772, 1793 и 1795 годах (Австрия участвовала только в первом и третьем разделах).

Это расширение территории, несомненно, воспринималось как процесс построения империи и было предметом гордости для россиян. В 1721 году, после триумфальной победы в войне со Швецией, Петр принял титул императора, заимствованный из латыни, вероятно следуя примеру правителей Священной Римской империи, титул которых имел наибольший вес в системе международных отношений того времени[219]. Военная мощь и воинская отвага, лежащие в основе империи, многократно восхвалялись русскими литераторами XVIII века вне зависимости от их идей и политических взглядов. Важную роль в этом отношении играли оды (например, М. В. Ломоносова и Г. Р. Державина) и эпическая поэзия (например, М. М. Хераскова). Наиболее ярким сочинением, воплотившим традицию восхваления имперских завоеваний, является двенадцатитомная, хотя и незавершенная «История государства Российского» (1818–1829), написанию которой Н. М. Карамзин посвятил последние двадцать пять лет своей жизни (ил. 2). В ней Карамзин утверждал, что монархи позднесредневековой Московии, в особенности Иван III (годы правления 1462–1505), которого он возвеличивал, вели Россию к славе, которая должна была затмить собой даже славу Древнего Рима[220].


Ил. 2. В. А. Тропинин. Портрет Н. М. Карамзина. Копия портрета из издания: Русские портреты XVIII и XIX веков. Издание великого князя Николая Михайловича Романова: В 5 т. Т. 1. М., 1999. С. 58, предоставлена Российской национальной библиотекой.


Основную роль в строительстве империи играла модернизация в военной сфере. С помощью многочисленных иностранных наемников и советников Петр реорганизовал свою армию, обучил ее и дал ей новое вооружение. Он также построил флот, благодаря которому Россия стала морской державой на Балтийском, а впоследствии и на Черном море, и в Восточном Средиземноморье[221]. Наряду с этим он основал институты и ввел практики, целью которых было целесообразное распределение человеческих ресурсов, увеличение налогов и развитие технических возможностей, необходимых для ведения военных действий, а также превращение России в одну из главных европейских держав. Он произвел изменения и на административном уровне: распределил чиновников по «коллегиям», организованным в соответствии с моделями, взятыми на вооружение у Швеции и других европейских стран. Коллегии начали свою работу в 1719 году, каждая отвечала за одно из важнейших направлений государственной деятельности, например ведение иностранных дел, торговлю, управление государственными доходами. В 1722 году Петр учредил созданную по примеру датских, прусских и шведских аналогов «Табель о рангах», которая приписывала лиц, состоящих на государственной службе (военной, государственной или придворной), к одному из четырнадцати классов. При этом чины, перечисленные в табели (например, адмирал, генерал, камергер и канцлер), как и новые титулы (например, барон или граф), указывали на то, что, проводя свои реформы, Петр ориентировался на западные образцы. Стремительный технический прогресс, во многом обеспеченный силами иностранцев, позволил резко увеличить добычу угля и железной руды, организовать новые типы производства и реализовать серьезные строительные проекты, в первую очередь строительство новой столицы на берегу Финского залива, Санкт-Петербурга, которое началось в 1703 году. В целях развития науки и культуры и распространения знаний были учреждены научные и учебные заведения, включая Академию наук, которая была открыта в Санкт-Петербурге вскоре после смерти Петра в 1725 году, причем консультантом при ее создании выступил немецкий математик и философ Готфрид Вильгельм Лейбниц.

Как замечает П. Рузвельт, в основе петровских реформ лежала идея о том, что технологии и культура неразделимы: Петр «пришел к убеждению, что, чтобы мыслить по-европейски – то есть понимать, как устроены западные технологии, военные методы и система управления государством, – русские должны научиться вести себя по-европейски». По этой причине он решил заставить русских дворян вести себя и одеваться по-новому[222], а некоторых подданных обязал посещать общественные собрания[223]. Социальная и культурная вестернизация продолжилась и во время правления императриц, которые занимали российский престол почти все время после смерти Петра в 1725 году вплоть до конца столетия. И действительно, в годы правления Елизаветы Петровны и в особенности Екатерины II создание образа России как мощной державы, которая может похвастаться изысканным обществом и культурой западного типа, было важной задачей империи. Приемы, организованные на французский манер, soirées, салоны и балы в конце концов стали привычной частью жизни элиты. Женщины, которые в допетровской Московии, по замечанию Герберштейна[224], вели затворническую жизнь, стали заметными, вызывающими восхищение членами общества. Начиная с 1699 года Петр издавал указы, обязывавшие дворян носить европейскую одежду, и ко времени правления Екатерины II представители русской элиты благодаря модным костюмам, прическам и украшениям выглядели совсем как европейцы. Расширение лексического значения русского слова «свет» (в смысле «мир»), которое теперь стало обозначать и высшее общество (фр. monde), было отражением этих социальных и культурных изменений. Заметным было и развитие литературы. В XVIII веке, особенно во второй его половине, русские авторы (А. Д. Кантемир, М. В. Ломоносов, А. П. Сумароков, Д. И. Фонвизин, Г. Р. Державин, Н. М. Карамзин, И. А. Крылов и многие другие) создали русские образцы жанров классической и современной европейской литературы, таких как сатира, размышление, трагедия, комедия, элегия, метафизическая поэзия, басня, ода, эпическая поэма, а также беллетристика. Начала развиваться периодическая печать, в которой находило выражение только зародившееся общественное мнение. Екатерина II сама поощряла ее развитие, по крайней мере до тех пор, пока безобидные насмешки над общественными нравами не начали перерастать в подобие критики общественного порядка и органов политической власти.

Знакомство с иностранными языками в России XVIII века

Приобщение России к западной культуре и ее практикам неизбежно влекло за собой знакомство с живыми западноевропейскими языками: голландским, английским, французским, немецким, итальянским, – о которых практически не имели представления жители Московии XVII века, где еще не существовало университетов[225]. Эти языки служили посредниками, позволявшими русским людям XVIII века получать информацию о темах, которые теперь представляли для них живой интерес: оружие, военная стратегия, кораблестроение, навигация, фортификация, гражданская архитектура, математика, медицина, государственное управление, налогообложение, горное дело, промышленное производство, педагогика, география, история, литература, светское общество, одежда, кухня, вкусы, мода и способы проводить досуг. Возникла большая потребность в знающих иностранные языки людях, которые могли бы познакомить русских с огромным количеством печатных источников, содержавших сведения об этих практических вопросах, не говоря уже о литературном, художественном и музыкальном наследии Запада. Задача была непосильной, и, если русские хотели приобщиться к этому широкому полю информации, у них не оставалось иного выбора, кроме как научиться читать эти источники в оригинале или в переводе на язык-посредник, которым чаще всего в XVIII веке был французский. Во всяком случае, чтобы общаться с иностранными военными, моряками, инженерами, архитекторами, дипломатами, врачами, учеными и учителями, которые наводнили обновленную Россию после 1700 года, русским требовалось умение разговаривать на других европейских языках, так как мало кто из этих иностранцев говорил по-русски. Для того чтобы получить образование за рубежом, русский человек также должен был хорошо владеть языком страны, в которую направлялся, или, по крайней мере, одним из широкоупотребительных международных языков того времени, например латинским, французским или немецким.

Однако нарастающая коммуникация между Россией и Западом в XVIII веке развивалась не только в одном направлении, и иностранные языки были необходимы не только для того, чтобы запустить процесс восприятия иностранной культуры – процесс, который в дальнейшем, особенно в XIX веке, сформировал особую русскую культуру Нового времени. Знание иностранных языков дало русским еще и возможность изменить представления западных людей о своей стране, представив им образ государства, радикально отличавшийся от того, что те могли обнаружить в текстах Герберштейна, Флетчера, Олеария, равно как и других авторов, которые сами не бывали в России, но с готовностью воспроизводили негативные стереотипы[226]. Послепетровская Россия позиционировала себя как «европейская держава» – эти слова можно встретить в «Наказе» Екатерины II[227], – которой правит просвещенный монарх. В течение XVIII столетия российский двор и элита добивались, чтобы другие европейцы признали Россию цивилизованным членом их сообщества. Владение самыми широкоупотребительными языками этого сообщества было важным условием для такого признания, оно давало Российской империи право претендовать на столь же высокий статус в культурной сфере, который она обеспечила себе в сфере дипломатической благодаря военным успехам. Владение этими языками позволило русским писателям войти в европейские литературные круги и познакомить западную публику со своим творчеством как посредством переводов, так и в личной переписке на языке, понятном иностранным читателям. Таким образом, новоприобретенная способность русских говорить на иностранных языках и активно использовать их сильно изменила восприятие России другими народами и самовосприятие русских как на национальном, так и на личном уровне[228].

Многие иностранные языки появились в России в XVIII веке, когда монархи пытались вывести государство на путь ускоренной модернизации, русские дворяне перенимали западные практики и показывали западному миру новый образ своей страны, а количество торговых и личных контактов с Западом увеличилось благодаря участившимся путешествиям русских за границу и иностранцев в Россию. Голландский – язык великой морской державы, флот и коммерческие достижения которой произвели огромное впечатление на Петра, – был полезен в сфере судостроения, что подтверждают языковые заимствования того времени[229]. Немецкий язык находил применение во многих практических сферах, таких как металлургия, горное дело и медицина[230]. На протяжении большей части XVIII века ему обучали так же активно, как и французскому, а в некоторых учебных заведениях немецкому уделяли даже больше внимания, чем французскому языку[231]. Немецкий широко использовался в Академии наук, где большинство ученых в первое время были выходцами из немецкоговорящих стран[232]. В екатерининскую эпоху этот язык осваивали наиболее талантливые студенты, которых отправляли учиться в университеты Германии. И что самое главное, немецкий был родным языком значительной части российской имперской элиты, особенно семей из прибалтийского региона, оказавшегося под властью Российской империи в результате расширения ее границ в XVIII веке. (Прибалтийско-немецкие семьи проявляли исключительную преданность российской императорской власти и снабжали ее огромным количеством военного и гражданского персонала, что особенно впечатляет, если учесть, насколько незначительную часть от общего населения империи составляло это сообщество.) Итальянский также стал частью языкового репертуара некоторых русских дворян, что отчасти объясняется его важной ролью в сфере изобразительных искусств (итальянскому обучали, например, студентов Императорской Академии художеств в Санкт-Петербурге) и его первостепенным значением для музыки, которое не было утрачено даже после того, как французский занял доминирующее положение в других сферах европейской культуры. Кроме того, в Средиземноморском регионе итальянский был важным языком дипломатии, так как служил lingua franca в деловых контактах европейцев с турецким двором[233]. К английскому языку некоторые группы русского дворянства также относились с уважением, особенно высоко он ценился в конце XIX века людьми, которые желали продемонстрировать свое социальное превосходство, однако при этом он не имел первостепенного значения, как можно было ожидать, учитывая существенную роль дипломатических и торговых контактов Британии с Россией в XVIII веке и англоманию, периодически возникавшую в среде русского дворянства, особенно в начале XIX столетия[234]. Латынь тоже использовалась в России XVIII века, она была языком учености в Академии наук, на латыни составлялись девизы и надписи (например, надпись на постаменте медного всадника в Санкт-Петербурге – памятника, воздвигнутого Екатериной II Петру I)[235].

Несмотря на то что к моменту смерти Петра Великого в 1725 году французский уже, по всей видимости, стал основным языком международной коммуникации в Европе и на то что к этому времени российская элита начала высоко ценить знание иностранных языков, люди, принадлежавшие к этой элите, не отдавали предпочтение французскому перед другими упомянутыми выше языками вплоть до середины XVIII века. Однако во второй половине столетия симпатии русской аристократии уже оказались полностью на стороне французского языка и французской культуры. По замечанию Д. Дидро, в Европе не было нации, которая поддалась бы французскому влиянию – в отношении как языка, так и поведения – столь же быстро, как русская[236]. Несомненно, одной из причин доминирования французского в России послужило то, что императрица Елизавета Петровна, которая с детства при дворе Петра училась этому языку у француженки, прекрасно им владела[237]. Более того, в начале правления Елизаветы французский язык был важен для нее в политическом смысле: он позволил ей дистанцироваться от немецкоговорящих претендентов на престол после смерти императрицы Анны Иоанновны в 1740 году, а впоследствии сформировать двор, принципиально отличавшийся от двора Анны Иоанновны, фавориты которой, столь ненавистные Елизавете, и главные государственные деятели (Э. И. Бирон, Х. А. Миних и А. И. Остерман) были немцами[238]. Однако и после этого Елизавета Петровна не переставала отдавать предпочтение французскому языку. Во времена ее правления при дворе французские театральные труппы часто играли французские комедии[239], а посетивший Россию в 1755 году француз Ла Мессельер заметил, что придворные там говорят по-французски «comme à Paris» (как в Париже)[240]. В середине века владение французским и привычку говорить дома на этом языке можно было наблюдать в некоторых дворянских семьях (например, у Воронцовых, Шуваловых, Разумовских), чьи представители были приближенными Елизаветы Петровны и сделали весьма успешные карьеры во времена ее правления[241].

Кроме важной роли, которую французский язык играл в придворной жизни, были и другие факторы, способствовавшие его распространению в среде элиты в середине столетия. Два автора, творчество которых имеет важное значение для истории русской литературы XVIII века, – поэт, автор трактатов о стихосложении и переводчик Василий Кириллович Тредиаковский и сатирик и дипломат Антиох Дмитриевич Кантемир – провели долгое время в Париже: первый в 1727–1730 годах учился в Сорбонне, а второй с 1738 года до своей кончины в 1744 году руководил российской дипломатической миссией. Возможно, их знакомство с французским языком обусловило то, что недавно сформировавшееся в России литературное сообщество уже в начале своего существования обратило внимание на Францию. В любом случае именно у французской литературы русские авторы XVIII века, заложившие основы национальной светской литературы, переняли принципы эстетической парадигмы классицизма и заимствовали основные жанровые модели. На политическом уровне хорошие дипломатические отношения между Россией и Францией установились в начале Семилетней войны (1756–1763), которая стала поворотным моментом, когда Россия начала активно позиционировать себя как ведущая европейская держава. Тот факт, что Екатерина II, взошедшая на престол после краткого периода правления ее мужа Петра III, который унаследовал трон после смерти Елизаветы Петровны в 1761 году (или в начале 1762 по новому стилю), сама была иностранкой, также способствовал тому, чтобы обратить взгляды русских на западный мир, где французская культура была в большом почете[242].

Однако среди всех причин, по которым французский стал самым важным иностранным языком в среде российской элиты XVIII века, основной, вероятно, было то, что дворяне из смирных слуг всемогущего монарха превратились в членов сообщества, обладающего самосознанием и собственной инициативой. Будучи главной силой, с помощью которой власть проводила процесс вестернизации России, дворяне (по крайней мере, высшее и отчасти среднее дворянство) подражали европейцам и учились у них тому, как, в том числе с помощью речи, можно было демонстрировать свою принадлежность к определенной социальной группе. Начиная с середины XVIII века владение французским стало важнейшим навыком, необходимым для улучшения или поддержания своего положения в обществе, и дворяне были готовы вкладывать много сил и ресурсов в изучение этого языка, стремясь к тому, чтобы их дети приобрели культурный капитал (термин П. Бурдье), который впоследствии мог быть преобразован в капитал материальный, так как знание французского было необходимо для того, чтобы занимать высокие посты и добиться успеха при дворе и в высшем обществе. Однако прежде чем подробнее рассмотреть эту социальную трансформацию и проанализировать ее влияние на культуру, мы должны сделать два замечания о распространении французского языка в среде русского дворянства XVIII века.

Во-первых, процесс перенесения практик и продуктов западной культуры в Россию происходил при участии множества посредников разных национальностей, что не удивительно, принимая во внимание огромное количество социальных и культурных изменений, которые претерпела российская элита. Если говорить о французах или франкоязычных посредниках, то среди них были дипломаты из аристократических семей, такие как барон Мари-Даниэль Бурре де Корберон и Луи-Филипп граф де Сегюр, другие члены высшего дворянства, такие как принц Шарль-Жозеф де Линь, и такие европейские интеллектуалы, как энциклопедист Дени Дидро, родившийся в Регенсбурге и живший долго в Париже журналист и художественный критик Фридрих Мельхиор Гримм, будущий писатель и представитель предромантизма Жак-Анри Бернарден де Сен-Пьер и будущий историк Пьер-Шарль Левек. Возможности сбыта товаров в России, появившиеся с развитием у российского дворянства новых вкусов, привлекали многих франкоязычных эмигрантов различных профессий. Среди них были издатели и книгопродавцы[243], удовлетворявшие спрос на иностранную литературу и западную периодику, торговцы галантерейными товарами, портные, модистки, парикмахеры, парфюмеры, мебельщики, виноторговцы, повара, кондитеры и другие специалисты. Представить себе разнообразие коммерческих задач, решением которых занимались такие посредники, и, как следствие, степень обновления русской материальной культуры можно, обратившись к перечню товаров, привезенных в 1747 году из Руана в Санкт-Петербург французским гугенотом Жаном Дюбиссоном, который был известен в основном как виноторговец, но при этом явно учитывал спрос на другие продукты. Среди его товаров были дамские гарнитуры, мантильи, костюмы для маскарадов, шляпы, кресла, канапе, комоды, зеркала, щетки, трости, кисти, темляки на шпаги, чулки, пудра, гребни, гвозди, булавки, иглы, чернильницы и многое другое[244]. Французский дипломат Ла Мессельер с ужасом заметил, что «у многих знатных господ живут беглецы, банкроты, развратники, и немало женщин такого же рода, которые, по здешнему пристрастию к французам, занимались воспитанием детей значительных лиц»[245]. Все, кто приезжал или эмигрировал в Россию, каковы бы ни были их происхождение или личные мотивы, побудившие их отправиться туда, были прямо или косвенно причастны к распространению французского в этой стране. Многие из них, независимо от педагогической квалификации, становились преподавателями в таких учебных заведениях, как Сухопутный шляхетный кадетский корпус (основан в Санкт-Петербурге в 1731 году), в разного рода пансионах, появившихся в Санкт-Петербурге и Москве, или устраивались учителями и гувернантками в дворянские дома[246].

Во-вторых, энтузиазм, с которым дворянство осваивало иностранные культурные практики и использовало западные товары, заставляет нас задуматься о том, в какой степени вестернизация XVIII века, по крайней мере в сфере культуры, была продиктована обществу императорской властью. Есть основания предполагать, что в петровскую эпоху вестернизация во всех сферах в основном насаждалась свыше и была обусловлена волей государя, а не духом предпринимательства и любознательностью членов общества. Здесь можно вспомнить упомянутый Е. В. Анисимовым принцип Петра Великого: «Прогресс достигается насилием»[247]. Однако в период после смерти Петра дворянство стало более независимым в интеллектуальном и культурном отношении. По замечанию И. И. Федюкина, вследствие изменения представлений о человеческой природе дворяне в глазах государства (как и в своих собственных) превратились в сословие, представители которого благодаря «наличию у них амбиций и честолюбия могли претендовать на право самостоятельно распоряжаться своими собственными жизнями и участвовать в принятии решений касательно общего блага». Честолюбие и «анкуражирование» гораздо сильнее, чем принуждение, способствовали тому, что дворяне из слуг превратились в автономных субъектов[248]. Таким образом отдельные люди, как и государство в целом, начали проявлять инициативу в важных вопросах[249]. Деятельность дворянства, безусловно, не противоречила ориентированной на Запад политике власти или «государственному проекту европеизации», если воспользоваться выражением А. Шёнле и А. Л. Зорина[250]. Однако со временем дворянам на пути к изменениям уже больше не требовалось (или почти не требовалось) поощрение власти, особенно в таких сферах, как образование детей, развитие определенных форм социальных отношений и речевого поведения. Свидетельства, к которым мы обратимся, демонстрируют, насколько восприимчивым русское высшее дворянство было по отношению к западным идеям и культуре и насколько сильно вследствие этого обогатилась культурная жизнь общества, что невозможно объяснить только лишь стремлением дворянства исполнить волю властей. В частности, серьезные и настойчивые попытки овладеть иностранными языками, находившие выражение в том воспитании, которое дворяне по возможности давали своим детям, приводят нас к мысли о том, что формирование по-европейски образованной, но патриотически настроенной элиты не было просто учреждено повелением сверху, а согласовалось с желаниями и стремлениями дворянства. Более того, считается, что государство само поощряло «личную инициативу, при этом навязывая дворянству политические обязанности – участие в управлении страной»[251], о чем мы подробнее поговорим в следующем разделе.

Золотой век дворянства

Петр Великий требовал, чтобы начиная с пятнадцати лет дворяне несли пожизненную службу, а из учрежденной им Табели о рангах следовало, что построение карьеры дворянина зависело в большей степени от его заслуг перед государством, нежели от происхождения[252]. Однако последующие правители начали смягчать чрезмерные требования, которые Петр предъявлял к дворянству. В манифесте 1736 года «О порядке приема в службу шляхетских детей и увольнения от оной» Анна Иоанновна ограничила срок службы двадцатью пятью годами и повысила возраст призыва дворян на службу до двадцати лет; кроме того, она предоставила им право оставлять одного или нескольких сыновей дома, чтобы они управляли имением[253]. Затем, в годы правления Елизаветы Петровны, был разработан проект закона, определявшего дворянские привилегии, в том числе экономические – исключительное право на владение металлургическими и винными заводами, на получение займов и ссуд[254]. Наиболее масштабным документом в этом отношении был манифест «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству», изданный Петром III в 1762 году, спустя меньше чем два месяца после его восшествия на престол и примерно за четыре до того, как он был свергнут Екатериной II и лишен жизни. Во вступительной части манифеста отмечается, что суровые меры, которые Петр Великий применял к своим подданным, хотя и принесли России много пользы, познакомив дворян с благами просвещения и приучив их к прилежной службе, теперь могут быть ослаблены. Документ освобождал дворян от обязательной военной и гражданской службы и давал им право свободно выезжать за границу (хотя для путешествий им все еще необходимо было получать разрешение, поскольку для выезда требовался паспорт[255]). Дворяне, имевшие звание офицера, могли уйти в отставку, однако во время войны или за три месяца до начала военной кампании обязаны были оставаться на службе (Статья 1). Дворяне, не дослужившиеся до офицерского звания, могли получить отставку, прослужив двенадцать лет (Статья 8). В пункте манифеста, иллюстрировавшем представление о дворянстве как о европейском сословии, дворянам разрешалось служить другим европейским правителям и сохранять звание, полученное ими за границей, по возвращении в Россию (Статья 5). Дворянин был обязан по требованию властей вернуться в Россию под угрозой конфискации его имения (Статья 4), но кроме этого на дворян налагалось всего одно обязательство – дать своим детям образование, отправив их в учебные заведения России или других европейских стран или наняв им хороших учителей (Статья 7)[256].

В 1785 году Екатерина II издала собственную «Жалованную грамоту дворянству», подтверждающую данные дворянам Петром III привилегии, такие как право увольняться со службы, выезжать за границу и служить другим европейским державам (Статьи 17–19). Более того, грамота Екатерины II давала им куда больше послаблений и привилегий, чем манифест Петра III. Дворянское достоинство передавалось по наследству, а лишить его могли только человека, совершившего особые преступления, которые считались противоречащими статусу дворянина (4–6). Дворянина могли лишить дворянского достоинства, чести, жизни или имущества только через суд, вершимый людьми того же сословия (8–12). Дворяне были освобождены от телесных наказаний (15) и личных налогов (36). Они могли распоряжаться своей собственностью по своему усмотрению (22). Им было дано право покупать деревни (26), продавать оптом все, что растет или производится в их имениях (27), устраивать фабрики и заводы на принадлежащей им земле (28), добывать в своих владениях полезные ископаемые (33), а также иметь, покупать или строить дома в городах (30)[257].

Манифест Петра III и грамота Екатерины II считаются важными вехами в истории русского дворянства, поэтому мы не можем не учитывать их в своем исследовании речевого поведения, то есть использования дворянами определенного языка и их отношения к нему. Насколько сильно появление этих законодательных актов изменило образ жизни дворян? Как они изменили представление дворян о себе? Одинаково ли повлияли эти законы на всех дворян? И в какой степени эти меры властей (то есть действия сверху) в противовес инициативам самих дворян (то есть спонтанным действиям снизу) послужили причиной преобразования дворянства в сообщество западного типа?

Безусловно, манифест и грамота способствовали тому, что высшие слои дворянства стали более образованными (манифест Петра III открыто призывал их к этому), в результате чего у них развилось особое чувство собственного достоинства (выражаясь по-французски, amour-propre, от чего произошла русская калька «самолюбие»)[258]. Они много путешествовали, пользуясь свободным временем и доходом, получаемым с имений, где трудились крепостные. Если в петровскую эпоху дворяне выезжали за границу в основном по делам, связанным с их профессией, или по указанию монарха, то в годы правления Екатерины II они чаще путешествовали по собственному желанию, подражая западным людям, отправлявшимся в гран-тур. Они перенимали привычки дворян других стран. Сопоставляя русских аристократов с австрийскими, Д. Ливен отмечает, что они «читали те же книги, носили похожую одежду, у них были одинаковые развлечения, они легко общались друг с другом по-французски в модных салонах и на курортах по всей Европе»[259]. Особенно важным, с нашей точки зрения, был тот факт, что русские дворяне переняли манеру говорить и – без преувеличения, как между делом замечает Д. Ливен, – язык своих новых европейских собратьев. Владение французским языком было очень важно для молодых русских дворян и дворянок, наряду с утонченными манерами, способностью вести непринужденную беседу, умением рисовать и танцевать, а также фехтовать (в случае с юношами) или петь и играть на музыкальных инструментах (в случае с девочками). Оно было залогом вхождения в ряды европейской социальной элиты. Более того, приобщение к этой элите влекло за собой знакомство с принятыми ею законами чести и нормами социального поведения. Доброе имя, иметь которое стремился каждый уважающий себя благородный человек, стало ключевым компонентом социальной идентичности русских дворян, как и дворян английских. При необходимости они были готовы защищать свою честь на дуэли, считая, что потерять здоровье или жизнь менее страшно, чем потерять репутацию, то есть свой культурный капитал, отказавшись от поединка.

Может возникнуть вопрос, многие ли русские дворяне могли в полной мере использовать возможности, открывшиеся им в связи с получением новых юридических прав во второй половине XVIII века. М. Ламарш Маррезе считает, что для многих дворян XVIII столетия эти возможности были ограничены даже после 1762 года из-за долгов и зависимости от покровителей[260]. И действительно, согласно статистике, приведенной Ириной Викторовной Фаизовой, после 1762 года число дворян, воспользовавшихся возможностью уйти в отставку, значительно не возросло[261]. Е. Н. Марасинова также задается вопросом, стало ли появление манифеста 1762 года по-настоящему поворотным моментом для дворянства, а если стало, то в чем это выражалось. Исследовательница рассматривает этот документ как попытку «не столько провозгласить новые привилегии высшего сословия, сколько усилить воздействие на мотивацию его представителей в нужном для абсолютизма направлении», для чего требовалось «повысить престиж образования» и «усилить авторитет чинов»[262]. После 1762 года служба, строго говоря, из юридической обязанности превратилась в нравственный долг, однако при этом, как утверждает Е. Н. Марасинова, дворяне все еще ревностно желали служить, так как служба императрице и Отечеству понималась как привилегия, дающая дворянину благосклонность монарха, престиж и, как считалось, доступ к утонченному образу жизни[263]. Говоря о том, стал ли манифест 1762 года решающим стимулом для тех дворян, которые использовали свободное время, стараясь просвещаться (например, путешествуя за границу), следует отметить, что некоторые аристократы поступали так еще до издания Петром III этого документа. Таким образом, возникают сомнения в том, что качественные и количественные изменения в деятельности значительного числа дворян после 1762 года произошли именно благодаря привилегиям, данным им Петром III и подтвержденным спустя два десятилетия Екатериной II.

Говоря о дворянских обязанностях, правах, привычках и самовосприятии, следует пояснить и еще раз подчеркнуть один момент, прежде чем перейти к рассмотрению важных для нашего исследования аспектов исторического контекста XIX века. Несмотря на то что в манифесте Петра III 1762 года и грамоте Екатерины II 1785 года были описаны привилегии, которые – теоретически – давались всему дворянскому сословию и проводили резкую границу между дворянами и остальными социальными слоями, российское поместное дворянство само по себе было неоднородным. Пестрота дворянства становится очевидна при чтении грамоты Екатерины II, где, в частности, находит отражение тот факт, что в течение веков люди становились дворянами по разным причинам. Так, из Статьи 91 становится ясно, что при Екатерине дворяне могли унаследовать свое звание, однако оно также могло быть пожаловано им монархом. О том, насколько разнообразным был состав дворянского сословия, можно судить не только по пунктам, прямо говорящим об этом, но и по подробному списку официально признаваемых доказательств благородства и, конечно, по содержащемуся в конце Статьи 91 замечанию о том, что, кроме отмеченных в документе, могут существовать и иные доказательства подобного рода. Мы обратим внимание на некоторые различия между дворянами и объясним, почему они представляют важность для нашего исследования языковой практики дворян.

Во-первых, огромная пропасть разделяла высшую аристократию и мелкопоместное дворянство. Как указывает Элис Кимерлинг Виртшафтер, дворянство представляло собой неоднородный класс: от придворных-аристократов, стоявших у подножия трона, до «однодворцев», людей из нижних слоев дворянства, которые владели скромным имением и несколькими крепостными[264]. Русская литература и публицистика XVIII–XIX веков содержат много свидетельств того, что подобное социальное ранжирование действительно существовало, а дворяне имели представление об иерархии, пронизывающей их сословие. Ярким примером может послужить воспоминание одного из мемуаристов о том, как провинциальная помещица требовала, чтобы соседи более низкого социального положения входили к ней в усадебный дом только через вход для прислуги[265]. Неравенство внутри дворянского сословия – которое, как считается, было гораздо более значительным, чем неравенство в среде английского или немецкого дворянства середины XIX века[266], – можно отчасти объяснить жесткими рамками, наложенными на общество петровской Табелью о рангах, регулировавшей даже то, как следует обращаться к человеку определенного чина. Однако неравенство касалось и благосостояния. Наиболее устойчивым критерием для оценки состояния дворян до отмены крепостного права в 1861 году было число мужчин-крепостных, находящихся во владении семьи. Дворяне, во владении которых было более 5000 душ, считались невероятно богатыми; те, у кого было от 800 до 5000 душ, – весьма состоятельными; от 200 до 800 душ – обеспеченными; владение 80–200 душами было среднестатистическим показателем; а имение, в котором было меньше 80 крепостных-мужчин, считалось экономически несостоятельным. Следует отметить, что большинство русских дворян попадало в две последние категории[267]. И действительно, в 1766–1767 годах в 52 % имений, принадлежавших провинциальным помещикам, насчитывалось по 20 душ или меньше, а в 34,7 % – от 21 до 100 душ. При этом только малую часть помещиков (незадолго до отмены крепостного права в 1861 году эта часть составляла лишь 1 %) можно было бы назвать вельможами[268]. Таким образом, число дворян, которые могли позволить себе образование, путешествия, чтение книг и периодики, услуги заграничных мастеров и контакты с европеизированным обществом в той мере, которая дала бы им возможность овладеть французским на высоком уровне, было очень мало.

Во-вторых, дворянские семьи одинакового статуса и благосостояния тоже могли быть не равны, их различия определялись происхождением и древностью рода, причинами, по которым семье изначально было пожаловано дворянство; учитывалось и то, что члены определенного семейства на протяжении многих поколений несли безупречную службу на благо государства. Важнейшими представителями российского дворянства в XVIII веке были Волконские, Воронцовы, Голицыны, Нарышкины, Толстые и Шереметевы, которые приобрели богатство и власть в результате долгой и верной службы монархам допетровского времени. Другие семьи, которые также можно причислить к самой богатой и могущественной части элиты, стали таковыми лишь недавно, и поэтому люди голубых кровей порой (по крайней мере, на протяжении некоторого времени) относились к ним с пренебрежением, как к «nouveaux riches». Так, Зубовы, Меншиковы, Орловы, Панины, Потемкины, Разумовские, Рюмины и Шуваловы были обязаны своим высоким положением щедрости монархов XVIII века, имевших обыкновение одаривать землями и крепостными своих придворных и фаворитов. Гончаровы, Демидовы, Строгановы и другие недавно аноблированные дворянские фамилии разбогатели не так давно и не по милости монарха; они с успехом пользовались новыми возможностями, проявляя себя в таких сферах, как добыча полезных ископаемых и соли и производство оружия и ткани в период, когда Россия вступила на путь модернизации. Люди из таких семей могли повысить свой социальный статус через заключение браков с представителями древних аристократических родов[269]. О том, насколько эти различия были важны для русских дворян XVIII века, можно судить по упоминаниям или рассуждениям о них, которые встречаются в литературе, например во второй сатире А. Д. Кантемира и пьесах Д. И. Фонвизина, и по спорам, которые велись в учрежденной Екатериной II Уложенной комиссии о том, что является более важным критерием для пожалования дворянства и сохранения дворянского статуса – происхождение или безупречная служба[270].

В-третьих, образ жизни семьи во многом зависел от того, имели ли ее члены средства проводить значительное время за пределами деревенского имения и тем более за границей. Британский путешественник Роберт Лайолл, который жил в России в годы после окончания Наполеоновских войн, отмечал разницу в поведении и манерах аристократов из высшего общества и дворян более низкого положения, особенно тех, кто «не бывал в других странах»[271]. Кругозор дворян, имевших дома в одном из двух наиболее крупных и многонациональных городов России – Санкт-Петербурге и Москве, – где обычно проводили зимние месяцы семьи высшего дворянства, был, естественно, шире кругозора дворян, которые по тем или иным причинам проводили всю жизнь в деревне. Впрочем, считалось, что дворяне из Санкт-Петербурга, где протекала придворная жизнь и располагались органы центрального управления, сильно отличались от московских дворян, симпатия к которым нашла отражение в произведениях таких значительных русских авторов, как А. И. Герцен и Л. Н. Толстой. Качественно отличалась и светская жизнь дворян, проживавших в сельских частях империи, ее особенности определялись степенью удаленности того или иного региона от метрополии и числом представителей местного дворянства. В плодородных сельскохозяйственных областях центральной части государства (каковыми являлись, например, Владимир, Воронеж, Калуга, Кострома, Курск, Орел, Рязань, Смоленск, Тамбов, Тверь, Тула и Ярославль) дворянские имения были не столь малочисленны и располагались не так далеко друг от друга, а расстояние до Москвы или Санкт-Петербурга было не таким огромным, как в случае с областями, расположенными на периферии Европейской России (например, Казань, Пенза, Самара, Саратов, Симбирск в Поволжье).

Кроме того, следует учесть, что русское дворянство было неоднородно не только в социальном плане, но и в этническом отношении. К середине XVIII века среди дворян встречались как многочисленные татары, потомки кочевников из Центральной Азии, вторгшихся на Русь в XIII веке, так и выходцы с территорий, завоеванных в XVII–XVIII веках, во время формирования империи, особенно украинцы и немцы. Многим иммигрантам с Запада, поступившим в России на службу, также было пожаловано дворянство. Ф. Ф. Вигель писал: «Кажется, нет ни одного народа ни в Европе, ни в Азии, коего бы представители, образчики, не находились в русской службе и, следственно, наконец, не делались русскими дворянами, отчего сие сословие у нас так отличается от других, чисто русских, и становится помесью всех пород»[272]. В связи с этим, если речь идет об этническом составе дворянства, исследователи иногда считают Россию примером премодерной империи, как ее иногда называют, в которой элита практически не чувствует связи с людьми более низкого социального положения, имеющими те же национальные корни, однако при этом «принимает, ассимилирует аристократов из периферийных районов империи» и сотрудничает с ними[273]. Кроме того, после петровских реформ дворянство в Российской империи было разнородно и в конфессиональном отношении: иностранцы, исповедовавшие католицизм или протестантизм, могли стать частью российского правящего класса, не обращаясь в православие и не перенимая русских культурных ценностей[274].

Факт существования такого разнообразия в среде дворянского сословия представляется нам важным, потому что он опровергает расхожие убеждения о тех возможностях, которые позволяли дворянам учить иностранные языки и говорить на них, а также о том, насколько хорошо дворяне их знали. В разных семьях возможности обеспечить детям хорошее знание языков – и особенно нанять учителей и гувернанток из иностранцев, а в идеале отправить детей за границу путешествовать или продолжать обучение – были очень разными. Следовательно, семьи, которые не могли позволить себе такие расходы, или те, которые вели уединенную жизнь в деревне и нечасто общались с дворянами, говорящими по-французски, оказывались в невыгодном положении, когда речь шла о владении несколькими языками и тех преимуществах, которые были с ним связаны. Разные возможности дворян в отношении изучения французского могут отчасти объяснить, почему в конце XVIII – начале XIX века некоторые писатели в негативном ключе отзывались о русской франкофонии и о ленивых или неграмотных, по их мнению, учителях-иностранцах, которых нанимали в свои дома дворяне, желающие произвести впечатление образованных людей. Не стоит забывать о том, что многие члены литературного сообщества происходили из небогатых дворянских семей или вовсе не имели благородного происхождения, включая поэта Г. Р. Державина (детство которого прошло в отдаленном селе Казанской губернии) и Д. И. Фонвизина, отец которого – Фонвизин упоминал об этом в короткой автобиографии – не мог позволить себе нанять для сына частного учителя иностранных языков[275]. Переводчик и драматург Владимир Игнатьевич Лукин, весьма язвительно отзывавшийся в своих произведениях о стремлении русских говорить по-французски[276], был сыном небогатого придворного лакея.

И наконец, необходимо вспомнить о том, что в XVIII веке среди представителей зарождавшегося образованного класса и литературного сообщества наряду с аристократами были не только люди из средних и низких дворянских слоев, но и люди неблагородного происхождения. В относительно меритократическую эпоху, начавшуюся после петровских реформ, многие выдающиеся ученые и писатели не были выходцами из дворянского сословия: например, экономист Иван Тихонович Посошков, оратор, драматург и священнослужитель Феофан Прокопович, поэт и переводчик В. К. Тредиаковский, ученый и поэт М. В. Ломоносов, драматург и баснописец И. А. Крылов. Таким образом, уже в XVIII веке, еще до начала екатерининской эпохи, можно увидеть признаки процесса, который отчетливо проявился и вызывал множество дискуссий в середине XIX столетия, когда к формирующейся интеллигенции примкнули так называемые «разночинцы», отказавшиеся от привычек и ценностей дворянства. Две группы, образовавшие интеллигенцию, различались кроме всего прочего и в отношении изучения языков и использования их[277].

Мы вернемся к вопросам, связанным с литературным сообществом и появлением неоднородной по своей природе интеллигенции, в последнем разделе этой главы, чтобы осветить дальнейшую судьбу этих групп во второй четверти XIX века, в период правления Николая I. Однако перед этим нужно сказать несколько слов об участии России в Наполеоновских войнах в начале XIX века и о восстании декабристов, последовавшем за смертью Александра I в 1825 году, так как при анализе проблем русской франкофонии и отношения к ней нам еще не раз придется обратиться к этим событиям.

Наполеоновские войны и восстание декабристов

Военные действия между Францией и Россией во времена Наполеона начались в 1799 году, при правлении Павла I, когда Россия присоединилась ко Второй коалиции против Франции, и возобновились в 1805–1807 годах при Александре I. Армии России и Австрии были разбиты Наполеоном в декабре 1805 года в битве при Аустерлице. Следующим крупным сражением между наполеоновской армией и силами России и Пруссии была битва при Прейсиш-Эйлау в Восточной Пруссии, которая состоялась в феврале 1807 года. (Эта битва не принесла победы ни одной из сторон.) В июне того же года Наполеон одержал решительную победу над русской армией при Фридланде, также в Восточной Пруссии. Военные действия на время прекратились в связи с заключением в июле 1807 года Тильзитского мира, в результате которого Россия и Франция стали союзниками, а Александр I тайно согласился присоединиться к наполеоновской континентальной блокаде против Великобритании. Однако в следующие годы Александр не поддерживал политику Наполеона, и отношения между Россией и Францией опять ухудшились. В июне 1812 года войска Наполеона вторглись в Россию. В последовавшей за этим борьбе русской армии под командованием М. И. Кутузова удалось замедлить, но не остановить продвижение Великой армии Наполеона 7 сентября при Бородино, где развернулась кровавая битва, в которой сражалось около четверти миллиона человек. Неделю спустя Наполеон занял Москву, которая вскоре серьезно пострадала от пожара, предположительно учиненного самими русскими при массовом бегстве из города. Отечественная война завершилась в ноябре – декабре отступлением разрозненных частей наполеоновской армии, солдаты которой страдали от голода, погибали от партизанских атак и не имели экипировки, способной защитить их от суровых русских холодов.

Как и следовало ожидать, военный конфликт с Францией усугубил критический напор, с которым русские писатели и прежде высказывались о галломании своих соотечественников. И действительно, в начале XIX века и позднее в произведениях русских авторов встречаются разнообразные свидетельства о том, что война с Францией остудила страсть, которую русское дворянство питало к французской цивилизации в самом широком смысле слова, и к языку, с помощью которого можно было к ней приобщиться. Галлофобия, выражавшаяся отчасти в критике российской франкофонии, весьма заметна, например, в текстах Ф. В. Ростопчина, который был губернатором Москвы, когда в 1812 году ее заняла Великая армия Наполеона, и который, как предполагали, мог быть ответственен за поджог города[278]. Ф. Ф. Вигель так описывал воздействие, которое оказало на язык высшего общества вспыхнувшее в его рядах накануне Отечественной войны 1812 года чувство патриотизма:

Знатные барыни на французском языке начали восхвалять русский, изъявлять желание выучиться ему или притворно показывать, будто его знают. Им и придворным людям натолковали, что он искажен, заражен, начинен словами и оборотами, заимствованными у иностранных языков, и что «Беседа» составилась единственно с целью возвратить и сохранить ему его чистоту и непорочность; и они все взялись быть главными ее поборницами[279].

Французский театр в Санкт-Петербурге, который часто посещали люди из высшего общества в начале царствования Александра I, «по мере как французские войска приближались к Москве, начал <…> пустеть и, наконец, всеми брошен. Государь, который никогда не был охотник до театральных зрелищ, сим воспользовался, чтобы велеть его закрыть»[280]. В то время, когда Ф. В. Ростопчин был губернатором Москвы, владелицам модных магазинов в этом городе было запрещено делать вывески на французском[281]. Даже в провинциальной Пензе осенью 1812 года дамы, стараясь продемонстрировать свой патриотизм, «отказались от французского языка. Многие из них <…> оделись в сарафаны, надели кокошники и повязки»[282]. Л. Н. Толстой изобразил эту реакцию на вторжение Наполеона в Россию на страницах «Войны и мира»: «В обществе Жюли Друбецкой, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по-русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований»[283]. А. С. Пушкин, которому, в отличие от Л. Н. Толстого, довелось жить во времена Отечественной войны, также писал в неоконченном романе «Рославлев» о том, что московские дворяне «закаялись говорить по-французски»[284].

Однако подобные жесты были явно демонстративными и через некоторое время сошли на нет, и примечательно, что такие консервативно настроенные патриоты, как Ростопчин, несмотря на свои страстные протесты против французской культуры и русской франкофонии, продолжали говорить по-французски в обществе и пользовались французским в переписке[285]. Кроме того, активное использование французского языка в высоких общественных, военных и официальных кругах в течение долгого времени после 1815 года и та важная роль, которую французский язык продолжал играть в обучении дворянских детей, позволяют предположить, что опыт войны с Францией лишь на незначительное время изменил отношение дворянства к французскому языку и французской культуре. Однако были и другие исторические факторы, которые воздействовали на лояльность некоторых дворян по отношению к власти, раскололи прежде однородную образованную элиту и поставили под вопрос ценности дворянской культуры и связанные с ней практики, включая использование иностранного языка в обществе[286].

Хронологически первым из исторических факторов, на которые следует обратить внимание, было расхождение между самодержавием, с одной стороны, и общественной и культурной элитой, с другой. В XVIII веке дворянство в целом поддерживало имперскую программу российских монархов, несмотря ни на неоднородную структуру сословия, ни на напряжение, существовавшее между входившими в него группами, ни на время от времени возникавшие проявления политической оппозиции, самым ярким из которых было обличение произвола самодержавия и жестокого обращения с крепостными Александром Николаевичем Радищевым в «Путешествии из Петербурга в Москву» (1790)[287]. Однако в течение нескольких лет после победы над Наполеоном дворянское чувство солидарности с монархическим государством начало очевидным образом ослабевать. После 1815 года Александр I вступил в Священный союз, связавший три консервативные державы (Австрию, Пруссию и Россию), которые стремились поддерживать старые монархические порядки в Европе. В своем государстве он предоставил свободу действий таким реакционно настроенным государственным деятелям, как Алексей Андреевич Аракчеев, который был сторонником строгой дисциплины. После окончания Наполеоновских войн, в 1814–1815 годах, полные прекрасных впечатлений о жизни в Западной Европе русские офицеры, в которых с детства воспитывалось чувство гражданской ответственности, вернулись в Россию. Здесь они с потрясением обнаружили, что их родной стране уготован жребий оставаться в ряду отсталых государств под властью деспотичного монарха. В них укоренилось сильное чувство разочарования, послужившее толчком к основанию после 1816 года нескольких тайных обществ («Союз спасения», «Союз благоденствия», «Северное общество» в Санкт-Петербурге и «Южное общество» на Украине). Произошло возрождение масонства, которое начиная с екатерининской эпохи призывало русских дворян к самосовершенствованию и благотворительности (и к тому же стало прообразом тайных обществ)[288]. Были составлены проекты политических реформ: Никита Михайлович Муравьев разработал подробный план введения конституционной монархии с двухпалатным Народным вечем в качестве основного законодательного органа и федеративным устройством, соотносящимся с американской моделью; Павел Иванович Пестель в незавершенном проекте «Русской правды» предлагал установление авторитарной республики по примеру французской якобинской[289].

Недовольство сложившейся ситуацией и жажда нравственного совершенствования и политических изменений – на которые Л. Н. Толстой намекает в первой части эпилога к «Войне и миру»[290] – в конечном итоге нашли выражение в совершенно непродуманном восстании, которое вошло в историю как восстание декабристов. 14 декабря 1825 года, вскоре после внезапной кончины Александра I, офицеры из «Северного общества» и около 3000 присоединившихся к ним человек отказались присягнуть на верность Николаю I, к которому перешли права на престол после отречения его старшего брата Константина. К концу дня верные государю войска обстреляли солдат, собравшихся на Сенатской площади Санкт-Петербурга, и разогнали их. Было проведено долгое расследование, в результате которого пятеро лидеров восстания в Санкт-Петербурге и последовавшего вскоре после него восстания, организованного «Южным обществом», были повешены, а более ста других участников мятежа приговорены к каторжным работам, ссылке и разжалованию в солдаты. Несмотря на то что среди декабристов были люди разного происхождения[291], многие из лидеров восстания принадлежали к семьям, занимавшим весьма высокое положение в российском обществе. Декабристами были, например, князья Евгений Петрович Оболенский, Сергей Петрович Трубецкой и Сергей Григорьевич Волконский (его мать была фрейлиной при дворе), барон Вениамин Николаевич Соловьев, граф Захар Григорьевич Чернышев, а также братья Матвей Иванович и Сергей Иванович Муравьевы-Апостолы, сыновья дипломата, и П. И. Пестель, отец которого с 1806 по 1816 год был генерал-губернатором Сибири. Участие в восстании членов таких благородных семейств и сочувствие, которое проявляли к мятежникам члены других семей, прямо не причастных к мятежу, были знаком того, что монархия оказалось под угрозой утраты морального авторитета[292].

Мир, в котором жили эти члены имперской элиты, был многонациональным и многоязычным. Братья Муравьевы-Апостолы в детстве учились в частном пансионе в Париже. Во время Наполеоновских войн члены тайных декабристских обществ нередко вступали в контакты с французами и француженками. С. П. Трубецкой был женат на дочери французского иммигранта. Н. М. Муравьев дома разговаривал по-французски, хотя жена его была русской. Следует отметить, что некоторые декабристы не были этническими русскими, а для кого-то из них русский не был родным языком. Например, братья Поджио, Александр Викторович и Иосиф Викторович, были сыновьями итальянца, переселившегося в многоязычную и многонациональную Одессу, а Андрей Евгеньевич фон Розен принадлежал к немецкоговорящей семье прибалтийского дворянства. И хотя они вдохновлялись событиями, происходившими в других странах (испанская революция 1820 года, направленная против реставрировавшего монархию Фердинанда VII, Греческая война за независимость от Оттоманской империи, которая началась в 1821 году), декабристы имели склонность к культурному национализму, вследствие чего некоторые из них (например, Николай Александрович Бестужев, П. И. Пестель и С. Г. Волконский) придавали значение речевому поведению[293]. Таким образом, к концу правления Александра I часть социальной элиты дистанцировалась от двора, причем не только в отношении политики. В годы правления последующих монархов это разочарование подпитывалось недовольством более общего характера, которое испытывали широкие круги образованной элиты, чей социальный состав менялся в результате вхождения в нее людей недворянского происхождения, которых все больше и больше привлекали для решения самых разных задач, встающих перед модернизирующимся государством и быстро расширяющейся империей.

Литературное сообщество и интеллигенция в николаевскую эпоху

Потрясенный декабрьским восстанием 1825 года, Николай I немедленно предпринял шаги, чтобы в дальнейшем не допустить появления политического инакомыслия, подобного тому, которое развилось в годы, последовавшие за Наполеоновскими войнами. Его вера в легитимность самодержавия была неколебимой, и он тут же принял меры, направленные на ограничение свободы слова и на выявление любых намеков на оппозицию. В 1826 году он ужесточил цензуру, и к 1848 году было создано более десятка комитетов, которые должны были следить за исполнением устава о цензуре. В том же году он учредил новый орган полиции, Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии во главе с графом Александром Христофоровичем Бенкендорфом[294]. Эта канцелярия, в работе которой, кроме жандармов, было задействовано множество осведомителей, занималась надзором за неблагонадежными (или потенциально неблагонадежными) лицами, в круг которых, кроме политических противников режима, входили также члены религиозных сект и иностранные граждане. В конце николаевского правления – в так называемое «мрачное семилетие», длившееся с 1848 по 1855 год, – правительственные меры стали особенно жесткими, так как Николай I не желал допустить, чтобы восстания, подобные тем, которые имели место в 1848 году во Франции, разных частях Австрийской империи, Германии и Италии, вспыхнули в России. Многие члены петербургского кружка Буташевича-Петрашевского, где в конце 1840-х годов обсуждались идеи социалистов-утопистов, – так называемого кружка петрашевцев, в который входил молодой Ф. М. Достоевский, – были сурово наказаны. В 1849 году Николай I направил русские войска в Венгрию с целью подавления восстания против Габсбургов.

Однако, несмотря на все усилия, Николаю I не удалось предотвратить формирование независимого общественного мнения, которое в конечном итоге помогло расшатать как старые устои дворянской жизни, так и саму империю. Культурный подъем, начавшийся в этот момент, нашел выражение в создании оригинальной литературной традиции. Не стоит забывать о том, что именно в николаевскую эпоху А. С. Пушкин написал бо́льшую часть своих произведений, и что именно на этот период пришлось творчество М. Ю. Лермонтова, а также Н. В. Гоголя. И. А. Гончаров, И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский и Л. Н. Толстой начали свою литературную карьеру в конце 1840-х или начале 1850-х годов. Эти авторы не только заложили основы русского литературного канона, их считают создателями современного русского языка, а их произведения стали источником стандартного словоупотребления, что подтверждается большим количеством цитат, помещенных в Словарь современного русского литературного языка, составленный Академией наук[295].

Классическая литературная традиция развивалась параллельно с не менее мощной традицией размышлений об эстетических, нравственных, социальных, теологических и в конечном счете политических вопросов. Произведения, принадлежащие к обоим типам словесности – поэзия и проза, с одной стороны, и беллетристика и политическая журналистика, с другой, – публиковались бок о бок в «толстых» журналах, которые возникли в николаевскую эпоху и приобрели особую популярность, когда условия стали более свободными, – в первый период гласности, последовавший за смертью Николая I в 1855 году и поражением России в Крымской войне (1853–1856). Группа, сформировавшая традицию социополитической литературы, впоследствии стала называться интеллигенцией[296]. Ее нельзя полностью отождествить с литературным сообществом, особенно когда речь идет о николаевской эпохе: было бы неверно, скажем, приписывать А. С. Пушкину или М. Ю. Лермонтову интерес к тем нравственным проблемам, которые волновали представителей интеллигенции[297]. Однако зачастую один и тот же человек (например, А. И. Герцен, Ф. М. Достоевский или Л. Н. Толстой) выступал, с одной стороны, как писатель, а с другой – как автор полемических текстов, публицист и памфлетист. Более того, как литераторы, так и интеллигенты обычно испытывали чувство гражданского долга, имели высокие нравственные цели и в одинаковой мере вызывали неодобрение властей или несли наказание за выражение взглядов, неприемлемых для правительства. Как правило, и те и другие были бесконечно далеки от государственной власти (хотя, конечно, не без исключений). И действительно, они считали, как отмечал советский диссидент Андрей Донатович Синявский, что «не должны становиться частью власти, [они] должны наблюдать за ней со стороны»[298]. Вместе с тем они приобрели большой культурный и моральный авторитет, став своего рода выразителями совести нации, и преследования со стороны власти лишь усиливали этот авторитет.

Появление литературного и интеллектуального сообщества в годы правления Николая I является свидетельством того, что в среде культурной элиты произошел еще один раскол. Рядом с теми дворянами, которые оставались в большей или меньшей степени лояльны по отношению к самодержавию, формировалось сообщество эрудированных, свободомыслящих авторов, которые далеко не всегда принадлежали к дворянскому сословию. Многие члены литературного сообщества и интеллигенции (например, ведущий критик В. Г. Белинский, одаренный дилетант Василий Петрович Боткин, историк Михаил Петрович Погодин, историограф и критик Николай Алексеевич Полевой) были детьми людей разных профессий, купцов или даже крестьян[299]. Самые выдающиеся литераторы и публицисты николаевской эпохи (Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Гончаров, Тургенев, молодые Достоевский и Толстой, а также Тимофей Николаевич Грановский, Герцен и многие другие) были дворянами, пусть и разными по своему социальному положению. Однако даже дворяне, ощутив себя частью литературного и интеллектуального сообщества, могли отказаться от дворянских идеалов или, по крайней мере, перестать всецело разделять их. Дворяне продолжали испытывать чувство долга перед империей, бывшей их отечеством, первыми сынами которого, метафорически выражаясь, они были. В противовес этому представители новой литературной и интеллектуальной элиты считали скорее, что они служат нации, идею которой они почерпнули в философии и литературе европейского контрпросвещения и романтизма. Более всего они стремились выявить исключительность России, ее «самобытность», и разрешить загадку ее судьбы. Их великая миссия состояла в том чтобы пояснить важность роли России в некой универсальной системе, похожей на ту, которую описал Георг Вильгельм Фридрих Гегель в своей философии истории. Уверенные в том, что, благодаря своим знаниям они куда лучше дворян и корыстолюбивых государственных деятелей смогут описать сущность России и понять ее нужды, они считали себя той социальной группой, которая достойна говорить от лица нации[300]. И хотя это может показаться парадоксальным, многие писатели и философы, принадлежащие к противоборствующим лагерям западников и славянофилов, придерживались схожих взглядов, в основе которых лежал культурный национализм. Как заметил А. И. Герцен в мемуарном произведении «Былое и думы», западники и славянофилы, «как двуглавый орел, смотрели в разные стороны в то время, как сердце билось одно»[301].

Раскол в среде образованной элиты выражался в разнице ценностей. Можно сказать, что формы культурного капитала, которые были важны для литературного и интеллектуального сообщества, отличались от тех, которые ценило дворянство, несмотря даже на то, что многие члены этого сообщества имели благородное происхождение и отголоски дворянских ценностей находили отражение в речи и поведении таких людей, как Пушкин, Герцен и Толстой. Если дворяне стремились заслужить благосклонность монарха и одобрение высшего света как на родине, так и за границей, для писателей и мыслителей было важнее заслужить уважение других писателей, критиков, журналистов, читателей и европейских литераторов и интеллектуалов. Многие из них демонстративно выказывали неприязнь к светскому обществу, в котором вращались дворяне, считая его притворным, манерным и лицемерным, и предпочитали более простой и, на их взгляд, более естественный образ жизни[302]. Они презирали материализм (понимаемый как любовь к земным благам), порицая как расточительность высшего дворянства, так и скупость, приписываемую западной буржуазии. Вместо этого они культивировали нестяжательство[303]. Общественное сознание и альтруизм занимали более высокое место в их системе ценностей, чем личная честь. Взяв на вооружение ценности, противоположные ценностям политически лояльного дворянина, они, как заметила И. Клиспис, говоря о Герцене, могли даже воспринимать наказание, полученное от власти, как «явный и особо ценный знак царской немилости»[304].

Для нашего исследования важно, что языком, имевшим большое значение для литературного сообщества и интеллигенции, был не французский, а русский. Это объясняется несколькими причинами. Во-первых, у многих представителей культурного и интеллектуального сообщества середины XIX века не было того высокого уровня устного владения иностранными языками, в особенности французским, которое могли продемонстрировать дворяне. Так, можно вспомнить о В. Г. Белинском, который в значительной степени повлиял на развитие русской литературы 1830–1840-х годов и который считается ярким примером первого поколения интеллигенции, активно интересовавшейся нравственными и общественными проблемами. Белинский был сыном бедного военного врача и информацию о философии и литературе Франции и Германии, повлиявшую на его осмысление русской литературы, получал во многом от владевших иностранными языками дворян: Павла Васильевича Анненкова, Михаила Александровича Бакунина, А. И. Герцена, Т. Н. Грановского и И. С. Тургенева. Это вовсе не значит, что знание иностранных языков было бесполезно для интеллигенции, ведь с их помощью можно было напрямую познакомиться с новой европейской литературой и европейскими идеями. Белинский и сам пытался лучше изучить французский язык в 1840-е годы, чтобы иметь возможность читать в оригинале Жорж Санд, Пьера Леру и других авторов[305]. Однако это не могло стать ключевым элементом коллективной идентичности или личного статуса в группе, основанной на меритократическом принципе, чьи члены в силу своего социального происхождения не имели возможности овладеть иностранными языками в раннем детстве.

Во-вторых, представители формирующегося литературного сообщества, происходившие не из дворян, не стремились сравняться по социальному статусу с элитой, для которой владение французским – равно как и хорошие манеры, титулы и гербы – имело знаковый характер. Напротив, они демонстрировали безразличие к высокому социальному положению. Некоторые представители литературного сообщества из числа дворян высказывались о своем происхождении в виноватом тоне[306] или даже пытались опроститься, нося народные костюмы и перенимая крестьянские привычки[307]. Чувство отмежевания, отчуждения от привилегированного социального класса естественным образом влекло за собой и неприятие его языковых практик. Поскольку представители новой социальной группы желали говорить от лица всей нации, литераторы и интеллигенты, как мы увидим в дальнейшем, постоянно критиковали языковые привычки дворянства[308]. Не случайно эта критика достигла своего апогея во второй половине XIX столетия, когда дворяне ощутили, что их главенство в среде образованной элиты находится в как никогда уязвимом положении, и когда они потеряли свое исключительное право владеть землей, на которой трудились крепостные.

В-третьих, как мы отметили, в XIX веке нации начали ассоциироваться с конкретными «народами»[309], и язык того народа, который составлял ядро нации, начал восприниматься в качестве фундаментального элемента национальной идентичности. По этой причине члены литературного сообщества и интеллигенция, которые были главными представителями национальной культуры, отвечали за сохранение и развитие ее языковых традиций, а также воплощали в себе социальное и политическое самосознание нации. Для того чтобы играть эту роль, им необходимо было создать корпус текстов на русском языке, и то значение, которое их тексты имели для формирования чувства национального единства в России этой эпохи, едва ли можно переоценить[310]. В противоположность этому, дворяне, в эпоху национализма, переживавшего подъем в середине XIX века, говорившие по-французски в свете и дома, не обладали теми качествами, которые позволили бы им стать голосом русской нации, а не Российской империи.

И наконец, следует отметить, что сущность нации, по представлению многих писателей и мыслителей середины XIX века, в чистом виде находила воплощение в народе, то есть в крестьянах, чья жизнь была свободна от великосветских привычек высших слоев общества. Эту мысль разделяли многие писатели и мыслители, независимо от их политических взглядов, включая А. И. Герцена, М. А. Бакунина, Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого и славянофилов. Народные массы вызывали живой интерес литераторов и интеллигенции. Смещение фокуса с петербургских салонов на крестьянскую избу, являвшую собой противоположность дворянскому миру, нашло отражение в многочисленных публикациях периода, последовавшего за николаевской эпохой, некоторые из этих публикаций представляли собой результаты работы, начало которой было положено много лет назад. Среди них были рассказы о крестьянской жизни, исследования, посвященные истории крепостного права, крестьянской общины и крестьянских восстаний, а также сборники народных песен, сказок, преданий, мифов и устного эпоса[311]. Большое внимание уделялось и народной речи: в 1862 году лексикограф Владимир Иванович Даль выпустил сборник, включавший в себя более 30 000 пословиц и поговорок, который можно считать своего рода хранилищем самобытности и мудрости русского народа[312].

Безусловно, не стоит забывать о том, что не весь народ в Российской империи говорил по-русски: этнические меньшинства, проживавшие в разных регионах (например, эстонцы, грузины, евреи, калмыки, марийцы, а также не русскоязычные славяне, такие как украинцы), могли вообще не знать русского языка, знать его довольно плохо или быть в той или иной степени двуязычными. Тем не менее в основной своей массе крестьяне в Центральной России – и та их часть, которая в первую очередь интересовала литературное сообщество и интеллигенцию, – были русскими и говорили только на одном языке, что также объясняет, почему во второй половине XIX века франко-русский билингвизм начал терять свою ценность в глазах русских писателей и мыслителей.

* * *

Речевое поведение, которое мы будем описывать, и отношение к языку, формирование которого мы проследим на страницах этой книги, должны рассматриваться в контексте социальных и культурных процессов, происходивших в России в XVIII–XIX веках. По этой причине мы кратко охарактеризовали европеизацию российского дворянства, которая началась еще в XVII веке и резко интенсифицировалась в XVIII, особенно во время царствования Петра Великого, будучи частью его программы создания империи, и сопровождалась масштабной модернизацией государства. Мы указали на неоднородность дворянства и подчеркнули, что владение французским языком было распространено преимущественно в высших слоях этого сословия, причем выучить этот язык было невозможно, не обладая определенными материальными ресурсами, поэтому умение говорить по-французски считалось признаком принадлежности к элите. Мы затронули вопрос о том, в какой степени (по-нашему мнению, в незначительной) действия царской власти обусловили формирование многоязычного и космополитичного типа высшего дворянства в России XVIII века. На протяжении долгого периода, который находится в центре нашего внимания в данной книге, дворянство постепенно утрачивало позиции главного сословия империи, тогда как литературное сообщество и интеллигенция, напротив, становились важнейшими культурными и нравственными представителями нации. Эти процессы сопровождались различиями в речевом поведении и отношении к языку, и обсуждение этих различий является частью большого нарратива о судьбе нации, наложившего значительный отпечаток на быстро развивавшиеся литературу и публицистику дореволюционной России.

Загрузка...