Изогнувшись в пояснице, девушка откинулась назад, на подушку дивана – единственной мебели, создающей иллюзию роскоши в этой бедно обставленной комнате. Она высоко подняла колени, закинула ногу за ногу и с заметным старанием выпятила грудь, словно силилась выскочить всем своим телом из дезабилье. Потом посмотрела на фотографа взглядом угодливого ученика, ожидающего одобрения учителя.
– Так? Или немного выше?
Он, не отвечая, раздраженно пожал плечами. Девушка забеспокоилась и с живостью добавила:
– Если вы считаете, что так будет лучше, я могу совсем снять лифчик.
Марсиаль Гор, до этого смотревший на нее через видоискатель, едва сдерживая нетерпение, вдруг впал в ярость и швырнул свой аппарат на диван с такой силой, что девушка вздрогнула и вжалась в подушки.
– Может, еще и трусики снимешь? Ты что, издеваешься надо мной? Ты что, думаешь, я занимаюсь порнографией, или принимаешь себя за настоящую звезду, которая может позволять себе все что угодно?
– Мой агент рекомендовал мне…
– Твой агент болван. Кто делает снимки – он или все-таки я? Снимки, которые будят воображение, ты понимаешь? Тебя учили, что это такое – будить воображение? Это вовсе не значит, что тебе нужно раздеваться догола.
Девушка по-детски надулась. Видя, что он, все еще продолжая ругаться, приближается к ней, она прикрылась руками так, словно собиралась защититься от пощечины. Этот трогательный жест сразу смягчил гнев Марсиаля Гора, и он тут же переменил тон.
– Ну вот, теперь ты плачешь! Беда с тобой! Успокойся. Будь умницей. Я же не людоед. Просто я знаю свое дело, дело, которым начал заниматься задолго до твоего рождения, понимаешь? Делай то, что я тебе говорю, и ты получишь прекрасный снимок, лучший из всех, которые ты только можешь себе представить, это я обещаю, снимок, который привлечет к тебе миллионы поклонников, будет воспроизведен во всех журналах мира и вызовет интерес у продюсеров трех или четырех континентов. Ты, наверное, впервые позируешь, не так ли? А раз так, то доверься лучше мне. А слезы оставь на потом. Давай-ка я сам сделаю что нужно.
Он слегка одернул дезабилье, заставил девушку опустить ногу, потом, насупясь, отступил и окинул ее оценивающим взглядом.
– Вот так, наверное, пойдет. Но теперь надо ждать, пока иссякнет фонтан. Высморкайся и поправь макияж… но не переусердствуй. Нужно будить воображение, я тебе уже говорил. Все вы одинаковые.
– Я сделаю так, как вы хотите.
– И правильно.
Она сквозь слезы слабо улыбнулась и села в глубине комнаты перед шатающимся сооружением, служившим здесь туалетным столиком. Он какое-то время смотрел на нее, потом машинально провел пальцем по мебели, увидел на ней слой пыли, снова пожал плечами и стал расхаживать по комнате, заложив руки за спину, иногда встречая опасливый взгляд девушки. Обеспокоенная теперь уже его молчанием, она попыталась продолжить беседу и, заметив его неуверенную походку, спросила:
– Вы хромаете? Натерли ногу?
И тут у нее все невпопад! Он чуть было не поддался новому приступу гнева, но сдержал себя и лишь горько усмехнулся:
– Да, и основательно. Посмотри.
Он приподнял штанину и показал ей протез. Она покраснела от смущения.
– Ой, простите! Извините меня. Я очень огорчена.
– Ничего. И не вздумай опять реветь. Это произошло давно.
– Несчастный случай?
– Несчастный случай, можно и так сказать. Это произошло в те времена, когда я не довольствовался фотографированием крошек вроде тебя и когда моя профессия влекла меня в опасные уголки.
Он, помрачнев, надолго замолк, а она сидела, моргая глазами, перед зеркалом. Наконец он как бы очнулся.
– Что, уже готова? Ну-ка покажись. Так, пожалуй, сойдет. Улыбнись… Но только не коровьей улыбкой, а человеческой, если можешь.
Она повиновалась. Без сопротивления приняла его грубость и «тыканье», которые были для фотографа само собой разумеющейся формой общения. В голосе его звучал легкий оттенок презрения, словно он имел дело с малолетним ребенком или, скорее, с неким животным, с молодым животным, которое еще нужно выдрессировать, дабы оно научилось играть определенную роль, не проявляя при этом неуместной инициативы.
Таким образом, между ними складывались отношения художника и натурщицы, что стало еще более очевидным в следующей сцене, когда он употребил весь свой богатый опыт, чтобы заставить ее принять нужную позу. Он взял ее за руки, уложил на диван, сам приподнял ей ноги, властным шлепком определяя ту грань в пространстве, которую нельзя переходить, и, поправляя на ней лифчик, после нескольких попыток в конце концов добился желаемой степени открытости. В течение всех этих приготовлений он обращался с ней почти с материнской нежностью, лишь изредка, в тех случаях, когда никак не давался искомый эффект, срываясь на резкие, нетерпеливые движения.
Этот снимок, предназначенный, вероятно, для какого-нибудь кинематографического журнала, неизбежно должен был получиться до ужаса банальным, но у настоящего художника не бывает тривиальных сюжетов. Старый Турнетт, который учил Марсиаля Гора мастерству фотографа, как-то раз высказал эту мысль, а потом, словно заповедь, часто повторял ее. Гор проникся этим наставлением, а с тех пор как увечье вынудило фотографа ограничить себя подобными сюжетами, даже цеплялся за него с каким-то отчаянным упорством, словно за религиозную догму.
Для Гора с его критическим, придирчивым взглядом, с его быстрыми, ловкими пальцами юная киноактриса играла, конечно, важную роль – однако не большую, чем освещение, диван или ваза с цветами, которую девушка пожелала поставить рядом с собой. Ни разу не отвлекло его от поставленной цели (нужная поза) то трогательное и одновременно соблазнительное зрелище, которое представляла собой лежащая на подушках полуобнаженная девушка со следами недавнего волнения на лице и явно готовая подчиняться всем его желаниям.
Он ходил взад-вперед, нахмурив брови, и все его мышцы были напряжены от постоянной озабоченности, от стремления не упустить ни единой детали, способной участвовать в создании целостного образа; он был настолько захвачен работой, что забывал о своей искусственной ноге и спотыкался о неказистый коврик. Особенно много хлопот доставила ему испытывавшая его терпение непокорная ляжка, никак не желавшая естественным образом вписаться в ансамбль. Она то притягивала к себе все лучи света, то, напротив, тонула в полумраке, постоянно внося какую-то нелепую ноту, какой-то диссонанс в гармонию, которую он пытался создать. Он бесконечно долго искал для злополучной ляжки приемлемое положение, сперва нежно манипулировал ею, а потом начал бесцеремонно выворачивать ее, отчего на глазах у девушки опять выступили слезы. Потом он на мгновение оставил ляжку в покое, но лишь для того, чтобы раздраженно схватить непослушную грудь и грубо укротить ее выпуклость, норовившую выйти за строгие рамки искусства.
Иногда, решив, что идеальная композиция найдена, он быстро оставлял лежащее тело и настолько быстро, насколько позволяла ему его несчастная нога, подскакивал к своему аппарату, закрепленному теперь на штативе. Он смотрел на выстроенный им кадр через видоискатель, после чего, с досады ругнувшись, так же поспешно возвращался к предмету изображения, чтобы поправить какую-нибудь вдруг показавшуюся ему неточной деталь.
– Ты можешь со мной говорить, слышишь, – сказал он ворчливым тоном, видя, как она покорно соглашается со всем, что он делает, не смея раскрыть рта. Тогда ты, может быть, будешь смотреться более естественно, – добавил он сквозь зубы. – Задавай мне вопросы. Смелей, не бойся. Я уверен, тебе ведь хочется узнать, как я потерял ногу.
Уже несколько минут он пребывал в полном отчаянии из-за отсутствия осмысленного выражения в ее взгляде и сейчас ломал себе голову, подыскивая тему, которая смогла бы заполнить эту ужасающую пустоту. Ему показалось, что в тот момент, когда он сказал ей о своем ранении, в ее зрачке зажегся огонек.
– У вас была опасная профессия? – спросила она.
Во взгляде появился какой-то новый свет. Она схватила наживку. И он попытался развить тему.
– Довольно опасная. Я был, как и сейчас, моя красавица, фотографом, но только работал в другом месте.
– На войне?
– Соображаешь. От тебя ничего не утаишь…
Теперь она заинтересовалась до такой степени, что забыла о том, что находится под прицелом объектива, – цель, которой он как раз всегда пытался достичь в подобных случаях.
– …На войне, именно так. Я участвовал даже в нескольких войнах, если хочешь знать. Вот это, – он указал на ногу, – это память о моей последней войне, об алжирской… Вот наконец тот взгляд, которого мне хочется от тебя добиться. Продолжай со мной разговаривать. Попробуй думать, слышишь, думать, я тебя умоляю. Твоя физиономия начинает становиться почти человеческой.
Он вскочил, допрыгал до аппарата и стал долго и тщательно его наводить, манипулируя кнопками.
– Вас ранило? Пуля попала?
– Несколько пуль, крошка, то, что называют очередью, если использовать технические термины. Алжирцы поджидали нас у места приземления.
– Вы были на самолете?
– Не открывай рот так, будто зеваешь… Не совсем на самолете – на парашюте… Хорошо! Совсем неплохо. Говори еще.
Он сделал первый снимок. Взвел механизм затвора и опять направил на нее видоискатель; теперь его внимание сконцентрировалось на изгибе ее губы, казавшейся полной обещаний.
– Там было много алжирцев?
– Нет. Мы приземлились в разрушенной деревушке. Почти бесполезный подвиг. Там оставались всего три типа. Остальные убежали.
– Вы были парашютистом?
Щелк! Этот второй снимок должен был оказаться удачным. Губа принимала все более выразительный изгиб.
– Фотографом, я тебе уже сказал. Но моя профессия вынуждала меня отправляться во все горячие точки и иногда прыгать с парашютом… – Щелк! – Очень хорошо. Ты могла бы хоть немного приподнять левое колено? А то теперь ты впала в другую крайность, теперь у тебя вид школьницы, впервые в жизни надевшей подвязки для чулок. Не напрягайся и смотри на меня, не обращая внимания на объектив… Да, их оставалось трое, и вот как раз один из них нашпиговал мне пулями ногу. Но я отомстил. Я взял реванш.
Щелк!.. Вот этот внезапный огонек в ее зрачке, который он подстерегал, не смея даже надеяться на успех, этот огонек промелькнул и исчез, но фотограф был уверен, что поймал его. Он был так счастлив, что позволил девушке на несколько мгновений расслабиться.
– Превосходно. Ты молодец. Это как раз то, чего я от тебя ждал. Постарайся выдать еще что-нибудь вроде этого. Ты можешь отдохнуть немного, на локте.
– Вы убили его?
На лице фотографа отразилось самое искреннее удивление.
– Убил? Я? Для чего? И чем, бог ты мой! У меня же не было оружия.
– Не знаю. Вы могли бы чем-нибудь ударить его.
Марсиаль рассмеялся.
– Ударить, когда я лежал на земле с простреленной ногой, из которой хлестала кровь, и когда у меня хватало сил лишь на то, чтобы держать в руках мой аппарат?.. Да и к тому же разве мог я упустить лучшие за всю мою жизнь снимки? Не говори глупостей. Я повторяю тебе, что я отомстил. Я заполучил его, понимаешь? Я снял его в первый раз в тот момент, когда он убил другого парашютиста, как только тот коснулся земли. Мне даже удалось захватить их обоих в одном кадре… Не двигайся!.. А во второй раз мне посчастливилось сфотографировать его в тот момент, когда подоспевший парашютист подстрелил его самого. Нас не так уж много в нашей корпорации, кому удавались подобные снимки… О, эти мои снимки! Хоть они и не обошли страницы всей мировой прессы, о них много говорили. Так что мы с тем алжирцем оказались квиты… – Щелк! – Это все. Ты была умницей. Можешь вставать. Я пришлю тебе пробные снимки.
Марсиаль Гор, ворча на отсутствие лифта, с трудом спустился с пятого этажа дома, где жила начинающая киноактриса. Никогда еще протез не казался ему таким тяжелым, а аппаратура никогда еще не давила так сильно на плечо.
– Маленькая дуреха!
Он негромко произнес еще несколько такого же рода комплиментов, не таящих, впрочем, ничего оскорбительного для девушки. На самом же деле он был недоволен только собой, собой да еще той своеобразной специализацией, которая появилась в его работе после ранения. Фотограф красоток для журнальных обложек! Это он-то, когда-то один из самых смелых фоторепортеров. История, рассказанная им этой девчонке и относящаяся к одному из самых интересных периодов его полной приключений жизни, потянула за собой цепь печальных размышлений.
Справедливости ради надо отметить, что вспомнил он свое прошлое вовсе не из желания покрасоваться или вызвать к себе сочувствие. Марсиаль Гор от природы был наделен замечательным иммунитетом против низкого соблазна афишировать свою немочь; не склонный лить слезы над чужими неудавшимися судьбами, он не жаловался и на свою собственную судьбу. А что касается искушения похвастаться былыми подвигами и желания в их ореоле предстать героем, то для этого он был по натуре слишком горд и слишком презирал мнение собратьев по человечеству вообще и женщин в частности, а уж тем более – таких вот телок, с которыми по роду своей деятельности он сталкивался чуть ли не каждый божий день. По сути, его рассказ явился всего лишь искусным приемом, с помощью которого он надеялся расшевелить девушку, высечь живую искорку в ее взгляде. Точно так же и вспышка его гнева, и его суровость не были искренними. Все это было заранее продумано и рассчитано. На некоторых девушек – можно смело сказать, весьма многих – ругань действовала безотказно. Когда это не помогало, он пробовал что-нибудь другое. Он использовал любое средство (вплоть до пощечин), чтобы оживить их глаза неожиданным блеском.
Сегодня он случайно обнаружил, что эта вот девочка оказалась чувствительной к военным эпизодам (как будто она могла что-нибудь понять в истории с тем алжирским партизаном! Рассказ просто-напросто поразил ее, словно эпизод какого-нибудь приключенческого романа). Хорошо, что его прошлое хоть на что-то сгодилось; картины пережитого еще проплывали у него перед глазами, пока он, тяжело вздыхая, спускался по темной лестнице. Однако комедия была окончена. Никакая профессиональная необходимость не могла оправдать этот повтор воспоминаний, бередивших его душу, причем особенно часто в последнее время. Слишком часто, что было верным признаком старости. А ведь ему едва исполнилось пятьдесят пять, он еще и сейчас был бы достаточно крепок, не будь этого проклятого увечья!
Он вышел из обшарпанного подъезда, с облегчением вздохнул и направился пешком к бульвару Сен-Мишель. По мере приближения к бульвару до его ушей все сильнее доносился неясный шум, временами возвращая его к реалиям сегодняшнего дня. Некоторые районы Парижа уже несколько дней были охвачены волнениями, а Латинский квартал окутывала атмосфера мятежа.
Причиной этого возбуждения был президент Республики Пьер Маларш, избранный несколько месяцев тому назад. Правые консервативные партии ставили в вину новому главе государства либеральные нововведения, но особенно их раздражал сравнительно молодой возраст Маларша – ему едва перевалило за сорок – и его неопытность. В стране разыгрались нешуточные страсти, подобные тем, что терзали общество из-за преклонных лет его предшественника. Поскольку это обстоятельство вызывало во Франции инстинктивное к нему недоверие у всех без исключения партий, в том числе и у тех, которые одобряли его политику. Оно снискало молодому президенту большое количество врагов. Надо сказать, сам он ничего не предпринимал для того, чтобы успокоить своих противников и, казалось, даже, напротив, не без удовольствия провоцировал их. Будучи недавно избранным, президент объявил о своей предстоящей женитьбе на киноактрисе, которая, в свою очередь, была гораздо моложе его самого. Этот поступок вызвал у противников Маларша вспышку озлобления и ярости. То и дело вспыхивали враждебные, иногда весьма бурные манифестации под руководством националистических группировок, недавно реорганизованных на манер довоенных экстремистских лиг.
Марсиалю Гору, который давно испытывал глубочайшее презрение к политическим событиям, мотивы этой лихорадки казались совершенно ничтожными. В свое время уличные волнения ассоциировались в его сознании с надеждой сделать интересные снимки, но сегодня, когда инвалидность не позволяла ему участвовать в волнениях, они становились для него лишь поводом для все новых горьких воспоминаний о былом…
Его призвание обнаружилось как раз в эпоху волнений. Он без всякого удовольствия вспоминал себя в 1936 году. Ничего, кроме презрения к тому юному болвану, каким он виделся себе теперь, Марсиаль Гор не испытывал.
Едва распрощавшись с детством, он почти совсем забросил учебу, чтобы окунуться с головой в политику, или, во всяком случае, в то, что он так называл. Это означало для него принимать участие во всех бунтарских манифестациях, пускать в ход кулаки, а то и дубинки в компании таких же, как и он, фанатичных парней, активных членов одной крайне правой лиги. Какой именно? Сейчас он бы даже затруднился сказать, настолько это прошлое было лишено всякой реальности. Он рано остался без матери, отец же, реакционный журналист, закрывал глаза на его выходки, не отказывал ему в деньгах и лишь снисходительно улыбался, глядя на его синяки и шишки или узнав, что придется идти в комиссариат, где сын провел ночь после очередной уличной схватки. Подобные инциденты окружали молодого Марсиаля в глазах его товарищей ореолом мужества, и он гордился этим.
Этот период его жизни продолжался недолго, и сегодня Марсиаль был рад этому. Все закончилось со смертью отца, оставившего его фактически одного в мире, без средств и, по сути, без образования. Он чуть было не связал тогда еще крепче свою судьбу с этими подрывными организациями, чуть было не стал своего рода платным профессиональным мятежником. Ему делались подобные предложения, и природная лень, атлетическое сложение и боевой характер едва не увлекли его на эту стезю. Лишь интерес, который проявил к нему старый Турнетт, заставил Марсиаля отказаться от такой перспективы.
Старый Турнетт! Сейчас, когда тому перевалило за восемьдесят, он, несомненно, соответствовал этому эпитету, но Марсиаль называл его так и раньше, не с насмешкой, а, напротив, с оттенком уважения. Турнетт всегда ему нравился. Он был другом отца, хотя и не разделял его убеждений. В самом деле, мысль о том, что у старого Турнетта могли быть политические убеждения, казалась Марсиалю Гору совершенно невероятной, даже нелепой. С таким же успехом можно было заподозрить в подобном безумии его самого, Марсиаля Гора. Турнетт был фотографом, и никем больше. Именно в этой роли ему случалось сопровождать отца Марсиаля в период подготовки репортажей. Во время совместной работы у них почти всегда возникали споры, а то и бурные ссоры. Гор-отец, всегда склонный интерпретировать событие в свете своих убеждений и в соответствии с линией своей газеты, пытался добиться от Турнетта, чтобы снимки, иллюстрирующие текст, были выполнены в том же тенденциозном духе, от чего его друг упорно отказывался. «Фотограф должен быть беспристрастным свидетелем», – возражал он на все требования отца. Такого рода афоризмы, произносимые назидательным тоном, были у него настоящей манией.
Несмотря на различие взглядов, оба ценили друг друга, и после смерти журналиста Турнетт оказался единственным, кто вспомнил о его сыне, что само по себе было событием невероятным, ибо забота о человеческих существах отнюдь не входила в число его привычек. Он давно уже обратил внимание на этого непутевого парня, который, по его мнению, мог плохо кончить. Когда Марсиаль был еще ребенком, фотограф, показывая ему свою коллекцию фотоаппаратов, включавшую почти все существовавшие тогда модели, и объясняя, как они действуют, заметил, что этот шалопай, ничем, казалось, всерьез не интересовавшийся, слушает его с необычайным вниманием. Он даже разрешил ему сделать несколько снимков, позволивших Турнетту прийти к выводу, что мальчик одарен своеобразным инстинктивным умением снимать. Позже, вступив в пору своего бурного отрочества, Марсиаль позабыл об этих уроках.
Турнетт навестил его через несколько дней после смерти отца. Марсиаль валялся в постели, курил сигарету за сигаретой и был погружен в размышления о сделанном ему предложении стать профессиональным смутьяном. Турнетт предложил ему другое:
– Нужно все-таки выбрать себе какую-нибудь профессию. Ты мало что умеешь, но у тебя есть способности и острый взгляд. Послушай меня: сейчас во всех газетах и журналах с головокружительной быстротой развивается фотографическая служба. И везде не хватает людей, мне это хорошо известно. В первую очередь им требуются подвижные и ловкие парни для того, чтобы делать репортажи. Думаю, там ты сможешь найти применение своим силам.
– У меня же нет в этом деле никаких навыков.
– Если ты проявишь добрую волю, я научу тебя основам ремесла. Эта профессия не из легких, но я считаю, что данные у тебя хорошие.
Молодой человек надолго задумался. Его не соблазняла перспектива каждый день ходить на работу. Турнетт не настаивал.
– Ты можешь попробовать и сам решишь, лежит у тебя к этому сердце или нет. Я принес тебе фотоаппарат. Он, правда, далеко не новый, но в хорошем состоянии. Поноси его с собой, когда ходишь гулять. Ты ведь, наверное, большую часть своего времени проводишь на улице. Улица иногда подбрасывает нам интересные сюжеты.
– Какие сюжеты?
– А вот это ты будешь решать сам. Суть дела здесь в том и состоит, чтобы определить, есть ли у тебя рефлексы и чутье. Это – первые качества фотографа-репортера. Нужно угадать, какой снимок может вызвать сенсацию, какой захотят поместить в газете на первой странице, и при этом важно не опоздать нажать на кнопку. Иногда это вопрос секунд или даже долей секунды… Важно также инстинктивно почувствовать, где самая удобная позиция для съемки, уловить ту живописную, необычную деталь, которая придаст фотодокументу особую ценность, а потом не дать ей ускользнуть… О нет, не думай, что это будет так уж легко, но все же попробуй.
Марсиаль без особого энтузиазма взял фотоаппарат, пробормотав несколько вежливых слов благодарности. Тем не менее на следующий день, отправляясь на одно обещавшее быть бурным собрание, он машинально сунул аппарат в карман старого габардинового пальто, которое он надевал в таких случаях.
Собрание оказалось еще более оживленным, чем ожидалось. После него на улице там и сям разгорались драки между членами лиги и группой их противников. Находясь, как всегда, в первом ряду «ударного отряда», Марсиаль Гор вскоре попал в самую гущу схватки. Отделавшись от одного из противников, он перевел дыхание и стал осматриваться вокруг, чтобы определить, где его действия окажутся наиболее эффективными. Похоже было, что его сторонники побеждали. Невдалеке пятеро или шестеро его товарищей, оттеснив двух врагов, осыпали их ударами. Один из противников опустился на землю и пытался защищаться, обхватив голову руками.
Марсиаль подошел ближе, чтобы вместе со всеми освистать побежденных, и машинально сунул руку в тот карман пальто, где обычно лежала его дубинка. Обнаружив там фотоаппарат Турнетта, он достал его, не слишком задумываясь над тем, что делает. Какое-то время с удивлением смотрел на него, потом отступил на несколько шагов и поднес аппарат к глазу, пытаясь навести его на сцену драки, и через несколько секунд ему это удалось. После чего он с нарастающим интересом стал следить за развитием событий.
Инстинкт подсказал ему на миг задержать свой палец, уже застывший на спуске. Один из его друзей, склонившись над телом, размахивал кастетом. Он щелкнул затвором в тот самый момент, когда кастет разбивал лицо жертвы. И испытал своеобразное чувство удовлетворения, чувство неожиданной удачи. Затем машинально взвел затвор аппарата и сделал другой снимок, запечатлевший лужицы крови, оставшиеся на тротуаре.
В царившем вокруг хаосе его действия остались незамеченными. Он некоторое время рассеянно и как бы с безразличием смотрел на удалявшийся от него водоворот мятежников. Потом усилившиеся крики заставили его поднять голову. Похоже, в ходе схватки произошел перелом. Теперь он был окружен врагами, избивавшими трех его товарищей, отступавших перед численно превосходившим их противником. Особенно неудачной была позиция одного из них. Марсиаль хорошо знал этого парня по фамилии Вервей, который на собраниях обычно выделялся своим фанатизмом и грубостью. Гор не испытывал к нему особой симпатии, но они нередко участвовали в одних и тех же потасовках, и простейшее чувство солидарности подсказывало ему прийти на помощь, как это было принято у членов лиги и как он сам имел обыкновение делать. Вервей заметил его в промежутке между двумя полученными им тумаками, и взгляд его звал на помощь.
Марсиаль Гор не откликнулся на этот немой призыв. Вместо этого он сделал три шага назад и навел аппарат на это зрелище. Потом, поколебавшись немного, вдруг прыгнул вперед, но вовсе не для того, чтобы помочь своему товарищу, а лишь для того, чтобы пересечь улицу и укрыться в тени подъезда. Просто он заметил, что занимаемая им позиция имела серьезный недостаток: солнце било ему в лицо.
Он сделал несколько снимков, даже не слыша ругательств, которыми осыпал его несчастный Вервей. Потом, по мере того как битва снова начала удаляться, он переместился ближе к центру событий, но не так, как сделал бы это раньше, не с вызывающим видом, а наоборот, стараясь быть как можно менее заметным, чтобы сохранять свободу передвижения и не быть втянутым в сражение. Теперь он смотрел на происходящее совершенно новым взглядом, равнодушным к бурлившим в этой драке страстям, взглядом, который не различает друзей и врагов и одухотворен единственным желанием: поймать самые выразительные сцены, – одним словом, беспристрастным взглядом, как выразился бы старый Турнетт.
Турнетт внимательно изучил первые снимки, которые принес ему Марсиаль. Рассчитывать на чрезмерные похвалы не приходилось. И действительно, фотограф начал с того, что сурово раскритиковал расстояние до объекта, угол съемки, отметил множество других мелких ошибок, но в заключение сказал:
– Могло быть гораздо хуже. Как я и думал, у тебя есть рефлексы и острый взгляд. Это уже кое-что.
Марсиаль Гор улыбнулся, вспомнив, какую гордость он испытал, услышав такие слова, вспомнил охватившую его радость, когда один из снимков опубликовала вечерняя газета.
– Так что теперь тебе остается только изучить основы ремесла, – добавил тогда Турнетт.
Именно так Марсиаль и поступил. Он взялся за дело с прилежанием и пылом, которых от него никто не ожидал, и в конце концов освоил профессию охотника за необычными кадрами, благодаря которой впоследствии побывал во всех частях света. Приобретенная им профессия с пьянящим запахом приключений доставила Гору самые большие в его жизни радости.
Он решил немного пройтись пешком по бульвару Сен-Мишель. Марсиаль редко позволял себе столь длительные прогулки, сопряженные из-за увечной ноги с болезненными ощущениями, но сегодня его манило царившее на улице волнение. Фотограф поддался искушению окунуться в толпу, как это случалось ему делать прежде, с аппаратом в руке, настороженно подкарауливая нестандартный снимок, которым его иногда одаривала возбужденная толпа. На протяжении почти четверти века такая охота была целью его жизни. Надо сказать, что ему так и не удалось найти уникальную жемчужину, поймать тот сенсационный кадр, который вызывает слезы зависти у всех коллег и заставляет дрожать от волнения главных редакторов журналов, готовых разориться, лишь бы первыми опубликовать необыкновенный снимок. Тем не менее два или три раза он был очень близок к цели, и надежда на то, что когда-нибудь он все же сделает такой снимок, долгие годы держала его в состоянии постоянного возбуждения.
Теперь эта лихорадка прошла. Дух приключений уступил место пресному запаху алькова. Он превратился в обыкновенного комнатного фотографа, который специализируется почти исключительно на снимках молодых полураздетых красоток. Какая досада!.. Никогда уже ему не поймать редкую птицу. И все же в его послужном списке были два или три снимка, которыми могли бы гордиться многие из его коллег.
Сегодня уличный спектакль определенно искушал его. На площади Сорбонны он заприметил долговязого расхристанного типа, который, взобравшись на крышу автомобиля, разглагольствовал перед окружавшей его толпой. Суматошные жесты оратора, гримасы, без конца менявшие выражение его лица, привлекли внимание Марсиаля. В пылу азарта он протиснулся к нему, но едва поднес камеру к глазу, как тут же из-за толчеи потерял равновесие. Лишь в последнюю секунду он с трудом успел подхватить свой фотоаппарат и, чтобы не упасть, вынужден был уцепиться за плечо соседа. Проклятая нога! Ему пришлось осмотреться и поискать более спокойное место. Когда же он смог наконец поднять глаза, на площади появилась колонна полицейских и большинство агитаторов исчезло. Слишком поздно. Он пожал плечами. Не пора ли смириться с тем, что такой вот жанр репортажных снимков уже не для него? Он обречен оставаться комнатным фотографом до конца своих дней. Марсиаль спрятал в футляр бесполезный теперь фотоаппарат и уже было собирался отправиться на поиски такси, как вдруг кто-то слегка коснулся его плеча.
– Сегодняшняя молодежь ни на что не годится, – произнес скрипучий голос. – В наше время две дюжины полицейских не обратили бы нас в бегство.
Это был Вервей. Марсиаль Гор не удивился встрече, поскольку знал, что его старый приятель живет в этом квартале, что он не утратил своих смутьянских замашек и что такого рода демонстрации были для него, как ночью свет лампы для мошкары.
Марсиаль холодно пожал ему руку. После затяжной ссоры, на многие годы потеряв друг друга из виду, они встретились вновь всего несколько лет назад. Тогда он нехотя согласился на примирение, не видя в нем никакого смысла.
– Почему ты это не снимаешь? Получилась бы прекрасная иллюстрация нравов нашей эпохи.
Речь шла о трех или четырех невезучих студентах, которых полицейские запихивали в свой фургон.
– Это не представляет никакого интереса, – раздраженно ответил Гор. – Бесполезно тратить пленку.
– И к тому же у тебя могли бы возникнуть неприятности с властями, – продолжал Вервей в том же саркастическом тоне. – Он, конечно же, был бы не в восторге от публикации фотографий, показывающих, как действуют его подручные. Он уже взялся за детей, дерьмо этакое!
– Кто – он? – равнодушно спросил Марсиаль.
– Ты что, смеешься надо мной?
Понадобилось это недоуменное восклицание, чтобы фотограф наконец осознал, что манифестация была направлена против главы государства. Вервей, активист из крайне правых, был ярым противником Пьера Маларша. Он, с его злобным, как хорошо помнил Марсиаль, характером, наверное, принадлежал к числу тех, кому сама мысль о женитьбе президента мешала спокойно спать. Следующее высказывание Вервея подтвердило эту догадку.
– Мерзавец! Выбрал себе в жены двадцатилетнюю потаскуху, уже известную своим бурным прошлым. Ты не находишь, что это подрывает престиж нашей страны? Или ты считаешь, что эти молодые парни не имеют повода для протеста?
Марсиаль Гор, которому не было никакого дела ни до президента, ни до его невесты, вместо ответа что-то невнятно пробормотал, вызвав у собеседника желание разразиться новым потоком обвинений.
– Но, может быть, ты согласишься со мной, – сказал Гор раздраженно, – что полицейские не могут поощрять крики «Маларша – на виселицу», когда речь идет о президенте Республики.
– Он не заслуживает другого обращения.
– Ну что ж, это твое дело. Я, как тебе известно…
Эти слова, произнесенные безразличным тоном, были характерны для Марсиаля Гора. Подобные дискуссии казались ему бессмысленными, а фанатизм Вервея он считал чистейшей глупостью. Стоявший перед ним злобный и ограниченный человек вызывал у фотографа откровенную антипатию, и он проклинал обстоятельства, из-за которых их пути время от времени пересекались. Когда они два или три месяца назад встретились вновь, он почувствовал, что охотно продолжил бы ссору, длившуюся со времен их отрочества. Ведь это именно Вервей без конца преследовал его своей ненавистью после того, как Марсиаль Гор покинул лигу, именно он был главным заводилой среди тех, кто обвинял бывшего активиста в трусости и предательстве. Очевидно, Вервей не смог простить Марсиалю его фотографии, где отчетливо видно, как его одолевает противник, а также того, что друг не пришел к нему на помощь. В течение нескольких месяцев Вервей пытался ему навредить. Потом, после яростных ссор, иногда кончавшихся дракой, широкие плечи Гора и его физическая сила успокоили Вервея и еще нескольких подобных ему бесноватых парней.
И тем не менее именно Вервей протянул ему руку и сделал первый шаг к примирению, что немало удивило Марсиаля, знавшего его характер. Он краем глаза посмотрел на своего бывшего товарища, не перестававшего вполголоса ругать полицейских. Вервей, с его глубоко посаженными бегающими глазками, с его бледным, угловатым лицом, постоянно искаженным гневной гримасой, представлялся Гору законченным типом ограниченного фанатика, существом, к которому он не испытывал ничего, кроме презрения и отвращения. Какого черта этот дурак вдруг захотел возобновить их отношения, которые, собственно, никогда и не были подлинной дружбой? С какой стати он оказывал ему знаки внимания, вспоминая молодость, которую Марсиаль ненавидел? Гор готов был держать пари, что Вервей действовал так вовсе не по искреннему побуждению. Относясь вообще довольно скептически к подобного рода чувствам, фотограф еще менее был склонен доверять им, когда дело касалось Вервея. Последний среди прочего выразил Гору сочувствие в связи с его инвалидностью, без коего тот легко бы обошелся, и даже предложил свои услуги на случай, если Марсиалю что-нибудь понадобится. Получив сухой отказ, он тем не менее стал расспрашивать Марсиаля, где тот живет, и напросился к нему в гости, заявив, что такие старые братья по оружию, как они, должны видеться чаще. Сложилась просто нелепейшая ситуация.
Благодаря случаю – бывшие товарищи оказались почти соседями, их разделял только Люксембургский сад – отношения между ними могли бы улучшиться. Фотограф жил в монпарнасской гостинице, а Вервей – в верхней части Латинского квартала. Действительно, недалеко друг от друга. Вервей нанес ему два или три визита, но на том все и кончилось – холодность Гора оттолкнула его.
Сегодня, тем не менее, он старался быть любезным, хотя его явно раздражало равнодушие Марсиаля к сценам, вызывавшим у него возмущение. Но в конце концов Вервей успокоился и, натужно улыбаясь, продолжил разговор в снисходительном тоне:
– И то правда, ты же изменился. Я всегда забываю об этом. Тебя теперь ничто не волнует.
– Я работаю. И не могу тратить свое время на что попало.
После нескольких грубых ответов в таком же духе Марсиаль Гор и сам, в свою очередь, остыл, испытывая неловкость за свою резкость.
– Ты должен меня извинить. Я инвалид, и иногда на меня наваливается страшная усталость. Я теперь мало на что гожусь… Но вот что меня удивляет, – добавил он с легкой иронией, показывая на новую группу демонстрантов, которая шла мимо, скандируя лозунги, – как это ты, с твоими-то нерастраченными силами и тем же самым, что и в былые годы, энтузиазмом, не идешь вместе с ними в первом ряду?
– Обвиняешь меня в том, что я сдрейфил? Это уж скорее к тебе относится. Поверь мне, ты ошибаешься.
Больше всего на свете Вервей боялся прослыть трусом и воспринял замечание Марсиаля как личное оскорбление. Он цепко сжал плечо фотографа, вынуждая того задержаться.
– Если я не там, не с ними, значит, у меня есть на это свои причины. Не всегда тот, кто громче всех кричит, приносит больше пользы.
– Я всегда был того же мнения. Не сердись. Я просто так сказал…
Но Вервей не позволил ему закончить разговор столь незначащим объяснением, ему хотелось во что бы то ни стало оправдаться.
– Ты мне не веришь? Клянусь тебе: если бы ты знал всю важность того дела, которым я сейчас занят, то воздержался бы от подобных высказываний.
Заметив, что говорит слишком громко и что прохожие стали оборачиваться, Вервей замолчал, насупился, и они двинулись дальше.
– Я не имею права сказать тебе больше. Слишком многое поставлено на карту, и тебе трудно понять…
Теперь настала очередь Марсиаля Гора раздраженно пожать плечами. В этих словах был весь Вервей, со своей напускной таинственностью, со своим вечным желанием произвести впечатление значительного лица, обладающего секретами государства.
– Бог ты мой, я тебе верю! – воскликнул фотограф. – И вовсе не собираюсь ни о чем тебя расспрашивать. Я еще раз тебе повторяю: все это меня больше не интересует.
Вскоре он покинул Вервея, позволив ему на прощание произнести несколько дежурных любезностей, словно и не было никакого спора. Вервей помог Гору сесть в такси и отпустил его лишь после того, как выразил обеспокоенность его судьбой, поинтересовался, как ему живется, не страдает ли он от одиночества и есть ли у него друзья. Гор долго не мог отделаться от ощущения, что за всей этой заботливостью нет ничего, кроме фальши.
Когда он обогнул Люксембургский сад, то обнаружил, что там все спокойно и нет ни малейших признаков уличных волнений. Казалось, старый Монпарнас презирал безумие толпы, и Марсиаль Гор чувствовал себя в согласии с духом своего квартала.
В гостинице он сразу прошел в бар, чтобы посмотреть, не сидит ли там Эрст, который должен был прийти к нему вечером. Эрста не было. Скорее всего, царившая в Париже атмосфера мятежа осложнила его работу. Марсиаль решил сначала подождать его в баре, но потом передумал и поднялся в свой номер, оставив для друга записку.
Расположенный на не слишком оживленной улице, неподалеку от церкви Нотр-Дам-де-Шан, отель был тихим и довольно комфортабельным. Фотограф достаточно долго прожил в нем и уже привык к нему. Здесь он всегда останавливался раньше, возвратившись из очередной экспедиции, и здесь же устроил свою постоянную резиденцию, когда отказался от поездок.
Добравшись до своей площадки, он остановился у двери соседнего номера. Это была комната Ольги. Вот уже больше часа он перебирал в уме пыльные воспоминания, и сейчас ему пришло в голову, что лучше поискать какие-нибудь другие развлечения. Некоторое время он неподвижно стоял у двери, раздумывая, постучать или пойти к себе; образ Ольги, возникший перед глазами, отгонял прочь призраки прошлого.
Любопытная девушка эта Ольга. Ольга… Пулен, кажется, – он не был уверен, что правильно запомнил ее фамилию, приятная особа, конечно, хотя ведет себя несколько странновато. Он вспомнил, как несколько дней тому назад она бросилась к нему в объятия, так обескуражив его своим поступком, что он до сих пор еще не мог прийти в себя.
В сотый раз спрашивал себя Марсиаль Гор, что такого могла она найти в нем, увальне и мизантропе, лишенном обходительности, немолодом и к тому же увечном. Некоторые девушки из его клиентуры, юные актрисочки, иногда делали ему недвусмысленные намеки, и ему случалось пользоваться этим, но мотив был очевиден, и он не строил на этот счет никаких иллюзий: они надеялись добиться серии фотографий, на которых будут выглядеть особенно привлекательными. В этой специфической отрасли, которую он часто проклинал, хотя и вкладывал в нее весь свой профессионализм, он завоевал репутацию, ставившую его вровень с лучшими студиями.
Но Ольге подобные мотивы были явно чужды. Она не просила его ни о какой услуге. Она не была ни актрисой, ни девушкой, снимающейся для обложек журналов. Ее профессия не имела ничего общего с фотографией: она работала управляющей в небольшом антикварном магазине. Помнится, она говорила что-то в этом роде. Вообще-то ему на такие детали было наплевать.
Она жила в отеле примерно с месяц. Познакомились они в баре, куда оба иногда заходили за корреспонденцией, а перед этим раза два или три столкнулись в лифте. Он отметил серьезный вид; временами она казалась даже жесткой, что контрастировало с ее девичьим силуэтом (ей было, скорее всего, не больше двадцати пяти лет); ее не слишком красивое лицо порой странным образом освещалось внутренним огнем, вспыхивавшим в ее необычайно глубоких глазах. Это сильно отличало Ольгу от всех тех кривляк, которых он созерцал каждый день. Кроме того, одно странное обстоятельство возбуждало любопытство Гора и придавало этой девушке в его глазах некую загадочность: он был уверен, что где-то уже видел это лицо, мало того, он был почти убежден, что видел его на фотографии. Он обладал профессиональной, безошибочной в таких делах памятью. Но вот где, при каких обстоятельствах ее черты запечатлелись в его сознании? Тогда она была, несомненно, гораздо моложе: память сохранила какое-то детское выражение этого лица. Несмотря на все усилия что-либо вспомнить, это ему никак не удавалось, и он чувствовал, что и все дальнейшие попытки окажутся тщетными.
Они выпили вместе по стаканчику. И тут она, улыбаясь, сообщила (и это тоже удивило его), что ей знакомы его имя и то, что он пользуется репутацией первоклассного фоторепортера. Она сказала, что хорошо запомнила одну фотографию, сделанную им во время войны в Индокитае, которую увидела в журнале, издававшемся большим тиражом.
Он, конечно, помнил этот снимок, одну из лучших своих работ. Девушка польстила его самолюбию, и он, расслабившись, пустился в откровения. Теперь, когда он жил в беспросветном одиночестве, ему трудно было оставаться равнодушным, видя такой интерес к своей персоне. Тем не менее, вспоминая потом этот разговор, он не мог освободиться от странного чувства. То, что кому-то запомнился необычный снимок (а тот снимок был именно таким), – это еще куда ни шло (и все же. Сколько же ей было лет во время войны в Индокитае? Она была еще совсем ребенком!), но чтобы в памяти всплыло имя фотографа – это уж казалось почти невероятным. Фотограф, увы, никогда не получает той известности, какая бывает у художника. Даже в случае с самыми сенсационными снимками имя их автора остается лишь в памяти нескольких специалистов, нескольких коллег, да и то ненадолго. А между тем она точно назвала и некоторые детали снимка, и примерную дату его публикации… Эта женщина – настоящий феномен! Ко всему прочему ее воспоминание никак нельзя было объяснить повышенным интересом к искусству фотографии вообще. Он быстро понял, что она совершенно в нем не разбирается и не знакома даже с теми двумя или тремя книгами по этому вопросу, которые пользовались заслуженным успехом у фоторепортеров.
«Разве что моя внешность пробудила в ней бурную страсть, и она решила собрать обо мне сведения, чтобы, польстив моему тщеславию, заразить меня своим восторженным пылом», – говорил себе Марсиаль, снова и снова размышляя над странным поведением девушки. Несмотря на неправдоподобность такого объяснения, оно казалось наиболее естественным из всех тех, какие вообще могли прийти ему на ум. Во всяком случае, оно в достаточной степени льстило его самолюбию.
Как-то раз в разговоре с ней он случайно упомянул про коллекцию своих лучших, по его собственному убеждению, снимков, многие из которых по различным причинам никогда не были опубликованы. Она попросила его показать ей эту коллекцию. Марсиаль хранил ее в ящике стола, никогда никому не показывал, да и сам смотрел крайне редко. Она проявила настойчивость, преисполненную такого дружелюбия, что он не смог ей отказать. Он пригласил ее к себе в номер, по воле случая оказавшийся рядом с ее номером, и, достав альбом, стал рассказывать о разных случаях из своей жизни, проявляя почти прежний энтузиазм, проснувшийся в нем благодаря этой новой симпатичной знакомой.
Он говорил долго, почти не глядя на нее, и каждый снимок требовал комментариев, а то и целого нового рассказа. Когда он добрался до последнего кадра (где был запечатлен как раз тот алжирец, который оказался виновником его инвалидности), взгляд Ольги встретился с его взглядом, и ему почудилось, что он прочел в нем такое же волнение, какое испытывал в эту минуту сам. Так, во всяком случае, ему показалось в тот момент, может быть, просто потому, что он отвык от подобных ситуаций. Когда он задумался – у него была привычка вновь мысленно переживать и анализировать события, которые внесли смуту в его сознание, пытаться понять их внутренние пружины, – это волнение показалось ему труднообъяснимым. Он начинал подозревать девушку в том, что она просто играла комедию и с какой-то почти дьявольской ловкостью имитировала чувства, которых вовсе не испытывала. А минутой позже он уже сердился на себя за подобное предположение.
Каковы бы ни были ее чувства либо ее мотивы, она легко и непринужденно упала в его объятия и стала его любовницей. Все произошло без особых осложнений. Он больше всего на свете любил простоту, и она, видимо, тоже ее ценила… «И все-таки странно», – повторял он, думая об этом приключении. Впрочем, возможно, это его собственный сложный характер заставлял его усматривать некую странность в совершенно нормальном поведении. Такого рода недоверчивость грозила превратиться у него в манию. Вот только что он был склонен считать лицемерной, почти подозрительной любезность Вервея. А теперь настороженно исследует порывы влюбленной женщины. Воистину нужно быть Марсиалем Гором, чтобы постоянно держать себя в таком напряжении.
Он привычно пожал плечами и, поколебавшись еще немного, тихо прошел к себе в номер, решив не стучаться в дверь своей подруги. В конце концов, у него еще будет время увидеться с ней – сегодня вечером или, может быть, завтра, если Эрст не засидится допоздна. Нужно было отдать ей должное: она не осложняла его полубогемную жизнь старого холостяка, упорно отстаивающего свою независимость, и он был ей за это признателен. Он любил иногда побыть в одиночестве и не смог бы вынести женщину, которая каждую минуту вмешивалась бы в его жизнь. Ничего подобного с Ольгой Пулен – если он правильно запомнил ее фамилию. Она не хотела ни в чем ему мешать, не хотела доставлять ему никаких хлопот и приложила немало усилий, чтобы дать ему понять это, чем еще больше удивила его.
Ее, казалось, вполне устраивала возможность время от времени проводить с ним несколько часов, никогда не навязывая ему свое присутствие. Она никогда не просила «вывести» ее куда-нибудь, никогда не выражала желания быть представленной его друзьям, кстати, друзьям весьма немногочисленным, трем или четырем таким же богемным личностям, как он сам или как Эрст, которые в свои сорок или пятьдесят лет продолжали жить, точно постаревшие студенты, хранящие верность своим любимым развлечениям в виде бриджа, бильярда и шахмат, которым они предавались в прокуренных кафе на левом берегу Сены.
– В общем, идеальная для меня женщина, – пробормотал фотограф, кладя свою аппаратуру на кровать.
Это была констатация очевидного, но обилие положительных качеств, которые нельзя было не признать в Ольге, побуждало его вновь и вновь находить странным стечение обстоятельств, благодаря которым пересеклись их пути.
Телефонный звонок застал его в момент, когда он, приняв душ и продолжая думать об Ольге, расхаживал в халате по комнате. Это был Эрст, звонивший из бара.
– Это ты? Я переодеваюсь. У меня был трудный день. Буду готов через десять минут. Ты подождешь меня в баре или поднимешься сюда?
Эрст сказал Марсиалю, чтобы тот не торопился. Он зашел только пожать ему руку, поскольку вечер у него оказался занятым, и поужинать вместе, как они собирались, им не удастся.
– Тогда поднимайся и скажи бармену, чтобы он принес нам выпить в номер. Пять минут у тебя, наверное, все-таки найдется.
Когда он открыл дверь Эрсту, в соседней комнате послышался легкий шум. Ольга, должно быть, находилась у себя и наверняка слышала, что Марсиаль принимает друга. Но он знал, что она по обыкновению никак не даст о себе знать. Он улыбнулся – Марсиаль ценил подобный такт. Он и сам при аналогичных обстоятельствах поступил бы так же. В конце концов, такое взаимопонимание могло заменить собой любовь, на которую сейчас он был неспособен; к тому же он подозревал, что она тоже, несмотря на все проявления нежности, держит его в стороне от своих повседневных забот.
– Как поживает наш дорогой Маларш? Еще не убит?
Это была традиционная шутка, которой Марсиаль приветствовал своего друга. Бывший аджюдан-парашютист, перепробовав несколько беспокойных профессий, в том числе боксера и дзюдоиста, Эрст имел сейчас сравнительно редкую работу. Друзьям он представлялся как «горилла» номер один в Республике. Он и в самом деле был начальником группы охранников, сопровождавших президента во время его передвижений и официальных церемоний. Временами это занятие было совсем не из легких.
– Президент чувствует себя прекрасно.
– Я так и предполагал, что сегодня вечером ты будешь занят. Из-за этих волнений, сейчас, наверное, нелегко приходится.
– А ты знаешь, вовсе не эти шумные демонстрации причиняют мне хлопоты. Напротив, в это время он ведет себя спокойно. Никуда не ездит. В такие моменты я не отвечаю за его безопасность. Вот когда все выглядит внешне спокойно и он начинает высовывать нос наружу, тут я начинаю дрожать. На следующей неделе ты меня увидишь нечасто. Но уже сегодня вечером мне необходимо присутствовать на совещании важных персон, которые должны подготовить общий план и распределить между нами обязанности во время церемонии.
– Церемония? На следующей неделе?
– Ты что, даже не знаешь, что президент в следующую субботу женится?
– Я просто забыл.
Эрст поднял глаза к небу и произнес несколько саркастических замечаний в адрес людей искусства, живущих в башне из слоновой кости и не уделяющих ни малейшего внимания тем событиям, которые волнуют остальное человечество. Потом бросил свое габардиновое пальто на кровать и рухнул всем своим телом слегка располневшего атлета в единственное в комнате кресло.
– Знаешь, мне эта женитьба президента…
– Знаю. Тебе на нее плевать.
Безо всякого перехода, как иногда с ним случалось, Эрст отдался потоку забот, омрачавших закат его карьеры.
– Если бы президент ограничился простой церемонией, это вызвало бы меньше раздражения у его противников. Они бы меньше кричали о скандале, а самое главное, нам было бы легче его охранять. Нет, ни в какую! Так поступил бы всякий, но только не он, ты ведь его знаешь. Именно тогда, когда воздух наэлектризован, ему хочется покрасоваться на публике, бросить вызов своим противникам. Он потребовал организовать церемонию с большой помпой. Причем в церкви, что заставит ханжей кричать о святотатстве. А потом начнется шествие, и он, конечно, пойдет в первом ряду. И если мы слишком плотно обступим его, когда президент будет окружен толпой, он, как обычно, заставит нас отойти подальше.
– Но ты действительно считаешь, что его жизни угрожает опасность?
– Если бы я знал что-то определенное, было бы легче. Но я знаю лишь то, что известно всем, а именно то, что тысячи французов его ненавидят и дорого бы заплатили за его шкуру. Бывает, что в такой атмосфере президенты доживают до преклонного возраста и умирают в своей постели. Но бывает, что их убирают в самом начале карьеры. Вот так-то. Спецслужбы сообщили нам о малоутешительных случаях и рекомендуют удвоить бдительность. Но дело в том, что он сам мешает нам выполнять строгие предписания. Он стремится к прямому контакту с толпой, считая, что это его главный козырь. Может, он и прав, но иногда это похоже на безумие. Так…
– Так что? – спросил Марсиаль Гор, рассеянно слушавший своего друга.
– Само собой разумеется, я прошу тебя держать это в тайне. У выхода из церкви его, конечно, будут фотографировать, сделают множество снимков. Там соберутся фотографы со всего мира. Ты же понимаешь, что твои коллеги не упустят такого случая! Его это приводит в восторг; он любит позировать. А его взбалмошная невеста хочет этого еще больше, чем он сам. Как будто его счастью и его славе будет чего-то недоставать, если свадьба пройдет без возгласов народного одобрения и без фотографий. Можешь быть уверен, что позирование продлится долго, вероятно, несколько минут. Так вот, он требует, чтобы мы все это время держались от него в стороне. Да, возможно, он не находит нас фотогеничными. Нас не должны видеть на этих снимках. Мелкое тщеславие, как всегда. Ты представляешь себе? Площадь перед церковью кишит народом, а он хорохорится на паперти, возвышаясь над толпой… Мишень, в которую попадет даже десятилетний ребенок!
Упоминание о фотографии привлекло внимание Марсиаля.
– Я все же полагаю, – заметил он с иронией, – что все балконы, выходящие на площадь, будут взяты под наблюдение, а в толпе будут полицейские в штатском?
– Конечно, но всего не предусмотришь, – ответил Эрст с каким-то унынием в голосе. – Само собой разумеется, здания, расположенные напротив церкви, будут под наблюдением, но невозможно обследовать все дома квартала. И потом, ты же знаешь, как это все происходит! Помимо моей группы, безопасность обеспечивают еще, по крайней мере, три службы, не говоря уже о некоторых высокопоставленных особах, которые ничего не смыслят в этом деле, но всеми правдами и неправдами норовят вставить свое слово и дать советы. В результате получается, что одни рассчитывают на других, точно не зная, какие меры те приняли. Это называется разделением ответственности, а на самом деле получается страшная неразбериха. Я перестал спать. Ночи напролет я пытаюсь поставить себя на место убийцы, чтобы угадать, откуда может исходить опасность.
Он сделал паузу, когда бармен принес бутылку и стаканы, а потом с грустью в голосе продолжил рассказ о своих проблемах. Молодчина Эрст! Марсиаль Гор питал к нему искренние дружеские чувства и понимал его заботы, хотя и не принимал их близко к сердцу. Телохранитель заканчивал свою карьеру. Ему было уже за сорок пять, и он сохранял свой пост лишь благодаря поддержке самого Пьера Маларша, который знал его с давних пор и высоко ценил; но было очевидно, что долго удержаться на этом посту он не сможет. И удавшееся покушение на президента накануне отставки явилось бы для него пределом бесчестья.
Эрст маленькими быстрыми глотками осушил свой стакан, мрачно наблюдая за тем, как неуклюже одевается его друг. Он отказался от предложенного ему второго стаканчика и встал. Он хотел сохранить свой мозг ясным для встречи с начальством и ушел, договорившись с Марсиалем поужинать вместе на следующий день.
– Я постараюсь запомнить для тебя перлы, которые мне удастся услышать на совещании. Такому дилетанту, как ты, наверняка будет над чем посмеяться.
Фотограф проводил его до лифта, потом медленно вернулся обратно, ненадолго задержавшись перед дверью Ольги. Теперь он был свободен, и у него шевельнулось желание пригласить ее. Но он все же удержался: это был один из тех дней, когда Марсиаль нуждался в одиночестве.
Он бесшумно прошел в свой номер, сел в кресло, и взгляд его упал на альбом, который лежал на столе с тех пор, как он несколько дней назад показывал его Ольге. Там был представлен в виде фотоснимков самый захватывающий период его карьеры – связанный с войнами. Он машинально взял альбом в руки, вздохнул и перевернул страницу. Это началось в 1939 году и закончилось войной в Алжире.
Объявление войны в 1939 году вызвало у Марсиаля Гора порыв лихорадочного энтузиазма, не имевшего ничего общего с патриотизмом. Это было просто проявление особого эстетического чувства: события обещали позволить ему сделать снимки, достойные того искусства охоты за образами, которым он занимался в течение трех лет и в котором уже считал себя мастером.
Первый год войны не принес Марсиалю ничего, кроме разочарований. Ему удалось устроиться армейским фотографом, но он не находил ничего интересного для съемки. Сюжеты, которые здесь заказывали, претили ему: генералы в полевой форме посещают передовые позиции и угощают сигаретами солдат, организация досуга воинов, театр в армии… Тошнотворная банальность таких фотографий приводила его в отчаяние, и он стал относиться к этой «странной войне» с возмущением, похожим на то, которое испытывали самые ретивые сторонники наступления.
Наконец разразилась катастрофа, и стремительное наступление немцев в 1940 году вернуло ему тягу к работе! Поражение французов вызвало у него лихорадочное возбуждение, образовало в его душе хмельную смесь надежды и нервозного беспокойства, которая у художников предшествует созданию великих произведений. Не задавая себе вопросов, он следовал излюбленным заповедям старого Турнетта: фотограф должен быть беспристрастным; фотограф – это праведник, а быть праведником – значит, не иметь предвзятого мнения. Разгром немцев вызвал бы у него приблизительно такую же реакцию, но менее бурную из-за того, что в стане врага ему было бы гораздо труднее запечатлеть на пленку происходящие события.
А вот разгром французской армии открыл для него совершенно неожиданные возможности, которые он, конечно, не упустил… К примеру, вот эта серия снимков. Она стала одной из его первых удач. Сегодня он рассматривал фотографии чуть ли не со слезами на глазах, вновь испытывая прежнюю радость и гордость. Снимки были сделаны в самые тяжелые дни. Часть, к которой он был приписан, сначала подверглась атаке эскадрильи штурмовиков, и из ямы, где он укрывался, ему удалось сделать несколько поразительных снимков разрушений, в том числе взрыв склада боеприпасов, ставший причиной гибели сотен людей.