Предисловие к роману первому серии «Подлинная история России от великого царствования Павла Ι до наших дней, или История России Тушина Порфирия Петровича в моем изложении» и эпилог к девятнадцатому веку
История девятнадцатого века – как, впрочем, и история любого другого века – есть, в сущности, величайшая мистификация, т. е. сознательное введение в обман и заблуждение1.
Зачем мистифицировать прошлое, думаю, понятно.
Кому-то это выгодно.
Но не пытайтесь узнать – кому? Вас ждет величайшее разочарование.
Выгодно всем – и даже вам, не жившим в этом удивительно лукавом веке!
В августе месяце 1802 года два императора, русский и французский, встретились на Мальте.
Прутиком на мальтийском песке нарисовали они карту Мира.
Потом эту карту они приложили к Договору, который и подписали там же – на Мальте.
На два десятилетия вперед определил судьбу Европы этот Договор!
Но кто помнит название этого Договора, а у него их было аж целых три?
Мальтийский Договор, Договор на Песке, Договор о внутренних морях.
По этому Договору Черное море должно было стать внутренним морем России, а Средиземное – Франции.
Таковыми они и стали в 1806 году.
Никто не помнит!
Вычеркнут, вымаран, будто история пишется сначала на черновиках, а потом переписывается набело.
Впрочем, так оно и есть.
Но упаси нас Боже от времени, когда этот черновик извлекается из небытия и становится беловиком Истории.
Передел истории страшней передела Мира. Пример тому Симеон Сенатский, старец Соловецкого монастыря, в миру Александр Романов, постригшийся в монахи сразу же после неудавшегося покушения на жизнь его отца – императора Павла I.
Ходили слухи, что он, Александр, в этот заговор был замешан. Но это были всего лишь слухи. Расследование ведь не проводилось.
Никто из заговорщиков не пострадал, если не считать, конечно, Беннегсена, убитого, так сказать, в пылу самого заговора.
Император поступил по-рыцарски.
«Судией вам будет Бог!» – сказал он графу Палену, главному заговорщику.
Граф эмигрировал в Англию.
Повешен на рее русского фрегата «Русская Византия» в 1806 году.
За это самовольство командир фрегата был разжалован Павлом I в матросы.
«Вперед Бога и меня посмел, – сказал при этом император. – За то и наказан, чтоб другим неповадно было!»
Разжалованный в матросы капитан второго ранга Корсаков так и не был прощен, даже посмертно. Погиб в Трафальгарском сражении в том же году; а милости, как тогда говорили, на участников сего победоносного для России и Франции сражения сыпались из рук двух императоров – Павла I и Наполеона – изобильно.
После известных всем событий, произошедших 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге, сей старец обнародовал свою так называемую Историю Александрова царствования.
Что из этого вышло, всем хорошо известно.
Подлинная история России разошлась на анекдоты, как вчерашняя газета – на самокрутки.
С документальной точностью уже доказано, что эти события произошли на тринадцать лет раньше, т. е. в 1812 году, но я оставил прежний год, так как у широкой публики двенадцатый год ассоциируется с другими событиями. Не буду говорить, произошли эти другие события на самом деле или были смистифицированы. Отошлю к моему роману второму «Симеон Сенатский и его История Александрова царствования».
Те же герои, но в еще более невообразимых обстоятельствах.
Не сомневаюсь, кто-то из моих читателей с негодованием сейчас захлопнул мою книгу! Так я им, так сказать, вдогонку хочу сказать: «Может быть, вы и правы – и Историю нашего Отечества вы знаете превосходно, но уверяю вас, История России Порфирия Петровича Тушина в моем изложении ничем не хуже и уж точно правдивее многих других Историй России. Впрочем, не мне об этом судить, а вам».
И последнее. Жанр своего романа первого я так и не определил. Это и исторический роман, и детективный – одновременно; но отнюдь не историческая сказка – и, конечно же, не мистификация.
Да, вот еще что. Хотя нет. Об этом я скажу позже в послесловии к своему роману.
Не советую его вам сейчас смотреть. Прежде роман прочитайте. А впрочем, как хотите. И все же… не советую!
Александр Николаевич Бенуа. «Парад при Павле I». 1907
Лишь мгновение колебались на весах Судьбы чаши Жизни и Смерти. В спальню ворвался конногвардейский полковник Саблуков.
Беннегсена он ударил пудовым кулаком в грудь, и тот, выронив шпагу на пол, упал замертво. Братьев Зубовых схватил за уши (Платона – за левое ухо, а Николая – за правое) и принудил встать их передо мной на колени; потом он их отшвырнул в угол.
Остальные заговорщики пришли в себя и ощетинились шпагами. Полковник Саблуков снял со стены алебарду и, как оглоблей, прошелся по ним.
Мне показалось, что он обращается с ними как с разбойниками. Такими они, в сущности, и были, раз подняли руку на своего Государя.
В спальню вбежали его молодцы-конногвардейцы. «Сир, – сказал мне тогда полковник, – Вам необходимо показаться войскам». Я в горячке было пошел за ним, но остановился. «В ночной рубашке, – улыбнулся я ему, – и босым?»
Кто-то из его молодцов одолжил мне свой мундир. В этом мундире я и предстал перед своими верными войсками.
Они стояли побатальонно и троекратным ура встретили наше появление на крыльце.
«Вы спасли от смерти не только меня, своего Государя! – сказал я полковнику со слезами на глазах. – Вы спасли Россию!»
Три дня ликовал Петербург по случаю моего счастливого избавления от смерти.
Дневник Павла I, перевод с французского А. С. Пушкина.
Подлинность этого Дневника до сих пор оспаривается, точнее – оспаривается авторство императора Павла I на том основании, что оригинал до сих пор не найден, а есть только пушкинский его перевод. Мол, сам Пушкин его и сочинил, правда на основании событий той мартовской ночи – и выдал за Дневник Павла I. Но по большому счету это не имеет никакого значения, так как подлинность тех событий неоспорима.
Порфирий Петрович Тушин в отставку вышел по болезни в чине артиллерийского капитана.
Болезнь приключилась после контузии.
Турецкое ядро ударило ему под ноги и перелетело через его голову; он опрокинулся на спину и сильно ударился затылком о землю.
Очнулся он только на следующий день в лазарете.
Болезнь его была престранная. Порфирий Петрович вдруг ни с того ни с сего впадал в немое оцепенение – и стоял этакой античной статуей минут пять, а то и больше.
Разумеется, он не видел и не слышал, что происходило вокруг него в тот момент. Другие картины клубились в его больной голове. Поначалу он чуть не сошел из-за них с ума, но потом к ним привык и даже стал извлекать для себя пользу.
О своих клубящихся картинах он никому не говорил даже будучи пьяным. А запил он сразу же, как вышел в отставку.
Из запоя выбрался через год. Мирная деревенская жизнь потихоньку ввела его, как говорится, в разум. Он занялся хозяйством в своем небольшом подмосковном поместье и достиг на этом поприще удивительных результатов.
На этой почве Порфирий Петрович и сошелся коротко в 1801 году со своим соседом – графом Федором Васильевичем Ростопчиным, а граф был в больших чинах, хотя и в отставке, но не по болезни, а по высочайшему гневу императора Павла Ι!
У них у обоих все было в прошлом, и они проводили долгие часы в жарких спорах о пользе для полей немецкой купоросной кислоты и русского навоза (последнему Порфирий Петрович отдавал предпочтение), о достоинствах американской пшеницы или английского овса и о прочих сельских премудростях. И в редких случаях Порфирий Петрович не брал верх в этих спорах, а ведь граф Ростопчин знатоком тоже был изрядным.
И вот как-то раз июльским вечером они сидели в кабинете Федора Васильевича, сумерничали.
Шафрановая полоса заката лежала на стеклах книжных шкафов, играла радугой в хрустале графина с водкой. И только Порфирий Петрович поднес ко рту рюмку, как впал в свое немое оцепенение.
Граф обомлел!
Конечно, он слышал о болезни капитана в отставке, но впервые наблюдал ее воочию.
Приступ через минуту прошел. Порфирий Петрович как ни в чем не бывало привычно опрокинул рюмку в рот, закусил малосольным огурцом. Лицо его засияло, что закатное шафрановое солнце.
– Простите, любезный Федор Васильевич, – сказал он. – Последствия контузии.
– Что вы, Порфирий Петрович! – возразил граф. – Какие могут быть извинения?
– Да, разумеется, но… – Порфирий Петрович замолчал, встал из кресла, прошелся по кабинету, подошел к графу и протянул руку: – Позвольте откланяться. Прощайте.
– Помилуйте! – изумился Федор Васильевич, пожимая руку Порфирия Петровича. – Что случилось?
– Случилось, что до́лжно было случиться! – заговорил с одушевлением Порфирий Петрович. – Завтра Вы уедете в Москву, и надеюсь, граф, иногда будете вспоминать наши беседы и меня… грешника.
– В Москву? Зачем в Москву? В никакую Москву я не собираюсь! – изумление графа росло.
– Не думайте. Я не сошел с ума. Сейчас к Вам прибудет курьер с императорским Указом. Вы назначены на пост московского генерал-губернатора.
Лицо графа приняло озабоченный вид. Более того, он был в неком замешательстве. Несомненно, отставной капитан на его глазах сошел с ума, и он уже хотел крикнуть своего слугу Прохора, чтобы тот послал за доктором, как сам Прохор вошел в кабинет. И что удивительно, слуга был в не меньшем изумленном замешательстве, чем его хозяин.
– К Вам… император, – только и успел вымолвить он.
В кабинет вслед за Прохором вошел, нет, конечно, не император, а фельдъегерь – дюжий молодец в запыленном мундире.
– Ваше превосходительство, – обратился он к графу, – Вам Указ от государя императора, – и торжественно вручил пакет Федору Васильевичу.
Указ государя императора был лаконичен, как реплика в анекдоте.
В московские генерал-губернаторы. Немедля!
Павел
Свои белые кулачки сжал до хруста Федор Васильевич Ростопчин, когда прочитал сей Указ, и тотчас преобразился.
– Все свободны, – сухо сказал он, и всем вдруг почудилось, что на нем не турецкий халат, а генеральский мундир. – А вы, Порфирий Петрович, останьтесь, – добавил он не так строго.
– Как? Откуда вы узнали? Непостижимо! – с жаром заговорил граф, когда слуга и фельдъегерь вышли из кабинета. – Расскажите. Мистика!
– Никакой мистики, – спокойно ответил Порфирий Петрович.
– Никакой? Не поверю!
– Разумеется, никакой мистики. Мы, артиллеристы, как вам известно, народ ученый. Вычислить, куда ядро полетит, нам ничего не стоит. Артиллерийская математика помогает.
– При чем здесь ядро?
– А при том, ваше превосходительство, что когда я фельдъегерскую тройку в окне увидел, то и рассчитал ядро вашей судьбы. Фельдъегерь… значит… от государя императора… и непременно… с Указом. С каким? Тут я рискнул предположить, что с назначением вас на пост московского генерал-губернатора. Нынешний уж больно стар, и поговаривают, что в мартовский заговор был замешан. И, как видите, не ошибся! Артиллерия редко ошибается.
– Путаешь ты меня, Порфирий Петрович, – недовольно проговорил Ростопчин. – Ну да ладно! Не хочешь говорить правду… Бог тебе судья. – И Федор Васильевич пристально посмотрел в глаза отставного артиллериста. – А не пойдешь ли ты ко мне служить, Порфирий Петрович? – вдруг спросил он его неожиданно.
– Увольте, граф. Какой из меня чиновник?
– Обыкновенный, правда ядра судьбы математикой рассчитывает! Такие мне и нужны.
– Осени надо дождаться, – заколебался Порфирий Петрович, – урожай собрать, а там и подумать.
– Что ж… думай! Я не тороплю.
На этом они и расстались.
В конце октября Порфирий Петрович получил письмо от графа Ростопчина. Граф не забыл их летний разговор. Не забыл и Порфирий Петрович. Он решительно отказал московскому генерал-губернатору! О чем и написал в ответном письме.
Больше писем от графа не было, но через три года, в декабре 1804 года, к Порфирию Петровичу прибыл от Ростопчина драгунский ротмистр Марков.
Ротмистр был пьян и чем-то напуган. С двумя заряженными пистолетами в руках и двумя за поясом он вывалился из саней – и давай палить во все стороны. Пришлось пьяного драгуна связать.
На следующий день, отпоив ротмистра огуречным рассолом, Порфирий Петрович стал его расспрашивать. Но ничего вразумительного драгун ответить не мог и только твердил: «Двадцать пять фельдъегерей коту под хвост, а со мной, врешь, так не подшутишь!»
Порфирий Петрович налил тогда ему водки. Но и водка не помогла.
«Белая горячка, не иначе», – подумал Порфирий Петрович.
Драгун действительно был не в себе, но причина его помешательства была не в беспробудном пьянстве. Если бы он не пил, то он непременно бы сошел с ума окончательно, а так он что-то еще соображал и даже отдал пакет, который он привез Порфирию Петровичу от генерал-губернатора графа Ростопчина Федора Васильевича.
Губернатор писал:
«Обстоятельства чрезвычайные вынуждают меня, любезный Порфирий Петрович, обратиться к Вам за помощью. Жду Вас как можно скорей у себя в Москве…»
Прочитав это, Порфирий Петрович велел немедленно закладывать тройку.
Была уже ночь на дворе, когда они выехали.
Губернаторская власть сродни императорской, считал Федор Васильевич Ростопчин.
Разумеется, близость Петербурга имела свои неудобства, поэтому граф управлял Московской губернией с некоторой оглядкой на сей столичный населенный пункт. И все же император Павел I был почти за тысячу верст и хотя докучал своими циркулярами и Указами, но и только.
Указы и циркуляры граф читал и исполнял сообразно своему пониманию. Что ж, если его понимание никогда не совпадало с пониманием государя императора. Это сходило ему с рук. К тому же Москва и губерния при нем благоденствовали, да и отставки граф не боялся.
Но всему – и хорошему, и плохому – приходит, как говорится, свой срок.
В конце 1804 года срок этот, видимо, пришел, вернее – грянул внезапно и оглушительно, как дробь полковых барабанов в рассветной тишине перед экзекуцией.
Мурашки пробежали по спине графа, когда он услышал вдруг эту «барабанную дробь».
Разумеется, никакой такой барабанной дроби не было. Она всего лишь литературная фигура. Правда, барабанный грохот в ушах графа стал стоять постоянно с того момента, как он понял, что пришел конец…
Конец чему?
Конец всему, решил граф.
Почему он так решил?
А решил он так потому, что в одно пасмурное декабрьское утро понял, что российский государственный механизм сломался. Тот циркулярный поток бумаг из Петербурга, который так раздражал его, вдруг иссяк, прекратился. Ни одной бумаги, ни одного фельдъегеря из Петербурга за две недели не приехало.
Федор Васильевич написал императору одно письмо, второе… третье. Ответа не было!
Вот тогда и ударила барабанная дробь ему в уши.
В смятении чувств и мыслей отправил он драгунского ротмистра к Порфирию Петровичу. Но и тут произошло невообразимое. Порфирий Петрович не приехал, и ротмистр как в воду канул. Пришлось еще послать курьера к строптивому артиллерийскому капитану в отставке. Курьер вернулся через два дня и сообщил, что Порфирий Петрович – нет, не пренебрег просьбой графа, а тотчас с драгунским ротмистром отправился к Федору Васильевичу в Москву!
«Час от часу не легче, – подумал граф. – Где их черти носят? Уж не запил ли опять?»
Последняя мысль успокоила Федора Васильевича.
Думать, что Порфирий Петрович запил с драгунским ротмистром Марковым, было, конечно же, со стороны московского генерал-губернатора малодушие, но что еще он мог вообразить в этих невообразимых до безумия обстоятельствах, которые обрушились на него в конце 1804 года?
И все же он не пал духом. Его деятельная натура требовала разрешения безумных обстоятельств. Обер-полицмейстеру Тестову было приказано незамедлительно и непременно сыскать пропавших.
– Где же, ваше превосходительство, я буду искать этих забулдыг? – резонно спросил обер-полицмейстер Тестов, непомерной толщины мужчина, любитель таких же, как и он, сдобных купеческих барышень.
– А где хотите, Елизар Алексеевич, там и ищите! – насупил брови московский генерал-губернатор. – В трактирах, в борделях… и где еще можно сыскать загулявших пьяниц?!
– Помилуйте, ваше превосходительство, ротмистр Марков – драгун в полном смысле этого слова, но так забыться в своем пьянстве, чтобы пренебречь своим долгом! Не поверю, – убежденно сказал обер-полицмейстер, вытер пот со лба платком и высморкался. – Не хочу думать о худшем, – продолжил он благодушно, – но лежат они, голубчики, в каком-нибудь сугробе под березкой или сосной. По весне только и найдем!
– По весне?! – взревел Ростопчин. – Я вам дам – «по весне»! Живых или мертвых… через два дня – не больше!
– Два дня мало, ваше превосходительство, но попробую. Всю полицию подниму на ноги. Сыщем, непременно сыщем. Но два дня, ох, мало, – обреченно вздохнул Елизар Алексеевич.
Зима выдалась снежная, сугробы намело высоченные, а березок и сосенок в Московской губернии век не пересчитать!
Так оно и вышло. Ни через два дня, ни через неделю не нашли они драгунского ротмистра Маркова и Порфирия Петровича Тушина, капитана артиллерии в отставке. И пятого января 1805 года обер-полицмейстер Тестов вошел в кабинет генерал-губернатора с полным намерением подать в отставку.
От этого намерения Елизар Алексеевич находился в неком воздушном состоянии, т. е. не чуял под собой ног, чуть ли не парил в воздухе всем своим многопудовым телом.
– А морозец крепчает, ваше превосходительство, – сказал он вдруг неожиданно для самого себя – и для губернатора, разумеется, – что барышня грудями на выданье!
– Грудями… морозец? – удивился генерал-губернатор граф Ростопчин Федор Васильевич. – Вне себя, что ли, ты, Елизар Алексеевич?
– Будешь вне себя, ваше превосходительство, как по грудь в сугробах неделю полазишь. В отставку подаю! Примите, ваше превосходительство. Стар стал, тяжело мне грудями-то, значит, по этим сугробам…
– Не приму! И не зверь я, чтобы заставлять тебя грудями по сугробам этим елозить. Да… поди… и не сам ты по сугробам-то?
– Конечно, не сам, ваше превосходительство. Аллегорически. Но в отставку подаю без всяких аллегорий! – Воздушное состояние Елизара Алексеевича прошло, ноги загудели, и он тяжело опустился в кресло. – Неустойчивость, нестроение нашей жизни чувствую, а понять не могу, ваше превосходительство, из-за чего все это? Вчера мне полицмейстер Симонов докладывает: кучер князя Архарова до полусмерти избил купца второй гильдии Протасова. Нос ему в усы вмял и скулу набок своротил. «За что, – спросил его околоточный Трегубов, – ты такое зверство с купцом учинил?» Кучер ответил усмешливо: «А за то, что он меня аглицким боксом стал стращать. Выставил свой левый кулак к подбородку, а правым мне в рыло норовит ударить». Околоточный удивился, что за английский бокс такой? «Аглицкая ученая драка такая, – ответил кучер. – Я ее со своим барином в Лондоне видел. А мы по-православному драться обучены. Вот я ему наотмашь в его купеческую харю разок и вмазал, чтобы боксом своим не пужал. Извиняйте, вашбродь, если что не так». Каков мерзавец! – прибавил Елизар Алексеевич сердито.
– И что, наказали кучера? – взметнул брови московский генерал-губернатор.
– Околоточный пару раз наказал… по-православному. Приложил пудовым кулаком по ребрам. Пять ребер сломал. Потом кучера к князю отволокли. Князь взбеленился: «Какое такое право вы имели кучера моего наказывать?» Императору жалобу грозился написать.
– Я поговорю с князем, – сказал Ростопчин и тут же спросил: – А купца допросили?
– Нет. Он в беспамятстве все еще пребывает.
– Ты его сам допроси, когда он очнется, где он английскому боксу обучался? – обрадовался вдруг чему-то Ростопчин и легко вздохнул, будто зуб больной выдернул – и боль зубная прошла.
– Не шпион ли английский? – на лету уловил губернаторскую мысль обер-полицмейстер Елизар Алексеевич Тестов, и глаза его весело заискрились, что морозное солнце за окном.
– А говоришь, стар стал, в отставку пора. Морозец, конечно, крепчает, да ведь мы не барышни на выданье… мы не грудями, а головой крепчаем, верой православной против их аглицкого бокса! – с воодушевлением в голосе добавил Федор Васильевич Ростопчин, московский генерал-губернатор. Наконец-то он понял, куда пропали Порфирий Петрович с драгунским ротмистром Марковым и почему иссяк циркулярный поток императорских бумаг. – Мы им, аглицким боксерам, не нос в усы вомнем, мы их всех… – разразился хохотом Ростопчин.
Всех помянул, никого не забыл: и королеву английскую, и лордов ее, и адмиралов, и прочих и прочее. Так сказать, прошелся по всему британскому такелажу отборным русским матом.
Соленый ветер ворвался в губернаторский кабинет, запахло дегтем и порохом и еще почему-то антоновскими яблоками. Впрочем, не яблоками, а морозным московским воздухом!
А в дверях кабинета застыл его слуга Прохор, любуясь на своего барина. «Ну чистый Чингисхан! – сказал он негромко, когда Федор Васильевич закончил материться. – Чистых кровей Чингисхан».
Ростопчин был прямым потомком сего легендарного монгольского хана. К тому же, утверждают некоторые ученые, русский мат прямыми корнями восходит к мату татаро-монгольскому. По крайней мере, до монголо-татарского нашествия славяне – прямые потомки русских – так не матерились.
– Ты чего там, Прохор, бубнишь? – посмотрел недовольно в его сторону луноликий потомок Чингисхана.
За шесть сотен лет этой чистой чингисхановой крови осталось в нем – и наперстка не наберешь, а все же и этого ему было много. Не любил он почему-то вспоминать о своем монгольском предке. Вся его русская натура протестовала против этого родства!
– Так ведь, – глубоко выдохнул Прохор и сделал не менее глубокий вздох, собираясь сказать что-то чрезвычайно важное, и торжественно медлил, как бы приготовляя к этому своего барина. И Ростопчин насторожился. «Уж не сам ли император пожаловал?» – пронеслась в его голове шальная мысль. Такой был торжественно ошалелый вид у Прохора.
– Ну! – нетерпеливо выкрикнул Ростопчин.
– Порфирий Петрович Тушин собственной персоной! – пробасил Прохор и топнул ногой. – Капитан артиллерии в отставке!
Два англичанина промозглым английским вечером, сидя у камина в обществе с черным догом, пили грог и молчали. Наконец, постарше – с черной повязкой на левом глазу – не выдержал и сказал:
– Старой доброй Англии, сэр Питт, пришел конец. И не уверяйте меня в обратном!
– И не надейтесь, сэр Брук, не буду, – усмехнулся сэр Питт, а черный дог поднял голову и лениво посмотрел на одноглазого.
– А все началось с той злополучной мартовской ночи в Петербурге. Не сделать такого плевого дела!?
– Это ваши люди, сэр Брук, так напоили русских гвардейцев, что они не смогли сделать это плевое дело: убить русского императора.
– Кто же знал, что русские, пьянея, раскисают, – криво улыбнулся сэр Брук и на ломаном русском языке добавил: – Как киссиэльни паришни! Ведь только мы, истинные англичане, твердеем от вина, – закончил он уже на своем родном языке.
– Их напоили не тем вином, сэр Брук! Не французским шампанским, а шотландским виски их надо было напоить, – мрачно, по-английски, пошутил сэр Питт. – Тогда бы они не раскисли, как французские гризетки!
– Если премьер-министр еще шутит, то у старой доброй Англии есть надежда на спасение.
– Не обольщайтесь мрачными шутками висельника, – невозмутимо возразил сэр Питт. – Но пока на моей шее не затянута пеньковая веревка двумя этими коротышками, мы будем бороться.
«Коротышки» – французский император Наполеон и русский император Павел I.
А пеньковую веревку на шее Уильяма Питта Младшего не затянут. Французы предпочитают гильотину, а русские – топор. Так что сэр Питт ошибается на счет своей участи.
И сэр Питт ослабил крахмальный воротник рубашки, отхлебнул грог из глиняной кружки и резко переменил тему разговора:
– Как наши дела в России? – и сэр Питт повернулся всем своим грузным телом в сторону сэра Брука.
Кресло под ним заскрипело тяжело и предостерегающе – как в сильный шторм корпус старой посудины, готовой в любую минуту пойти ко дну.
И сэр Брук тоже отхлебнул грог из кружки, потрепал за ухом черного дога и сказал:
– Мои люди – Негоци и Вдовуашка – сообщают, что операция «Фельдъегерь» успешно завершена, бумаги на пути в Англию. Скоро мы будем знать до мельчайших подробностей планы русских и французов.
– Сумеем ли мы только им помешать? Вот в чем вопрос!
– Вечный вопрос, сэр Питт. Быть или не быть? Ваш тезка Уильям Шекспир задавал его двести лет тому назад самому себе и Англии.
– Гамлет, сэр Брук, а не Шекспир! Не путайте. К тому же, замечу вам, там все скверно кончилось.
Сэр Брук ничего не ответил. Два английских джентльмена опять погрузились в мрачное молчание.
Зимний английский ветер свирепо бушевал за окном, английский дождь со снегом кружил в черном воздухе, но жарко полыхали дрова в камине, мирно спал черный дог у ног хозяина, и горячий грог согревал тело и ожесточал душу. На то он и английский грог, чтобы ожесточать, – и душа англичанина, чтобы ожесточаться. Англия была на краю гибели, и причиной тому были русский император Павел I и французский император Наполеон.
В кабинет московского генерал-губернатора Порфирий Петрович вошел пошатываясь и подволакивая левую ногу.
На сером его сюртучке болталась на нитке одна-единственная оловянная пуговица. Руки его нервически дрожали и все ловили и никак не могли поймать эту оловянную пуговицу; воспаленные глаза горели сумасшедшим огнем, недельная рыжая щетина на щеках пылала пожаром.
– Да как ты смел, милостивый государь, в таком виде ко мне явиться? – содрогнулся от гнева Ростопчин.
– Простите, граф, – только и успел ответить шепотом Порфирий Петрович – и окаменел!
Пять минут продолжался приступ артиллерийского капитана в отставке, и все это время негодующе ходил вокруг него московский генерал-губернатор, сотрясая воздух уже не русским матом, а изящными французскими фразами, не менее колкими и грозными.
Если бы он знал, что сейчас видится-грезится Порфирию Петровичу, вот бы он удивился!
А Порфирию Петровичу виделась-грезилась зимняя Сенатская площадь в Санкт-Петербурге в мельчайших подробностях, хотя в Петербурге он отродясь не бывал.
Шпалерами, побатальонно, стояли на этой площади гвардейские войска.
Бунтовали!
Но бунтовали они не против нынешнего, Павла I, императора, а против его сына – императора Николая Павловича.
– Полковник Тушин, – кричал на Порфирия Петровича император, – что вы медлите?
– Государь, – бесстрашно отвечал только что произведенный в полковники капитан артиллерии в отставке, – еще не все бунтовщики подошли. Видите, – указал он рукой на идущих мимо них преображенцев. – Сейчас они, голубчики, каре свое на площади выстроят, тогда мы по ним картечью и жахнем.
– Благодарю за службу, генерал Тушин! – обнял за плечи Порфирия Петровича император, когда первые же залпы картечи сдули с площади гвардейских бунтовщиков в черную полынью Невы.
По небритой щеке Порфирия Петровича в грезах и наяву потекла ледяная слеза, и он очнулся.
– Простите, граф, – сказал он еще раз, – за столь мизарабельный вид. – И смахнул слезу со щеки. – Гнал всю ночь к вам из Тверской губернии, торопился. Дело не терпит отлагательства!
– Из Тверской губернии? – холодно удивился Ростопчин, а сам подумал: «Эко куда тебя, пьяницу, занесло!»
– А вы разве не получили моего письма? – удивился в свою очередь Порфирий Петрович. Холодность московского генерал-губернатора его несколько смутила, но он тотчас понял, что граф в полном неведенье на его счет, Бог знает что вообразил о нем и потому так с ним холоден.
– Письмо? – взметнул брови Ростопчин. – Никакого письма от тебя не было. Прохор! – кликнул он своего слугу. – Всю почту ко мне на стол за последние две недели.
Прохор выбежал из кабинета, а в кабинете воцарилась тягостная тишина.
Ростопчин бочком подошел к Порфирию Петровичу и глубоко втянул ноздрями воздух. Перегаром от капитана в отставке не пахло. Пахло морозом и антоновскими яблоками. Ростопчин понял свою оплошность, взял Порфирия Петровича за его дрожащие руки и усадил в кресло, а когда Прохор принес затерявшееся письмо, даже не стал его читать.
– Закуски и водки! – сказал он слуге и ласково обратился к Порфирию Петровичу: – Ты уж извини меня, голубчик. Содом и Гоморра кругом, сам видишь. Извини. – И нетерпеливо добавил: – Рассказывай! Не томи душу.
– Сейчас, – устало ответил Порфирий Петрович. – Только с мыслями соберусь… Значит, – продолжил он задумчиво, – с ротмистром Марковым выехали мы к вам за полночь. Отъехав версты две от дому, я вдруг сообразил, что ехать в Москву – лишний крюк. Дело было ясное и так, к тому же, как я полагал из вашего письма, граф, весьма срочное. И я свернул сразу же на Петербург.
– Позволь, Порфирий Петрович, – перебил его Ростопчин, – в моем письме ничего не было сказано о сути дела, ввиду его совершенной секретности! И ротмистр Марков не был в него посвящен.
– Разумеется, граф, – невозмутимо ответил Порфирий Петрович, – Марков ничего не знал, а даже если бы и знал, ничего бы вразумительного не сказал бы. В белой горячке прибыл ко мне сей драгун и до сих пор, прошу прощения за каламбур, в ней пребывает. Но то, что он твердил в бреду, и открыло мне секретную суть дела!
Знал бы Ростопчин, с каким превеликим трудом дался Порфирию Петровичу этот каламбур, тут же бы на месте троекратно расцеловал бы капитана артиллерии в отставке за его несгибаемое присутствие духа, потому что вся соль каламбура была не в игре слов «прибыл», «в ней пребывает», а где пребывает, т. е. находится сейчас этот драгун в своей белой горячке!
Разумеется, я не скажу, где сейчас находится ротмистр Марков, раз Порфирий Петрович об этом не сказал.
– А что он твердил в бреду?
– О двадцати пяти фельдъегерях был его горячительный бред.
– Неужели? – невообразимо удивился Ростопчин.
– Да, о двадцати пяти фельдъегерях, которые коту под хвост! Но сам-то он им в руки не дастся.
– Ох, – тяжело вздохнул Ростопчин.
В кабинет с серебряным подносом вошел Прохор и поставил его перед Порфирием Петровичем.
– Вы позволите, – обратился Порфирий Петрович к Ростопчину, – я перекушу? – И тотчас налил себе в рюмку из графина водки. Выпил, закусил и продолжил свой рассказ: – На первой же почтовой станции я спросил у станционного смотрителя: «Братец, а скажи-ка ты мне вот что. Не помнишь ли ты точно… сколько фельдъегерей проезжало за последний месяц?» Смотритель посмотрел на меня подозрительно и ничего не ответил. Тогда я стал напускать на него страху. «Это как же ты государственную службу исполняешь, если не знаешь, бестия, сколько фельдъегерей проехало через твою станцию? Сгною! В Сибирь упеку!!! – закричал я на него и кивнул на лежащего бесчувственно в санях под медвежьей шкурой ротмистра Маркова: – Отвечай, пока мой генерал не проснулся!» То ли крик мой грозный на смотрителя подействовал, то ли богатырский храп драгуна, но станционная мошка на все мои вопросы без раздумий ответила. Тринадцать фельдъегерей через его станцию проехало – и все только в одну сторону – на Петербург! На следующей станции я тем же маневром допросил станционного смотрителя. Ответ был тот же: тринадцать фельдъегерей – на Петербург. И до самого Выдропужска, станция есть такая сразу же после Торжка, станционные смотрители твердили одно и то же. И только в Выдропужске станционный смотритель, старикашка разбойного вида, сущий янычар, а я их повидал на своем веку немало, мне прорычал: «Двенадцать! На Москву!» Я его схватил за грудь: не путает ли он, каналья, – точно ли, двенадцать фельдъегерей проехало – и все на Москву? Каналья побожился, что не путает. – Порфирий Петрович устало вздохнул, налил себе водки в рюмку, выпил, закусил. – Вот какая математика, граф, вышла, – сказал он генерал-губернатору графу Ростопчину Федору Васильевичу.
– Двадцать пять фельдъегерей пропало между Выдропужком и Торжком. Там их надо было искать. На следующий день, переночевав у янычара, я начал их искать. – Порфирий Петрович замолчал.
– И как, нашли? – нетерпеливо спросил его Ростопчин.
Порфирий Петрович оглядел кабинет, заметил обер-полицмейстера – вздрогнул.
– Не бойся. Здесь все свои, – успокоил его Ростопчин. – Московский обер-полицмейстер… Тестов Елизар Алексеевич.
– Обер-полицмейстер? – недоверчиво переспросил Порфирий Петрович, посмотрел на Елизара Алексеевича, уронил голову на стол – и через минуту кабинет наполнился его храпом!
Как ни будили капитана артиллерии в отставке, но разбудить не смогли.
– Артиллерия! – недовольно сказал Ростопчин. – Его и пушками не разбудишь.
Порфирия Петровича перенесли из кабинета в соседнюю комнату и уложили там на диване, а через два часа к нему зашел Ростопчин.
Порфирий Петрович уже не спал. Стоял у окна и смотрел на идущий на улице снег.
– Граф, простите меня за мой маскерадный храп, но обстоятельства этого дела вынуждают меня не доверять никому, – оборотился он к Ростопчину. – Только вам. – Лицо Порфирия Петровича нервно передернулось. – Фельдъегерей я не нашел, но знаю непреложно… где они могут быть… живые или мертвые. Скорее всего… мертвые. Но, – отчаянно встряхнул он голову, – все по порядку. Первым делом я решил наведаться к майорской вдове Коробковой!
Пульхерия Васильевна Коробкова была женщиной во всех отношениях замечательной.
Муж ее – майор Иван Семенович Коробков – скончался пятнадцать лет тому назад от турецкой пули, попавшей ему в левый глаз, и оставил безутешной вдове дочь Парашу и небольшое имение из трех деревенек, находившихся прямо на тракте Москва – Петербург.
Сие географическое положение деревенек поначалу раздражало и печалило Пульхерию Васильевну, но потом один умный человек открыл ей все выгоды соседства ее деревенек с большой дорогой.
– Возьмите в толк, драгоценная вы моя, отчего это у ваших баб ребятишки такие? – сказал ей как-то соседский помещик – отставной гусарский корнет, заядлый охотник и картежник, любитель женского пола и прочих земных радостей, Матвей Владимирович Ноздрев – и тряхнул бесшабашной своей кудрявой головой.
– Какие такие? – не поняла Пульхерия Васильевна.
– Обличья не мужицкого, вот какие!
– Не мужицкого?
– Разумеется!
– Разумеется?
– Да как вам поделикатней растолковать, – замялся Матвей Владимирович. При всей своей легкости в обращении с дамами он не мог найти слов. Уж больно была строга и набожна Пульхерия Васильевна. – Как там в пословице? – наконец-то нашелся он – и выпалил: – Не в отца, а в заезжего молодца!
– В заезжего молодца? – возмутилась майорская вдова, мать десятилетней дочери Параши с удивительными смоляными кудрями (злые языки поговаривали: как у Матвея Владимировича Ноздрева). – Да как они смели без моего спроса и ведома? – и Пульхерия Васильевна чуть не упала в обморок от негодования, но быстро пришла в себя.
– Спасибо, – сказала она на прощанье Ноздреву, – что открыл мне глаза.
– Не стоит благодарности, – ответил отставной гусарский корнет и неожиданно протянул ей книгу: – Вот почитайте на досуге для окончательного просвещения вашего разума!
Для просвещения разума он оставил ей книгу Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» и даже закладку вложил в нужном месте, чтобы Пульхерия Васильевна без долгой проволочки просветилась. Закладку Ноздрев вложил на главе «Валдай».
Сия книга, как известно, была запрещена самой Екатериной Второй, но разрешена ее сыном Павлом I.
Радищев бичевал пороки, царившие во времена царствования этой великой императрицы, потому и разрешена была ее сыном. Сын очень не любил свою мать.
Прочитав эту главу, она еще больше возмутилась. «Это ж сколько же оброку утаили от меня, бедной вдовицы, эти вавилонские блудницы!» – воскликнула она в сердцах и позвала к себе Матрену-ключницу; приказала привести к себе баб, дети которых благородного обличия.
Привели почти всю деревню.
Ох и распекала она их, и позорила! «Разорили! По миру пустили!» – кричала – и велела было выпороть, но из жалости простила, а впредь наказала женскую повинность честно блюсти.
В общем, устроила придорожный бордель. И надо сказать, что слава об этом борделе была добрая. Девки в том борделе были все молодые и красивые, а уж томные удовольствия после баньки с этими девками не шли ни в какие сравнения с валдайскими.
У русского путешественника в дороге два удовольствия: тараканы и клопы; а однообразные пейзажи вдоль дорог вызывают такую в них смертную скуку, что они порой стреляются, заперевшись в гостиничных номерах, а уж водку пьют без меры ведрами, иначе не доедешь.
Такие невеселые мысли приходили в голову Порфирия Петровича, когда он поздним утром выехал из Выдропужска в имение Пульхерии Васильевны Коробковой.
Отдохнувшие за ночь лошади бежали бодро, похмеленный с утра ротмистр мирно спал в санях под медвежьей шкурой, а морозное солнце светило на бездонно-синем небе так жгуче, что алмазный снег слепил глаза.
Ротмистр Марков все еще пребывал в белой горячке и был сущим наказанием Порфирия Петровича. Одно было верное средство от его оглашенной пальбы из пистолетов и бредовых криков: штоф водки, который он выпивал в один глоток и заваливался спать на сутки.
Бросить его, как вы понимаете, Порфирий Петрович не мог – и к тому же все еще надеялся, что драгун наконец-то перестанет буйствовать и расскажет, что привело его в такое буйное замешательство.
– Ишь ты, как вырядились, срамницы! – отвлек Порфирия Петровича от дорожных размышлений кучер Селифан. – Гляньте, барин.
Капитан в отставке посмотрел, куда указал кнутом кучер.
Три розовые нимфы с распущенными волосами купались в снегу возле баньки, из трубы которой под самое небо шел сизый дым.
– Завлекают в непотребство! – зло сплюнул Селифан.
– А хороши ведь! – залюбовался на это «непотребство» Порфирий Петрович. – Истинный Рубенс! – И сердце его бешено заколотилось от вида трех жарких женских тел на алмазном снегу.
– Правильно, барин, топором им отрубить все их непотребства!
– Тебе только рубить, Селифан, – засмеялся Порфирий Петрович на то, как истолковал его слова кучер. – А рубить-то есть что у них, а, Селифан?
– Знамо, есть, – усмехнулся кучер. – На то они и бабы, чтобы у них энто было. Гладкие… стервы. Аж в пот бросило, – отдал должное рубеновским формам «придорожных нимф» Селифан и спросил: – Так че, барин, приехали, что ли?
– Приехали, – ответил Порфирий Петрович. – Поворачивай направо к барскому дому. – И тройка съехала с наезженной дороги и понеслась мимо трех голых баб и баньки к деревянному барскому дому, стоящему на косогоре.
Там их уже ждали.
На крыльце стояла Матрена в душегрейке.
С высоты своего гренадерского роста она посмотрела на Порфирия Петровича, вылезшего из саней.
Неказистый, в потертом тулупчике, артиллерийский капитан в отставке не произвел на нее должного впечатления, но она все же добродушно улыбнулась ему.
– Милости просим к нам в гости, – сказала она густым басом и низко поклонилась до земли. – Баньку с дороги не изволите?
– Не до баньки нам, любезная, пока, – деловито ответил Порфирий Петрович. – Товарищ мой тяжко захворал. Боюсь, не довезу живым до дому. Барыню зови.
– Мы и сами справимся, – возразила Матрена и кликнула двух мужиков.
Мужики ловко вынули из саней спящего ротмистра и понесли в дом.
– А что с ним? – спросила Матрена Порфирия Петровича, когда драгуна уложили в гостиной на диване.
– Белая горячка, – честно ответил Порфирий Петрович. – Доктора бы надо.
– И без дохтора товарища вашего вылечим! – наклонилась над больным Матрена и потрогала лоб. – И из-за чего у него, сердешного, болезнь-то приключилась?
– Барыня где? – не захотел отвечать Порфирий Петрович Матрене. И вообще, его стала раздражать эта назойливая, имевшая на все свое понятие, баба!
– Сейчас выйдет, – ответила ему Матрена и с удивлением посмотрела на него.
«Неспроста этот капитан тут, – безошибочно определила она своим женским нутром чин Порфирия Петровича, и не только чин. – Ох, неспроста. Конец нашему благоденствию. Надо барыню предупредить, а то она со своими куриными мозгами наговорит что лишнего».
А барыня, лучезарно улыбаясь, уже входила в залу, и к ней воздушным перышком подлетел Порфирий Петрович. Приложился к ручке и стал рассыпаться в любезностях.
Потом капитан артиллерии в отставке сам удивлялся своей такой светской прыти.
Он, прожив большую часть своей жизни жизнью армейской – грубой и суровой, – всем этим светским политесам обучен не был. Да и что греха таить, Порфирий Петрович под старость лет, а ему шел пятый десяток, как мальчишка, с первого взгляда влюбился в Пульхерию Васильевну.
И она тоже влюбилась!
«Принимаю огонь на себя!» – пронеслась в ошалевшей от любви его голове артиллерийская мысль – и он забыл: и про розовых нимф возле дороги, и про двадцать пять пропавших фельдъегерей!
На целых пять минут забыл.
У податливых крестьянок
…..
К чаю накупи баранок
И скорее поезжай.
А. С. Пушкин
– Не судите меня строго, Порфирий Петрович, – коснулась деликатно после обеда Пульхерия Васильевна щекотливой темы. – Мой муж, Царствие ему Небесное, оставил меня с дочерью в непроходимой бедности. От имения не доход, а одно разорение. Неурожай за неурожаем. Мужики ленивы, а девки блудливы. И не все ли равно, где им, блудницам, молотить: на току или?.. – И она засмеялась своим очаровательным серебряным смехом.
– Я вас не осуждаю, – поцеловал в сотый раз нежную ручку очаровательницы Порфирий Петрович. – Но как же ваша дочь? Ей-то каково на все это взирать?
– Моя дочь сущий ангел! Она не догадывается, что стоит за всем нашим видимым благополучием, – грустно вздохнула Пульхерия Васильевна и, заломив руки, возвела глаза к небу: – Все страдания принимает на себя мое бедное материнское сердце.
– Благородное сердце! – поправил ее Порфирий Петрович и в очередной раз поцеловал ручку.
– Ах! – засмущалась Пульхерия Васильевна. – Как вы благородны, – сказала с придыханием и тут же, будто опомнившись (и в самом деле, нельзя же так забыться ей, степенной матери взрослой дочери), заговорила спокойно ровным голосом: – И что это я все о себе и о себе. Давайте лучше о вас. Ведь я ничего не знаю. Кто вы? Куда вы и откуда? Кто ваш друг? Что за болезнь с ним приключилась и почему? Рассказывайте! Мне все очень интересно.
И тут Порфирия Петровича понесло! Он и опомниться не успел, как наговорил такие турусы на колесах, что хоть святых выноси. А ведь был по природе человеком правдивым и ложь на дух не переносил. Потом уж, зрело размышляя, вошел в соображение, что то, что он самозабвенно так напел Пульхерии Васильевне, и не ложь была вовсе, и уж, конечно, не тот любовный обманный туман, который напускают на женщину, чтобы поймать ее в свои коварные сети. Просто Порфирий Петрович был при исполнении секретной миссии, порученной ему московским генерал-губернатором графом Ростопчиным, и волей-неволей сыграл ту роль, которую ему и должно было сыграть, несмотря на весь тот прелестно-сумасшедший угар, в котором пребывали его голова и сердце. В общем, не угорел и наговорил ей следующее!
Он, Порфирий Петрович Тушин, пребывавший до недавнего времени в отставке в чине артиллерийского капитана, был вызван в Петербург самим государем императором Павлом Первым. На аудиенции, длившейся целых пять минут, государь поручил ему и ротмистру Маркову секретнейшее дело. Почему выбор пал на них, Порфирий Петрович деликатно умолчал, правда обмолвился, что в полку был всегда на первом счету и слыл во всей армии не только храбрейшим, но и умнейшим офицером. Заметим, что последнее, насчет храбрости и ума, истинная правда.
– А какое дело поручил вам государь? – спросила Пульхерия Васильевна из-за вечного женского любопытства. – Если это, разумеется, не секрет? – И рассмеялась обворожительно своим серебряным смехом. Она была неотразима в своем простодушии и лукавстве.
– Секрет, – ответил Порфирий Петрович и улыбнулся в свои рыжие усы: – Секрет преогромнейший! Но вам, Пульхерия Васильевна, скажу. Государь поручил нам с ротмистром, – зашептал он страстно в розовое ушко соблазнительницы, – перевезти из Петербурга в Париж императору Франции Наполеону бумаги такой важности, что сии бумаги разорваны на две половины! Вторую половину везут другие люди. Какие… даже я не знаю.
– Разорваны? Зачем? – не поняла Пульхерия Васильевна. – Их же нельзя будет прочесть!
– Вот именно! По отдельности нельзя, а соединив вместе… Вы понимаете?
– Понимаю, – ответила Пульхерия Васильевна, но по ее лицу было видно, что ничегошеньки она не поняла, да и понимать не хочет. Разорванные на две половины бумаги – как неромантично и скучно! Она ожидала большего. – А что с ротмистром? – спросила она вдруг неожиданно строго. – Надеюсь, причиной его болезни не эти бумаги?
Положительно, она была прелестна! Порфирий Петрович даже не обиделся на ее ничем не прикрытое равнодушие ко всем этим бумагам. Напротив, возрадовался неописуемо.
– Обычная история, – сказал он подчеркнуто иронично. – Несчастная любовь. – И рассказал сентиментальную историю в духе Карамзина, его «Бедной Лизы», и французских романов.
Сам Порфирий Петрович ни Карамзина, ни романов французских не читал, но сочинил любовную историю драгунского ротмистра довольно ловко и доставил полное удовольствие Пульхерии Васильевне. Вдоволь облилась она слезами над историей любви бедного драгуна и несчастной девушки Маши, дочери богатых и знатных родителей. Все там было: и свидания под луной, и тайком посланные письма, и гнев деспота-отца, и мучительная болезнь – и смерть Маши! После нее и запил ротмистр Марков.
– Как я его понимаю, – утерев слезы, проговорила Пульхерия Васильевна. – Как понимаю! – Голос ее задрожал, и она опять заплакала, и Порфирию Петровичу показалось, что плачет она не только о несчастном драгуне, но и о чем-то своем. – Что это я так раскиселилась? – как всегда внезапно переменила она свое настроение и заговорила беспечно и весело: – Вам бы с дороги, Порфирий Петрович, в баньке не мешало бы попариться!
– В баньке? – покраснел как вареный рак капитан в отставке.
– Да нет, не в той баньке у дороги, а в моей собственной баньке! – засмеялась она и пристально посмотрела ему в глаза – и долгим страстным поцелуем перехватила его ответ.
В нестерпимый жар бросило Порфирия Петровича, и убоялся артиллерийский капитан в отставке… как бы ему не впасть в свое немое оцепенение!
Не впал.
– Психея! – прошептал он (назвать ее Пульхерией ему показалось несообразно диким, когда она вошла к нему в баню, ничуть не смущаясь своей наготы, а даже, наоборот, давая ему рассмотреть во всех прелестных подробностях свое античное тело: выпуклый, подобно небесному куполу, живот с обворожительной родинкой пониже кратера пупка; полновесные, словно виноградные гроздья, груди, налитые виноградным вином любви, которое он сейчас будет пить, прильнув губами в поцелуе к ее розовому соску, набухшему от нестерпимого ожидания этого поцелуя…). – Психея! – повторил он уже громко и опустился перед ней на колени.
Его глаза оказались напротив тех, опушенных солнечным золотом, губ, ради которых, в сущности, он и встал на колени. Они были сочные и яркие, – и налитые, нет, не вином, а кровью, тоже вожделенно ждали его поцелуя.
– Психея! – опалил он их своим дыханием.
– Потом. Не сейчас, – наклонилась она над ним, и ее грудь коснулись его щеки. – Ведь мы сюда не только за этим пришли, – сказала насмешливо и добавила буднично: – А чтобы и помыться.
– Ты сведешь меня с ума, Пульхерия! – поднялся Порфирий Петрович с колен.