– А-а… – Доктор не выказал ни радости, ни огорчения. Он повернулся к матери.
– Умойте ребёнка и пойдёмте, я его осмотрю.
Они ушли. Мальчишка то ли икал, то ли всхлипывал по дороге. Через некоторое время он опять заорал. Видно, врач стал осматривать его.
Я вытерла вафельным полотенцем руки и тупо смотрела на себя в зеркало над раковиной, прислушиваясь к звукам.
Пришла фельдшерица. Недовольно посмотрела на меня, на раковину, на лужу на полу.
– Передайте им это. – Я протянула пуговку фельдшерице. – Может, захотят сохранить.
– Ничего я не буду передавать. Стол ещё пачкать…
Перевозку «Скорая» мне прислать отказалась. Пришлось ехать назад на троллейбусе без билета. В запале я не взяла с собой ни сумку, ни деньги.
Насколько я знаю, в любом лор-отделении есть специальный стенд, на котором на всеобщее обозрение выставлены предметы, которые извлекают врачи из ушей, горла, носа и даже пищевода своих пациентов. У нас такой тоже есть. Среди экспонатов рыбные, птичьи и мясные кости, зубные протезы, орехи, булавки, бусинки, пуговки, а иногда и пули, и осколки снарядов. Однажды я вытащила из глоточной миндалины рыболовный крючок.
Интересно, куда теперь денут наш стенд? Выбросят? Ту, самую первую, мной извлечённую оранжевую пуговку я так и оставила в приёмном. Зря, наверное. А что бы я с ней делала? Бросила бы куда-нибудь в ящик? Даже странно сейчас об этом думать.
– Ложку Хечинашвили простерилизуйте, – сказала я Фаине Фёдоровне, уже под вечер, когда вернулась из стационара – потная, измученная, голодная. Больных в коридоре осталось немного. – И дайте марлю, туфли оттереть. Испортила их. Жалко.
– Достали?
– Сама проскочила.
– Что это было?
– Пуговица. Я расшевелила её во время осмотра, она и поползла. В приёмном чудом поймала.
– Где он взял-то эту пуговицу? – Фаина Фёдоровна уже наливала мне чаю.
– С кофты оторвал, наверное. – Я стала пить, будто в первый раз отелившаяся тёлка.
– Ой, эти шалопаи всегда всё в рот тащат. Бутерброд вот съешьте. – Она поднесла мне на тарелке два бутерброда. Краковская колбаса на хлебе аппетитно блестела свежим жирком.
– Откуда вы взяли? Клянчили у Достигаевой? – Я куснула бутерброд.
Фаина Фёдоровна победно зарделась розовыми щёчками.
– Сама она принесла. Ничего я не клянчила. Все ведь понимают… Особенно если врач хороший. Я больничный её вам оставила. Чтобы вы сами закрыли. Она уже выздоровела, завтра на работу выходит.
Я проглотила бутерброды, причесалась и села на своё место. В дверь колотили.
Мы принимали больных до ночи. Приняли всех. Причём под конец возникло впечатление, что сарафанное радио каким-то образом разнесло по округе, что в поликлинике происходит халява – лор принимает без записи и талонов. Почему я так думаю? Потому что последние больные были уже совсем не больные, а так.
– Вы не можете посмотреть, что у меня в носу?
– Я пришла ухо проверить…
Когда наш коридор совершенно опустел, Фаина Фёдоровна сказала:
– А в холодильнике ещё масло, кусок сыра и две банки рижских шпрот.
– Кормилица вы моя.
Потом мы шли с ней из поликлиники пешком. Была уже ясная, звонкая осенняя ночь. Дошли до угла. Я остановились.
– Спасибо, Фаина Фёдоровна, что не ушли домой. Помогли мне с приёмом.
– Как бы я ушла?
– Ну ведь рабочий день у вас уже закончился. Имели полное право уйти. Я бы и не обиделась…
– Знаете, Ольга Леонардовна, я думаю, на нас с вами напишут жалобу. А может, и не одну. И знаете, как они все будут начинаться?
– Как?
– «Возмущены обслуживанием врача О. Л. Григорьевой и медицинской сестры Лопаткиной Ф. Ф.».
– Да ладно!
Но у Фаины Фёдоровны был большой опыт работы в нашей поликлинике. «Возмущена бездушным поведением и грубостью лор-врача Григорьевой… – читала я на следующий день в кабинете у заведующей нашей поликлиники жалобу мамаши. —…Она трясла моего больного сына так, будто хотела его убить… Таким врачам не место в нашей медицине!»
– Вот ты уехала, бросила больных в коридоре, – сказала мне заведующая, пока я читала жалобу. – А если бы в это время из них кто-нибудь умер?
– А что я должна была сделать? – спросила я. – Бросить тех двоих? Чтобы ребёнок в машине задохнулся?
– Не попадать в такие истории, – сказала заведующая.
– А как не попадать?
Она промолчала, поджав губы.
Докладную на меня написала и регистратура.
«Из-за того, что лор-врач Григорьева О. Л. вела приём больных в неустановленное время (до 23 часов), мы не могли вовремя закрыть отделение регистратуры и опечатать сейф с бланками листов нетрудоспособности. Весь день мы вынуждены были отвечать на возмущение и жалобы больных, которые не сумели попасть в этот день на приём».
Мы шли с Фаиной Фёдоровной по пустынной ночной улице, нам в макушки светила луна. Я задрала голову в небо и долго смотрела на неё. Луна мне улыбалась. Я сделала «карусель» в воздухе своей сумкой и стала хохотать.
Вообще-то у меня есть учёная степень. Без учёной степени теперь как-то неприлично. Иногда я даю больным свои визитки, там написано: «Кандидат медицинских наук». Я даже горжусь своей кандидатской. По насыщенности она не хуже, чем многие докторские, выполненные особенно в годы перестройки. Но теперь одной кандидатской мало. Многие любят, чтобы их консультировал доктор наук, профессор. Доктору наук как-то больше верят. Мне это немного смешно. И ещё теперь каждый уважающий себя врач должен иметь свой сайт. Большинство врачей на этих сайтах сами себе же хвалебные отзывы и пишут. Или просят написать больных, и это всегда видно. У меня сайта нет. Мне звонят по сарафанному радио.
Я никогда не занимала никакой административной должности. Как-то мне предлагали, но я отказалась. Не потому, что боялась не справиться, мне нравится быть только врачом. Я люблю лечить и не хочу устанавливать новые правила, вводить какие-то «монетизации». За много лет я убедилась, что больным от всех этих новшеств лучше не становится. Я просто хочу, чтобы мне не мешали. Мне нравится, когда у меня звонит телефон.
Только что я сейчас могу сказать больным? Извините, меня отсюда могут выгнать?
Я вытираю мокрые щёки и отхожу от окна.
Звонит телефон.
– Ольга Леонардовна, вы ещё не уехали?
– А кто это?
– Олег Сергеевич.
Я не сразу соображаю, что «Олег Сергеевич» это и есть Олег, мой коллега, с которым я недавно разговаривала в буфете. Раньше он мне никогда не звонил.
– Нет. Не уехала.
– А вам, случайно, не в сторону пятой больницы?
– Мне дальше. Но мимо.
– А не подбросите меня?
Я колеблюсь.
– Я ещё должна одеться…
– Если вы не против, я подожду вас у выхода.
Я одеваюсь и выхожу. Закрываю своим ключом нашу комнату. В коридоре перед дверью стоит Бочкарёва. Тот же красный велюровый костюм, та же тельняшка.
– А Дарья Михайловна уже ушла?
– Да.
– Вы не знаете, она завтра будет?
– Должна. А почему бы ей не быть?
– Ну, говорят же, что больницу расформировывают. А как же со мной?
– Я не знаю. – На меня вдруг наваливается усталость. – Завтра Дарья Михайловна всё вам расскажет.
Я ухожу, а Бочкарёва всё ещё стоит, будто не веря, что в нашей комнате уже никого нет. Как же я забыла взглянуть, болтается ли всё ещё тампон на её тапке? Мне жаль Бочкарёву. Зря Даша не зашла к ней. Весь вечер и ночь Бочкарёва будет мучиться, проигрывая варианты своей дальнейшей судьбы.
На парковке уже много свободных мест. Дождь не такой сильный. Я натягиваю на голову капюшон и оборачиваюсь, смотрю на больничное здание. Серый бетон. Между блоками щели, на пандусе асфальт весь в ямах. Это «скорые», бесконечно въезжая и выезжая, годами раздавливали асфальт. Въездные ворота – толстенные бетонные столбы, образуют прямоугольную арку. Ещё один портал. На столбах граффити. Надеюсь, с благодарностями врачамJ. Всё это, мягко говоря, обветшало. Но всё это можно отремонтировать, подновить. Заделать, покрасить. И больница останется жить. «Скорые» будут приезжать, больные будут поступать и будут выписываться.
Как выразилась сегодня наша заведующая?
«Мы столько лет ели деньги из бюджета».
Неужели мы не принесли никому пользы?
Вот подходит Олег. Он в плаще, с непокрытой головой. Я даже не замечала, что он, оказывается, светловолос. Сейчас под дождём волосы у него намокли и выглядят темно-русыми. В отделении мы все в колпаках, в пижамах. Роботы-муравьи. Выходим на улицу – друг друга не узнаём. И кожа у него светлая, как у природных блондинов. У Фаины Фёдоровны была такая же. У неё на щеках часто горел румянец – от малейшего волнения подкожные капилляры напитывались кровью и разливались гипертоническими червячками. Я хочу посадить Олега сзади, но он, как многие мужчины, садится вперёд. Я выезжаю с парковки, стараясь не обращать на него внимания. Я не привыкла, что в моей машине ещё кто-то есть, кроме меня, и поэтому немного нервничаю. Включаю радио. Автоматически убавляю звук. Он спрашивает, будто мальчик, случайно попавший к кому-то в гости:
– А что, здесь переключатель громкости на руле?
– Да.
– Круто.
Я взглядываю на Олега.
– А у меня машина не новая. – Щёки его сейчас тоже заливает лёгкий румянец, прямо зорька.
– Жена на машине девчонок возит. Занятия всякие…
Мне совершенно неинтересно знать про его жену. Я спрашиваю, чтобы сменить тему:
– Вам зачем в пятую больницу?
Он вдруг напрягается всей фигурой, лицом.
– Хочу с главным врачом поговорить.
– Вы с ним знакомы?
– Если б был знаком…
Мы едем сквозь дождь, но всё равно как-то ощущается, что уже весна. Воздух, наверное, другой. В нём преломляется свет по-другому, по-весеннему.
– Думаете, главный будет с вами разговаривать? Сейчас всё ведь через резюме.
– А я хочу сам занести ему в приёмную своё резюме.
Я молчу, выказывая этим свой скепсис.
– Слушайте, в этом городе я один, кто делает такие операции. Это не нонсенс, что я вернулся после обучения из Германии и оказался никому не нужным? И не нонсенс, что меня сокращают без предоставления места работы?
– Вам грант кто давал?
– Академия наук. Между прочим, самая главная. Российская.
– Ну вот. Туда и засуньте своё резюме, – ёрничаю я. – Вы ехали от них, а приехали сюда. А отсюда вас никто не посылал.
Обычно я не разговариваю так грубо, но сегодня уж такой день.
Олег молчит, отвернувшись к окну.
Я въезжаю на парковку пятой больницы. А это не нонсенс, что сократят и меня, хотя, положа руку на сердце, в городе не так уж много опытных врачей. А я – одна из лучших.
– Кстати, мне непонятно, а куда они денут мой ушной микроскоп? – вдруг говорит Олег.
– Микроскоп можно продать. Спросите, может, вам продадут.
– Зае… ь.
– Опять же амортизация… Сколько ушей-то прооперировали?
И мы с ним вдруг нервно смеёмся. Смех этот через силу.
Я подвожу Олега к центральному входу, останавливаюсь.
Я смотрю, как он идёт к дверям – сутулый, худой и всё равно похожий на молодого, побитого и голодного волка. Волчка.
Может, мне тоже сходить в пятую?
Я выруливаю с парковки и вижу магазин. Теперь это всё сетевые отростки разных магазинных монстров. Я сбавляю ход и вглядываюсь в пространство перед магазином. Надо же, раньше не знали, где достать еды, а теперь не знают, где поставить машины. Я нахожу место, захожу и покупаю замороженные пельмени, банку сметаны, пару лимонов и сыр на завтра. Мельком оглядываю витрину с колбасой. «Краковская» присутствует от трёх разных мясокомбинатов. Я ещё кладу в корзину две сардельки и иду к кассе. У меня чешется глаз, я останавливаюсь и тру веко бумажным носовым платком.
Когда я выбирала специальность, один мамин знакомый, уже старый врач, сказал: «Нашла тоже куда пойти! Вечные сопли. Гной, кровь, инфекция – всё в морду летит». Он был совершенно прав. Теперь придумали специальные забрала – для стоматологов, офтальмологов и нас. Но я не могу работать в забрале. Мне кажется, что тогда между мной и больным непреодолимая преграда. А я во время операций не чувствую себя отдельной от больного. Я, как экскаватор, цепляю его больную ткань инструментами. Я скребу и вырезаю, я чищу, я подкапываюсь, я роюсь. Я уничтожаю боль, грязь, гной. Я добираюсь до чистых тканей, я сшиваю дефекты, я скрепляю то, пригодное к жизни, что можно ещё сохранить. В этом моя работа. Но человеческая боль летит мне в лицо, в глаза, оседает на маске, закрывающей рот. И каждый раз после операции я стираю кровь, гной, слизь с лица ваткой. На коже остаётся противное зудящее пятно. Не даёт моей коже покоя чужая боль. Кожа шелушится, будто отвергает чужое.
Тушью перед операциями я давно не пользуюсь. Часто глаза «текут» от пота. Под операционными лампами слишком жарко. Но когда была молодая – пользовалась. Хотелось быть красивой даже и в операционной. Пока однажды чья-то кровь не брызнула в мой глаз.
– Тампон дайте, – сказала я операционной сестре, делая вид, что ничего не случилось.
Она кинула мне горсть стерильных марлевых тампонов в стерильный тазик и к ним – кровоостанавливающий зажим. Я захватила тампон зажимом и стала тереть свой глаз. Анестезиолог смотрел на меня вопросительно. Сестра довольно явственно материлась.
Теперь, когда я мою руки в операционном предбаннике, я не люблю видеть в зеркале своё ненакрашенное лицо. Я нарочно не поднимаю глаза и смотрю только вниз, на свои руки, хотя зеркало висит прямо над раковиной, передо мной. Мне никто не рассказал, когда я несла документы в институт, что это всё будет постоянно в моей жизни – голое лицо, потная пижама. Мне говорили, что это очень благородная профессия – врач. Что только избранные, самые лучшие, самые умные, самые хорошо подготовленные могут удостоиться этой чести – надеть белоснежные халаты…
Теперь я понимаю, какая это чушь, какой обман, какое рабство. Но дело в том, что я это всё люблю. Люблю, когда больные начинают улыбаться в своих палатах, сплетничать, делиться едой, смотреть фильмы, рассказывать друг другу о мужьях, жёнах и детях. Часто теперь, чего греха таить, они начинают ругать нас – врачей, медсестёр и санитарок. Это теперь считается хорошим тоном, обвинять нас в тупости, бездеятельности, безнравственности. Но в подавляющем большинстве больные всё-таки уходят из больницы своими ногами, подлеченные и без боли, а уходя, освобождают место для следующих больных.
Я кидаю пакет с продуктами в багажник. Я сажусь на своё место и зачем-то причёсываюсь. Приподнимаюсь на сиденье, чтобы посмотреть в зеркало над рулём, накрашены ли у меня глаза. Нет, не накрашены. Я нажимаю пальцем кнопку зажигания. По радио снова передают ту же мелодию, которую я слышала утром. Я достаю из сумки помаду, отвинчиваю колпачок. Если меня уволят, я больше никогда не смогу купить такую дорогую помаду. Гнев охватывает меня. Я делаю несколько вздохов, но это совершенно не помогает. Наоборот, мне хочется куда-то ехать и на кого-то кричать. Быстро-быстро ехать и очень громко кричать. Кого-то обвинять, с кого-то спрашивать, приводить какие-то примеры, орать «Как вы смеете?»…
Жаль только, что я отчётливо понимаю, что всё это бесполезно. Я – муравей. Мы тут все муравьи. И Олег, и Паша, и Дарья. А муравьёв никто никогда не слушает и не слышит. Бегают там себе чего-то и ладно. Носят крошечки для пропитания – значит, с голоду не умрут. Ну а если что – их можно и придавить. Ведь верно?
В первые месяцы моей работы на нас с Фаиной никто из начальства не обращал внимания. Мы вскрывали абсцессы, промывали миндалины, пунктировали пазухи и продували евстахиевы трубы. Как ни забавно, но за «трубы» нас даже уважали те, кто работал в соседних кабинетах, потому что, слышны были наши продувания на весь коридор.
Собственно, «продуванием» занималась Фаина. Я считала это занятием совершенно бессмысленным и никогда бы не отвлекалась на него, если бы это полагалось делать мне. Но «продувание труб» по положению находилось в ведении медицинской сестры, и Фаина Фёдоровна это занятие обожала.
Поскольку сразу после этого действия больные действительно, хоть и ненадолго, слышат лучше, я не протестовала. Ну нравится ей продувать – ради бога. И Фаина Фёдоровна относилась к этому занятию со всей ответственностью и даже ритуальной важностью.
И уж как нравилось ощущать свою пользу и значимость Фаине Фёдоровне!
В самый разгар приёма она вызывала сразу несколько человек больных, усаживала их на кушетку за моей спиной. Прохаживаясь вдоль кушетки и розовея от внимания к своей персоне, Фаина произносила короткую инструкцию, как нужно себя вести. Потом проводила несколько раз тренировку. Потом начиналось непосредственно действие.
– Рраз-два-три! – громко подавала она команду.
В тот самый момент, когда Фаина нагнетала воздух специальной резиновой грушей, больному необходимо было произнести заветное словосочетание в ответ. Таких словосочетаний известно несколько. Фаина фёдоровна выбрала самое простое.
– Тридцать три! – гремел ответный пароль. Одновременно с этим раздавался характерный звук груши, напоминающий короткий трубный рёв крупного животного. Фаина Фёдоровна проходила к следующему пациенту. Продувание каждому больному полагалось сделать не менее семи раз за одно посещение.
– Рраз-два-три!
– Тридцать три!
Это был и цирк, и ад одновременно. Вести приём в таких условиях было невозможно. Я или оформляла в это время медицинские карточки, заполняла больничные листы, карты диспансерных больных, или просто пила чай. Когда манипуляция заканчивалась и больные покидали кабинет, Фаина Фёдоровна чувствовала себя как актёр после удачного спектакля.
– У-уф!! – отдувалась она и укладывала наконечники от груши кипятиться в специальный металлический ящик для стерилизации.
– Отдохните, Фаина Фёдоровна! – говорила я, наслаждаясь тишиной, в которой могла снова принимать очередного пациента. Но она не хотела отдыхать. Она часто бегала по делам – то в регистратуру с какой-нибудь картой, то к сестре-хозяйке, то ещё куда-нибудь – и отовсюду приносила вести, как программа телевидения. Чаще всего вести были пустяковые, но Фаина Фёдоровна умела придать им характер значительный.
– Вы только подумайте, Ольга Леонардовна! – озабоченно сказала она в сентябре, в первый же год моей работы. От возбуждения один из её старомодных коричневых тапочек сбился с ноги, и она проскакала к своему столу без него, ступая на пол в сером хлопчатобумажном чулке, подпинывая тапок впереди себя, как футбольный мяч.
– Завтра приёма не будет, всех посылают собирать веточный корм.
– Что-что?
– Вы что, не знаете, что летом была страшная засуха?
– ?
– Ну вот, трава вся выгорела, теперь скот нечем кормить. Обком партии издал указ, что все горожане должны завтра выйти собирать веточный корм.
– Я беспартийная…
Наверное, у меня было такое выражение лица, что мне стал пояснять ситуацию сидящий передо мной больной:
– С деревьев спиливают ветви. Люди обдирают листья и маленькие веточки и складывают их в мешки. Мешки грузят на машину. Машина увозит эти ветки в пригородные хозяйства. И этим кормят скот.
– Вы уверены?
– Абсолютно.
– И что, неужели коровы эти ветки едят?
– Эх, Ольга Леонардовна, есть захочешь, не только ветки съешь, – сказал больной.
– Но листья же высохли. Я сомневаюсь, что для коров они съедобны. Да если и съедят, будут ли давать молоко? И можно ли это молоко будет пить? Неужели нельзя привезти сено, силос откуда-то ещё? Купить, в конце концов… Засуха же была не по всей стране.
– Не нам с вами об этом думать, – заключил больной. – Повыше нас есть люди. Приказ есть приказ.
И он ушёл со своим рецептом и назначенным лечением, не сомневаясь, что сбор веточного корма является всенародным делом.
– Сходите узнайте, – сказала я Фаине, – скольким больным уже выдали талоны на завтра.
– А чего мне ходить, я и так уже узнала. – У Фаины Фёдоровны возбуждённо горели глаза и дёргался носик.
– Ну и?
– Пятнадцать первичных, двенадцать повторных.
– Двадцать семь человек придут завтра на приём, а мы пойдём собирать веточный корм?
– Ну а как вы хотели? Все пойдут, не только мы. Сбор, как на работу, в восемь утра. Здесь в поликлинике. В одежде, как на субботник. Остаётся только дежурный терапевт. Главный врач пойдёт вместе со всеми.
– И никто не возражает?
– А кто будет возражать? Наоборот, народ радуется.
Я представила, как тащусь по пыльной улице и собираю сухие, сморщенные от жары, перегорелые листья. И друг за дружкой идут наши хирурги (два человека) участковые (восемнадцать участков), три офтальмолога, уролог, кардиолог, эндокринолог, три невролога и главный врач. Мы все смеёмся, переговариваемся, сыплем шуточками, подкалываем друг друга, как на сборе металлолома в шестом классе, потом достаём свои завтраки, а старшая сестра ёмкость с разведённым спиртом… Потом эти наши листья, напоминающие коросты, высыпают из мешков и отправляют на свалку или сжигают, потому что коровы наверняка не будут такое есть. Но мы всё равно возвращаемся в поликлинику, страшно довольные проведённым днём, а у меня возле кабинета всё-таки топчутся человек пятнадцать больных, а назавтра и послезавтра будет опять страшная запарка…
В то утро, когда был назначен сбор веточного корма, я пришла в поликлинику в своей обычной одежде. А перед подъездом нашего учреждения уже кипело оживление. Доктора и медсёстры – в куртках, рубашках с засученными рукавами, в цветных косынках или белых медицинских колпаках, чтобы волосы не пылились, курили, смеялись, возбуждённо переговаривались. Я сразу увидела уже готовую к трудовому подвигу Фаину Фёдоровну. Она стояла в группе сотрудников в новеньком синем хлопчатобумажном спортивном костюме – такие школьники носили на физкультуру, а мальчики ещё и зимой под брюки и рубашки. Из авоськи у неё торчала пол-литровая бутылка кефира, кирпич чёрного хлеба, пучок зелёного лука и свёрток, в котором угадывался десяток сваренных вкрутую яиц. Из громкоговорителя над главным подъездом рычал транслируемый откуда-то марш. Фаина Фёдоровна, завидев меня, приветственно махнула рукой, но тут же седые бровки её подозрительно вздёрнулись от моего совсем не спортивного вида.
– Ольга Леонардовна? – позвал меня кто-то из толпы врачей. – А вы разве не с нами?!
Мне показалось, что даже остановился марш. Я приближалась при полном молчании коллег.
– Вы не видели главного врача?
Мне никто не ответил.
Наш главный врач был немногим старше меня. Я думаю, всего лет на восемь. Максимум десять. Но возрастная разница между нами мне казалась колоссальной. Его назначили совсем недавно, месяца за три да моего распределения на работу. Звали его, по-моему, Николай Иванович, но честно говоря, у меня никогда не возникало никакой потребности в том, чтобы помнить, как его зовут. Не знаю, поступил ли он в институт сразу после школы или у него был какой-то ещё предшествующий путь, но только к тому времени, когда я пришла к нему с направлением на работу, он был уже массивным мужиком, с крупной круглой головой и с полноватой фигурой. Когда он разговаривал с кем-нибудь, его глаза как-то забавно и страшно выкатывались на собеседника, и было такое ощущение, что главный врач хочет собеседника напугать. Но у меня иногда возникало чувство, что он и сам опасается собеседника, и поэтому я не боялась его, как многие из моих коллег.
Когда я его разыскала, наш главный ругался с сестрой-хозяйкой из-за рукавиц. Хозяйка стояла уже распаренная с утра, в синем, порванном под мышкой халате. Перевязанный пояс подчёркивал её массивные округлости. Она орала громко, на всю улицу:
– Рукавиц нет! Могу выделить десять пар резиновых перчаток, – и она размахивала оранжевыми толстыми перчатками, предназначенными для уборки помещений.
– Ты бы ещё хирургические принесла! – ругался главный.
– На прошлый ленинский субботник рукавицы все изорвали! – огрызалась хозяйка. – Семь пар! Да две пары я ещё дворнику отдала. Откуда я знала, что нас пошлют этот корм собирать? И между прочим, врачи и без рукавиц смогут обойтись. Подумаешь, ветки ломать… Вон, травматологу скажите, он вам зараз… – Она увидела меня и отошла.
Главный врач раздражённо повернулся ко мне. В первый момент показалось, что он меня даже не узнал.
– Николай Иванович, отпустите меня со сбора веточного корма в виде исключения.
Некоторое время он смотрел на меня, как всегда выкатив глаза и не мигая.
– А что, у тебя менструация, что ли, началась?
Вероятно, он считал свой вопрос чем-то вроде проверки на психологическую устойчивость.
Я не знаю, откуда бралась во мне тогда жизненная смелость. Подозреваю, что из «правильных» советских фильмов и книг. И хотя в школе, в которой я училась, и с кое с кем из знакомых, с которыми общалась, я как раз наблюдала некоторые яркие примеры отсутствия справедливости, но вера в победу разума и совершенства, как вера в победу «гармоничного» человека над моральным уродством, была во мне сильна. Одновременно, правда, с лозунгами о гармоничном человеке существовали обкомовские дома за высокими заборами, какие-то закрытые базы, про которые часто и со значением говорили разные люди, поступления в институт и на работу «по блату» и по звонку, но…
Теперь я понимаю, что параллельный мир был для немалого количества людей вполне осязаем. Но отсутствие жизненного опыта заменяло мне страх. Меня нелегко было испугать.
Я ответила серьёзно, без тени кокетства, без улыбки:
– У меня записаны почти тридцать человек больных. Я не могу заставить их ждать из соображений гуманности.
– Из соображений чего? – переспросил он.
Наверное, он решил, что мои «соображения гуманности» это ответ на его «менструацию».
– Если я не приду на приём, больные напишут на меня жалобу.
Ему надоело разговаривать со мной. Он отвернулся и пошёл контролировать раздачу мешков, в которые нужно было собирать листья.
– Но Николай Иванович! – побежала я следом. – Я не могу собирать этот сор, когда меня ждут больные!
Он даже не повернул в мою сторону голову. Все, кто стоял неподалёку, с неудовольствием смотрели на меня.
Я двинулась к подъезду поликлиники.
– Ольга Леонардовна! – закричала мне вслед заведующая. – Вернитесь на место, иначе вместо рабочего дня я запишу вам прогул!
– Меня в институте учили больных лечить, а не ветки собирать, – сказала я внятно и вошла внутрь.
Фаина Фёдоровна смотрела мне вслед. Я шла по неосвещённому коридору своего отсека и машинально поворачивала выключатели. За мной поочерёдно загорались вытянутые прямоугольники неоновых ламп, будто сзади у меня оставалось всё светло и ясно, а впереди была дрожащая темень. Внутри у меня всё тряслось, но я не боялась. Когда чувствуешь себя правым – почему-то не боишься. В самом конце коридора неясно виделись контуры людей. Мёртвые души в день сбора веточного корма.
Когда я дошла до моего отсека, кое-кто из больных, ждущих на обитых дерматином скамейках, встали.
– Ох! А мы-то говорим, зря мы приехали.
Молча я открывала дверь кабинета.
– Так ведь весь город сегодня собирает, – отозвался кто-то. – Школьников и учителей с уроков сняли.
– Я в ЖЭК прихожу вчера за квартиру платить – а у них на дверях объявление висит… Как на фронт.
Про фронт я услышала на следующий день от заведующей поликлиникой.
– Вы дезертировали с трудового фронта!
Но я отметила, что, если до этого дня она иногда говорила мне «ты», после моего ухода со сбора веток отношения наши утвердились как враждебно-официальные.
Я вошла в кабинет, надела халат. Поставила на плитку чайник. Без Фаины Фёдоровны в кабинете было неуютно и пусто.
– Кто на продувание? – раздался вдруг в коридоре властный голос моей медсестры. – Готовьтесь по очереди. Когда вызову, не задерживайтесь.
Она вошла. Лицо её пылало, кудряшки дрожали, ножки семенили в обтягивающих штанах только вчера купленного по случаю мероприятия школьного спортивного костюма. В руке болталась авоська с завтраком.
– Будьте уверены, выговор нам с вами обеспечен. – объявила она.
– Зовите, кто по очереди, – грустно сказала я. – Вы-то как раз могли и остаться там, вместе со всеми. Больных, вероятно, будет меньше, чем записано.
– Да нужен мне он больно, этот веточный корм! – сказала Фаина, надевая халат прямо на спортивный костюм.
Вошёл тот самый, который говорил про домоуправление и про фронт.
– На что жалуетесь? – спросила я и повернула в его сторону свой лобный рефлектор.
Я снова сажусь в машину и смотрю на часы. Пачка пельменей и банка сметаны – долой полчаса.
Дождь перешёл в настоящий ливень. Первый весенний ливень в этом году. После таких дышится замечательно. Зимняя грязь смывается в водостоки, очищаются от смолы и пыли почки деревьев. Аллергикам становится легче дышать. Интересно, легче ли дышать в палате Бочкарёвой?
На автобусной остановке я замечаю Олега. Автобус, видно, недавно ушёл, потому что, кроме него, больше никого нет. Олег стоит мокрый и жалкий. Единственный ушной микрохирург в городе. Стажировался в Германии. Бл… ь.
Я подъезжаю и останавливаюсь. Он узнаёт мою машину и неловко скачет через дождевой поток, отделяющий тротуар от дороги. Я представляю, как он сейчас намочит мне сиденье своим мокрым плащом, но результат оказывается хуже моих самих плохих представлений. Ощущение, что ко мне в машину сел грязный бомж.
– Оля, спасибо! – говорит он. Я сердито смотрю на него. По его худому, чётко вылепленному лицу текут струи, волосы прилипли ко лбу, и он похож на унылый, одинокий памятник, сошедший с постамента. Хорошо ещё, что мне на сиденье не течёт птичий помёт.
– Тебе куда? – спрашиваю я. Наверное, действительно, в такой ситуации «вы» звучало бы глупо. Сзади к остановке подъезжает автобус, и, не дождавшись ответа, я выруливаю на дорогу.
Он молчит, и мне кажется, что он меня не слышит.
– Ты отдал резюме?
– Отдал.
– И что?
– Главврача не было. Секретарша сказала, что передаст в отдел кадров.
Мне можно было ехать только прямо. Стрелки поворотов на указателях дороги были перечёркнуты белыми линиями, будто кто-то взял на себя функцию не допустить никаких поворотов ни вправо, ни влево.
Но мне всё равно нужно прямо. По жизни я не люблю кривые пути. Олег по-прежнему молчал, и было впечатление, что ему всё равно, в каком направлении бы ни двигаться. Я решила, что высажу его, когда дождь станет тише.
Летом улица, по которой мы едем, представляет собой зелёный тоннель из-за нависающих над ней деревьев. Я люблю эту улицу. Деревья на ней, как я их называю, «настоящие». Клёны, берёзы, а не карагачи с мелкими жёсткими листочками. Те самые карагачи, ветки которых мы собирали на веточный корм, в тот год едва доходили до второго этажа здания нашей поликлиники. Интересно, какие они сейчас?
Есть по дороге несколько лип, хотя липы в нашем сухом климате редкость. Сейчас, когда ещё нет листьев, над дорогой нависает призрачная сеть из веток и веточек. В её ячейках в свете фонарей блестят капли. Над нами в темноте весеннее небо. Я знаю, если остановиться или, наоборот, выехать из города на простор, будет видно, что облака быстро несутся вдаль, открывая нам куски ночи.
Я представляю, что скоро после дождя на земле появится первая трава. А вот многоэтажные вазоны для цветов, установленные на перекрёстках, я не люблю. Мало того что они закрывают видимость, особенно вечерами, так голые, без цветов, они ещё похожи на перевёрнутые, подвешенные связками каски военных.
Естественно, история с веточным кормом в тот день не закончилась. Вообще-то я так и думала, что мне обязательно припомнят отказ собирать срезанные, измученные засухой ветки.
Возможно, мой протест против сбора этого корма имел и более глубокие корни, чем соображения долга. Вместе со своими однокурсниками в студенческие годы я ездила «в колхоз» на уборку картошки. До сих пор я помню эти бессмысленно проведённые там недели – в грязи, с отвратительным и донельзя скудным питанием и с почти нулевым результатом. С почти нулевым – потому что ну сколько мы могли собрать картошки вручную на полях огромного хозяйства, занимающегося в первую очередь выращиванием пшеницы? Картошку «спускали» сверху по плану, как и выращивание томатов, огурцов, свёклы и капусты, но выполнения этого плана никто всерьёз не требовал. Сейчас даже странно это вспоминать, будто эта поездка на картошку состоялась давным-давно, как будто сразу после войны, – настолько скудной и отвратительной была наша жизнь в этом совхозе. Но на самом деле это происходило не так уж задолго до перестройки. И сбор веточного корма, наверное, пересёкся с воспоминаниями о картошке…