Анютика отдали в школу на год раньше – держать ее дома уже не было никакой возможности. Без отца наше финансовое положение основывалось исключительно на бабушке, пока она в очередной раз не обзвонила знакомых и тот самый Леопольд Львович, который в свое время держал для мамы контрамарку в ординатуру, не устроил маму администратором в новую частную клинику. Маму эта перемена, против ожиданий, крайне воодушевила. Каждое утро она натягивала юбку, накручивала волосы на старые щипцы с местами погоревшим, заклеенным изолентой проводом и убегала на работу. Приходила поздно. Мы уходили в школу одни и возвращались одни домой.
Со второго класса начался немецкий язык, как ни странно, ставший для меня опорой, надеждой и своего рода спасением в тех обстоятельствах, которые жизнь мне с самого рождения предложила. В его громоздкости я находила надежность, в неблагозвучии – тайную красоту, в чудовищной грамматике – вознаграждение. Приходя из школы, я стаскивала с полки огромный немецко-русский словарь и часами читала его. Длинные, составленные из многих других, как скелет из костей, слова меня очаровывали. Verzweiflung – отчаяние, Schatz – сокровище.
Анютика школа как-то сразу прибила. Я часто приходила к ней в класс на переменах и слушала, как ее ругает учительница. Анютик, не реагируя, сидела за партой и густо зарисовывала последнюю страницу тетради. Она вообще не понимала, что от нее требуют на уроках. Она не могла осознать, как отдельные буквы соединяются в слоги; писать в прописи у нее тоже не получалось. Я честно пыталась ей помочь, но она как будто бы и не нуждалась в помощи, и кончалось все тем, что я делала за нее домашние задания. Если меня панически пугала мысль, что я получу двойку или меня вызовут к директору, то Анютику на это было просто наплевать.
– Я когда туда захожу, мне хочется умереть, – объясняла она.
Потом появились голоса. Они звучали в голове Анютика, но если дома их еще можно было как-то терпеть, то в школе голоса становились настолько громкими, что Анютик билась головой об стену, только бы они замолкли. Сначала я не очень серьезно относилась к голосам, но она так много о них говорила, что я привыкла и даже втянулась в их вечный гул. После школы мы приходили домой, я разогревала сваренный бабушкой суп, мы ели, а потом садились рядом, и Анютик повторяла для меня, что говорят голоса.
“Во дворе дети играют. Подойди к окну”.
“Смотри, она не идет, не верит нам. Ну и дура”.
“Иди к окну! Дети играют, что они кричат, ты слышишь? Мы слышим”.
“Дети играют, у них красный мяч. Прыгай! Прыгай!”
Сначала голоса звучали разрозненно, и это действительно угнетало. В моей голове их не было, но даже то, что повторяла для меня Анютик, настолько изматывало, что через десять минут активного слушания я с трудом могла понять, где нахожусь. Анютик говорила быстро, интонация срывалась от крика до шепота, но мне было ясно, что она едва успевает за голосами. В ее голове они говорили еще быстрее. Постепенно из общей полифонии выделился голос Сергея. Он был наш сосед сверху, но умер. Сергей требовал, чтобы Анютик нашла его жену Ирину и отдала ей вещь. Какую вещь – мы не понимали. Сергей из-за этого злился. Он сказал, что, если Анютик и впредь будет такой тупой, он ее накажет, он отнимет ее правую руку и возьмет в аренду.
– Как это – в аренду? – спросила я.
– Как это – в аренду? – спросила сама у себя Анютик и сама себе ответила спустя несколько секунд: – Как-как? Возьму твою руку себе! Все будут думать, это ты делаешь, а это я буду за тебя твоей рукой делать. Если не найдешь Ирину и вещь не отдашь.
Сергей мне не нравился. Другие голоса, конечно, тоже говорили гадости, но они, во всяком случае, не угрожали напрямую. И у них не было никаких конкретных требований, ничего, кроме издевок и констатации действительности, а Сергей постоянно нагнетал поток своих претензий. Анютик Сергея тоже боялась, но совершенно не понимала, как его заглушить. Особенно ее пугало, что каким-то образом он узнал и про меня и обещал до меня тоже добраться.
– Ты думаешь, он может залезть и в мою голову? – спросила я.
– Он все может! – ответила Анютик. – Он мертвый, ему все равно…
Однажды утром Анютик не смогла пошевелить своей правой рукой. Рука висела как тряпочка. Я поднимала ее, терла, но она не двигалась.
– Он взял ее, – прошептала Анютик, – только не говори маме с бабушкой! Пожалуйста!
Я тайно принесла Анютику стакан кипятка. Она, давясь, выпила его, а потом позвала бабушку и начала хныкать. Бабушка померила ей температуру и сказала, что у нее, видимо, начинается грипп. Никто не мог с ней остаться, и решили, что останусь я, пропущу один день в школе, ничего страшного.
Мама с бабушкой ушли, оставив мне аспирин и банку меда, а мы с Анютиком принялись допрашивать Сергея. В тот день он почувствовал свою силу и с нами не церемонился.
– Чего ты хочешь? – спрашивала Анютик.
– Сама узнаешь! – кричал он. – Не отдашь мое, я твое возьму! Твоя рука теперь моя!
– Он сделает что-то страшное, – сказала Анютик, глядя на меня, – лучше отрезать руку.
– Ты больная, что ли? – поразилась я. – Как мы ее отрежем? Она ножом не отрежется.
– Я не знаю, не знаю, надо резать.
Анютик опустила голову на подушку, с нее ручьями лил пот.
Она лежала неподвижно около получаса, и я решила, что она заснула. Мне очень хотелось есть. На кухне я налила себе чаю и сделала бутерброд с сыром. Я ела и прислушивалась. В квартире было так тихо, что меня охватила паника. Я отшвырнула чашку с недопитым чаем, побежала в комнату. Анютик стояла на подоконнике у открытого окна. Мне удалось схватить ее за подол ночной рубашки, но не втянуть обратно в комнату. Анютик сопротивлялась и орала, что Сергей не получит ее руку. Воспользовавшись моим замешательством, она изо всей силы саданула мне пяткой по носу, нос хрустнул, по подбородку потекла кровь. Я поняла, что вряд ли смогу долго держать оборону. Печатая на стенах кровавые абрисы, я тоже залезла на подоконник и стащила оттуда Анютика. Окно я закрыла и выскочила в коридор. Анютик от злости громила комнату.
Я позвонила бабушке на работу.
Через пятнадцать минут приехала бабушка, а вслед за ней мама. Бабушка вызвала скорую. Посмотрев на Анютика и на обстановку комнаты, они сразу вызвали психиатрическую перевозку. Анютик впала в ступор, она не отвечала на вопросы и разговаривала только с Сергеем. Но это понимала я, а остальные ничего не знали про Сергея и смотрели на нее как на сумасшедшую. Когда наконец приехал психиатр, бабушка вытолкнула вперед меня, требуя, чтобы я ему рассказала все, что говорила и делала Анютик.
Мама плакала.
– За что, господи, за что? – вскрикивала она.
Психиатр, мужчина лет сорока с несколько обвисшим лицом, терпеливо ждал. Я стояла перед ним в окровавленной пижаме, под ногами крутилась Долли и истерически гавкала. Что такое быть нормальной, проносилось в моей голове, и почему Анютик ненормальная? Она слышит голоса и хотела выкинуться в окно. А мама? Она что, нормальная? И аэробика, и лежание в кровати – это все нормально? А папа? Он поджег маму и Анютика, он хотел, чтобы они умерли, – неужели эти люди могут считаться нормальными, а Анютик – нет?
В конце концов я сдалась и рассказала ему. Про голоса, про Сергея, про то, что в школе Анютик ничего не может учить и про то, как сегодня утром у нее отнялась рука.
– Как она это восприняла? – спросил он.
– Она сказала, что Сергей выключил ее руку, – ответила я.
Психиатр покивал, мама и бабушка бросились к нему, говоря наперебой. Они хотели знать, что ждет Анютика. Зазвучали слова “стационар”, “шизоаффектив”, “аминазин” и другие. Большинства этих слов я не знала, в тот день они как бы кивнули мне, здороваясь: давай, что ли, знакомиться, нам еще долго вместе…
Анютика забрали в Ганнушкина. Мама с бабушкой откупорили бутылку коньяка и обсуждали, как все это скрыть в школе. “Что сказать?” – все время повторяла мама. Бабушка рассудила, что школа – это полбеды, теперь главное – упросить врачей насчет диагноза. Чтобы “F” не ставили.
– “F”? – переспросила мама.
– Ты совсем отупела, все забыла? – разозлилась бабушка. – Если попала уже в Ганнушкина, без диагноза она не выйдет. Надо взятку давать, просить, чтобы невроз поставили или хотя бы шизоаффективное расстройство; могут же шизу влепить! Представляешь, как ей с шизой потом жить? Ни в институт не поступит, ни на одну работу не возьмут… На учет ведь теперь обязательно поставят…
Мне навещать Анютика не разрешали. Мама только бралась передавать мои записки ей, но я не знала точно, передает она их или нет. Потянулись совсем мрачные дни. Я была все время одна – и дома, и в школе. Я затаилась и каждый день ждала, что Анютика выпустят из дурки. Разумеется, я не строила иллюзий на тему психического здоровья Анютика, но почему-то была уверена, что в больнице ее вылечат. И домой она вернется такой же, какой была до голосов. Так прошел месяц, потом второй месяц. Мы справили Новый год. Наступили зимние каникулы. На стене рядом со своей кроватью я написала ручкой Alleinsein[1].
До папы трагические новости о судьбе Анютика дошли с некоторым запозданием – я подозревала, что мама с бабушкой нарочно скрывали от него информацию до Нового года, чтобы был повод потребовать не только подарки, но и деньги на лечение, которое осуществлялось совершенно бесплатно. Папа приехал второго января с кроссовками, которые очень мне понравились, но оказались тридцать пятого размера. Я носила тридцать шестой.
– Будешь чай? – спросила мама, когда папа очутился на кухне и сел за стол.
Папа кивнул. Мама поставила перед ним заварочный чайник с отколотым носом и чашку. Папа взял чашку в руки и начал внимательно ее рассматривать. В кухню пришла бабушка и села напротив.
– Лекарства очень дорогие, – сказала она.
– Нужно в больницу фрукты возить, врач говорит, каждый день, – высказалась мама.
Ничего не отвечая, папа подошел к раковине, включил воду и помыл чашку. Потом он вернулся на свое место, поставил чашку на середину стола и пояснил:
– Вот так вот должны выглядеть чистые чашки.
Эти слова произвели эффект бомбы. Мама и бабушка взвыли как в припадке. Они наперебой орали, что у них нет времени заниматься фигней, что если папа не хочет знать своих детей, то пусть идет в жопу.
– Я хочу знать своих детей, просто нужно мыть посуду, – говорил папа.
Я заплакала. Поскольку никакой возможности находиться у нас не было, папа попросил разрешения забрать меня с собой на пару дней. Естественно, ему не разрешили. Он поцеловал меня и ушел. Бабушка не могла успокоиться до вечера. Она уверяла, что им с мамой удалось разрушить папин подлый план, состоявший, по ее мнению, в том, чтобы не дать им денег, а меня отвезти “к своей шлюхе”. Денег мама с бабушкой и правда не получили, но и шлюхе, несомненно, досталось. Она не получила меня, и таким образом папа был посрамлен.
В тот вечер мы с мамой смотрели телевизор до ночи. Какой-то фильм про женщину с сильной волей, которая, опустившись на самое дно, нашла в себе мужество вернуться к нормальной жизни, а заодно отомстить всем своим обидчикам. Видимо, я заснула перед теликом, и мама отнесла меня в кровать. Во всяком случае, проснулась я именно там, среди ночи; очень хотелось писать. Я встала и пошла в туалет. Вернувшись в комнату, я увидела себя, лежащую на кровати. На несколько секунд у меня перехватило дыхание. Я поняла, что мне надо любой ценой вернуться в себя, но это плохо получалось. Я легла на свое тело сверху, я попыталась раскрыть себе рот, чтобы влезть в него, я прыгала на себя, как это делали герои мультфильмов, но все было бесполезно. Из стен шел какой-то гул, за стенами явно был кто-то, кто видел мои попытки. “А если я не вернусь в свое тело? – думала я в отчаянии. – Кто тогда пойдет в школу?” То ли мысль о школе меня подстегнула, то ли я просто случайно нащупала правильный путь, но я снова оказалась внутри себя. И вздохнула.
Утром я проснулась совершенно разбитой, я перестала чувствовать свое лицо. Не могла поднять брови, не могла шевельнуть губами. Правда, к обеду это прошло.
Следующей ночью все повторилось, это стало повторяться каждую ночь. Я выходила из тела и не могла в него вернуться. Однажды я увидела в комнате что-то похожее на силуэт мужчины. Сначала я подумала, что это папа, а потом меня пронзила мысль, что за мной пришел Сергей. Все, что творится со мной, – по его вине. Он лишился Анютика, в Ганнушкина ему ее, наверное, не достать, и теперь он мучает меня. Наутро я еле встала, пробуждение в состоянии полного бессилия постепенно стало для меня нормой. Бабушка отправила меня вынести ведро. Около мусоропровода я встретила соседку тетю Раю с верхнего этажа.
– Здравствуй, Юленька, – сказала она. – Ты что-то бледная.
– Здравствуйте, – сказала я, – а вы знали Сергея и Ирину? Они тут жили раньше.
– Конечно знала. – Тетя Рая даже улыбнулась. – Ирочка мне до сих пор звонит. А Сережа… какая трагедия, такой талантливый художник…
Анютик вернулась домой в конце зимы. Прежней ее назвать было трудно. Она почти не разговаривала, много ела и сидела часами, не меняя позы. Что бы я ей ни предлагала, она отказывалась, никаких желаний у нее не осталось, если не считать желания есть. Бабушка каждое утро выдавала ей четыре таблетки – две коричневые и две белые. Анютик их покорно заглатывала. В школу она ходить не могла, и ее перевели на домашнее обучение. Впрочем, учиться она все равно не собиралась. Мы по нескольку раз читали одно и то же предложение из учебника русского, но смысла слов она не понимала. Бабушка вышла на пенсию, потому что теперь они с мамой опасались оставлять Анютика без присмотра. Однажды, когда я, измотанная ночными кошмарами, вернулась из школы и, как сомнамбула, вытаскивала учебники из сумки, Анютик сказала:
– Все дело в таблетках. Из-за них я такая.
– Тогда не пей, – сказала я.
– Она заметит. – Анютик кивнула на дверь, имея в виду бабушку.
– Делай вид, что глотаешь, а потом приноси в комнату и отдавай мне, я буду выбрасывать на улице.
Прекратив пить таблетки, Анютик уже вечером почувствовала улучшение. Окончательно она пришла в себя через неделю. Мама и бабушка очень радовались. Весной нам даже разрешили гулять. Мы пошли в парк, сели на лавочку, и я, торопясь и глотая слова, рассказала ей про свои выходы из тела и про Сергея, которого я теперь видела в комнате почти каждую ночь.
– Замолчи! – оборвала меня Анютик. – Не говори никому! Самое тупое, что ты можешь сделать, это рассказать про то, что с тобой происходит, маме или бабушке. А особенно – врачам!
– Но я же не в себе! – сказала я. – Я не могу так жить…
– Притворяйся нормальной – это все, что ты можешь сделать. Как и я. Если ты поддашься им, тебя заберут в дурку. А это самое страшное…
– Но тебя же вылечили!
– Ты совсем, что ли? – Анютик даже рассмеялась. – Это вылечить нельзя. Меня кололи до того, что пена изо рта шла, а потом я просто сказала, что голоса исчезли. Если бы я не сказала, они бы меня и дальше кололи. – Она внимательно на меня посмотрела. – Если бы от шизы существовало лекарство, был бы хоть один, кто вылечился. Но таких нет.
– И что теперь?.. – удивилась я. – Так всю жизнь жить? С голосами и… с Сергеем?
– Выбора-то особого нет, – сказала Анютик. – Лучше жить дома, чем в дурке.
– Я боюсь, что когда-нибудь не смогу вернуться в себя, – пожаловалась я.
Анютик задумалась. Потом она вспомнила, что в захваченную Сергеем руку чувствительность вернулась, как только мы начали драться на подоконнике. По ее словам, связь с рукой как будто потерялась за ночь, а боль, неизбежная в схватке, соединила разрозненные части: сознание и мясо. Я подумала, что, если начну себя резать, дурки мне точно не избежать. Мы встали с лавки и пошли в ларек за мороженым.
Я похудела на пять килограммов, на уроках ничего не соображала, спала урывками, по тридцать – сорок минут. Больше всего я боялась, что появятся голоса – для меня это стало главным критерием потери рассудка. Голосов не было, но я все время что-то видела: какие-то люди показывали мне странные знаки, деревья так выгибались на ветру, что на секунду повторяли очертания лиц тех людей, но самое страшное, что все знали о том, что со мной происходит. Одноклассники, учителя, прохожие. Накануне Восьмого марта я заснула на уроке, а когда учительница стала меня будить, дико закричала. Класс сначала оцепенел, а потом грохнул хохот. Я вскочила и убежала. В раздевалке, когда я наклонилась, чтобы поднять свои валявшиеся на полу сапоги, меня вырвало. Я не помню, как доползла до дома, но, как только очутилась в квартире, отупляющая паника сменилась жаждой деятельности.
Я закрылась в ванной и включила воду. Сняла одежду и села на бортик ванной. В шкафу над раковиной хранились упаковки с опасными лезвиями, не знаю, для каких целей. Мне было девять лет, и я сосредоточенно обдумывала, как себя резать. Руки – самое очевидное, самое наглядное, самое близкое. Ты видишь их каждый день, ты знаешь каждый маленький шрамик, каждое пятнышко на ногтях. Резать руки хочется неодолимо, но к чему это приведет? Следы можно скрывать неделю, месяц, два месяца, но однажды все равно все откроется. И я загремлю в психушку. Мама и бабушка настроены решительно: если они так обошлись с Анютиком, вряд ли для меня сделают исключение. А там ждет галоперидол. Галочка. От него глаза закатываются вовнутрь, зубы стучат, и ты не можешь остановить их, чтобы они не стучали, у тебя текут слюни, а руки трясутся так, словно ты стоишь в тамбуре несущегося на всех парах поезда. Но самое ужасное даже не в этом, а в том, что, когда тебе перестают давать гал, ты окончательно сходишь с ума. Тебе так плохо, что лучше броситься под поезд. Что многие, кстати, и делают.
Значит, руки не выход, остаются живот и ноги. Живот – это опасно, а ноги – про ноги всегда можно сказать, что лезла через забор, что каталась на велосипеде. Правда, у меня нет велосипеда, и заборов рядом нет. Я обернула бритву носовым платком и вонзила в ступню. Провела вдоль, потом вынула, снова вонзила – и сделала крестик. Из крестика в ванную закапала кровь. На своей ступне я вырезала бритвой Müde[2]. Слово было таким красивым, что на несколько минут я забыла про Сергея, про то, что не сплю, могу не вернуться в тело, про школу, деревья, прохожих, про всю свою сраную жизнь. Я сидела на бортике ванной и смотрела на кровь. А потом заснула. Разбудил меня настойчивый стук и голос бабушки. Я перевязала ногу платком и пошла спать. Спала я почти сутки и ни разу не выходила из тела. Когда я проснулась, нога болела так, что на нее невозможно было наступить. Но эта боль возвращала мне меня, мои реальные ощущения. Не было ничего другого, кроме саднящей ноги; я чувствовала себя настолько прекрасно, что даже сделала уроки.
Постепенно это стало единственным утешением. Как только случалось что-то плохое и я ощущала в голове опасное бурление, я шла в ванную и резала ступни. На них образовались шрамы из слов. Сначала я писала только короткие слова: Lust[3], Tier[4], Tod[5], потом пришло время слов подлиннее – Wahnsinn[6], Unschuld[7]. Временами мне было трудно ходить, иногда я срезала старые шрамы, чтобы снова резать по живому. Сергей исчез, мои выходы из тела тоже прекратились, я поняла, что с кровью надо завязывать, и давала себе зароки такого плана: если получу пять по математике, тогда порежу ноги; если по контрольной будет меньше четверки, не буду резать две недели.
Без препаратов Анютик продержалась четыре месяца, потом ее снова накрыл психоз. Ее забрали в больницу, откуда она уже вышла с клеймом “F20.024” и направлением на ежемесячные уколы в районный ПНД. Диагноз расшифровывался как параноидная шизофрения, приступообразный тип течения, с нарастающим дефектом личности. Бабушка мрачно заключила, что профессию в нашей стране Анютик теперь точно не получит. Мне хотелось сказать, что, даже если бы Анютику в диагнозе написали “ангел восьмого легиона небесного войска”, она все равно никакую профессию не получила бы, но не из-за диагноза, а из-за своих личных качеств.
Мы осознали ошибку. Нельзя было полностью отказываться от лекарств, нужно было понижать их дозу и слезать с “каши”. После второй госпитализации Анютик стала опытным пациентом и объяснила мне, что кашей называют прием нескольких нейролептиков одновременно. Это дает побочку в виде овощного сидения на диване и неконтролируемого жора. Районный доктор по фамилии Макарон оказался передовым и выписал Анютику залептин с циклодором. Он, правда, хотел четыре миллиграмма в сутки, но мы в течение двух недель сократили дозу до двух. В моем столе образовались залежи залептина.
Анютик смотрела в будущее без особого оптимизма. Старшие девчонки в больнице рассказали ей, что чем раньше шиза тебя схватит, тем хуже прогноз. До крови, говорили они, бывает один, максимум два психоза, и получалось, что Анютик свою норму уже выполнила.
– А что после крови? – спросила я.
Анютик раздраженно дернула плечом.
– Если думаешь, у тебя будет по-другому, ошибаешься. Следи за этим. Как только начнутся месячные, башню сорвет.
– Но сейчас ты ведь хорошо себя чувствуешь? – не успокаивалась я, все еще надеясь на чудесное исцеление.
– На залептине, – хмыкнула Анютик.
– Какая разница! – спорила я. – Можно пить залептин хоть всю жизнь, маленькая доза тебе не мешает. Ты скоро станешь совсем нормальной, вернешься в школу, и все будет хорошо.
– На какое-то время, – сказала Анютик. – Шиза – это зверь, это чертов дьявол. Сейчас она, конечно, разжала свои лапы, но она все равно рядом, я чувствую ее. Она просто ждет подходящего момента, чтобы снова схватить меня.
“И меня”, – подумала я, но ничего не сказала.