Изобразит, как будто бы призванье
Его – бесчисленное подражанье.
Город небольшой, а дорожное движение стремительное. Мне следовало либо срочно и решительно свернуть с автострады, либо, отдаляясь от неподвластных времени центральных кварталов Авиньона, поехать прямо, и тогда полуденный поток автомобилей, увлекая за собой мой взятый напрокат серебристый «ситроен», направил бы меня, словно центробежная сила, либо к Роне, либо к Ле-Понте и Барбантану.
Современная кольцевая автомагистраль льнет к старинным укреплениям, крепко обнявшим город. Легко отвлечься от дорожных знаков, когда едешь мимо семисотлетних стен – высоких, белых, с зубцами поверху и тридцатью девятью массивными башнями. «Да будет мир в стенах твоих, благоденствие – в чертогах твоих!» – восклицал Псалмопевец (Пс 121:7), и в былые времена жители этого провансальского города наверняка искренне рассчитывали, что стены и башни обеспечат им защиту и могущество. Но нынче те же архитектурные памятники – словно ладьи на гигантской шахматной доске, где партия, беспрерывно длившаяся несколько столетий, приостановлена в ожидании следующего хода.
Сверни на съезд, ведущий к городу, и внезапно обнаруживаешь, что ты уже на месте: прямо перед тобой – Папский дворец, самое большое и одно из самых впечатляющих в архитектурном отношении готическое здание всего христианского мира; неприступный и величественный, дворец словно вырастает из Домской скалы. Цитадель, отбеленная солнечными лучами, повелевает городом, и потому кажется совершенно естественным, что автомобилям въезд воспрещен, а самый эффективный способ передвижения обычно – пешком.
Сегодня Авиньон – небольшой провинциальный город с руинами и музеями, школами и магазинчиками, и его величественный лик упрямо обращен в прошлое. Но когда-то он шел в авангарде истории: то был центр средневекового христианства, город пап и антипап в краях святых и еретиков. Для Рене Жирара Авиньон – место, где он провел важнейшие для формирования его личности годы, город, оставивший на нем неизгладимый отпечаток. Отец Жирара был хранителем Папского дворца и видным специалистом по истории города и региона, а значит, душа юного Рене просто обязана была впитать долгое прошлое Авиньона, хотя впоследствии Жирар и преуменьшал его очарование.
«Если ты родом из Авиньона, это не так уж и романтично. В чем-то он больше похож на итальянские города, чем на французские, – сказал однажды Жирар. – Это, в сущности, юг, и люди больше, чем на севере Франции, склонны проводить время под открытым небом. Разница между севером и югом Франции довольно велика… До моря неполных 50 миль. Но это не Ривьера, а маленький провинциальный город».
И все же Авиньон часто всплывал в разговорах. Я всегда подозревала, что этот город упрочил невосприимчивость Жирара к модным интеллектуальным веяниям и предвзятым представлениям парижской интеллигенции. Жирар так никогда и не утратил рудименты медлительного, мягкого, слегка певучего авиньонского выговора. Он находил забавным, что я интересуюсь его родным городом, но за внешней безмятежностью Авиньона скрывается бурная история, и я чувствовала, что Жирар втайне, как водится у старожилов, гордится городом, который сам же пренебрежительно величал «провинциальным».
Жирар нечасто говорил о своей жизни, если я не приставала к нему с расспросами, зато его город мог поведать мне свою историю. Город оказался разговорчивым и красноречивым – и захочешь, не заткнешь.
Жирар разъяснил мне, что бурная и яростная Рона, огибающая город, делит Францию на зоны влияния: к западу от Роны – испанская, к востоку – итальянская. Восток пошел с козырей, предрешив судьбу Авиньона в Средние века. Авиньон и Рим. Около сотни лет соперничество этих двух сил, сцепившихся в поединке, раздирало Европу надвое, раскалывая Церковь и государство, власть духовную и власть светскую. То, что здесь родился человек, разработавший теорию мимесиса, соперничества и конфликта, – не просто игра случая.
В описываемые времена непостижимая шахматная партия была в полном разгаре. Папский престол – нечто единственное в своем роде, соблазнительный трофей. Кто завладеет им? И кто из земных монархов подчинит своему влиянию самодержца, чья власть не от мира сего? Беспрерывные конфликты, коррупция и свары в средневековой Церкви и между государствами, имевшими с ней дело, превратили Вечный город в негостеприимное и даже опасное место для римских пап: там лучше было даже не снимать вьюки с лошадей. Потому-то в 1309 году папа Климент V и выбрал Авиньон, на тот момент входивший в состав Арльского королевства.
Его решение не было беспрецедентным. В Средневековье папы и раньше сбегали из Рима. Но Климент V повысил ставки в игре – отказался покидать Францию после того, как в 1305 году в Лионе его провозгласили папой.
Спустя несколько лет он обосновался в Авиньоне, к тому времени успевшем побывать под оккупацией у римлян, сарацин, франков, бургундцев, остготов и мавров. В тот момент Авиньон был довольно тихим и захолустным городком, но в захолустье часто происходят интересные события.
Данте заклеймил Климента V: «…вслед, всех в скверне обогнав, / Придет с заката пастырь без закона…»10. За Климентом последовала целая череда пап-французов, причем их друзей и родичей делали кардиналами, что становилось дополнительной помехой для всех попыток вернуть папский престол в Италию. Иоанн XXII, преемник Климента, продолжил строительство в Авиньоне, превратив его в один из самых могущественных и хорошо укрепленных городов Европы. Мы можем счесть, что пребывание пап в Авиньоне – лишь мелкая подробность истории, но такой подход будет означать лишь, что взгляд из нашей эпохи необъективен. В ту эру расцвели два из величайших гениев позднего Средневековья. Начало работы Данте над «Божественной комедией» примерно совпало с началом авиньонского папства – потрясений, которые, возможно, стали одним из мотивов создания дантовского шедевра. Поскольку действие «Commedia» начинается в 1300 году – за пять лет до того, как Климент V стал папой, – легко запамятовать, что, когда Данте переживал свой творческий расцвет, центр католической церкви был не в Италии, а во Франции.
Тем временем, на заре «вавилонского пленения пап», семейство Петрарка последовало за папой Климентом V в Авиньон, покинув Инчизу, городок в окрестностях Флоренции: отец Франческо Петрарки близко дружил с Данте и, подобно ему, был изгнан из Флоренции. В Авиньоне Петрарка повстречал Лауру, свою возлюбленную: она родилась в этом городе в 1327 году. Встретились они в Великую Пятницу, а умерла она тоже в Великую Пятницу, спустя ровно двадцать один год с того часа, когда Петрарка увидел ее впервые. Не будь на свете авиньонки Лауры, у нас не было бы и «Канцоньере» Петрарки. Чтобы убедить папу вернуться в Рим, потребовалось вмешательство святой – а именно Екатерины Сиенской, – но за этим переездом последовали годы Великого западного раскола, когда папы из Рима и антипапы из Авиньона боролись за главенство. Европу обескровила необходимость кормить две папские резиденции и два административных органа Святого Престола. К тому времени захолустье превратилось в изысканный город, стремившийся затмить Рим. Появились Папский дворец, Малый дворец, церковь Святого Дидье и кольцо белых крепостных стен.
Отец наверняка рассказывал Рене Жирару об этом, ведь их семья неразрывно срослась с историей Авиньона. А сын, Рене, вернулся в ту эпоху и местность, когда в Национальной школе хартий засел за дипломную работу о второй половине XV века, начав с момента, когда Великий западный раскол закончился; его выбор определенно подчеркивает, как глубоко въелась эта история в его сознание.
Рене Ноэль Теофиль Жирар родился вечером на Рождество в 1923 году в комнате, за которой «присматривала» картина в темно-медовых тонах с изображением полудюжины коз. Та самая картина впоследствии висела в гостиной семьи Жирар в Пало-Альто: пасторальная идиллия XIX века на стандартную тему – пастух объясняется в любви пастушке, поодаль другие молодые люди заняты крестьянским трудом среди резвящихся коз. Не сказать, чтобы на картине были изображены «козлы отпущения», но гостям иногда указывали с лукавой улыбкой на это почти сбывшееся предзнаменование.
Хотя второе имя Жирара указывает на провидческое чутье при выборе дня рождения, в действительности имя Ноэль было позаимствовано то ли у деда, то ли у прадеда – возможно, по материнской линии. Его мать происходила из Буше (департамент Дром, регион Рона-Альпы). Ее род жил в Провансе несколько столетий и когда-то владел шелкопрядильными фабриками в городе Сериньян-дю-Конта. В этих краях фамилия де Луа доселе ассоциируется с производством шелка. Жирар говорил, что его семейство принадлежало к «старой обедневшей буржуазии»11. Родня и по отцовской, и по материнской линии жила не так зажиточно, как их предки, и не смогла принести успех нескольким своим предприятиям и затеям, но в родных краях члены этих семейств занимали видное положение в обществе и были в большой чести. Жирар вспоминал, что освоил лишь начатки провансальского языка – этого рудимента былых времен, напоминающего, что в эпоху авиньонского папства обитатели региона были во многом отдельным народом, да и в последующие столетия оставались таковым. Визит в архив департамента Воклюз – его помещения выдолблены в толще скалы, на которой держится Дворец, – помогает осознать, что Авиньон доселе остается маленьким городком, где все между собой связаны. У Бландин Сильвестр, стройной и серьезной сотрудницы архива, есть свои пересечения с семейством Жирар: одно время она жила в доме 12 на рю де ла Круа – по тому же адресу, что и когда-то Жирары. Но первая догадка Сильвестр не подтвердилась: там обитал не Рене Жирар, а его отец со своими родителями, то есть дедом и бабкой Рене. Мадам Сильвестр выдвинула старомодный деревянный ящик каталожного шкафа с материалами об отце Жирара, Жозефе Фредерике Мари Жираре (1881–1962); то были шесть десятков библиографических карточек с информацией о книгах и статьях. Однако Жозеф, архивист-палеограф, был известен не только как ученый. Он был хранителем Папского дворца, а еще раньше, с 1906-го по 1949 год, хранителем маленькой авиньонской сокровищницы – музея изящных искусств Кальве, занимающего великолепный особняк XVIII века.
Жирар говорил, что его мать была женщина умнейшая и даже свободомыслящая. Мари-Тереза де Луа Фабр (1893–1967) была в некотором роде местной знаменитостью – одной из первых женщин в регионе, получивших степень бакалавра, то есть полное среднее образование. В 1808 году, когда Наполеон учредил «лё бак», эту степень получил всего тридцать один человек; в 1931 году экзамены на степень бакалавра сдали лишь 2,5% французских граждан соответствующей возрастной категории12; иначе говоря, ее наличие свидетельствовало об исключительной одаренности.
Сегодня мы знаем о родне Жирара по отцовской линии, наверно, больше, чем о родне по материнской, и все же складывается впечатление, что в 1920 году мадемуазель Фабр вышла замуж за человека, стоявшего в социальной иерархии чуть ниже. Жозефу Жирару, наоборот, посчастливилось жениться на девушке из старого рода из Конта – винодельческого района в окрестностях Авиньона (там делают рубиново-красное вино «Шатонёф-дю-Пап», первоначально предназначавшееся для авиньонских пап – больших любителей горячительных напитков). Вскоре после свадьбы родители жены разрешили молодым переехать в их дом с большим садом и платанами по адресу Шеман де л’Аррузер, дом 7 к югу от крепостных стен. Марта, супруга Рене Жирара, припомнила фразу, проливающую свет на то, как изменилась после свадьбы жизнь его матери: обучая Марту готовить, та упомянула, что ее саму в детстве не приучали кухарничать. Фирменные блюда мадам Жирар-старшей были, как и следует ожидать, простыми и непретенциозными.
В любом случае род матери Жирара был настолько благородного происхождения, что во времена Французской революции опасался гонений. В недавние годы кто-то из родни прислал Жирару свидетельство о восстановлении фамилии де ла Луа – ее когда-то урезали до Делуа, чтобы во времена робеспьеровской Эпохи террора смотрелась и звучала менее аристократично и, следовательно, не столь опасно.
Жозеф и Тереза Жирар поженились в Буше, но в жизни новой семьи фигурировала и Овернь, где родился отец Жозефа. Многочисленный клан Жираров много лет проводил долгие летние месяцы в Вивероле в департаменте Пюи-де-Дом, где находится одноименный спящий вулкан – самый высокий в краю, изобилующем вулканами. Жирар говорил мне, что это его самый любимый регион Франции, известный горами, кратерными озерами, туфовыми конусами и куполообразными вулканами: эти темные холмы, напоминающие курганы, и есть те самые «пюи» – характерная часть местных топонимов.
По рассказам иногда кажется, что Жозеф Жирар был слегка неприветливым, непреклонным педантом. Но это далеко не полная картина. В пять лет он остался без отца, и его вместе с двумя братьями устроили в иезуитский Коллеж святого Иосифа в Авиньоне. В 1899 году он продолжил образование в Национальной школе хартий – учебном заведении общенационального значения для архивистов, библиотекарей и палеографов; кстати, годом ранее ведущие специалисты Школы единодушно заключили, что почерк, которым было написано «бордеро», – это не почерк Альфреда Дрейфуса. То был звездный час Школы хартий, хотя дело Дрейфуса тянулось еще несколько лет. «Мой отец часто говорил об этом подвиге „хартистов“, – вспоминал Жирар. – Он был дрейфусар, в некотором роде радикальный социалист старой школы»13.
Жозеф Жирар участвовал в Первой мировой войне в чине лейтенанта и был ранен в голову шрапнелью в Реймсе – городе у северных рубежей Франции, который ожесточенно обстреливала германская артиллерия. Будь тогда антибиотики, рана зажила бы без осложнений, но в те времена помощник военврача просто забинтовал Жирару-старшему голову и отправил его на поправку домой. В Авиньон он приехал еле живой, понадобились хирургическая операция и длительная госпитализация. С тех пор и всю оставшуюся жизнь он был решительным противником войны. «Он сознавал, насколько все это глупо», – сказал мне Жирар. Старший брат Жозефа, Анри – капитан, командовавший молоденькими необстрелянными солдатами, – погиб при финальном наступлении во время битвы при Сомме, одной из самых кровопролитных в истории человечества. Пьер, младший брат Жозефа, уцелел и стал в Авиньоне преуспевающим врачом. Жозеф тоже обосновался в Авиньоне навсегда.
Жирар называл своего отца «типичным архивистом». У него было несколько подчиненных, а из дома на л’Аррузер, расположенного сразу за крепостной стеной близ вокзала, он ездил на работу на мопеде. Его очень уважали как человека и историка, но опыт войны не прошел бесследно. Некоторые обвиняли Жозефа в упрямстве и закостенелой приверженности своим методам. Марта вспоминала о нем так: «очень милый, ни в коей мере не холодный человек». Она сообщила, что, как ей рассказывали, в бытность большим начальником он однажды в сердцах разбил тарелку. Осколки этой тарелки давным-давно собрали и со вздохом выбросили на помойку, но этот момент крепко запомнился семье именно потому, что был нетипичным. Что до Терезы, то «у нее был несколько скептический взгляд на жизнь – собственно, весьма скептический, – вспоминала Марта. – Она часто говорила: les gens sont mauvais — „люди злые“». И все же мадам Жирар была добрая католичка и по воскресеньям, а также в церковные праздники водила детей в несколько городских церквей, в том числе в собор XII века Нотр-Дам у Папского дворца. На фотографии, сделанной в день первого причастия, ее темноволосый сын серьезен и держится очень прямо, сознавая важность события. Но лет в двенадцать-тринадцать он перестал ходить к мессе. Правда, позднее, в лицее записался на факультативный курс катехизиса – возможно, под материнским влиянием.
«Я, знаете ли, склонен разделять вкусы моей матери, а она любила классику, – сказал он однажды, сидя в своей гостиной на Френчменс-роуд (кстати, название улицы – как по заказу). – Во Франции семьи среднего класса, воспитанные в уважении к образованию, обычно тяготели сугубо к классической музыке, причем исключительно немецкой. Любопытно, что французскую музыку они оставляли без внимания, потому что историческое развитие музыки начинается с предшественников Баха и завершается Шубертом. И только самые дерзкие делают шаг дальше, к Стравинскому и Малеру», – добавил он со смешком.
Жирар рассказывал, что центральную роль в его детстве играла «безмятежная и уютная среда обитания, при абсолютно нормальной семейной жизни»14. Однако разница в возрасте между мужем и женой составляла около двенадцати лет, темпераменты и характеры тоже были разные. Красной нитью через воспоминания Жирара проходят пусть и несерьезные, но неизбежные разногласия между отцом и матерью. Жирар многое унаследовал от обоих родителей, и в его натуре развились оба начала – отцовское и материнское. А то, что мать была благочестивая католичка, а отец – антиклерикал-республиканец, во многом отражает историю Авиньона вообще. Перепрыгивая столетия, католичество пронизывало жизнь обитателей региона словно переменный электрический ток: отрицательный заряд сменялся положительным, положительный – отрицательным. Тема католичества всегда была крайне животрепещущей. Кто-то был за, кто-то – против, но никто не оставался к ней равнодушен. Схожим образом этот сюжет разыгрывался и в семье Жирар.
Сам Жирар как-то сказал: «Я был воспитан в духе двойной религии – дрейфусарства и (с материнской стороны) католичества, хотя о существовании Пеги узнал лишь спустя долгое время»15.
Что больше всего запомнилось Рене Жирару из детства? Книги. Мать, любившая искусство и литературу, читала всем детям «Обрученных» Алессандро Мандзони.
Но у Жирара в основном формировались собственные вкусы. С младых ногтей в нем проявилась склонность, которую он сохранял всю жизнь, – идти своей дорогой, заниматься по индивидуальному учебному плану, руководствуясь собственными увлечениями и интуитивными стремлениями. Предубеждение против всего институционального проявилось у Жирара в весьма юном возрасте. «Я очень рано стал заниматься самостоятельно. Ребенком я не выносил школьной атмосферы. Поэтому мать забрала меня из маленького лицея, чтобы я брал уроки дома».
Когда его собеседник Марк Анспах спросил, что конкретно ему не нравилось, Жирар разругал школу в пух и прах: «Всё! Учительница показалась мне устрашающей особой. Я терпеть не мог классную комнату, терпеть не мог перемены, всех этих детей… Собственно, я терпеть не мог глупость. И потому мать записала меня на частный курс обучения, где, кроме меня, было всего два ученика. Отец называл его „школой избалованных детей“. В итоге до десяти лет в моей жизни не было настоящей школы. Уроки занимали очень мало времени, а читал я все, что только пожелаю»16.
«У меня было и до сих пор есть сильнейшее ощущение, что я родом из своего детства, – сказал он как-то. – У меня было чрезвычайно счастливое детство, и я всегда старался окружать себя вещами из детства. Простыми вещами, такими как еда или читанные в детстве книги – вроде моего „Дон Кихота“ в сокращенном издании или романов графини де Сегюр»17.
Поразительно, в какой огромной мере три книги, прочитанные им в детстве, – это составляющие генерального плана работы, которую он проделал на протяжении всей жизни. Первая и главная из этих книг – «Дон Кихот»: ее Жирар прочел в десять лет в издании, где текст был пересказан для детей, а картинки были не менее запоминающимися, чем слова. В них подчеркивалась сатирическая сторона Сервантеса, и Жирар находил иллюстрации очень смешными. «Когда я писал о „Дон Кихоте“ в „Лжи романтизма и правде романа“, то держал в голове именно этот зрительный ряд», – говорил он18. Потому-то Жирар не отождествлял себя с рыцарем, застрявшим во мраке отсталости, и не воспринимал его как симпатичного персонажа – это пришло позднее. Драгоценный томик сохранился в его библиотеке, и Жирар регулярно возвращался к «Дон Кихоту» всю жизнь.
Эта книга, несомненно, повлияла на его антиромантическое мировоззрение, предопределив стойкое отвращение, которое сохранялось спустя долгое время и после того, как он дописал последние страницы «Лжи романтизма». Когда я говорила ему, что в детстве любила «Отверженных» Виктора Гюго, то, будучи человеком тактичным, он ничего не отвечал, а лишь иронично кривил губы.
Второй книгой была «Книга джунглей» Редьярда Киплинга, прочитанная примерно в том же возрасте. Он находил, что это впечатляющее описание механизма козла отпущения с такими вездесущими темами, как коллективное насилие толпы, склонные к подражанию обезьяны и линчевание хромого тигра. На страницах Киплинга Жирар впервые открыл, что мы заново переписываем свои истории, чтобы сделать из жертвы виновника и скрыть этим самым нашу коллективную вину.
В трудах Жирара Киплинг появляется нечасто – любопытное умолчание, если учесть, что впоследствии он сказал о «Книге джунглей»: «Я постепенно осознал, что в ней содержится вся миметическая теория, и это, по сути, экстраординарно». Третья книга войдет в его жизнь несколькими годами позже. Тем временем его любимой игрой была забава, которой предаются в одиночку: он брал игрушечных солдатиков и воспроизводил главные битвы французской истории, один выступая во всех ролях. Иногда он лепил из глины целые парламенты и депутатов. Воссоздавал войны Средневековья, Наполеоновские войны, битвы при Аустерлице и Ватерлоо. «Я также читал книги о Наполеоне, – сказал он. – Выучил все стереотипные фразы вроде „Только первая и последняя битва имеют значение“». Он показал рукой на книжную полку. «Видите эту библиотеку в книжном шкафу в стиле Людовика XVI? Это библиотека моего отца: он был историк. В ней имелись книги, которыми я интересовался, например история Революции, написанная Луи Мадленом. Она меня по-настоящему захватила». Когда Гитлер укреплял свою власть в Германии, Жирар поддался массовому помешательству на другом вошедшем в историю авиньонце – Нострадамусе. В XVI веке тот родился примерно в двадцати милях от города и учился в Авиньонском университете. Правда, Жирар отзывался о Нострадамусе презрительно («какой-то полоумный»), и все же он и его ровесники дивились упоминаниям о «Hister» – «Гистере» – и трактовали слова Нострадамуса как пророчество о возвышении фюрера.
«С весьма раннего возраста, с двенадцати лет, я живо интересовался политикой. Ощущалось, что близится война – уже в 1932–1936-м, – сказал он. – У меня был какой-то странный возбужденный интерес к политике – чувство опасности, но, несмотря ни на что, какое-то пьянящее»19.
Рене был вторым из пяти детей. Его брат Анри, на три года старше него, пошел по стопам дяди Пьера и занялся медициной. Сестра Марта в итоге обосновалась в Париже, а другая сестра, Мари, на десять лет младше Рене, переехала в Марсель. Самый младший ребенок в семье, Антуан, родился спустя более чем пятнадцать лет после Рене и, в сущности, принадлежал к другому поколению.
Рене Жирар был болезненным ребенком. Рассказывал, что последним в Авиньоне заболел брюшным тифом – а было ему тогда лет десять-одиннадцать. Лечил его дядя Пьер. «Это была затяжная история», – пояснил он, изящно взмахнув рукой. Тиф длится не бесконечно, но пациенту кажется таковым; болезнь обычно затягивается примерно на месяц, истощая и выматывая жертву. Возбудители тифа содержатся в загрязненной пище или воде, а затем передаются от человека к человеку; характерные симптомы – высокая температура, диарея, головная боль и кашель, озноб и усиленное потоотделение, боли, бред. В те времена, за два десятилетия до того, как тиф начали лечить антибиотиками, он все еще убивал массу народу, и у матери были все основания опасаться за Рене.
Несколько раз его спасали от серьезных болезней. То, что в семье был свой врач, определенно выручало. Он вспоминал о воспалении правой ноги и куче других хворей. И добавлял небрежно, что на юге Франции так уж повелось – «смертельные опасности оказываются ерундой». Значит, он был хрупким ребенком? «Так считала моя мать, не вполне безосновательно», – сказал он. Марта добавила: «Она его обычно баловала».
Свидетельство тому – фото из семейного альбома: посередине удовлетворенно улыбается темноволосый мальчик в свитере и коротких штанишках, сознающий, что его обожают. Фамильярно держит под руки двух заботливых бабушек – они стоят по бокам от мальчика, затянутые в темные платья, какие ассоциируются со Старым Светом. Другие взрослые и дети размещаются вокруг этого композиционного центра. Очевидно, мальчика продолжали баловать – дали ему домашнее образование, а позднее радушно принимали, когда он, живя в Лионе или в Париже, просился обратно домой, к семейному очагу.
Марта и Рене, сидя за чаем в своей гостиной на Френчменс-роуд, забывают о всех заботах. Марта наливает чай в чашки из костяного фарфора. Марта сочла, что Рене отозвался об Авиньоне слегка несправедливо, и принялась вспоминать шарм старого города, называя его «чудесным местом».
Но по одному вопросу Жирар в тот день высказывался категорично. «Мне следовало бы пойти учиться в иезуитскую школу», – сказал он с неожиданным жаром, когда мы говорили о его образовании в те давно ушедшие времена. Отец Жирара безапелляционно возражал против идеи отдать его в такую школу. Чуть позже Жирар пожал плечами и засмеялся, вспоминая об отцовском антиклерикализме, выражавшемся в пламенной неприязни к иезуитам. Собственно, отец учился как раз в авиньонской иезуитской школе, обладавшей определенной жизненной энергией. Как-никак в 30-е годы XVII века коллеж почтил своим пленительным присутствием Афанасий Кирхер. Где-то под внутренним двором – на этом месте находилась францисканская церковь, позднее снесенная, – покоится Лаура, возлюбленная Петрарки. Остается лишь гадать: то ли в иезуитской школе Жирару, этому блистательному сыну Авиньона, действительно было бы лучше, то ли тяга к озорству прорезалась бы у него даже раньше. Альтернативой был Лицей-коллеж имени Фредерика Мистраля – сегодня он занимает красивое здание в одном из авиньонских переулков, над которым дугой изгибается крытый мост. Но Жирар сказал мне, что со времен его учебы лицей переехал. Некоторые хвастались, что учились «в классе Стефана Малларме», но в 1864 году двадцатидвухлетний поэт всего лишь заходил к другу, учителю лицея. Тем не менее легенда сохранилась.
Обе школы сулили Жирару прекрасное образование. Сегодня большинство американцев просто представить себе не может, какая прекрасная система образования была доступна французским детям в ту эпоху. Учительствовать в провинцию отправляли лучших из лучших, выпускников Высшей нормальной школы и других элитных учебных заведений. В те годы среди этих выпускников была и Симона Вейль, отработавшая некоторое время в школе в Ле-Пюи-ан-Веле в любимой Жираром Оверни: она вела там латынь, древнегреческий, философию, естествознание и французскую грамматику.
Однако когда Жирара держали в загоне, дело у него никогда не клеилось, и после «школы избалованных детей» ему пришлось остаться на второй год в шестом классе: очевидно, возвращение в массовую школу стало для него чрезмерным потрясением. И все же, по-видимому, лицей оставил кое-какие приятные воспоминания, и Жирар обрел там горстку единомышленников: «У меня было несколько друзей, очень увлекавшихся литературой, но их вкусы были типичны для эры позднего сюрреализма. Над нашими головами царственно кружил Рене Шар – знаменитый поэт, впоследствии пригласивший Хайдеггера на „Семинары в Ле Торе“». Поэт «был очень любезен со своими молодыми друзьями, которые его идеализировали, хотя заинтересоваться его поэзией я так никогда и не сумел»20.
Жирар часто говорил, что был отличником, пока не перешел в старшие классы – вероятно, пока не разбушевался пубертат со всеми вытекающими последствиями. Он называл себя «расхлябанным буяном». Наверное, он не был вожаком проказников в строгом смысле слова, но прослыл смутьяном и подстрекателем – а значит, именно ему с наибольшей вероятностью приходилось отдуваться за проделки. Его наказывали, заставляя по субботам сидеть в школе под арестом. Это принесло неожиданную пользу: так он свел близкое знакомство с Полем Тулузом, Жаком Шарпье и другими мальчиками, которые стали его друзьями.
По некоторым школьным табелям Жирара складывается немного иное впечатление: после крайне неудачной учебы в шестом классе он повторил год и на сей раз удостоился награды за отличную учебу, как и за следующие два класса. Хотя в годы непослушания его вычеркнули из «списка почета», он почти неизменно получал вполне сносные отметки: très bien, assez bien и bien21. На уроках английского он блистал: не менее двух раз был лучшим в классе, – и на уроках истории тоже. К третьему классу его когда-то «примерное» поведение дало трещину – учителя отмечали, что он слишком легко отвлекается и не может усидеть на месте. Один учитель заметил, что Жирар – хороший ученик, когда не распускает язык. В первом классе его успехи в математике оценили как «недостаточные» и велели «взяться за ум», зато по части латыни его сочли «весьма одаренным». Отзывы критические, но вряд ли катастрофические.
К тому времени ему исполнилось пятнадцать, и свою роль стали играть другие аспекты взросления. Он рассказывал о юных кавалерах, которые, напыжившись, гуляли по рю де ля Републик, и, возможно, сам был таким кавалером – наряжался, чтобы нравиться: ему смерть как хотелось производить впечатление на девчонок. Но в те годы молодечества возник фактор и поважнее: война, бушевавшая где-то вдали, мало-помалу становилась во Франции реальностью. В сентябре 1938 года, во время Судетского кризиса, Франция мобилизовала полмиллиона резервистов вдобавок к полумиллиону человек, поставленных под ружье еще раньше. Для школ это обернулось хаосом: мужчин-учителей призвали в армию, их заменили менее опытные преподаватели, среди которых было много женщин. Мальчишки, как и следовало ожидать, извлекли пользу из ситуации, и непослушание распространялось как зараза. Жирар даже в самом солидном возрасте не уставал упоенно вспоминать о проделках: однажды он и его соучастники сняли с петель дверь и поставили ее поперек дверного проема наподобие баррикады. Чтобы войти в класс, другим ученикам пришлось перелезать через барьер. К счастью, пожилой учитель, объект множества насмешек, – а был он одним из первых борцов за права животных и в конечном итоге мужественным человеком (Жирар это впоследствии признавал), – пожалел непослушных подопечных и не стал сообщать директору об инциденте.
Наступил момент, когда история сокрушительным образом пересеклась с жизнью Жирара. После Французской кампании французы в июне 1940 года сдались Германии. «Странное поражение» Франции, как это нарекли чуть позднее, мрачной тенью висело над Жираром на протяжении всей его жизни, хотя последствия капитуляции не сразу сказались на его подростковых дурачествах. Вначале Авиньон входил в zone libre, занимавшую две пятых французской территории и находившуюся под управлением режима Виши и маршала Петена. Но демократию уже упразднили, и zone libre сотрудничала с Германией, хотя под полной оккупацией оказалась лишь через два года. Население нервничало. Потому-то следующая проделка мальчишек, в октябре 1940 года, возымела более серьезные последствия22.
Жирар и несколько его друзей позвонили директору лицея, прикинувшись сотрудниками Министерства образования в Виши. Позвонили они с почты – телефоны тогда были лишь в немногих частных домах в Авиньоне – и, говоря в замотанную носовым платком трубку, известили о начале программы, призванной отправить на пенсию заслуженных преподавателей. Звонили они в пятницу; готовиться к программе следовало спешно, потому что мероприятие начнется с торжественной церемонии поднятия флага рано утром в понедельник, как только лицей откроет двери.
«После наших звонков – а мы звонили просто для смеху, – не успели мы уйти с почты, как приехала полиция нас арестовывать. Они знали, что мы натворили. Телефоны прослушивались. На почте в то время работали телефонистки. Никакого вам „хайтека“». Жирар добавил: «Когда полиция приехала на почту нас ловить, я не на шутку перепугался. Если бы дело не осталось на уровне лицея, а было бы передано наверх, в городскую администрацию Авиньона, оно приняло бы намного более серьезный оборот»23. Он жил в покоренной стране, где действовали новые правила. Школьная администрация вряд ли проявила бы снисхождение, особенно в первые напряженные дни при новой власти. Чаша терпения переполнилась. Возможно, сообщники Жирара разбежались или как-то словчили, чтобы не попасться, либо отделались относительно легким наказанием, потому что были в школе не на таком плохом счету. Жирар выделялся своим озорством на уроках и во внеурочное время, да и успеваемость хромала. Его отца вызвали в школу.
В строгом смысле слова Жирара не «отослали» из школы, как говорят британцы; кстати, учился он тогда в terminale – выпускном классе. Возможно, благодаря тому, что его отец был муниципальным служащим и видным местным деятелем, со школой была достигнута джентльменская договоренность: Жирар перестанет посещать занятия и не будет доучиваться в выпускном классе лицея, а вместо этого будет готовиться к экзаменам на степень бакалавра дома, самостоятельно. Жирар предпочитал говорить, что из школы его выперли; так оно фактически и было.
«Мой отец был членом попечительского совета, так что меня не исключили официально. Отец забрал меня из школы. Но, очевидно, он был не в восторге»24. Жирар добавил: «Изображать все так, будто я был настоящим bouc émissaire, козлом отпущения, – это чересчур. Если я и был козлом отпущения, то комическим»25. Многочисленные проделки создали ему среди товарищей мятежный, слегка героический ореол, а другие тем временем (вот типичный миметический механизм) испытывали ресентимент – их раздражали его способности к учебе, сочетавшиеся с громкими проказами.
У Жирара была потребность находить юмор во всем, в чем его только можно найти. Одной из новых инициатив вишистского режима были Chantiers de la jeunesse française – военизированные молодежные лагеря, призванные прививать юношеству новые национальные ценности, в том числе культ Петена. Учебная программа была близка к скаутской: подростки жили в лесу и занимались физическим трудом. Однако, в отличие от пребывания в скаутских лагерях, это была обязательная повинность месяцев на шесть. Запрещалось слушать радио и разговаривать о политике. Жирар возненавидел эту «учебку», как только оказался в лесу. Он попросил своего старшего брата Анри, студента-медика, устроить ему досрочное освобождение от лагеря из-за выдуманного «шума в сердце» и даже был готов поэкспериментировать с медикаментами, чтобы сделать иллюзорную хворь реальной, – лишь бы отпустили домой. Отец проницательно учел характер сына и устроил так, чтобы Жирар увильнул от следующего этапа – STO (эта аббревиатура расшифровывалась как Service du travail obligatoire, «служба обязательного труда»). Это была трудовая повинность для молодых трудоспособных французов: им полагалось заменить на заводах и фермах Германии немцев, мобилизованных в армию.
Для Жозефа Жирара это был дополнительный резон призывать сына приналечь на учебу, когда Рене самостоятельно готовился к экзаменам на «лё бак». Хотя в последние годы эти экзамены критикуют за нетребовательность к учащимся, в те времена это был, бесспорно, травматичный обряд перехода, отличавшийся устрашающей суровостью. У большинства нынешних американских школьников глаза бы полезли на лоб: от кандидатов в бакалавры ждали, что они толково прокомментируют сложный текст, написанный в XII веке философом и теологом Ансельмом Кентерберийским, или страницу из труда Шопенгауэра о желании и лишении. А вот несколько примерных тем для сочинений: «В чем наш долг перед государством?», «Вытекает ли беспристрастие историка из объективности истории?» и «Можно ли считать язык всего лишь средством?». Изнурительная череда экзаменов – их сдают как в устной, так и в письменной форме – затягивается на долгие часы. На кону стоит очень много: в результате отсева на экзаменах неудачники отправляются искать работу, а лучшие из лучших – продолжать образование в grandes écoles26. Эти небольшие, хорошо финансируемые учебные заведения для избранных готовят будущую элиту страны – hauts fonctionnaires27, ведущих промышленников, высшее командование армии, видных политиков, инженеров, физиков и так далее.
Сведения в источниках разнятся: Жирар получил baccalauréat то ли в 1940-м, то ли в 1941 году. И то и другое правда, поскольку Жирар, вероятно, получил два аттестата. Первый – общий для всех школьников: его было необходимо получить, чтобы претендовать на признание своих способностей в более специализированной области. Однако Жирар превзошел ожидания, получив второй baccalauréat по философии в авиньонском Лицее Мистраля – и это был аттестат с отличием. «С того момента отец заново удостоил меня своего доверия. Я свел счеты со школой, но и для него это тоже было что-то вроде реабилитации»28.
В период его учебы в лицее и дома обнажился паттерн, который в последующие годы проявится снова и снова: Жирар, умный не по годам, живой и проказливый ребенок, игнорировал институциональные структуры и лучше всего учился, когда его творческому уму давали карт-бланш, а ему самому позволяли оставаться наедине с книгами. «Кто есть Дитя? Отец Мужчины».
Война бушевала, и, по воспоминаниям Жирара, его высокородная мать предпринимала героические усилия, чтобы при скудном распределении по карточкам добыть для семьи продовольствие. Она проявляла большую ловкость, и Жирары никогда не голодали. Зелень и фрукты в город поступали только из садов и огородов, оливковое масло было в изобилии. Семейству все еще удавалось отражать натиск войны, оно собиралось у радиоприемника, чтобы слушать передачи Би-би-си на французском языке.
«Во Франции в первые годы оккупации продовольствие становилось дефицитом, но ничего трагического в этой ситуации не было, – разъяснил мне Жирар. – Би-би-си – это была важнейшая церемония всего дня, в восемь часов. Ее глушили немцы, а может, и французы, но поймать Би-би-си все-таки удавалось. Удавалось всем. Помехи от глушилок ты слышал как бы вдалеке. Никакой опасности это не несло. Во Франции под оккупацией было не так, как в Польше».
Он преуменьшал масштабы коллаборационизма, утверждая, что 95% населения всецело симпатизировали странам антигитлеровской коалиции и дожидались высадки их войск, хотя и признавал, что поддержка была не очень активной. В других источниках, говорил он, «часто твердят, что юг Франции был весьма провишистским, но это преувеличение. Да, конечно, песню „Maréchal, nous voilà!“ („Маршал, мы здесь!“)29 сочинили в Авиньоне, и ее автор – авиньонец. Но в кинотеатрах вообще-то освистывали нацистов. Думаю, в этом отношении „Печаль и жалость“30 вводит зрителей в заблуждение. В кино люди открыто аплодировали Англии, а позднее – русским. Они не оказывали активного сопротивления, но желали победы союзникам – бесспорно, слишком пассивно, но с большим чувством. Наши шутки про отдавание чести флагу, очевидно, замышлялись как насмешка над режимом. В моей компании все были против Виши»31.
Надвигавшуюся катастрофу мало кто предчувствовал. Возможно, лучше всего это объяснил Жирар несколькими годами позже – он написал, что никто не воспринимал 1940 год как финальную главу, как последнее слово во франко-германской наследственной вражде: «Эти люди ни за что бы не поверили, что безумцы из Нюрнберга могут по своему капризу формировать Европу. Когда Франция – а они ведь думали, что у нее аллергия на болезнь нацизма, – сдалась Гитлеру, они отказывались считать эту капитуляцию окончательной». Возможно, это был способ одержать верх над победителями и отказать Гитлеру в победе: «По их оценкам, олицетворяемый Францией тип интеллектуальной жизни настолько превосходил нацизм, что они отказывались признавать, что фашистская жестокость может рано или поздно растоптать этот тип жизни или переманить его на свою сторону»32.
Будущее Жирара оставалось под вопросом. В 1941 году у него появилось желание сдать вступительный экзамен в Высшую нормальную школу – самую престижную из всех grandes écoles. «И поэтому я поехал в Лион, чтобы пройти hypokhâgne [обучение на первом курсе отделения, где готовили к вступительным экзаменам в Высшую нормальную школу – Примеч. авт.]. Но через несколько недель уехал восвояси. Дело было в начале оккупации, были материальные проблемы. Питались мы плохо. Хейзинг33 – вот что было вконец невыносимо. Я вновь обнаружил у себя страх перед школой, который испытывал в детстве. Я приехал домой, сказал матери: „Невозможно, я не могу этим заниматься“. Так я отказался от идеи поступить в Нормальную школу».
Тогда отец предложил ему готовиться к поступлению в Школу хартий дома, в одиночестве – так, как он раньше готовился к «лё бак». «Чтобы подготовиться к учебе в Школе хартий самостоятельно, я придумывал всевозможные упражнения. Писал без словаря бессчетные сочинения на латыни, – сообщал Жирар34. – В то время меня заботило только одно – как отсрочить расставание с родительским гнездышком, так что я согласился и прожил еще один год дома»35. Идея была неплохая: Прованс относился к zone libre, и многие люди бежали с севера Франции на юго-восток страны, где при режиме Виши сохранялась относительная свобода. Должно быть, решение остаться в родительском доме в Авиньоне выглядело крайне благоразумным.
Однако в ноябре 1942 года немцы распространили полномасштабную оккупацию на юг Франции, а итальянцы заняли небольшой кусок французской территории восточнее Роны.
На рю де ля Републик в этом слегка обветшалом городке булочные и кондитерские торгуют шоколадом и местными лакомствами. По утрам в ожидании туристов, забредающих сюда даже в мертвый сезон, продавцы укладывают печенье в коробки, ряд за рядом. Нужно обладать чем-то вроде двойного зрения, чтоб взгляд проник сквозь патину современности и увидел регион, откуда папы когда-то правили средневековым миром, и город, где спустя некоторое время церкви подверглись разграблению и улицы обагрились кровью. Человеку, которому было суждено писать труды о насилии, поисков козлов отпущения, линчевании и беснующихся толпах, не приходилось далеко ходить в поисках примеров – достаточно было окинуть взглядом родные места, а точнее, дойти всего лишь до Папского дворца.
На экскурсии по Дворцу приходишь к целой стене с картинами из его истории, в том числе с гравюрой, где изображена кровавая бойня, случившаяся в этих древних белых стенах. Эта страница истории вводит в локальный контекст антиклерикализма и повествует о тех крайностях, до которых довели антиклерикализм несколько столетий назад.
«Французская революция была просто-таки поразительным событием, – возбужденно сказал Жирар. – Она в наибольшей степени предвосхитила Русскую революцию. Франция – первая великая держава, которая стала атеистической».
В июне 1790 года революционно настроенные авиньонцы изгнали местного представителя папы римского – изгнали из города, который более четырех веков был владением Папской области, – и потребовали объединить Авиньон с Францией. В июле того же года французское правительство национализировало церковное имущество, упразднив монастыри и монашеские ордены. Спустя год с небольшим, в сентябре 1791 года, Национальное собрание ратифицировало аннексию Авиньона. В начале октября светские муниципальные власти города решили отправить церковные колокола на переплавку и получить деньги за металл; этот шаг подготовил почву для упорядоченного секулярного разграбления церковного имущества. Это разграбление, а также несколько явлений Пресвятой Девы Марии верующим неподалеку привели к коллективному убийству Лескьера, секретаря местного суда: толпа прикончила его во францисканской часовне. Вмешались войска, арестовали десятки подозреваемых, в том числе двух беременных женщин. Примерно шестьдесят человек заключили под стражу в Папском дворце. Их казнили по одному, неумело, швыряя трупы в дворцовый ледник. Палачи трудились до поздней ночи; средством вдохновения и способом притупить совесть на этой работе им послужили двадцать бутылок крепкого спиртного.
События 16–17 октября 1791 года, прозванные Резней в Ледяной башне, знаменовали последнюю попытку Авиньона отстоять свою независимость от государства и мрачно предвещали якобинский террор.
Реакция на эти зверства не утихала несколько десятилетий: Жюль Мишле посвятил этим событиям две главы своей «Истории Французской революции» (1847). Но впереди ждали другие потрясения. Хотя в период консульства Наполеона Бонапарта спокойствие наконец-то восстановилось, а папа в 1797 году смирился с включением Авиньона в состав Франции, император и его режим по-прежнему были здесь не в чести. 25 апреля 1814 года, по пути на остров Эльба, Наполеон сделал остановку в Авиньоне и едва спасся от толпы, готовой разорвать его в клочья. Его сторонникам иногда везло меньше. На заре Белого террора в период реставрации Бурбонов убили наполеоновского маршала Гийома Брюна, героя Империи: толпа авиньонцев линчевала его и швырнула труп в Рону. На портретах Брюна, написанных в Наполеоновскую эпоху, изображен бравый красавец с волевым подбородком и дерзостью во взоре, в мундире, украшенном перевязями и орденами, лентами и эполетами. Однако – как обстоит дело со многими старинными портретами – мы знаем о страшном уделе галантного кавалера, который смотрит с полотна как живой; мы видим, как это решительное умное лицо исчезает в холодных, бурных волнах Роны. Брюн был непоколебимым республиканцем, чем возбуждал подозрения у Наполеона, а также победоносным военачальником и дипломатом – но не устоял в неравном бою с толпой роялистов, уже одержавшей победу во Франции на более широкой арене.
Заинтересовавшись этой историей, я листаю толстый труд Жозефа Жирара «Évocation du vieil Avignon» – «Воспоминания о старом Авиньоне». Обо всех местных массовых убийствах и линчеваниях – хаосе революционной эпохи – в книге упоминается скупо. Немногочисленные истории на эту тему перемежаются зарисовками про кардиналов и королей. Но сын Жозефа стал хорошо разбираться в теме насилия и в последующие десятилетия писал о ней, находясь вдали.
Но даже в далекой Америке Авиньон оставался для него путеводной звездой: влияние этого города чувствуется в здравомыслии Жирара, его психологической независимости, аллергии на лицемерие, умении распознавать нелепости, непреклонном сопротивлении интеллектуальным модам.
У себя во дворе на Френчменс-роуд, среди колибри и цветов, он размышлял вслух: «Действительно ли я живу в Калифорнии? Сегодня человек может прожить где-то всю жизнь, оставаясь там „нездешним“. Так что я, вероятно, больше француз, чем кто-то другой. Учтите, во многих отношениях Франция не слишком отличается от Америки – но кое в чем отличается. У нее другие отношения с христианским прошлым». Как-никак долину Роны обратили в христианство то ли в I, то ли во II веке.
Прованс был для Жирара опорой и отправной точкой, хотя с 2008 года он больше не мог ездить во Францию – здоровье не позволяло. Он вспоминал об отце, сидя в кресле в стиле Людовика XV – исцарапанном, светлого дерева и с розовой бархатной обивкой, прежде принадлежавшем Жозефу Жирару. И, как всегда, напоминал мне, что его отец был хранителем Папского дворца.