В горах зарядил дождь. Крупные капли повисали на решётке зиндана, ледяными шарами срывались и пронизывали до самого нутра сидящих в глухой каменной яме.
Ева провела ладонью по рыжей копне волос, намокшей и оттого особенно кудрявой, и тихо произнесла, ища кого-то глазами в полумраке:
– Интересно, а если выкуп пришлют, они нас отпустят? Или всё равно убьют… А, Коль? – Она запнулась, но тут же проговорила севшим голосом, будто обращаясь к себе: – Фокус в том, что умирать не страшно, только зачем мне жизнь? Бездарная бессмысленная жизнь и под стать ей смерть. От рук зверьков этих бородатых.
Худощавый измождённый человек поднял голову, ободряюще улыбнулся и начал было:
– Ну что ты, Ев…
– Ничего, Коль, – перебила она, нехорошо оживляясь. – Как думаешь, нас зарежут, как баранов, или всё-таки пристрелят? Хотелось, чтобы пристрелили, так достойнее – мы же гордость современной российской полевой журналистики, спецкоры, все дела.
– Не юродствуй, Ева, – спокойно произнёс Коля; он вообще всё это время был удивительно спокоен. – И не бойся. В тебе сейчас говорит страх.
– Да не страх это, Коль, а бешенство. Они тут все поголовно гурий мечтают трахать в райских кущах, видимо, поэтому легко жизнями людскими распоряжаются, – распалялась Ева, – но кто они такие?..
– Ты прекрасно знаешь, гордость нашей журналистики, кто они такие. И если…
Но тут тягуче заскрипела открывающаяся решётка, и сверху на верёвке начал опускаться кувшин.
– Лепёшку хоть дадут сегодня? – подал голос третий обитатель каменного мешка, молоденький грязный солдатик, принимая сосуд.
Следом за кувшином из дождливого проёма показалась бритая башка в обрамлении бороды и гортанно выкрикнула:
– Эй, журналисты, пошевеливайтесь!
– Слышь, так будет жратва или нет? – настойчиво выкрикнул солдатик, задрав голову, но был проигнорирован.
В зиндан рывками спустилась деревянная, наспех сколоченная лестница, по которой ловко вскарабкались Ева и Николай.
Несмотря на пасмурную погоду, дневной свет ослепил их. Они стояли, оглушённые воздухом и открытым пространством, щурясь и пытаясь сфокусировать картинку. Тут же получили резкие тычки в спину дулом автомата – боевик повёл их к каменной низенькой хибаре, возле которой стояла пара джипов.
– Масуд, они здесь!
– Заводи! – раздалось из-за двери.
Ева с Николаем оказались в плохо освещённом помещении со спартанской обстановкой. Боевик с автоматом наперевес остался на улице. Всё как в дурном штампованном кино: на столе навалены патроны, спутниковый телефон, оружие, ноутбук в усиленном чехле, рация и какие-то карты, за столом, весь в чёрном и хаки, мрачный полевой командир. Косой рваный шрам на лице спускался от виска к щеке и исчезал где-то в бороде. Он откинулся, будто рассматривая пленников, качнул головой и заговорил:
– Не спешат ваши с выкупом. А значит, вы им не нужны. И мне не нужны. Что вас кормить? Продам.
Пленники онемели. Бородач окинул плотоядным взглядом рыжую, тонкую ясноглазую Еву, которая даже в замызганной рубашке и джинсах выглядела невероятно притягательно. Потом пристально в неё вгляделся, помотал головой, будто отгоняя морок, и пробормотал: «Вот шайтан».
– Баба, хоть и тощая, но лицом ничего – сойдёт, – собравшись, продолжал Масуд, будто рассуждая вслух. – Братьям послужит. Это же лучше, чем сдохнуть?
Ева почувствовала, как откуда-то из самых глубин её существа поднимается бешеная ярость. «Ублюдок вонючий!» – пронеслось в голове, и она было дёрнулась к горцу, но Коля схватил её за локоть и слегка сжал, удерживая от необдуманного порыва. В яме они провели около трёх недель – точнее сказать было сложно, дни в полумраке тянулись бесконечно долго, сливаясь друг с другом. Но одно было ясно – времени для сбора выкупа прошло достаточно, в стране отменный бардак, и никто не спешит спасать корреспондента и фотографа военно-патриотического издания. Так что нарываться себе дороже.
– Хотя зачем тебе твоя сучья жизнь? – Масуд уже обращался к Еве, заводя сам себя. – Что там у тебя в Москве – ни мужа, ни детей, да? С Всевышним поиграть решила? По горам шляешься, судьбу испытываешь? – Он почти орал. – Ты зачем сюда припёрлась?!
От неожиданности у Евы перехватило горло. Она окаменела, не в силах даже пошевелить губами – но не от страха: каждое слово полевого командира, его внезапная прозорливость поражали её в самое сердце, вызывая сокрушительный гнев. Нет, уж точно не ему выговаривать Еве всё это!
Слабая лампочка, освещавшая помещение, мигнула пару раз и взорвалась с шумным хлопком, обдав Масуда мелким крошевом осколков.
– А, шайтан! – вскочив, чертыхнулся он.
Помещение погрузилось во мрак. Дверь тут же резко распахнулась, впустив дневной свет. На пороге показались двое боевиков.
– Что случилось, командир?
Масуд кивком показал на потолок и отправил одного из них за новой лампой. Ева удовлетворённо хмыкнула. Это не осталось незамеченным. Масуд взял автомат и медленно развернулся к пленникам, но тут Коля неожиданно выдохнул:
– У вас такое лицо, уважаемый Масуд!
Горец, не обращавший до этого момента на фотографа никакого внимания, перевёл на него тёмный взгляд и глухо спросил:
– Какое – такое?
– Ф-фактурное!
– Чего-о-о? – возмутился было Масуд. Но Коля поспешил объясниться:
– Суровое, гордое и внушающее страх! Враги должны бояться вас, а братья уважать! – И тут же быстро добавил: – Хотите, я вас сфотографирую? Будет что показать. Листовки опять же…
По «фактурному» лицу было непонятно, пристрелят их тут же или просто скинут обратно в яму. Внезапно Масуд расхохотался и, буравя Колю чёрными глазами, спросил:
– А ты правда хороший фотограф?
– Не жаловались, – криво улыбнулся Коля. – У вас такие джипы… э-э-э… мощные во дворе стоят, пойдёмте к ним. И АКМ возьмите.
– Ну давай-давай, поглядим. – Сын гор, похоже, развеселился. – Может, и сгодишься на что. А баба твоя пока в яме посидит. – Он перевёл на Еву тяжёлый взгляд. – Может, поймёт, зачем ей жизнь?..
Ева резко села на кровати и откинула пряди с влажного лба. Её била крупная дрожь. Воспоминания о тех страшных неделях всегда накатывали неожиданно и слишком ярко – так, что она кожей ощущала холод каменного мешка. Она гнала их, стараясь не думать о том кошмаре. Ведь тогда всё закончилось благополучно.
Серия героических фотоснимков, сделанная Колей, привела полевого командира в восторг и наделала шуму в «братском» сообществе. Было решено сдавать Колю в аренду местным князькам, а Еву, как бесперспективную, незамужнюю и не слишком молодую женщину (30 с хвостиком уже не котировались), отпустить – так он откалымил за двоих и через полгода вернулся домой. Это было похоже на чудо.
Как случилось, что Масуд освободил Еву и Николая, так и осталось загадкой.
Ева спустила ноги с кровати, нащупала тапки и поплелась в ванную. Там она, будто давно не видела, уставилась на себя в зеркало. Оттуда на неё смотрела ведьма. Рыжая, зеленоглазая.
Ева была пугающе красива. И хотя назвали её Евой, по духу своему была она, конечно, Лилит. Какая-то особая гармония придавала её чертам абсолютную завершённость. Глаза втягивали в себя любого, кто случайно в них заглядывал. Кроме того, в них было что-то потустороннее – какое-то недоступное обычным людям знание. Собственно, совершенство её лица всегда уступало изумрудным омутам – они не отпускали, были ловушкой, ничей взгляд и не опускался ниже. Видимо, что-то такое почувствовал тогда полевой командир, и ему хватило осторожности не связываться с этой женщиной.
Ева с детства считала себя мутанткой. Удивительным гибридом двух разновидовых особей: рабоче-крестьянского папы от станка и парткома – и мамы, в чьих жилах смешалась кровь дворянская мелкопоместная и жидовская. Мамина мама – Евина бабушка Розалия – была еврейкой, русский купец и мелкий фабрикант выкрал её и увёз из Кишинёва в 1906 году. О бабушкиной семье больше ничего не было известно. Бабка – отрезанный ломоть. Чтобы выйти замуж за деда, который был её старше на 28 лет, она крестилась. И то ли семья от неё отказалась, то ли сама она не хотела вспоминать о родных, но только все расспросы пресекались на корню. У деда имелись молочный заводик и шестеро детей от первого брака. В новом браке Розалия родила Евину маму четвёртой, а всего у неё было шестеро детей. На круг детей от обоих браков у деда получилось двенадцать.
Заводик был справный, а при нём – трёхэтажный дом. После революции домик отошёл под школу, а заводик экспроприировали, но поскольку коммунисты ничего не понимали в процессе, то предложили деду директорство. Или расстрел. Бросить хозяйство, что налаживалось годами, было трудно, да, в общем, и пожить хотелось, так что дед согласился работать. Но кончил он, тем не менее, плохо, потому что в неудачный момент попытался объяснить партийному начальству, что масло получают из молока. За что был объявлен врагом народа и всё равно расстрелян перед самой войной.
До сих пор непонятно, как Евина бабка избежала репрессий, продралась сквозь войну и эвакуацию, сохранила дюжину детей – и своих, и от первого мужниного брака, – и даже умудрилась не все драгоценности продать.
Родственники говорили, что она в эвакуации жила у одной женщины, деревенской колдуньи, и та научила её кое-чему. Эти слухи аукнулись бабушке Розе (а заодно и Еве) совершенно неожиданным образом.
У бабкиных соседей пала скотина. Советская власть против частного скота успешно боролась, но так или иначе соседи держали и корову, и пару коз. Соседка убивалась два дня, а потом вспомнила, что накануне, когда гнала свою скотину с выпаса (незаконного, кстати), встретила Розу с внучкой, возвращавшихся с прогулки с мешком трав. Бабушка собирала и сушила травы, потом делала из них целебные настои и чаи. Но соседке показалось, что та неодобрительно посмотрела на неё и её животину. Ей даже послышалось, что Роза пробормотала что-то злобное – соседка никогда не продавала ей козье молоко для Евы. Она торговала молоком на рынке совсем по другим ценам.
Как уж связались в бедовой соседкиной голове эти два события, но только на третью ночь бабкин дом загорелся. Дело было летом, сухо, бабушка успела вытащить из дома сонную Еву с её любимым мишкой, с которым та спала, и увесистую металлическую шкатулку, больше похожую на сундучок, где лежало всякое разное: пожелтевшие фото, ветхая книга, украденная Розой, ещё когда она только собиралась бежать с Евиным дедом, старые письма, кольца. В этот сундучок баба Роза никому не разрешала заглядывать. Он хранил её тайны. Крыша рухнула и погребла под собой всю бабкину жизнь.
Ева страшно испугалась. У неё началась горячка. Очнулась она в больнице через три дня. Рядом сидела бабушка Роза. В Евиных воспоминаниях бабка навсегда осталась властной могучей женщиной, руки в кольцах, несокрушимой и величественной, удерживающей, как атлант, мир целостным и незыблемым.
А ещё пожар оставил по себе странные страшные сны. В этих снах тоже горели дома.
После пожара Евина мама взяла бабу Розу жить к себе. Но Роза не зажилась на новом месте. Вместе с её домом сгорело что-то в ней самой.
И первое Евино осознанное страдание связано с бабкиной смертью. Бабка умирала тяжело, и Еву отдали пожить в семью маминой подруги. Прошла неделя, а её всё не забирали. Потом приехала мама, взяла Еву в охапку и отвезла домой. Баба Роза ещё была жива. Она не могла умереть, не простившись с любимой внучкой. Когда Ева подошла к постели, бабка крепко взяла её за руку и произнесла: «Теперь ты…» И началась агония. Мать едва успела утащить Еву в другую комнату. На время похорон её опять переправили всё к той же маминой подруге. И только потом сказали, что бабушка умерла. Это было как предательство со стороны – Ева даже не понимала кого, ведь бабка – это навсегда, а мир рухнул.
Невозможно было жить дальше в этом жарком июньском дне. Во дворе детского сада не было ни души, и Ева влезла на лестницу, чтобы оттуда прыгнуть и улететь от несправедливости жизни и страшного одиночества. Она видела свою тень на земле и наметила точку, в которую врежется. И когда вечером того же дня заведующая детским садиком отчитывала воспитательницу за то, что пятилетний ребёнок упал с метровой высоты и разбил коленку, она даже и представить себе не могла, что это был не случайный полёт, а неудачная попытка ухода из жизни.
Итак, Евина жизнь началась. И проходила она в неравной и потому вечно неудачной борьбе с окружающей средой. Эта традиция неравной борьбы перешла к ней от бабки, минуя маму, которая всё несовершенство вокруг презирала до такой степени, что не удостаивала сопротивления. После работы она просто ложилась в кровать, закрывала глаза и ни с кем не разговаривала. Просыпалась только для того, чтобы послушать «Голос Америки». В реальности она отсутствовала, ситуацию, в которую вляпалась по жизни, разрешить не могла. Кошмар в лице коммуниста-мужа, детей-пионеров, советского производства не воспринимался ею как реальность.
Еву и сестру её Марию она кормила, одевала и растила молча. И имена им дала библейские, несмотря на советскую власть.
При этом была начальником выпускающей лаборатории на нефтезаводе. Без её подписи с завода ни одна цистерна не могла выйти. Уговорить мать подписать что-то, не отвечавшее её представлению о качественной продукции, было невозможно. Дверь в её кабинет всегда была открыта настежь, чтобы всем было ясно – здесь взятки не берут. Терпели мать по тем же причинам, что и деда до поры на молокозаводе: она была специалистом. Она запускала этот Рязанский нефтезавод. Но ей повезло больше: на дворе были шестидесятые, и расстрелять её было сложно, хотя многие были бы не против. Мрачная, молчаливая, вязкая воительница.
Когда Ева училась во втором классе, мать сшила ей красное платье вместо формы и отправила в нём в школу. Видно, что-то достало её на родном нефтеперегонном заводике или просто в жизни по самое не могу. А когда её вызвали в школу, она им сказала: «Денег нет. Какое есть платье, в таком и будет ходить». После этого смачного маминого плевка на советскую власть и школу Ева и ходила в красном, а потом в сером в горошек. И ей было приятно, потому что она всегда чувствовала своё внутреннее от однокашников отличие, а теперь отличалась ещё и внешне. Она была благодарна маме за то, что та позволила ей не быть как все. За то, что понимала её, когда в детском саду Ева отказывалась летом выходить гулять в одних трусах без майки. На школьном концерте не захотела играть на раздолбанном и расстроенном пианино. Был скандал. Когда за сорванный концерт вызвали маму, она сказала: «Дочка поступила правильно. Либо хорошо, либо никак». На собрания родительские не ходила. Не проверяла домашние задания. Сама собой подразумевалось Евина врождённая качественность. Они с сестрой просто обязаны быть умными, потому что они – её дети.
Впрочем, вызывали Евину маму в школу не только за красное платье. Её неоднократно приглашал пообщаться историк, которого Ева пугала подробностями, почерпнутыми непонятно где. Подробности касались не пойми какого времени начала XX века и не пойми какой страны, потому что Ева шпарила на разных языках, на каком-то искажённом немецком, а то вдруг на русском, а то переходила на ещё какой-то, похожий на румынский. Евины картинки были явно не из учебника, и детали одежды, которые она описывала, были какие-то странные: длинные чёрные сюртуки, чёрные шляпы…
– Откуда ты всё это берёшь? – спрашивал историк.
– Мне приснилось, – отвечала Ева.
Евина мама ничего не хотела про это знать, так что у неё было много причин избегать родительских собраний. И про свои сны Ева тоже никогда ей не рассказывала. Понимала почему-то, что нельзя.
Сначала эти сны не были частыми. Но по мере того, как Ева взрослела, сны стали вести себя навязчиво. Можно даже сказать, они Еве досаждали с того самого пожара, потому что она их видеть не хотела. А они неотступно приходили к ней, тревожили, сопровождали, разделив жизнь на дневную и ночную.
В этих снах мужчины носили странные головные уборы, длинные бороды, какие-то свисающие завитки волос по бокам, а женщины, наоборот, брили головы и поверх надевали парики. И молились, молились… Их жизнь текла размеренно по жёстким правилам от вечера пятницы до вечера пятницы, от праздника до праздника… Иногда сон кончался пожаром, который вдруг охватывал дома, и, наконец, мутный поток воды, как цунами, смывал картинку.
Не решаясь стучаться к матери, Ева пыталась найти у школьного историка хоть какое-то объяснение. Но ему меньше всего хотелось разбираться с Евиными закидонами, и выглядело всё это как-то болезненно, ненормально. Он бы отправил Еву к психиатру, была б его воля. Но Евина мама была в городе заметной величиной и без её согласия об этом не могло быть и речи.
А Ева со временем поняла, кто были эти люди. Прочитала о них то, что смогла найти в своей Рязани… Не понимала только, какое к ней всё это имеет отношение. Она знала, конечно, что по крайней мере на одну четверть она – еврейка. Но эта четверть принадлежала маминой маме, бабушке. А значит, и мама, и она были по еврейскому закону еврейками. Но в семье этот вопрос даже не поднимался. Его своим телом закрыла бабушка. Папа был русский, и Ева носила его звонкую фамилию Громова, и в пятой графе у нее было записано, что она русская. В школе её никогда не дразнили дети, евреев в Рязани почти не было, не было и бытового антисемитизма.
Как-то в город забрели кришнаиты. Раздавали на улицах бесплатно «Бхагавадгиту». Пели «Хари-Хари». Приглашали на совместную трапезу. У кришнаитов была строгая иерархия. Старые ученики, новые… Еве на тот момент было лет пятнадцать. От их вожака, который явно на неё глаз положил, Ева узнала, что у человека может быть много жизней. Она ему рассказала про свои сны… «Это в прошлой жизни было у тебя», – уверенно отвечал вожак. «Может, и правда, в прошлой жизни?» – думала Ева. Вожак становился назойлив, и она сбежала от кришнаитов, но приняла для себя решение: окончив школу, поступать обязательно на истфак.
Но был же ещё и Евин папа. А кстати, где он был всё это время? Он был при парткоме. Писал какие-то речи. Однажды Ева нашла черновик: «Дорогие мои товарищи! – Зачёркнуто. – Мои дорогие товарищи! – Зачёркнуто. – Дорогие вы мои товарищи! – Зачёркнуто. – Товарищи вы мои дорогие». Очевидно, папа тоже был занят поисками совершенства. И хотя мама говорила, что от коммунистов никакого толка и умеют они лишь молоть языком понапрасну, именно благодаря отцу в доме были заказы с хорошими продуктами, вырубались заповедные ёлки на Новый год, менялись машины. Он был единственной связью с реальностью.
И для Евы всегда было большим вопросом, как эти люди могли существовать вместе: мама несгибаема – папа готов к любому компромиссу; мама молчалива и мрачна, а у папы всегда улыбка на лице, он приветлив с каждым. Мама равнодушна к любому барахлу – папа постоянно занят добычей вещей, мечтал ездить на «Волге», писал письма в инстанции, почему ему необходимо на ней ездить, и в конце концов этой «Волги» добился. Мама зовёт папу паразитом, а он её Томочкой.
И в Евину детскую голову намертво врубилась такая вот схема отношений между полами, когда некий паразит-добытчик, не оценённый в полной мере, но всё пытающийся заслужить или выслужиться, суетится вокруг. Такой вот сценарий жизни. Родительский. Один железной рукой посылает второго добывать, а сам и с места не двинется. Тот, кто суетится, должен быть уравновешен тем, кто сидит и губы дует.
А началось со школы. Со второго класса процесс пошёл. Видимо, для полового воспитания девочку обязательно с мальчиком сажали. Тоненькая, с густой, медного отлива гривой, независимая Ева пользовалась популярностью. Все хотели с ней рядышком сидеть. Сосед по парте дарил Еве цветы, которые собирал по весне на клумбах, словом, позорил перед общественностью. Но он-то считал, что раз цветы такие ранние и от чистого сердца, то они с Евой поженятся, и вообще уже всё схвачено.
Второй всё норовил портфель отнять и донести. Ева ношу выдирала и била его этим портфелем жестоко, тоже чтобы не позорил. Однажды она так разозлилась, что, сама не понимая как, уронила на него гипсовую пионерку в школьном дворе. Она была уверена, что и не прикасалась к ней. Та сама упала. Хорошо, что Кеша взял всю вину на себя.
Их вызвала завуч и с ходу начала орать:
– Отпираться бесполезно, все видели, как вы завалили пионерку.
Почему она использовала такой пошловато-криминальный оборот, остаётся загадкой, но угрозы её были очень серьёзны. Пионерка стоила денег. Деньги должны были возместить родители, кто ж ещё. Ева с ужасом представила, как посмотрит на неё мать и что́ скажет. И главное – совсем не деньги. А позор.
Завучиха продолжала глумиться:
– Особенно тебе, Ева, должно быть стыдно. Ты дочь секретаря парткома.
И тут вступил Иннокентий:
– Это я случайно её уронил. Опёрся рукой, она и не выдержала.
Ева благодарно на него посмотрела.
Когда вышли из кабинета, Ева сама по собственной инициативе поцеловала его в щёку. Будь он немного постарше, он бы сказал – дорогого стоит. А так просто почувствовал себя на седьмом небе. Пошёл Еву провожать, она позволила ему донести её портфель.
– Не знаю, как у меня это вышло, – по дороге оправдывалась она. – Я, когда злюсь, что-то происходит. То упадёт что-нибудь и разобьётся, то…
Ей хотелось хоть с кем-то поделиться наболевшим, но…
– Ева, – расхрабрившись, перебил её Кеша, – я тебя люблю. Я всё для тебя сделаю!
И полез целоваться.
– Дурак, – забыв хорошее, крикнула Ева. – Отдай!
Вырвала портфель и убежала.
А Кеша вообще долго ещё её любил. Классе в восьмом он предложил ей уехать с ним в банановую страну. Он говорил: «Ев, там так тепло, там можно вообще не покупать одежды. Люди там едят одни бананы, которые падают на них с деревьев». В той жизни ей казалось это настолько нереальным, такого быть не могло, ну просто никогда, а Иннокентий сошёл с ума, однако мысль про банановый рай ей в голову запала.
Дальше – больше. Если мужчина появлялся в Евиной жизни, но не мешал ей сахар в чашке, она его просто не замечала и ещё при этом удивлялась, что же это он? и не собирается этого делать? Такая вот пчелиная матка, сидит посреди улья, кушает и ждёт, что ей рабочие пчёлки принесут нектар. Однако она ни у кого ничего не просила, все сами просто тащили наперегонки. Почему? А хотели пробиться внутрь и увидеть, что́ там таится. Причём рыжая Ева в силу своих природных красивостей была окружена воздыхателями в огромном количестве, а каждый думал, что он один и уникальный.
Но Лёлик был самый активный и делал всё. Был он молодой да ранний, работал на мамином нефтеперегонном заводике в первом отделе начальником.
Вышел он, как и все, из комсомольцев, а потом его пригласили в Высшую школу КГБ. Когда он появился на нефтеперегонном, ему было уже под тридцать.
Как ему удалось обойти Евину маму? Ведь та люто ненавидела всё связанное с этим государством и его безопасностью? А вот поди ж ты. Со всем начальством на заводе у него были установлены дружественные и сердечные взаимоотношения, от которых никто не мог уклониться. Он был гений общения. И слишком шустр для своего времени. Впрочем, время скоро поменялось. И ничего святого у него не наблюдалось. Кроме одного. И этим одним была Ева.
Шедший по коридору Лёлик увидел Еву, когда она заглянула за какой-то надобностью в материн кабинет во время обеденного перерыва. Он развернулся на 180 градусов и, как утёнок за уткой, последовал за Евой в кабинет начальника выпускающей лаборатории. Вряд ли Лёлик сам понимал, что́ делает и зачем. Но все, конечно же, забыли «зачем», потому что он тут же утопил всех в потоке обволакивающих слов. И столько было напора и натиска, и так всё было откровенно и очевидно, что мама, обалдевшая от того, что её не стесняются совершенно, молчала – скорее потерянно, чем осуждающе. А Ева даже не удивилась, потому что привыкла.
И когда Лёлик, как привязанный, вышел вслед за ней из маминого кабинета, забыв попрощаться, Ева спокойно на него посмотрела, да и пошла вперёд, не оглядываясь и на минуту не усомнившись, что новый почитатель не позволит себе отстать. И все сотрудники видели, как посреди рабочего дня Леонид Чебрисов, гебешник с мохнатой лапой, которая и подтянула ему в столь молодом возрасте столь серьёзную должность, уходит с работы, провожая рыжую дочку начальницы выпускающей лаборатории.
Ева между тем окончила школу. И, следуя своему намерению, решила, что поступать будет не куда-нибудь, а в Московский университет, на исторический. Ей надо было разобраться с тем, что она видела по ночам. Как будто с каждым новым сном дверь в другой мир приоткрывалась чуть шире. И Ева чувствовала себя исследователем. Ей надо было подготовиться.
Для родителей это стало полной неожиданностью. Они-то были уверены, что Ева будет поступать в «керосинку»[1]. Так что, когда Ева объявила о своём решении, мама, изменив несколько своим привычкам, фыркнула неодобрительно:
– Там политруков готовят.
Зато папа бросился искать знакомых, тех самых политруков, которые могут поспособствовать. Тут снова возник Лёлик. Так, как если бы между ними всё уже было решено о дальнейших планах. Попросил всех ни о чём не беспокоиться. Выпил с папой. Сказал, что Ева пойдёт по папиным стопам. Папа прослезился. Мама плюнула сквозь зубы и ушла в другую комнату.
Лёлик взял отпуск за свой счёт и поехал с Евой поступать. Снял ей квартиру в Москве. Понятно, что весь отряд Евиных обожателей стух за полной бесполезностью конкуренции – с таким-то соперником. И только Кеша, который был уверен, что уж его любовь Ева должна оценить, всё пытался ей что-то сказать. Но Ева в последнюю их встречу его слушать не стала, язвительно обозвав маминым сынком. Так и остался Кеша с комком своих признаний, застрявших в горле, и большой обидой.
И ничего не скажешь, помог Лёлик ей поступить на истфак. Но самому-то пришлось возвратиться в Рязань. До поры.
А как только Еве исполнилось восемнадцать, они поженились. Накануне свадьбы Еве опять приснился странный сон. У Евы было красивое свадебное платье, которое сшили в спецателье в Москве. Ретро. Она сама нарисовала эскиз, а мастера воплотили. Всё это устроил, конечно, Лёлик.
А в том сне она видела молодую девушку, которая тоже выходила замуж. В точно таком же платье, как у Евы. Перед свадьбой ей пришлось окунуться в грязный бассейн, а смотрительница бассейна её придирчиво ощупала. На этой свадьбе она с женихом стояла под каким-то балдахином. Гости все были из её прежних снов, в длинных чёрных пальто, лица расплывчатые. Неожиданно Ева поняла, что она и есть та невеста. А один из гостей с длинной седой бородой – её отец. Он был самым главным на этом празднике. Сначала было весело. Все пели и плясали. Ева ещё подумала во сне: «Как странно, ведь у папы никогда не было бороды…»
Потом Ева вдруг обнаружила себя о чём-то громко спорящей с мужем. Это уже не была свадьба. Вокруг сгущалась опасность. Речь шла о жизни и смерти. Нужно было выбирать: оставаться или уходить. Муж настаивал, торопил. А Ева почему-то не могла уйти.
Когда она проснулась, то хорошо помнила это ощущение: ты знаешь, что над тобою нависла смертельная угроза, но есть что-то важнее собственной жизни. И это связано с её отцом. Сон она не досмотрела в тот раз. Так и не узнала, чем дело кончилось.
Потом привычная жизнь рухнула. Началась перестройка.
Собственно, первые полтора года никто и не понимал, что она началась. И лозунги были какие-то не принципиально отличающиеся от предыдущих, такая же муть. Однако возбуждение нарастало. В то время как часть населения отводила душу на кухнях и демонстрациях, другая, более меркантильная, но малочисленная, почувствовала запах денег. Эти малочисленные с азартом бросились зарабатывать, кто где мог, пока эта лафа не кончилась, а думать глобально о несправедливости устройства общества бросили, потому что все мысли концентрировались на добыче. И вообще, происходящее стало им казаться потрясающе справедливым, почти как на Диком Западе у Джека Лондона.
Вот и для Лёлика всё складывалось просто отлично. Он вдруг почувствовал, что настало его время. Особенно после того, как вышел закон о кооперации. Собственно, никаких других законов уже можно было и не издавать. И этого одного с лихвой хватило для экспроприации прибыли у государства в пользу наиболее инициативных. Миллионы воль сплотились наконец-таки в желании заработать, и эта мощная волна психической энергии разнесла меньше чем за пять лет глиняные ноги колосса.
Лёлик организовал при нефтеперегонном заводе кооператив. Взял на себя всю ответственность, а начальство в долю, и через этот самый кооператив стал торговать бензином, который производил нефтезавод его тёщи.
В то время состояния наживались быстро, и уже через три года Лёлик купил себе и Еве роскошную квартиру в Москве, благо стоило жильё тогда недорого. Ева ездила в университет с водителем и охраной, как правило, по встречке с мигалкой. И охрана обращалась к ней «Ева Сергеевна». Нельзя сказать, что это ей не нравилось. Но она как бы раздваивалась. В университете она была одним человеком, а дома с Лёликом – другим.
В Московском университете Ева выбрала кафедру капитализма, где изучали Россию от Петра до 1917 г. Она пропадала в Историчке, собирая материал для курсовых и диплома. Ей уже давно стало понятно, что в снах своих она видела ортодоксальных евреев, и, судя по антуражу, дело происходило в начале XX века в России.
Судьба их была абсолютно трагической. Волны погромов, сменяющие одна другую, оставляли после себя истекающих кровью жертв, разорённые и сожжённые дома и местечки. Казалось бы, где Ева с её тепличной, беспечной жизнью и где – евреи, растерзанные столетие назад? Но тело, её тело отзывалось на описание чудовищных зверств острой резью в животе. Это было совершенно неожиданно и даже пугало её.
Мы не можем знать наперёд, что́ из трагедий наших предков заденет нас за живое. Живём в иллюзии автономности и свободы воли. А наше тело подчас оказывается умнее и памятливее, откликаясь фантомными болями, и «пепел Клааса стучит в наше сердце»[2].
Сама того не желая, Ева так глубоко погрузилась в эти события, что ей даже было стыдно за своих далёких соплеменников, которые, не смея защитить себя, своих женщин и детей, прятались от погромщиков на чердаках и в подвалах. Вечное ощущение неприкаянности, когда ты как бы не в своём праве, ибо не на своей земле, лишало их сил и воли к сопротивлению.
Но еврейская молодёжь не хотела мириться с этим извечным притеснением и создавала отряды самообороны в ответ на погромы начала века. Если бы не эти отряды, то Ева совсем перестала бы уважать народ, чья кровь в ней текла: вечно брели, как овцы на заклание…
Однако августейшая фамилия и кабинет министров с Евой были в корне не согласны. Почти официальная точка зрения, ставшая впоследствии основой нашумевших книг одного прославленного православного диссидента, утверждала, что как раз факт еврейского сопротивления и вызвал Кишинёвский погром и такое количество жертв. Потому что сильно это разозлило христианское население.
И мало того, что евреи осмелились сопротивляться, они ещё и воспользовалось погромом, чтобы дискредитировать царское правительство в глазах мировой общественности. Вынесли сор из избы и рассказали миру о том, что́ на самом деле творилось. Про выколотые глаза, отрезанные груди и загнанные в ноздри гвозди. Нет им за это прощения! Неопытное правительство не могло противостоять такому шквалу обвинений и проиграло информационную войну. Так и остался Кишинёвский погром несмываемым пятном на имидже Русского самодержавия.
Ева, не веря своим глазам – так поразила её эта извращённая логика, – закрыла источники. Один из них, впрочем, впечатлил её больше, чем другие. Это была копия письма Николая II литератору Павлу Крушевану, чьи антисемитские статьи в газете «Бессарабец» спровоцировали Кишинёвский погром. В этом письме монарх отпускал журналисту комплименты по поводу его прекрасных публикаций.
В 1903 году еврейская Пасха заканчивалась 6 апреля и в тот же день начиналась православная.
За два месяца до погрома в небольшом городке Дубоссары исчез, а потом был найден убитым мальчик Михаил Рыбаченко, четырнадцати лет от роду. Единственная кишинёвская газета «Бессарабец», возглавляемая известным антисемитом П.А. Крушеваном, стала обсуждать возможную ритуальную подоплёку этого убийства. Сообщалось, что труп был найден с зашитыми глазами, ушами и ртом, надрезами на венах и следами верёвок на руках. Выдвигалось предположение, что мальчика умертвили евреи, дабы использовать его кровь при выпечке мацы. Статьи эти взволновали необразованных жителей города и усилили бытовавшие в народе предрассудки против евреев.
Но следствие быстро установило, что мальчика убил его родной дядя из-за наследства, а многочисленные раны были нанесены специально, «чтобы можно было сказать, что его убили жиды для добывания крови».
По требованию следователя в «Бессарабце» было опубликовано официальное опровержение напечатанных ранее домыслов, где приводились результаты вскрытия. Это помогло прояснить обстановку, но не успокоило волнения – многие горожане сочли его попыткой скрыть преступление под давлением евреев.
Тем временем в городе прошёл слух, что царь лично издал секретный указ, разрешающий грабить и «бить жидов» в течение трёх дней после Пасхи. За неделю до праздника в общественных местах города появились листовки, которые повторяли напечатанную ранее в «Бессарабце» антисемитскую клевету и призывали добропорядочных христиан к действиям против евреев во имя царя.
Когда стало понятно, что погрома не избежать, главный раввин Кишинёва, его помощник и делегация богатых и уважаемых евреев пошли к митрополиту Кишинёвскому и Хотинскому Иакову с просьбой публично выступить против кровавого навета и успокоить волнения в пастве.
Но митрополит Иаков верил в существование кровавых ритуалов и неоднократно высказывался в том смысле, что «бессмысленно отрицать факт, что еврейская секта „Хасидов“ практикует питьё христианской крови втайне от своих собратьев по религии». Он по невежеству своему не знал, что у евреев употребление крови в пищу запрещено категорически. Ответы его были уклончивы, и еврейские представители поняли, что он отнюдь не собирается их защищать и допускает обоснованность кровавого навета.
Затем вся делегация направилась к губернатору фон Раабену с просьбой о помощи и защите. Фон Раабен доброжелательно выслушал и заверил, что никаких беспорядков не будет, однако всё же приказал несколько усилить патрули в городе на время пасхальных праздников.
Воскресенье 6 апреля стало «пробным» днём. Из толпы, собравшейся на площади, полетели первые камни в прилегающие еврейские дома, и очень скоро начались разграбления еврейских лавок и квартир. Беспорядки весьма скоро приняли характер сплошных бесчинств, однако пока евреев только избивали, в тот день до убийств не дошло. Полиция арестовала шестьдесят человек. На улицы вывели воинские патрули из гарнизона, но никаких приказов солдаты не получили.
Время, когда одна рота в руках дельного человека могла остановить и потушить огромный пожар, было упущено. Устроители погрома поняли, что им потворствуют, а потому можно переходить к более активным действиям.
Одновременно с этим полиция в первый день Пасхи, в воскресенье 6 апреля, пришла на помощь погромщикам. Все группы еврейской самообороны были разоружены и оттеснены в большие дворы, где их участников арестовали и отправили за решётку. Еврейское население было обречено.
Жизнь с Лёликом позволяла Еве не думать о деньгах. Купить тогда можно было всё. Она ходила по недавно открывшимся кооперативным магазинам и тратила, тратила, тратила… Однажды купила откутюрные сапоги аж за восемьсот рублей. Это как сейчас тысяч десять зелёных. Ева почему-то была уверена в завтрашнем дне, и идея накопления капитала в её прекрасной рыжей голове в ту пору проигрывала потребительской идее.
Первый звоночек для Евы прозвенел, когда однажды она застала Лёлика не просто пьяным, а ещё и обдолбанным. С тех пор как у него завелись большие деньги, вокруг него вился рой дармоедов, модных, но бедных актёров и прочей околобогемной шушеры. Он всю эту прихлебательскую толпу водил в рестораны, там кормил – поил, с ними и кокаин нюхать научился. А ещё у Лёлика появились женщины. Он их трахал, потом дарил шубы, в общем, вёл себя очень благородно.
Еву вся эта ситуация раздражала. Да, «раздражала» – правильное слово. Она не страдала, она злилась. Несколько раз Ева брала кирпич, шла на Лёлика в атаку и била ему морду. Лёлик её боялся, почти так же, как Евин папа боялся Евину маму. Однажды её мама пыталась папу убить. Папа отбивался сковородкой, и там, где он случайно маму задел, вскоре возникла раковая опухоль. А через год после смерти мамы и отец за ней последовал на тот свет. Что-то такое важное они делали друг для друга, что не могли жить порознь.
Ева ещё в школе заметила, что, когда она очень злится, предметы перестают её слушаться. Однажды, когда Лёлик после бурной ночи под утро пришёл домой в дым пьяный, расхристанный и пахнущий женским секретом, тёмная волна гнева поднялась от самых Евиных стоп, расширила её зрачки и парализовала тело. И тогда на голову мужа упала хрустальная ваза, стоявшая на итальянской стенке. И лишь потом Еву отпустило и она начала Лёлика душить.
В ту ночь Еве приснился новый сон. Вереница пролёток, нагруженных чемоданами, растянулась на сотню метров. Она с мужем сидела в одной из них. Они медленно двигались по притихшему городу. Привычная тревога охватила её. При этом она за что-то сердилась на мужа. Он сделал выбор за неё, и она должна была подчиниться. В какой-то момент она вдруг поняла, что забыла дома что-то очень важное. Она просила мужа вернуться, но он был непреклонен. Она смотрела на собранные чемоданы, полные ненужного барахла, и недоумевала, как она могла оставить то, что действительно ценно.
Тут Ева проснулась. Она не понимала или не помнила, что именно забыла дома.
Утра после пьянки начинались после трёх часов пополудни с того, что Лёлик валялся в ногах. Сценарий был выверен и не менялся. Когда доходило до слов, то были они пошлы до сведения скул.
– Где ты шлялся, ублюдок? Кто эта дрянь, с которой ты сношался?
Вообще-то Еве уже было совершенно всё равно, кто именно был этой дрянью сегодня ночью. Но ритуал, ритуал…
– Рыжик, клянусь, больше никогда вообще это не повторится. Никогда. Про-о-о-ости, любимая (с подвывом). Вот, вот, возьми, примерь.
И откуда-то материализовывалась коробочка с кольцом (камень каратов в пять). Потом Лёлик падал на четвереньки и начинал целовать пальцы ног.
Ева себя подкупать позволяла. Вот только на душе у неё становилось всё тяжелее. Она понимала, что приближается к точке невозврата. Смутное предчувствие катастрофы иногда накрывало её волной паники и холодного пота. Лёлик раз за разом влезал во всё более опасные аферы. Покупал и продавал бензоколонки, поставлял горючее министерству обороны, спекулировал нефтепродуктами. Однако деньги утекали у него сквозь пальцы: в банных оргиях с генералами и депутатами, в ресторанах с прихлебателями, которых набегало за стол до десятка, с женщинами, роившимися вокруг него, как мухи вокруг мяса.
Еве было невыносимо жалко этих тысяч долларов, на которые можно было бы, например, построить дом. Но гораздо жальче было ей своих обманутых ожиданий. Вместо обещанного праздника она оказалась на помойке, в окружении всего того, что так презирала. А что такое для неё праздник, она как-то раньше и не задумывалась. Зато теперь отчётливо понимала: праздника не бывает без любви. А ещё – что ситуацию надо разрешать. Но привычка к сытой жизни удерживала её от реальных шагов. Это Ева тоже ясно осознавала, поэтому не переставала себя корить ещё и за малодушие. И так по кругу.
Очень скоро мрак и самоедство допекли её окончательно, она решила дать мужу последний шанс и поговорить «по-доброму». Ева улучила редкий момент, когда Лёлик оказался трезв и относительно свеж, заткнула поглубже букет упорно рвавшихся наружу матерных слов и начала с обволакивающего мурлыканья:
– Ну что, Лёль, как там дела твои многотрудные?
Лёлик вытаращился на жену – пару дней назад он здорово покуролесил и прощён до сих пор вроде не был, поэтому столь миролюбивый тон удивлял и настораживал. Радостно осклабившись, он пулемётом выдал:
– Всё отлично, Рыжик. Сейчас очень удачный контрактик ломится на нефтянку мою. Подпишу – и махнём на Мальдивы!
Ева отчётливо поняла, что говорить «по-доброму» не получится. Тошно. Она изучающе смотрела на него прозрачными зелёными глазами, слегка наклонив голову.
– Интересно, Лёлик, как тебя убьют – в бане с генералами расстреляют?
Лёлик замер на секунду, а потом вымученно засмеялся.
– Шутишь, Ева. Сейчас всё как никогда в ажуре. Надо рубить баблосики, пока они в руки идут…
Ева перебила:
– Или на стрелке с авторитетными бизнесменами взорвут? Тебе как больше нравится?
– Никак, мля!.. Что ты несёшь вообще, о чём ты? – взорвался Лёлик.
– О будущем, дорогой, о будущем. Которого нет. В нашем доме не звучат детские голоса, здесь нет ни жизни, ни смысла, ни любви. Да и дома, собственно, нет.
– Что?! Ты живёшь в шикарной хате в центре! – возопил он, демонстрируя чудеса тупости. – Ни в чём себе не отказываешь, хочешь – учись, хочешь – на шопинг в Милан гоняй. Всё у нас есть – и будущее, и деньги, и любовь! Я кручусь как могу – и только ради тебя, между прочим!
– Ради меня кокс нюхаешь и баб ублажаешь? – вкрадчиво поинтересовалась Ева, с удивлением отмечая, что её переполняет не ярость, а чудовищная брезгливость.
«Вот он, край», – подумала она про себя.
– Я… – Лёлик запнулся и молниеносно сообразил сменить тему. – Ты детей хочешь, Евушка?
– Я хочу развод, – отчеканила она и вышла.
К чести Евы надо сказать, что слов на ветер она не бросала и начала было готовить развод и пути к отступлению, когда в один судьбоносный для неё момент Лёлик исчез. Он не пришёл ночевать, его мобильный оказался отключён. Никто из его друзей и подельников не знал, где он. Ева сначала испугалась, но потом, обежав мысленным взглядом активы, успокоилась. И решила даже, что так лучше, потому что Лёлик никогда бы её не отпустил с миром и с таким количеством денег.
Позже к ней приходили те, из-за кого Лёлик, собственно, и исчез. Но к тому времени Ева успела продать квартиру и хорошенько спрятать деньги. Приход визитёров её даже слегка обрадовал. Была гарантия, что опостылевший Лёлик не всплывёт в ближайшие пару-тройку лет.
Одна только незадача: Ева оказалась беременна. Она обнаружила это, когда пошёл пятый месяц и в проступившем животике что-то стало конкретно ворочаться, толкаться и постукивать. Она пошла к врачу, и гинеколог, немолодая, ушлая и видавшая виды тётка, посмотрела на неё как на ненормальную.
На Евино счастье, всё у неё протекало легко и беспроблемно. Уютно устроившись на диване, Ева часто представляла себе малыша (она уже знала, что это мальчик), совершенно не вспоминая его папу. Она мечтала, как будут они гулять за ручку в Сокольниках, есть мороженое, кормить уточек в пруду. А ещё Ева радовалась тому, что у неё есть деньги и не надо искать работу. Рожать она уехала в Англию.
Евино счастье длилось четыре года. Нянечка, тётя Даша, взяла на себя все хлопоты, весь быт, оставив Еве чистую, не омрачённую бытовыми неурядицами и бессонными ночами радость материнства.
Ева гордилась своим Игорёчком. В четыре года у него была совсем мужская фигура, хорошо развитые плечи. А рыжие кудри Ева ему не стригла. Когда они выходили на прогулку, прохожие заглядывались на маму с сыном.
Когда сыну исполнилось четыре с половиной, он впервые спросил Еву про папу. Ева давно готовилась к этому вопросу. Она придумала целую историю: о том, что папа – путешественник, уехал изучать далёкие страны, и с тех пор от него нет никаких вестей, но он обязательно вернётся… Игорёк посмотрел на неё огромными глазищами и заплакал.
В ту ночь Еве приснился страшный сон. В нём была улица – два ряда маленьких деревянных домов, окружённых глухими заборами. Ворота у тех домов были распахнуты, и поэтому было видно, что́ происходит за ними. Падал снег, но потом оказалось, что это совсем не снег, а пух, но не тополиный, а какой-то другой, потому что на деревьях не было листьев. Во дворах валялись в беспорядке сломанные вещи, какие-то тряпки и лежали окровавленные люди в чёрной одежде. Вся эта картинка была какая-то не то чтобы чёрно-белая, а коричневатая, без ярких вкраплений. Ветер гонял пух по двору, и казалось, что во всём мире не осталось ни одного живого человека.
Но один живой человек всё-таки присутствовал в этих чудовищных декорациях. В долгополом чёрном пальто и шляпе с полями; он шествовал по мёртвой улице, глядя куда-то вдаль, старательно не замечая открытых ворот и дворов. Он уходил и уже почти исчез из виду, когда вдруг в один из дворов вприпрыжку вбежал Игорёк. Он-то был живым, ярким, в зелёной курточке, которую Ева недавно ему купила. Но краски вдруг стали блёкнуть, а движения сына замедляться. И он уже совсем медленно приблизился к лежащим чёрным телам, так, словно он не переступал своими маленькими славными ножками, а его что-то влекло туда, и лёг рядом с ними.
Ева пыталась прорваться в эту картинку, схватить сына, но нечто не пускало её туда, там не было для неё места. Только дом, двор, пух и лежащие фигуры: большие и маленькая. Во сне Ева поняла: если она сейчас же туда не прорвётся, случится что-то необратимое.
Через неделю Ева заметила, что с Игорем творится что-то неладное. Обычно его было не загнать спать днём. Но теперь он стал каким-то вялым. Несколько раз у него шла носом кровь. И наконец, в четверг его ни с того ни с сего вырвало. Ева уложила сына в постель и вызвала врача из американской клиники, только что открывшейся неподалёку. Пока врач ехал, она не находила себе места, металась от Игорька на кухню и обратно. На отравление не было похоже, и Ева запаниковала. Наконец раздался долгожданный звонок в дверь. Врач осмотрел Игорька, успокоил Еву, взял кровь на анализ, обещал позвонить завтра.
На следующий день он позвонил и пригласил их в клинику вдвоём. Сказал, что нужно дополнительное обследование и консультация специалиста. Ева схватила Игорька и помчалась с ним к американцам. Её встретили дежурными улыбками, ещё раз взяли у сына кровь и оставили в кабинете дожидаться специалиста. Пахло хоть и не так противно, как в детской районной поликлинике, но всё равно чем-то медицинским. Через пять минут вошла немолодая женщина, погладила Игоря по рыжей голове и представилась:
– Меня зовут Антонина Григорьевна. Я детский онколог.
Ева пришла в себя от резкого запаха нашатыря. Игорёк испуганно хныкал на руках у медсестры. Так начались Евины хождения по мукам.
Страшное слово «лейкоз» вошло в её жизнь. Но для того чтобы поставить окончательный диагноз, необходимо было сделать пункцию. Этот момент Еву безумно пугал, потому что после него исчезнет надежда. Но и оттягивать больше нельзя, сказала врач.
Ева не могла поверить, что это случилось с ней и с её Игорьком. Ведь всё у них было так славно. И продолжалось бы ещё много-много лет. «Тут, может быть, ошибка, сейчас она разъяснится», – думала Ева, лукавя сама с собой, когда на следующий день везла Игорька к экстрасенсу. Экстрасенс был проверенный, надёжный, не какой-нибудь там по газетному объявлению найденный. Это он 4 года назад, посмотрев на Лёликову фотографию, объявил, что тот, да, жив, но очень далеко, в Бразилии, и вернётся нескоро. А ещё он тогда сказал Еве странную фразу. Ты, сказал, цветочек, который распустится не сразу. А когда ты распустишься, то сможешь делать всё то же, что и я могу.
В этот раз, едва увидев Игорька, он перестал улыбаться. Поводив над ним руками, сказал коротко:
– Лейкоз. Срочно в больницу, может быть, успеешь, девка. Я помочь тут не смогу.
Вернувшись домой, как подкошенная рухнула Ева на кровать. Теперь, когда для спасительных сомнений больше не было места, её мысль билась в тисках всего лишь двух возможностей: переживет Игорёк первую химию или нет.
Первая химия всегда самая страшная. Самая сильная. Необходимо выжечь весь костный мозг до стволовых клеток, сжечь все бласты, чтобы вырос новый костный мозг, здоровый. Когда начинают лить химию, падает гемоглобин, лимфоциты. Гемоглобин падает к ночи, и утром человек может просто не проснуться. Это кому как повезёт. Через неделю после начала химии показатели самые низкие, иммунитет практически на нуле.
А много ли ребёнку надо? Ведь мамочки заходят в боксы, где лежат их полуживые дети, хоть и в бахилах, но с улицы, полной микробов и вирусов.
И хотя Игорёк с катетером в подключичной вене, благодаря Евиным деньгам, лежал в боксе один, через шесть дней после начала химии у него поднялась температура. Ева сразу почувствовала это, едва прикоснувшись губами к его прозрачному лобику. Она побежала звать врача, и Игорька сразу же забрали в реанимацию. Воспаление лёгких. Это и был последний раз, когда Ева видела его живым.
Ева просидела под дверью отделения реанимации, раздавая деньги всем входившим и выходившим сёстрам, санитаркам, врачам, три дня. Внутрь её так и не пустили; может быть, оно было и к лучшему. Она ловила крохи информации, пытаясь понять по выражению лиц, насколько близко к краю остановился Игорёк. Состояние тяжёлое. Но есть же надежда, есть? Мы делаем всё возможное. Вот возьмите. Не надо, спасибо. Мы и так всё возможное делаем. Сначала она задавала вопросы вслух, потом спрашивали только её глаза. Все три дня Еву била крупная дрожь.
Зав отделением вышел к ней на четвёртый день. Лицо его закрывала привычная маска сдержанного сочувствия – он делал свою работу. Организм не справился. Он не мучился. Ты молодая. У тебя ещё будут дети.
Жить дальше было невозможно. Нестерпимо. Дышать больно. Боль раздирала тело. Ева вцепилась в волосы и завыла, согнувшись пополам. Прибежали две медсестры, взяли её под руки, сделали укол.
Ева не помнила, когда и как добралась домой. Рухнула на четвереньки в прихожей, почему-то ползком дотащилась до серванта, где хранила лекарства, что-то глотала, чем-то запивая, и с этого момента начались выпадения из реальности.
Она снова попала в тот сон, который приснился ей перед болезнью Игорька. На этот раз ей удалось прорваться внутрь страшной картинки. Её ребёнок лежал рядом с женщиной, которая ещё была жива. Ева медленно приближалась к ним. Неожиданно Еву втянуло в тело этой женщины. Она ощутила жгучую боль в животе и в то же время полную отстранённость от происходящего. Она лежала на старинной книге с хорошо знакомым названием. От книги шло обволакивающее тепло, гасящее боль. Над ней нависла чья-то тень. Чьи-то руки обняли её. Ей очень важно было что-то сказать этому человеку, но губы уже плохо слушались. В следующий раз Ева вынырнула уже в реанимации. Нянька тётя Даша пришла вовремя, открыла дверь своим ключом, вызвала скорую. Еву успели довезти.
С тех пор Евины сны изменились. В них она не была собой. Она проживала чужую жизнь, не имевшую ничего общего с её собственной. Иногда ей снилось, а вернее, она чувствовала, что она девочка, сидит рядом с полузакрытой дверью и напряжённо слушает, что́ там происходит. До неё долетали обрывки фраз на незнакомом языке. Однажды ночью она вдруг поняла, о чём говорят собравшиеся за дверью мужчины. Это было как-то странно.
Иногда во сне она разговаривала с седобородым человеком – своим отцом, как она поняла позже. Как-то он заметил её, слушающую под дверью. Она очень испугалась, что её накажут, но вместо этого он внимательно на неё посмотрел и о чём-то спросил. Когда Ева проснулась, она не могла вспомнить, какой вопрос был ей задан, она помнила только, что она ответила правильно. И отец был удивлён и доволен.
В этих снах не было логики, не было последовательности. Она не всегда могла вспомнить их, когда просыпалась. Иногда она чувствовала себя в них взрослой, её звали Мириам, и у неё были дети.
Со временем странные сны стали посещать Еву всё чаще. Уже почти каждую ночь. В одном из снов Мириам сказала ей – найди Книгу! Какую книгу? Она совершенно не поняла, о чём речь. Однако, проснувшись, Ева знала, где искать. В той самой железной шкатулке, которая осталась от бабушки. Название этой книги было написано незнакомыми знаками, похожими на иероглифы. Ева всматривалась в них, ей казалось, что она почти понимает смысл написанного или вот вот-вот его ухватит. Перед ней было что-то очень знакомое из её снов.
И однажды, копаясь в интернете, Ева наткнулась на эти слова. «Сефер Йецира» – Книга Творения[3]. Она бросилась глотать найденную информацию, и вдруг в голове её пазл сложился. Она поняла, на каком языке разговаривала во сне, кого и чему её ночной отец учил за полузакрытой дверью.
С этой книгой Ева пошла за разъяснениями, но, главное, за утешением к известному раввину-каббалисту. Если её сны связаны с этой таинственной книгой, то кто, как не он, сможет ей разъяснить, что́, собственно, происходит. Ей очень хотелось кому-то излить своё горе и понять, почему умер её сын.
Раввин цепко её оглядел, оценил возможную стоимость, перспективы и вкрадчиво пригласил в общину. Про ребёнка спросил, был ли обрезан, а потом сказал, что душа его всё уже на этой Земле отработала, для чего была послана, и ещё что-то про искупительную жертву. Когда Ева вытащила книгу, раввин сильно удивился, спросил, откуда эта книга у неё. Потом сказал, что это величайшая реликвия и место ей в синагоге, а изучать её могут лишь женатые мужчины старше сорока лет.
Ева книгу не отдала и на раввина разозлилась. А ещё сильнее разозлилась на еврейского Бога, на этого злобного духа Синайской пустыни, потому что возложила на него персональную ответственность за смерть сына. Светоносный создатель Вселенной и этот мстительный, ревнивый и злобный дух, устраивавший периодически избиения присягнувшего ему народа за недостаток преданности, не имели ничего общего… А может, там просто никого нет. А если есть, то будь он проклят! Взгляд, конечно, очень гностический.
Тётя Даша приходила, помогала по хозяйству. Видя Евину муку, однажды предложила пойти с ней к батюшке. Пойдём, сказала, со мной в храм, может, полегчает…
Они пришли в красную церковь неподалёку от метро Рижская.
Каково же было Евино изумление, когда в батюшке она узнала своего одноклассника Кешу, того самого, что позорил её своей любовью. Он звался теперь отец Иннокентий.
После службы подошли к нему. Не сразу. В очереди пришлось постоять. Они последние были.
Иннокентий сразу её узнал. По лицу его пробежала волна удивления, замешательства, потом батюшка просиял. Но чуть позже понял, что не радость привела Еву к нему, не желание повидаться после стольких лет. Чёрная одежда, серое лицо, и только волосы – по-прежнему рыжие.
Он пригласил их с Дарьей в притвор. Сели на лавку, и Дарья, утирая глаза платочком, сказала:
– Вот, батюшка, сыночек у неё умер. – Потом добавила, глядя на Еву: – Я тебя на улице подожду.
Иннокентий и Ева остались одни.
– Не знала, что ты стал священником, – сказала Ева, помолчав, вспоминая, как именно они расстались.
– Уверовал, служу. А ты, Ева? Замуж вышла, в университет поступила? Слухи дошли.
– Нет больше у меня мужа, Кеша. Свалил. За бугор. От подельников подальше. Да и скатертью дорога. Сын был единственной моей радостью. Теперь и его нет. Жить незачем стало.
– А ты иначе об этом думай. Бережёт тебя Господь – мужа такого отвёл. Уповай на Него, и Он не оставит.
– Может быть, и прав ты, Кеша. Или как тебя теперь называть, отец Иннокентий?
– Да называй, как тебе удобней.
– Сколько сыну твоему было? – спросил Кеша, помолчав.
– Четыре годика всего.
Евины глаза наполнились слезами. Размякла она внутри, показалось ей, что сейчас найдёт она утешение, и рухнет в него, как в перину, и забудется… Кешин голос звучал так умиротворяюще, так доброжелательно…
– И некрещёный, поди?
– Да, я и сама некрещёная…
Отец Иннокентий сверкнул глазами.
– А ты не думаешь, что горе такое у тебя неспроста, а чтобы обратилась ты к Господу? Господь тебя позвал, в церковь привёл, потому что ребёночек твой, хоть и безгрешный, а не в раю теперь, не крестила ты его. А пожил бы, нагрешил бы – может, по папиным стопам пошёл, и хуже сталось бы?.. И если ты не примешь Христа, то не войдёшь в Царствие Небесное, не спасёшься. А когда крестишься, то сможешь за сынка читать святому мученику Уару, чтобы в рай он попал, ангелом светлым стал…
На этих самых словах Ева встала и посмотрела Кеше в глаза. Что-то такое было в её взгляде, что Кеша тоже вскочил. А Ева взялась рукой за тяжёлую лавку, на которой они сидели, и перевернула её. Кеша вжал голову в плечи, ожидая удара, однако его не последовало.
– А я левую щёку подставлю, лишь бы… – успел крикнуть он. Но никто его уже не услышал.
Ева выбежала из церкви, пронеслась мимо Дарьи, выскочила на проезжую часть. Пришла в себя от мерзкого визга шин об асфальт. Из успевшей затормозить в полуметре от неё машины вылезла дебелая блондинка и принялась поливать Еву матом. Время замедлилось и загустело. Голос блондинки был похож на звук старого катушечного магнитофона, который зажевал ленту.
Ева посмотрела на небо. Там было пусто.
Однако пусто было не только на небе. Болезнь Игорька истощила Евины финансы. А что́, собственно, она умела делать? Чем мог заняться гуманитарий широкого профиля после истфака в эпоху первоначального накопления капитала?
Ева позвонила московскому другу отца, тоже бывшему парткомычу, который возглавлял скучный журнал «Военно-промышленное обозрение». Тот ей обрадовался, они встретились, и уже очень скоро Ева стала внештатным корреспондентом этого страннейшего коммунистического издания. Впрочем, ей было безразлично, где и чем заниматься, лишь бы платили деньги, чтобы можно было о них не думать. Она вначале и не вникала, кто оплачивает банкет, сиречь содержит журнал. Между тем журнал и его главный редактор были совсем не просты.
Каждое предприятие, чья военная продукция востребована, «крышуют» свои специальные генералы. Силовые генералы бывают Нордические и Соборные. Нордические считают, что в свое время Владимир зря крестил Русь и это был жидомасонский заговор. У них главная икона – Святослав, отказавшийся креститься, а русский народ является наследником «северной арийской цивилизации» и Гипербореи. А Соборные – наоборот, за православие, Третий Рим и Путина в храме Христа Спасителя по праздникам. Вне зависимости от идеологии, бо́льшая часть денег из госзаказа тем или иным образом оседает в их силовых карманах. «Военно-промышленное обозрение» принадлежало Нордическим.
Денег поначалу было совсем немного, поэтому Ева постоянно искала подработку. А ещё она искала забытья. Для этого существует много проверенных путей. Ева по ним прошлась, но скоро поняла, чего ей не хватает. И тогда стала проситься у парткомыча в какую-нибудь горячую точку.
Хотя он и был другом Евиного отца, но не его ровесником. Он, собственно, был первым, по кому прошлась Ева. Его звали Павел Семёнович. Был он белёс и упитан. И он, конечно, не собирался Еву отпускать ни в какое опасное место. Она ему была дорога, рыжая, хотя он был глубоко женатым человеком.
В ноябре 1997 года они вместе поехали в Египет отдохнуть и развеяться.
Как-то, нежась с утра в кроватке, Павел Семёнович щёлкал пультом, листая каналы. Почти все они были заполнены одним – вчерашним терактом в Луксоре: боевики египетской исламистской группировки «аль-Гамаа аль-Ислами»[4] убили пятьдесят восемь иностранных туристов и четырёх египтян, осматривавших памятники Луксора. Прямо на развалинах храма женщины-фараона Хатшепсут. И тут Ева предложила: «Раз уж мы здесь, может быть, съездим, сделаем репортаж, так сказать, из первых рук…» К слову, у них были с собой бейджи «Пресса» – так, на всякий случай. Взяли такси и поехали.
На месте всё было оцеплено. Пресса и телерепортёры толпились за ограждением. Но даже с этой дистанции были видны следы крови. Их не сразу, но пустили осматривать место трагедии.
Офицер полиции рассказал, как всё произошло. Утром очередная группа туристов подъехала на пассажирском автобусе. После досмотра и покупки входных билетов туристы вошли на первую террасу храма. В это время террористы подбежали ко входу в храм, где расстреляли полицейских, билетёров и гидов. Четверо из террористов бросились за туристами, двое остались охранять вход. Исламисты догнали группу и открыли по ней шквальный огонь. Боевики использовали оружие советского производства, украденное во время нападений на полицейские участки в Египте незадолго до теракта. Тех, кого не достала пуля, добивали ножами. Среди погибших была пятилетняя девочка.
На обратном пути спутники долго спорили о природе терроризма. Ева в первый раз увидела кровь так близко. Ей казалось, что зрелище должно было произвести на неё большее впечатление. Больше ужаса, больше ада! Она же этого и хотела! Думала, что почувствует себя живой! Но нет. Что-то перегорело в её душе со смертью сына. Она была подавлена, но не более.
Перед глазами вставали застывшие лужи крови, невольно запуская поток ассоциаций. Историческое образование здорово структурировало Евины мозги, поэтому аналогии между прошлым и настоящим, между погромами и террористическими атаками возникли сами собой. Те же беспомощные заложники трагически сложившихся для них обстоятельств гибнут ни за понюх, тот же фанатичный, ошалевший от безнаказанности сброд якобы действует во имя веры. Там – веры в распятого евреями Христа, здесь – веры в Аллаха и во имя джихада. И этот Бог, принимающий свои кровавые жертвы, и никогда не случающийся вовремя «аз воздам». Как же всё дико и бессмысленно! Ничто не меняется.
Когда Ева с главредом вернулись в Москву, то сделали об этом отличный репортаж, и так прошло её боевое крещение. Так Ева вышла на тропу войны.
В течение всего дня 7 апреля, с рассвета до восьми часов вечера, в Кишинёве совершались зверства, каких не бывало в прежних погромах. Видя себя беззащитными, отданными на произвол дикой толпы, многие еврейские семейства прятались в погребах, на чердаках, а иногда искали спасения в домах соседей-христиан, но везде рука убийц настигала несчастных. Евреев избивали самыми варварскими способами: многих не добивали, а оставляли мучиться в предсмертных судорогах; некоторым вколачивали гвозди в голову или выкалывали глаза; малых детей сбрасывали с чердаков на мостовую и разбивали их головки о камни, женщинам вспарывали животы или отрезали груди. Многие женщины подверглись зверскому насилию. Один гимназист, на глазах которого хотели изнасиловать его мать, вступил в бой с негодяями и своей жизнью спас её честь: его убили, а матери выкололи глаза.
Пьяные банды врывались в синагоги и рвали в куски, топтали и грязнили пергаментные свитки Торы. В одной синагоге старый шамос[5], одетый в молитвенную ризу, своею грудью заслонил от осквернителей ковчег со священными свитками и был убит на пороге святыни. Весь день по улицам тянулись возы с ранеными и убитыми евреями к больницам, превращённым в полевые перевязочные пункты, но и это зрелище не заставило полицию остановить резню.
Русское общество, за единичными исключениями, нигде не вступалось за избиваемых; «интеллигентная» публика – чиновники с женами и детьми, учащиеся, адвокаты, врачи – спокойно гуляла по улицам и равнодушно, а порою и сочувственно наблюдала за ужасной «работой».
У Евы оказалось бойкое перо, и она быстро проделала путь от внештатника до полноценного репортёра, а потом даже и обозревателя-аналитика. Её заметили.
Поскольку она не привыкла себе в чём-то отказывать, денег всё равно не хватало. И однажды, через несколько лет после начала журналистской карьеры, она изменила родному изданию с конкурирующим, где напечатала какой-то обзор под псевдонимом. Конкурирующее издание было идеологически противоборствующим родному, но Еву это не смутило. Она быстро поняла, что именно от неё хотят. Речь шла о событиях Второй чеченской войны. Их оценки государственниками и представителями «либерального» крыла были противоположны.
Еве было о чём рассказать. В Чечне она бывала. Именно там она познакомилась и подружилась с Николаем Симаковым. Николай, фотограф от бога, перебивался репортажными съёмками из горячих точек. За это хорошо платили. А деньги ему были ох как нужны: у него недавно родилась двойня.
Однажды в Чечне Ева попала в плохую историю. Её и Николая почти украли некие полевые командиры. Какие издания представляли журналисты, были они за свободу Республики Ичкерия или против шариатского государства, не имело никакого значения. Это был просто маленький и вполне легитимный бизнес. Николай тогда спас Еву и себя. С тех пор они крепко дружили. Ева перетащила Колю на постоянную работу в своё вполне платёжеспособное «обозрение» и дальше старалась работать с ним в паре.
А для своих новых работодателей Ева находила кучу доводов, в том числе и исторических, в зависимости от поставленной заказчиком задачи. Если либеральная интеллигенция видит в чеченцах борцов против режима – да ради бога, а если государственники хотят бороться против Исламского государства, тоже хорошо.
Её забавляла эта игра смыслами, выворачивание фактов наизнанку, калейдоскоп осколков добра и зла, который при встряхивании давал новую картинку – негатив предыдущей. Справедливость и несправедливость перемешивались ею в разных дозах и делали абсолютно убедительными для читателя все её доводы в зависимости от текущей идеологии издания. Она часто думала о себе как о проститутке, но не испытывала вины, скорее наоборот. Эта была малая часть её мести Тому, Кто отнял жизнь у её ребёнка.
По роду деятельности ей часто приходилось сталкиваться с фотографиями замученных людей с той и другой стороны, однако она не впускала ужас в своё сердце. Ничего личного, только бизнес.
Её сердце открывалось только во сне, когда приходила Мириам.