Когда какой-либо народ[9] долго и спокойно живет на своей родине, то его представителям кажется, что их способ жизни, манеры, поведение, вкусы, воззрения и социальные взаимоотношения, т. е. все то, что ныне именуется «стереотипом поведения», единственно возможны и правильны. А если и бывают где-нибудь какие-либо уклонения, то это – от «необразованности», под которой понимается просто непохожесть на себя. Помню, когда я был ребенком и увлекался Майн Ридом, одна весьма культурная дама сказала мне: «Негры – такие же мужики, как наши, только черные». Ей не могло прийти в голову, что меланезийская колдунья с берегов Малаиты могла бы сказать с тем же основаньем: «Англичане – такие же охотники за головами, как мы, только белого цвета». Обывательские суждения иногда кажутся внутренне логичными, хотя и основываются на игнорировании действительности. Но они немедленно разбиваются при соприкосновении с оной.
Для средневековой науки Западной Европы этнография была не актуальна. Общение европейцев с иными культурами ограничивалось бассейном Средиземного моря, на берегах которого жили потомки подданных Римской империи, частично обращенные в ислам. Это, конечно, разделяло их с «франками» и «латинами», т. е. французами и итальянцами, но наличие общих корней культуры делало разницу не настолько большой, чтобы исключить взаимопонимание. Но в эпоху великих географических открытий положение изменилось коренным образом. Если даже можно было назвать негров, папуасов и североамериканских индейцев «дикарями», то этого нельзя было сказать ни про китайцев, ни про индусов, ни про ацтеков и инков. Надо было искать другие объяснения.
В XVI в. европейские путешественники, открыв для себя далекие страны, невольно стали искать в них аналогии с привычными им формами жизни. Испанские конкистадоры стали давать крещеным касикам титул «дон», считая их индейскими дворянами. Главы негритянских племен получили название «королей». Тунгусских шаманов считали священниками, хотя те были просто врачами, видевшими причину болезни во влиянии злых «духов», которые, впрочем, считались столь же материальными, как звери или иноплеменники. Взаимное непонимание усугублялось уверенностью, что и понимать-то нечего, и тогда возникали коллизии, приводившие к убийствам европейцев, оскорблявших чувства аборигенов, в ответ на что англичане и французы организовывали жестокие карательные экспедиции. Цивилизованный австралийский абориген Вайпулданья, или Филипп Робертс, передает рассказы о трагедиях тем более страшных, что они возникают без видимых причин. Так, аборигены убили белого, закурившего сигарету, сочтя его духом, имеющим в теле огонь. Другого пронзили копьем за то, что он вынул из кармана часы и взглянул на солнце. Аборигены решили, что он носит в кармане солнце. А за подобными недоразумениями следовали карательные экспедиции, приводившие к истреблению целых племен. И не только с белыми, но и с малайцами у австралийских аборигенов и папуасов Новой Гвинеи часто возникали трагические коллизии, особенно осложненные переносом инфекции.[10]
30 октября 1968 г. на берегу реки Манаус, притока Амазонки, индейцы атроари убили миссионера Кальяри и восемь его спутников исключительно за бестактность, с их точки зрения. Так, прибыв на территорию атроари, падре известил о себе выстрелами, что; по их обычаям, неприлично; входил в хижину-малоку, несмотря на протест хозяев; выдрал за ухо ребенка; запретил брать кастрюлю со своим супом. Из всего отряда уцелел только лесник, знавший обычаи индейцев и покинувший падре Кальяри, не внимавшего его советам и забывшего, что люди на берегах По совсем не похожи на тех, кто живет на берегах Амазонки.[11]
Прошло немало времени, прежде чем был поставлен вопрос: а не лучше ли примениться к аборигенам, чем истреблять их? Но для этого оказалось необходимым признать, что народы других культур отличаются от европейских, да и друг от друга, не только языками и верованиями, но и всем «стереотипом поведения», который целесообразно изучить, чтобы избегать лишних ссор. Так возникла этнография, наука о различиях между народами.
Уходит под ударами национально-освободительного движения колониализм, но остаются и расширяются межэтнические контакты. Следовательно, проблема установления взаимопонимания становится все более насущной как в глобальных масштабах мировой политики, так и в микроскопических, личных, при встречах с людьми симпатичными, но не похожими на нас. И тогда встает новый вопрос, теоретический, несмотря на практическую его значимость: а почему мы, люди, столь не похожи друг на друга, что должны «применяться» друг к другу, изучать чужие манеры и обычаи, искать приемлемые пути общения вместо тех, которые представляются нам естественными и которые вполне достаточны для внутриэтнического общения и удовлетворительны для контактов с нашими соседями? В некоторых случаях этническое несходство можно объяснить разнообразием географических условий, но ведь оно наблюдается и там, где климат и ландшафты близки между собою. Очевидно, без истории не обойтись.
В самом деле, разные народы возникали в разные эпохи и имели разные исторические судьбы, которые оставляли следы столь же неизгладимые, как личные биографии, которые формируют характер отдельных людей. Конечно, на этносы влияет географическая среда через повседневное общение человека с кормящей его природой, но это не все. Традиции, унаследованные от предков, играют свою роль, привычная вражда или дружба с соседями (этническим окружением) – свою, культурные воздействия, религия – имеют свое значение, но, кроме всего этого, есть закон развития, относящийся к этносам, как к любым явлениям природы. Проявление его в многообразных процессах возникновения и исчезновения народов мы называем этногенезом. Без учета особенностей этой формы движения материи мы не сможем найти ключ к разгадке этнопсихологии ни в практическом, ни в теоретическом плане. Нам нужно и то и другое, но на избранном нами пути возникают неожиданные трудности.
Избыток первичной информации и слабая разработанность принципов систематизации особенно болезненно отражаются на истории и этнографии. Ведь одна только библиография занимает тома, разобраться в которых иногда не проще, нежели в самих научных проблемах. У читателя есть потребность в том, чтобы увидеть одновременно всю совокупность событий (принцип актуализма) или все способы их становления (принцип эволюционизма), а не многотомный список названий статей, по большей части устаревших. В трудах основоположников марксизма содержится программа системного подхода к пониманию исторических процессов, но к этногенезу она еще не применялась.
Правда, в старинной и отчасти забытой историографии известно несколько попыток ввести в эту область системный метод, но в отличие от представителей естественных наук их авторы не встретили ни понимания, ни сочувствия. Концепцию Полибия ныне рассматривают как изящный раритет; Ибн Халдуна (XIV в.) – как курьез; Джамбаттиста Вико упоминается только в истории науки, а грандиозные, хотя, пожалуй, неудачные, конструкции Н. Я. Данилевского, О. Шпенглера, А. Тойнби стали поводом для того, чтобы вообще отказаться от построения исторических моделей. Результат этого процесса однозначен. Поскольку всю совокупность исторических событий запомнить невозможно и поскольку при отсутствии системы нет и не может быть терминологии, то даже общение между историками год от года затрудняется.
Придавая терминам разные оттенки и вкладывая в них различное содержание, историки превращают их в многозначные слова. На первых стадиях этого процесса еще можно понять собеседника исходя из контекста, интонации, ситуации, при которой происходит диспут, но на последующих фразах и эта (неудовлетворительная) степень понимания исчезает. Так, слово «род» обычно применяется к понятию «родовой строй», но «род бояр Шуйских» сюда явно не относится. Еще хуже при переводе: если род – кельтский клан, то так нельзя называть какую-либо казахскую отрасль Среднего и Младшего Жуса (ру) или алтайскую «кость» (сеок), потому что они различны по функциям и генезису. А все эти отнюдь не схожие явления именуются одинаково и, более того, на этом основании приравниваются друг к другу. Волей-неволей историк изучает не предмет, а слова, уже потерявшие смысл, в то время как реальные явления от него ускользают. А теперь допустим, что о проблеме дискутируют три историка, причем один вкладывает в понятие «род» – клан, второй – сеок, третий – боярскую фамилию. Очевидно, что они просто не поймут не только друг друга, но и того, о чем идет речь.
Конечно, нам могут возразить, что можно условиться о терминах, но количество понятий растет прямо пропорционально накоплению информации, появляются все новые термины, которые при отсутствии системы становятся многозначными (полисемантичными) и, следовательно, негодными для целей анализа и синтеза. Но и здесь можно найти выход.
До сих пор мы говорили о кондициях исследования, скажем же о перспективах его. Изучение любого предмета имеет практическое значение лишь тогда, когда есть возможность обозреть предмет целиком. Так, например, электротехник должен представлять себе, пусть не в одинаковой степени, действие ионизации и тепловой отдачи, электромагнитного поля и т. п.; физико-географ, говоря об оболочках Земли, помнит о тропосфере, гидросфере, литосфере и даже биосфере. Так же и историк лишь тогда может сделать более весомые и интересные для читателя выводы, когда он охватывает в едином рассуждении широкий комплекс взаимосвязанных событий, одновременно условливаясь о терминологии. Это трудно, но не невозможно. Важно лишь, чтобы вывод соответствовал всем учтенным фактам. Если кто-либо предложит для объяснения перечисленных в этой книге фактов концепцию более изящную и более убедительную, то я с почтением склоню перед ним голову. И наоборот, если бы кто-нибудь объявил мои выводы окончательными, не подлежащими пересмотру и дальнейшей разработке, то я не согласился бы с ним. Многие книги, увы, живут не дольше, чем люди, а развитие науки – имманентный закон становления человечества. И поэтому я вижу свою задачу в том, чтобы принести посильную пользу Прекрасной Даме Истории и ее Мудрой Сестре – Географии, которая роднит людей с их праматерью – Биосферой планеты Земля Биосфера – термин, введенный в науку В. И. Вернадским, означает одну из оболочек Земли, включающую в себя кроме совокупности живых организмов все плоды их былой жизнедеятельности: почвы, осадочные породы, свободный кислород атмосферы. Таким образом, установление связи этногенеза с биохимическими процессами биосферы не «биологизм», как полагают некоторые мои оппоненты, а уж скорее «географизм», хотя и такой «ярлык» вряд ли уместен; ведь все, что есть на поверхности Земли, так или иначе входит в сферу географии – либо физической, либо экономической, либо исторической.[12]
Вид Homo sapiens, распространившийся по всей суше и значительной части морской поверхности планеты, внес в ее конфигурацию столь значительные изменения, что их можно приравнять к геологическим переворотам малого масштаба…[13] Но из этого вытекает, что нами выделяется особая категория закономерностей – историко-географическая, требующая для рассмотрения и изучения особой методики, совмещающей исторические и географические приемы исследования. Это само по себе не ново, но подход к проблеме до сих пор был эклектическим. Например, применение анализа по С<^>14 для датировок археологических памятников, электроразведка (дело слишком трудоемкое для практического применения), приемы кибернетики при изучении «каменных баб» (что дало те же результаты, что и визуальный подсчет) и т. п. А самое главное упускалось из виду! Это «главное», по нашему мнению, – умение извлекать информацию из молчания источников. Путь индукции ограничивает возможности историка простым или критическим пересказом чужих слов, причем лимитом исследования является недоверие к данным источника. Но этот результат негативный и потому не окончательный. Позитивным будет только установление некоторого количества бесспорных фактов, которые, будучи отслоены от источника, могут быть сведены в хронологическую таблицу или размещены по исторической карте. Для того чтобы их интерпретировать, нужна философема, постулат, а это нарушает принятый принцип индуктивного исследования. Тупик!
Так! Но географ, геолог, зоолог, почвовед никогда не имеют больше данных, а их науки развиваются. Это происходит потому, что вместо философского постулата естественники применяют «эмпирическое обобщение», имеющее, согласно В. И. Вернадскому, достоверность, равную наблюденному факту.[14] Иными словами, естественные науки преодолели молчание историков и даже извлекли из этого пользу для науки, поскольку избавились от лжи, всегда содержащейся в источнике или привносимой нами самими путем неадекватного восприятия. Так почему от этого отказываться историкам? Привлекая природу как источник, мы обязаны привлечь и соответствующую методику изучения, а это дает нам великолепные перспективы, которые позволяют приподнять покрывало Изиды.
Одна из задач науки – это получение наибольшей информации из наименьшего количества фактов, дабы сделать возможным выделение точных закономерностей, позволяющих с единой точки зрения понять самые разные явления, а в дальнейшем научиться ориентироваться в них. Эти закономерности невидимы, но и не придуманы: они открыты путем обобщения. Приведу пример, заимствованный из биологии: «По небу движутся звезды и планеты. Воздушный шар поднимается, а камень, сорвавшись с обрыва, падает в пропасть. Реки текут в море, а в океанах выпадают осадки, образуя слои осадочных пород. У мыши очень тонкие лапки, а у слона – огромные конечности. Наземные животные не достигают размеров китов и гигантских кальмаров. Что общего между этими фактами? Все они основаны на закономерности всемирного тяготения, которая переплетается с другими закономерностями, столь же реальными, невидимыми, но умопостигаемыми».[15]
Земная гравитация существовала всегда, но, чтобы люди узнали о ее существовании, понадобилось озарение Ньютона, наблюдавшего падение яблока с ветки. И сколько еще могучих сил природы, окружающих нас и управляющих нашей судьбой, лежит за пределами нашего разумения. Мы живем в недооткрытом мире и часто двигаемся на ощупь, что иной раз ведет к трагическим последствиям. Вот почему волшебные очки науки, под которыми я подразумеваю прозрение гениальных ученых, нужны для того, чтобы, поняв окружающий нас мир и наше место в нем, научиться провидеть хотя бы ближайшие последствия своих поступков.
Исследования, посвященные установлению функциональной связи явлений физической географии и палеоэтнологии на материале истории Центральной Азии и археологии низовий Волги, позволили сделать три вывода: 1. Историческая судьба этноса, являющаяся результатом его деятельности, непосредственно связана с динамическим состоянием вмещающего ландшафта. 2. Археологическая культура данного этноса, представляющая собою кристаллизованный след его исторической судьбы, отражает палеогеографическое состояние ландшафта в эпоху, поддающуюся абсолютной датировке. 3. Сочетание исторических и археологических материалов позволяет судить о характере данного вмещающего ландшафта в ту или иную эпоху, следовательно, о характере его изменений.[16]
Разумеется, здесь точность относительна, но допуск плюс – минус 50 лет при размытых границах не влияет на выводы и, следовательно, безвреден. Гораздо опаснее стремление к скрупулезности в прямом смысле слова. Scrupulus (лат.) – камешек, попадавший в сандалии и коловший ступни древних римлян. Изучать расположение этих камешков в сандалиях они считали делом бессмысленным, полагая, что надо просто разуться и вытрясти обувь. Поэтому слово «скрупулезность» означало ненужный учет мелочей. Ныне это слово употребляется в смысле «сверхточный».
К сожалению, требование «скрупулезности» не всегда безобидно, в частности, при сопоставлении природных явлений с историческими событиями, ибо законный допуск достигает 50–60 лет и не может быть уменьшен, так как искомая связь опосредствована системой хозяйства древних стран.[17] Система хозяйства, земледельческого, скотоводческого и даже охотничьего, имеет свою инерцию. Если, допустим, ее расшатают засухи, то ослабление основанного на ней государства произойдет лишь тогда, когда иссякнут запасы и постоянное недоедание (а не кратковременный голод) подорвет силы нарождающегося поколения. Вскрыть этот процесс можно только путем широкой интеграции рядов исторических событий, а никак не скрупулезного коррелирования природных и исторических явлений. Следует напомнить в связи с этим замечательные слова естествоиспытателя: «Вы никогда не узнаете, на что похожа мышь, если будете тщательно изучать ее отдельные клетки под микроскопом, так же как не поймете прелести готического собора, подвергая каждый его камень химическому анализу».[18] Разумеется, рассматривая один или даже два факта в отрыве от прочих, мы остаемся в плену у древних авторов, умеющих с умом и талантом навязывать свои оценки читателю. Но если мы отслоим от источников прямую информацию и возьмем вместо двух фактов – две тысячи, то получим несколько причинно-следственных цепочек, коррелирующих не только между собой, но и с предложенной нами моделью. Это не простая функциональная зависимость, каковую искали в XVIII в. поборники географического детерминизма, например Ш. Монтескье. Здесь мы находим связь системную, ставшую основой науки о взаимоотношении человечества с природой.
Универсальность и специфичность отмеченного нами взаимодействия позволяют выделить его изучение в самостоятельную, пограничную область науки и как сочетание истории с географией назвать – этнология. Но здесь встает новый больной вопрос: можно ли найти осязаемое определение этноса?
Что нам точно известно об этносах? Очень много и очень мало. Мы не имеем оснований утверждать, что этнос как явление имел место в нижнем палеолите. За высокими надбровными дугами, внутри огромной черепной коробки неандертальца, видимо, гнездились мысли и чувства. Но о том, каковы они были, мы пока не имеем права даже догадываться, если хотим остаться на платформе научной достоверности. О людях эпохи верхнего палеолита мы знаем больше. Они великолепно умели охотиться, делали копья и дротики, одевались в одежду из звериных шкур и рисовали не хуже парижских импрессионистов. По-видимому, форма их коллективного бытия походила на те, которые известны нам, но это только предположение, на котором даже нельзя строить научную гипотезу. Не исключено, что в древние эпохи были какие-нибудь особенности, до нашего времени не сохранившиеся.
Зато народы позднего неолита и бронзы (III–II тыс. лет до н. э.) мы можем считать с большей долей вероятности подобными историческим. К сожалению, наши знания об этнических различиях в это время отрывочны и скудны настолько, что, базируясь на них, мы рискуем не отличить закономерности, которая нас в данный момент интересует, от локальных особенностей и, приняв частное за общее, впасть в ошибку.
Достоверный материал для анализа дает нам так называемая историческая эпоха, когда письменные источники освещают историю этносов и их взаимоотношений. Мы вправе, изучив этот раздел темы, применить полученные наблюдения к более ранним эпохам и, путем экстраполяции, восполнить пробелы наших знаний, возникающие на первой стадии изучения. Таким образом, мы избежим аберрации дальности, одной из наиболее частых ошибок исторической критики.
За верхнюю дату целесообразно принять начало XIX в., потому что для установления закономерности нам нужны только законченные процессы. Говорить о незаконченных процессах можно лишь в порядке прогнозирования, а для последнего нужно иметь в руках формулу закономерности, ту самую, которую мы ищем. Кроме того, при исследовании явлений XX в. возможна аберрация близости, при которой явления теряют масштабность, как при аберрации дальности. Поэтому мы ограничимся для постановки проблемы эпохой в 3 тыс. лет, с XII в. до н. э. по XIX в. н. э., или, для наглядности, от падения Трои до низложения Наполеона.
Для начала мы исследуем наш обильный материал путем синхронистической методики, основываясь на сопоставлении сведений, достоверность которых не вызывает сомнений. Новое, что мы собираемся внести, будет сочетание фактов в предлагаемом нами аспекте. Это необходимо, потому что калейдоскоп дат в различных хронологических таблицах не дает читателю никакого представления о том, что происходило с народами на протяжении их исторической жизни. Предлагаемая методика характерна не столько для гуманитарных, сколько для естественных наук, где установление связей между фактами на основании статистической вероятности и внутренней логики явлений считается единственным путем для построения эмпирического обобщения, которое столь же достоверно, как и наблюденный факт.[19] Эмпирическое обобщение не является ни гипотезой, ни популяризацией, хотя оно строится не на первичном материале (опыте, наблюдении, чтении первоисточника), а на уже собранных и проверенных фактах. Сведение материала в систему и построение концепции есть средняя стадия осмысления проблемы, предшествующая философскому обобщению. Для наших целей нужна именно эта, средняя ступень.
Кажется, что чем подробнее и многочисленнее сведения, касающиеся того или иного предмета, тем легче составить о нем исчерпывающее представление. Но так ли это на самом деле? Скорее всего, нет. Излишние, слишком мелкие сведения, не меняющие картины в целом, создают то, что в кибернетике и системологии именуется «шумами», или «помехами». Однако для других целей бывают нужны именно нюансы настроений. Короче говоря, для уяснения природы явлений следует охватывать всю совокупность относящихся к рассматриваемому вопросу фактов, а не сведения, имеющиеся в арсенале науки.
Но что считать «относящимся к вопросу»? Видимо, ответ в разных случаях будет различным. История человечества и биография замечательного человека – явления не равновеликие, и закономерности развития в обоих случаях будут разными, а между ними есть сколько угодно градаций. Дело осложняется тем, что любое историческое явление – войну, издание закона, сооружение памятника архитектуры, создание княжества или республики и т. д. – следует рассматривать в нескольких степенях приближения, причем сопоставление этих степеней дает, на первый взгляд, противоречивые результаты. Приведем пример из общеизвестной истории Европы. После Реформации возникла борьба между протестантской Унией и католической Лигой (приближение а). Следовательно, все протестанты Западной Европы должны были бы воевать против всех католиков. Однако католическая Франция была членом протестантской Унии, а протестантская Дания в 1643 г. ударила в тыл протестантской Швеции, т. е. политические интересы были поставлены выше идеологических (приближение b). Значит ли это, что первое утверждение было неверным? Отнюдь нет. Оно было только более обобщенным. Кроме того, в войсках обеих сторон сражались наемники, в подавляющем большинстве индифферентные к религии, но падкие на грабеж; значит, в следующем приближении (с) можно было бы охарактеризовать Тридцатилетнюю войну как разгул бандитизма, и это было бы в какой-то мере тоже правильно. Наконец, за религиозными лозунгами и золотыми диадемами королей скрывались реальные классовые интересы, не учитывать которые было бы неправильно (приближение d). К этому можно прибавить сепаратистские тенденции отдельных областей (приближение е), обнаруживаемые путем палеоэтнографии, и т. д.
Как видно из приведенного примера, система последовательных приближений – дело сложное даже при разборе одного локализованного эпизода. Тем не менее терять надежду на успех не надо, ибо нам остается путь научной дедукции. Подобно тому, как движение Земли является сложносоставным из многих закономерных движений (вращение вокруг оси, вращение вокруг Солнца, смещение полюса, перемещение со всей планетной системой по галактике и многие другие), так и человечество, антропосфера, развиваясь, испытывает не одно, а ряд воздействий, изучаемых отдельными науками. Спонтанное движение, отраженное в общественном развитии, изучается историческим материализмом; физиология человека – область биологии; соотношение человека с ландшафтом – историческая география – находится в сфере географических наук; изучение войн, законов и учреждений – история политическая, а мнений и мыслей – история культуры; изучение языков – лингвистика, а творчества литературного – философия и т. д. Где же помещается наша проблема?
Начнем с того, что этнос (тот или иной), как, например, язык, явление не социальное, потому что он может существовать в нескольких формациях. Влияние спонтанного общественного развития на становление этносов экзогенно. Общественное развитие может оказать воздействие на формирование или разложение этносов только при условии своего воплощения в истории, как политической, так и культурной. Поэтому можно сказать, что проблема этногенеза лежит на грани исторической науки, там, где ее социальные аспекты плавно переходят в естественные.
Поскольку все явления этногенеза происходят на поверхности Земли в тех или иных географических условиях, то неизбежно возникает вопрос о роли ландшафта как фактора, представляющего экономические возможности естественно сложившимся человеческим коллективам – этносам.[20] Но сочетания истории с географией для нашей проблемы недостаточно, потому что речь идет о живых организмах, которые, как известно, всегда находятся в состоянии либо эволюции, либо инволюции, либо мономорфизма (устойчивости внутри вида) и взаимодействуют с другими живыми организмами, образуя сообщества – геобиоценозы.
Таким образом, следует поместить нашу проблему на стыке трех наук: истории, географии (ландшафтоведения) и биологии (экологии и генетики). А коль скоро так, то можно дать второе приближение определения термина «этнос»: этнос – специфическая форма существования вида Homo sapiens, а этногенез – локальный вариант внутривидового формообразования, определяющийся сочетанием исторического и хорономического (ландшафтного) факторов.
Может показаться экстравагантным аспект, в котором одной из движущих сил развития человечества являются страсти и побуждения, но начало этому типу исследований положили Ч. Дарвин и Ф. Энгельс.[21] Следуя научной традиции, мы обращаем внимание на ту сторону человеческой деятельности, которая выпала из поля зрения большинства наших предшественников.
Зависимость человека от окружающей его природы, точнее – от географической среды, не оспаривалась никогда, хотя степень этой зависимости расценивалась различными учеными различно. Но в любом случае хозяйственная жизнь народов, населяющих и населявших Землю, тесно связана с ландшафтами и климатом населенных территорий. Подъем и упадок экономики древних эпох проследить довольно трудно, опять-таки из-за неполноценности информации, получаемой из первоисточников. Но есть индикатор – военная мощь. Что касается нового времени, то это ни у кого не вызывает сомнений, однако уже две тысячи лет дело обстояло точно так же, и не только у оседлых народов, но и у кочевников. Для похода надо иметь не только сытых, сильных и неутомленных людей, способных натягивать тугой лук «до уха» (что позволяло метать стрелы на 700 м, тогда как при натягивании «до глаза» дальность полета стрелы – 350–400 м) и фехтовать тяжелым мечом или, что еще труднее, кривой саблей. Нужно было еще иметь коней, примерно по 4–5 на человека, учитывая обоз или вьюки. Требовался запас стрел, а изготовление их – дело трудоемкое. Нужны были запасы провианта, например, для кочевников – отара овец, а следовательно, при ней пастухи. Нужна резервная стража для охраны женщин и детей… Короче говоря, война и тогда стоила денег, к тому же больших. Вести войну за счет врага можно только после первой, и немалой, победы, а для того чтобы ее одержать, требуется крепкий тыл, цветущее хозяйство, а соответственно, оптимальные природные условия.
О значении географических условий, например рельефа для военной истории, говорилось давно, даже, можно сказать, – всегда. Достаточно напомнить несколько примеров из Древней истории: битву при Тразименском озере Ганнибал выиграл, использовав несколько глубоких долин, расположенных к берегу озера и дороге, по которой шли римские войска под углом в 90°. Благодаря этой диспозиции он атаковал римское войско сразу в трех местах и выиграл битву. При Киноскефалах македонская фаланга на пересеченной местности рассыпалась, и римляне легко перебили тяжеловооруженных врагов, потерявших строй. Эти и подобные примеры всегда находились в поле зрения историков и дали повод И. Болдину сделать знаменитое замечание: «У историка, не имеющего в руках географии, встречается претыкание».[22] Однако останавливаться на такой ясной проблеме в XX в. нецелесообразно, потому что и история ныне ставит куда более глубокие задачи, чем раньше, да и география отошла от простого описания диковинок нашей планеты и обрела возможности, которые нашим предкам были недоступны.
Поэтому мы поставим вопрос иначе: не только как влияет географическая среда на людей, но и в какой степени сами люди являются составной частью той оболочки Земли, которая сейчас именуется биосферой?[23] На какие именно закономерности жизни человечества влияет географическая среда и на какие не влияет? Эта постановка вопроса требует анализа, т. е. искусственного расчленения проблемы для удобства исследования. Следовательно, она для понимания истории имеет лишь вспомогательное значение, так как цель нашей работы – синтез. Но, увы, как нельзя построить дом без фундамента, так невозможно дать обобщение без предварительного расчленения. Ограничимся минимумом. Говоря об истории человечества, мы обычно имеем в виду общественную форму движения истории, т. е. прогрессивное развитие человечества как целого по спирали. Это движение спонтанное и уже по одному этому не может быть функцией каких бы то ни было внешних причин. На эту сторону истории ни географические, ни биологические воздействия влиять не могут. Так на что же они влияют? На организмы, в том числе и людские. Этот вывод уже сделан в 1922 г. Л. С. Бергом для всех организмов, в том числе и людей: «Географический ландшафт воздействует на организм принудительно, заставляя все особи варьировать в определенном направлении, насколько это допускает организация вида. Тундра, лес, степь, пустыня, горы, водная среда, жизнь на островах и т. д. – все это накладывает особый отпечаток на организмы. Те виды, которые в состоянии приспособиться, должны переселиться в другой географический ландшафт или вымереть».[24] А под «ландшафтом» понимается «участок земной поверхности, качественно отличный от других участков, окаймленный естественными границами и представляющий особую целостную и взаимно обусловленную закономерную совокупность предметов и явлений, которая типически выражена на значительном пространстве и неразрывно связана во всех отношениях с ландшафтной оболочкой».[25] В сочетании это можно назвать «месторазвитием».[26] Сформулированный здесь тезис Л. С. Берг назвал хорономическим (от греч. «хорос» – место) принципом эволюции, связав таким образом географию с биологией. В принятом нами аспекте к двум названным наукам прибавлена история, и тем не менее принцип остается неколебимым. Более того, он получил новое неожиданное подтверждение, и это обязывает нас продолжать рассмотрение закономерностей развития этноса, но уже с учетом динамического момента, появления новых этносов, т. е. этногенеза на базе характеристики фаз этногенеза. Однако это тема другой главы.
В древности, когда мир представлялся человеку целостным, несмотря на видимое разнообразие, и взаимосвязанным вопреки кажущейся разобщенности, проблема сопряжения естествознания и истории не могла даже возникнуть. В анналы вносили все события, считавшиеся достойными увековечивания. Войны и потопы, перевороты и эпидемии, рождение гения и полет кометы – все это считалось явлениями равноценными по значимости и интересу для потомков. Тогда в научной мысли господствовал принцип магии: «сходное порождает сходное», позволявший путем широких ассоциаций улавливать связи между явлениями природы и судьбами народов или отдельных людей. Этот принцип получил развитие в астрологии и мантике (науке о гадании), но с развитием отдельных наук, по мере накопления знаний, он был отброшен как несостоятельный и не оправдывающий себя при практическом применении.
В XVIII–XIX вв. благодаря дифференциации наук было накоплено огромное количество сведений, к началу XX в. ставшее необозримым. Образно говоря, могучая река Науки была пущена в ирригационные арыки. Животворная влага оросила широкую территорию, но озеро, ранее ею питаемое, т. е. целостное миросозерцание, высохло. И вот осенний ветер вздымает донные отложения и засевает соленой пылью разрыхленную землю полей. Скоро на месте степи, пусть сухой, но кормившей стада, возникнут солончаки, и биосфера уступит место косному веществу, конечно, не навсегда, но надолго. Ведь когда люди покинут обреченную землю, арыки заилятся, а река снова проложит русло и заполнит естественную впадину. Ветер заметет солончаки тонким слоем пресной пыли; на ней пробьется травка и упадет, не съеденная копытными. Через несколько веков на равнине образуется гумусный слой, а в озере – планктон; значит, придут травоядные, а водоплавающие птицы на лапках принесут в озеро рыбью икру… И жизнь опять восторжествует в своем многообразии.
Так и в науке: узкая специализация полезна лишь как средство накопления знаний: дифференциация дисциплин была этапом, необходимым и неизбежным, который станет губительным, если затянется надолго. Накопление сведений без систематизации их на предмет широкого обобщения – занятие довольно бессмысленное. И так ли уж ложны были принципы древней науки? Может быть, несостоятельность ее заключалась не в постулатах, а в неумелом их применении? Ведь есть же взаимодействие «истории природы и истории людей», которое можно уловить, используя сумму накопленных знаний и методику исследования, развивающуюся на наших глазах. Попытаемся же пойти по этому пути и сформулируем задачу так: может ли изучение истории принести пользу при интерпретации явлений природы?
Очевидно, что социальные и природные явления не идентичны, но имеют где-то точку соприкосновения. Ее-то и надо найти, потому что это не может быть антропосфера в целом. Даже если понимать антропосферу как биомассу, то необходимо отметить две стороны явления: а) мозаичность, ибо разные коллективы людей по-разному взаимодействуют с окружающей средой; если же учесть хорошо известную историю последних пяти тысяч лет, то это разнообразие и выяснение его причин окажутся ключом к поставленной проблеме; б) многогранность изучаемого предмета – человечества. Это надо понимать в том смысле, что каждый человек (или человечество в целом) является и физическим телом, и организмом, и верхним звеном какого-либо биоценоза, и членом общества, и представителем народности, и т. п. В каждом из перечисленных примеров предмет (в данном случае человек) изучается соответствующей научной дисциплиной, что не отрицает других аспектов исследования. Для нашей проблемы важна именно этническая сторона человечества как целого.
Сделаем небольшой экскурс в гносеологию. Спросим себя: что доступно непосредственному наблюдению? Оказывается, это не предмет, а границы предметов. Мы видим воду моря, небо над землей, ибо они граничат с берегами, воздухом, горами. Но пелагические рыбы могли бы догадаться о существовании воды только будучи выловлены и вытянуты на воздух. Так, мы знаем, что как категория время есть, но, не видя его границ, не имеем возможности дать времени общепринятое определение. И чем сильнее контраст, тем яснее для нас предметы, которых мы не видим, а додумываем, т. е. воображаем.
Историю, как цепочки событий, мы наблюдаем постоянно. Следовательно, история – это граница… к счастью, мы знаем чего – социальной формы движения материи и четырех природных. А раз так, то наряду с социосферой и порожденной ею техносферой есть некая живая сущность, находящаяся не только вокруг людей, но и в них самих. И эти стихии столь контрастны, что улавливаются человеческим сознанием без малейшего труда. Именно поэтому оказались ненужными, вернее, недостаточными, гуманитарные концепции – они ставили вопрос о влиянии на исторический процесс или процессы географических, биологических, социальных или (в идеалистических системах) духовных факторов, а не о сопряжении тех и других, благодаря чему становятся доступны эмпирическому обобщению и сам процесс, и его составляющие. Предлагаемый здесь подход – не что иное, как анализ, т. е. «расчленение», необходимое для того, чтобы «распутать» неясные места в истории и потом перейти к синтезу, когда учитываются результаты разных методик исследования.
В историографии XIX в. взаимодействие социального с природным учитывалось не всегда.[27] Но теперь динамика природных процессов изучена настолько, что сопоставимость их с историческими событиями очевидна. Биоценология показала, что человек входит в биоценоз ландшафта как верхнее завершающее звено, ибо он – крупный хищник и как таковой подвластен эволюции природы, что отнюдь не исключает наличия дополнительного момента – развития производительных сил, создающих техносферу, лишенную саморазвития и способную только разрушаться.
Впрочем, если мы просмотрим всю мировую историю, то заметим, что совпадения смены формаций и появления новых народов – всего лишь редкие исключения, тогда как в пределах одной формации постоянно возникают и развиваются этносы, очень не похожие друг на друга.
Возьмем для примера XII век, когда феодализм процветал от Атлантики до Тихого океана. Разве похожи были французские бароны на свободных крестьян Скандинавии, на рабов-воинов – мамлюков Египта, на буйное население русских вечевых городов, на нищих завоевателей полумира – монгольских нухуров или на китайских землевладельцев империи Сун? Единым у всех них был феодальный способ производства, но в остальном между ними было мало общего. Отношение к природе не совпадает у земледельца и кочевника; восприимчивость к чужому или способность к культурным заимствованиям в Европе была выше, чем в Китае, равно как стремление к территориальным захватам, стимулировавшее крестовые походы; русское подсечное земледелие было проще и примитивнее виноградарства Сирии и Пелопоннеса, но при меньших затратах труда приносило баснословные урожаи; языки, религия, искусство, образование – все было непохоже, но в этом разнообразии не было беспорядка: каждый уклад жизни был достоянием определенного народа. Особенно это заметно по отношению к ландшафтам, в которых создавались и обитали этносы.
Но не нужно думать, что только природой определяется степень этнической оригинальности. Проходили века, и соотношения этносов менялись: одни из них исчезали, другие появлялись; и этот процесс в советской науке принято называть этногенезом. В единой мировой истории ритмы этногенеза сопряжены с пульсом социального развития, но сопряжение не означает совпадения, а тем более единства. Факторы процесса истории различны, и наша задача – анализ – заключается в том, чтобы выделить в нем феномены, непосредственно присущие этногенезу, и тем уяснить себе, что такое этнос и какова его роль в жизни человечества.
Для начала необходимо условиться о назначении терминов и границах исследования. Греческое слово «этнос» имеет в словаре много значений, из которых мы выбрали одно: «вид, порода», подразумевается – людей. Для нашей постановки темы не имеет смысла выделять такие понятия, как «племя» или «нация», потому что нас интересует тот член, который можно вынести за скобки, иными словами, то общее, что имеется и у англичан, и у масаев, и у древних греков, и у современных цыган. Это свойство вида Homo sapiens группироваться так, чтобы можно было противопоставить себя и «своих» (иногда близких, а часто довольно далеких) всему остальному миру. Противопоставление «мы – они» (conditio sine qua non est!) характерно для всех эпох и стран: эллины и варвары, иудеи и необрезанные, китайцы (люди Срединного государства) и ху (варварская периферия, в том числе и русские), арабы-мусульмане во время первых халифов и «неверные»; европейцы-католики в Средние века (единство, называющееся «Христианским миром») и нечестивые, в том числе греки и русские; «православные» (в ту же эпоху) и «нехристи», включая католиков; туареги и нетуареги, цыгане и все остальные и т. д. Явление такого противопоставления универсально, что указывает на глубокую его подоснову, но само по себе это лишь пена на многоводной реке, и сущность его нам предстоит вскрыть. Однако уже сделанного наблюдения достаточно, чтобы констатировать сложность эффекта, который можно назвать этническим (в смысле «породным») и который может стать аспектом для построения этнической истории человечества, подобно тому как построены социальная, культурная, политическая, религиозная и многие другие. Поэтому наша задача состоит прежде всего в том, чтобы уловить принцип процесса.
Связь этнической культуры с географией несомненна, но ею нельзя исчерпывать всю сложность взаимоотношений многообразных явлений природы с зигзагами истории этносов. И более того, тезис, согласно которому любой признак, положенный в основу классификации этносов, является адаптационным к конкретной среде, отражает только одну сторону процесса этногенеза. Еще Гегель писал, что «недопустимо указывать на климат Ионии как на причину творений Гомера».[28] Однако, сложившись в определенном регионе, где приспособление к ландшафту было максимальным, этнос при миграции сохраняет многие первоначальные черты, которые отличают его от этносов-аборигенов. Так, испанцы, переселившиеся в Мексику, не стали индейцами ацтеками или майя. Они создали для себя искусственный микроландшафт – города и укрепленные асьенды, сохранили свою культуру, как материальную, так и духовную, несмотря на то что влажные тропики Юкатана и полупустыни Анауака весьма отличались от Андалусии и Кастилии. И ведь отделение Мексики (Новой Испании, как она тогда называлась) от Испании в XIX в. было в значительной мере делом рук потомков индейских племен, принявших испанский язык и католичество, но поддержанных свободными племенами команчей, бродивших к северу от Рио-Гранде.
Теперь сделаем первый вывод, который будет в дальнейшем изложении исходным. Мозаичная антропосфера, постоянно меняющаяся в историческом времени и взаимодействующая с ландшафтами планеты Земля, – не что иное, как этносфера. Поскольку человечество распространено по поверхности суши повсеместно, но неравномерно и взаимодействует с природной средой Земли всегда, но по-разному, целесообразно рассматривать его как одну из оболочек Земли, но с обязательной поправкой на этнические различия. Таким образом, мы вводим термин «этносфера». Этносфера, как и прочие географические явления, должна иметь свои закономерности развития, отличные от биологических и социальных. Этнические закономерности просматриваются в пространстве (этнография) и во времени (этногенез и палеогеография антропогенных ландшафтов).
В. К. Яцунский, автор прекрасных обзоров географической мысли XV–XVIII вв., справедливо отмечает: «Историческая география изучает не географические представления людей прошлого, а конкретную географию прошлых веков».[29] Исходные данные для этого поиска, очевидно, следует искать в исторических сочинениях эпох минувших. Но как? К сожалению, нет никаких указаний на возможную методику исследования. И вот почему.
Исторические материалы, как источник для восстановления древних климатических условий, применялись и применяются очень широко. В этом плане развивалась знаменитая полемика между Л. С. Бергом.[30] и Г. Е. Грумм-Гржимайло[31] по вопросу об усыхании Центральной Азии в исторический период. Связанную с этим вопросом проблему колебания уровня Каспийского моря в I тыс. н. э. также пытались решить путем подбора цитат из сочинений древних авторов[32] Делались специальные подборки сведений из русских летописей для того, чтобы составить заключение об изменении климата Восточной Европы.[33] Но итоги многочисленных и трудоемких исследований не оправдали ожиданий. Иногда сведения источников подтверждались, а иногда проверка другим путем их опровергала. Очевидно, что совпадение полученных данных с истиной было делом случая, а это говорит о несовершенстве методики. В самом деле, путь простых ссылок на свидетельства древнего или средневекового автора приведет к ложному или, в лучшем случае, неточному выводу. Так и должно быть. Летописцы упоминали о явлениях природы либо между прочим, либо исходя из представлений науки их времени, трактовали грозы, наводнения и засухи как предзнаменования или наказание за грехи. В обоих случаях явления природы описывались выборочно, когда они оказывались в поле зрения автора, а сколько их было опущено, мы даже догадаться не можем. Один автор обращал внимание на природу, а другой, в следующем веке – нет, и может оказаться, что в сухое время дожди упомянуты чаще, чем во влажное. Историческая критика тут помочь не в состоянии, потому что по отношению к пропускам событий, не связанных причинно-следственной зависимостью, она бессильна.
Древние авторы всегда писали свои сочинения ради определенных целей и, как правило, преувеличивали значение интересовавших их событий. Степень же преувеличения или преуменьшения определить очень трудно и не всегда возможно.[34] Так, Л. С. Берг на основании исторических сочинений сделал вывод, что превращение культурных земель в пустыни является следствием войн.[35] Ныне эта концепция принимается без критики, и в качестве примера чаще всего приводится находка П. К. Козлова – мертвый тангутский город Идзин-ай, известный под названием Хара-Хото.[36] Этот момент является настолько показательным, что мы сосредоточим наше внимание на одной проблеме – географическом местоположении этого города и условиях его гибели.
Тангутское царство располагалось в Ордосе и Алашане, в тех местах, где ныне находятся песчаные пустыни. Казалось бы, это государство должно быть бедным и малолюдным, а на самом деле оно содержало армию в 150 тыс. всадников, имело университет, академию, школы, судопроизводство и даже дефицитную торговлю, ибо оно больше ввозило, чем вывозило. Дефицит покрывался отчасти золотым песком из тибетских владений, а главное, выводом живого скота, который составлял богатство Тангутского царства.[37]
Город, обнаруженный П. К. Козловым, расположен в низовьях Эцзин-гола, в местности, ныне безводной. Две старицы, окружающие его с востока и с запада, показывают, что вода там была, но река сместила русло к западу и ныне впадает двумя рукавами в озера: соленое – Гашун-нор и пресное – Сого-нор. П. К. Козлов описывает долину Сого-нор как прелестный оазис среди окружающей его пустыни, но вместе с тем отмечает, что большое население прокормиться тут не в состоянии. А ведь только цитадель города Идзин-ай представляет собой квадрат, сторона которого равна 400 м. Кругом же прослеживаются следы менее капитальных строений и фрагменты керамики, показывающие наличие слобод. Разрушение города часто приписывают монголам. Действительно, в 1227 г. Чингисхан взял тангутскую столицу, и монголы жестоко расправились с ее населением. Но город, открытый П. К. Козловым, продолжал жить еще в XIV в., о чем свидетельствуют даты многочисленных документов, найденных работниками возглавлявшейся им экспедиции. Кроме того, гибель города связана с изменением течения реки, которая, по народным преданиям торгоутов, была отведена осаждающими посредством плотины из мешков с землей. Плотина эта сохранилась до сих пор в виде вала. Так оно, видимо, и было, но монголы тут ни при чем. В описаниях взятия города Урахая (монг.), или Хэчуйчена (кит.), нет таких сведений. Да это было бы просто невозможно, так как у монгольской конницы не было на вооружении необходимого шанцевого инструмента. Гибель города приписана монголам по дурной традиции, начавшейся еще в Средние века, приписывать им все плохое. На самом деле тангутский город погиб в 1372 г. Он был взят китайскими войсками минской династии, ведшей в то время войну с последними Чингисидами, и разорен как опорная точка монголов, угрожавших Китаю с запада.[38]
Но почему же тогда он не воскрес? Изменение течения реки не причина, так как город мог бы перекочевать на другой проток Эцзин-гола. И на этот вопрос можно найти ответ в книге П. К. Козлова. Со свойственной ему наблюдательностью он отмечает, что количество воды в Эцзин-голе сокращается, озеро Сого-нор мелеет и зарастает камышом. Некоторую роль здесь играет перемещение русла реки на запад, но одно это не может объяснить, почему страна в XIII в. кормила огромное население, а к началу XX в. превратилась в песчаную пустыню?
Итак, вина за запустение культурных земель Азии лежит не на монголах, а на изменении климата, явлении, описанном нами в специальных работах.[39]
Но почему именно Чингису и его детям приписывалось опустошение Азии, в то время как другие события, гораздо большего масштаба, например разгром уйгуров кыргызами в 841–846 гг. или поголовное истребление калмыков маньчжурским императором Цянь Луном в 1756–1758 гг.,[40] остались вне поля зрения историков?
Ответ на этот вопрос нужно искать не в истории народов, а в историографии. Талантливые книги по истории пишутся нечасто, не по всякому поводу, и, кроме того, они не все дошли до нас. Эпоха XIV–XV вв. была на Ближнем Востоке эпохой расцвета литературы, а борьба с монгольским игом и в Персии и в России в этот период являлась самой актуальной проблемой, и поэтому ей посвящено множество сочинений, которые уцелели до нашего времени. Среди них были и талантливые, яркие труды, иные из которых мы знаем. Они вызывали подражание и повторения, что увеличивало общее количество работ по данному вопросу. Истребление же ойратов не нашло себе историка или он погиб в резне. Таким образом, оказалось, что события освещены неравномерно и значение их искажено, поскольку они представлены как бы в разных масштабах. Отсюда и возникла гипотеза, приписывающая воинам Чингисхана почти тотальное уничтожение населения завоеванных им стран и полное изменение их ландшафта, что отнюдь не соответствует истине. Следует отметить, что наибольшему усыханию подверглись не разрушенные войной страны, а Уйгурия, где войны вообще не было, и Джунгария, где уничтожать травянистые степи никто не собирался. Следовательно, историко-географические сведения источников ненадежны.
И, наконец, есть соблазн считать миграциями грандиозные исторические события, например походы монголов XIII в. Ему поддались видные ученые Э. Хантингтон и Э. Брукс, но монгольские походы не были связаны с миграциями. Победы одерживали не скопища кочевников, а небольшие, прекрасно организованные мобильные отряды, после кампаний возвращающиеся в родные степи. Число выселявшихся было ничтожно даже для XIII в. Так, ханы ветви Джучидов: Батый, Орда и Шейбан получили по завещанию Чингиса всего 4 тыс. всадников, т. е. около 20 тыс. человек, которые расселились на территории от Карпат до Алтая. И наоборот, подлинная миграция калмыков XVII в. осталась не замеченной большинством историков вследствие того, что она не получила большого резонанса в трудах по Всемирной истории. Следовательно, для решения поставленной проблемы требуется более солидное знание истории, нежели то, которое легко почерпнуть из сводных работ, и знание географии более детальное, чем то, которым обычно ограничиваются историки или экономисты-сельскохозяйственники. И самое главное – необходимо отслоить достоверную информацию от субъективных восприятии, свойственных многим авторам письменных источников от Геродота до наших дней.
Достоверной информацией мы называем сведения источников, прошедшие через горнило исторической критики и получившие интерпретацию, не вызывающую сомнений. Их очень много, но подавляющая часть относится к политической истории. Мы хорошо знаем даты и подробности сражений, мирных договоров, дворцовых переворотов, великих открытий, но как употребить эти данные для объяснения явлений природы? Методика сопоставления фактов истории с изменениями природы начала разрабатываться только в XX в.
Историк климата Э. Леруа Ладюри отметил, что стремление свести подъемы и упадки хозяйства в разных странах Европы к периодам повышенного или пониженного увлажнения, похолодания или потепления основано на игнорировании экономики и социальных кризисов, роль которых не подлежит сомнению. Так, увеличение ввоза прибалтийского (т. е. русского) зерна в Средиземноморье и уменьшение поголовья овец в Испании в XVI и особенно XVII вв. легче сопоставить с разрушениями, нанесенным европейским странами Реформацией и Контрреформацией, нежели с незначительными изменениями годовых температур.[41] Он прав! Достаточно отметить, что не только Германия, на территории которой происходила опустошительная Тридцатилетняя война (1618–1648 гг.), но и страна, не подвергавшаяся опустошениям, – Испания в эти века имела отрицательный прирост населения: в 1600 г. – 8,0 млн, а в 1700 г. – 7,3 млн. Это объясняется просто тем, что большая часть молодых мужчин были мобилизованы в Америку либо в Нидерланды, вследствие чего в стране не хватало рабочих рук для поддержания хозяйства и семьи.
«Что подумали бы об историке, который экономическое развитие Европы начиная с 1850 г. стал бы объяснять отступлением ледников, безусловно, установленным для Альп…», – пишет Э. Леруа Ладюри, и не согласиться с ним невозможно. Следовательно, по мнению нашего автора, необходимо просто накапливать факты, тщательно и точно датированные и освобожденные от произвольных толкований. Иными словами, мы должны быть уверены, что объяснение интересующего нас фактора за счет экономических, социальных, этнографических факторов и просто случайностей исключено.[42] В географии нет точной методики определения абсолютных датировок. Ошибка в тысячу лет считается там вполне допустимой. Легко установить, например, что в таком-то районе наносы ила перекрыли слой суглинка, и, следовательно, отметить наличие обводнения, но невозможно сказать, когда оно произошло – 500 или 5 тыс. лет тому назад. Анализ пыльцы показывает наличие, например, сухолюбивых растений на том месте, где ныне растут влаголюбивые, но нет никакой гарантии, что заболачивание долины не произошло от смещения русла ближней реки, а вовсе не от перемен климата. В степях Монголии и Казахстана обнаружены остатки рощ, в отношении которых нельзя сказать, погибли ли они от усыхания или были вырублены людьми, а если даже будет доказано последнее, то все равно остается неизвестной эпоха расправы человека над ландшафтом.
Может быть, поможет археология? Памятники материальной культуры четко отмечают периоды расцвета и упадка народов и поддаются довольно четкой датировке. Вещи, находимые в земле, или старинные могилы не стремятся ввести исследователя в заблуждение или исказить факты. Но ведь вещи молчат, предоставляя полный простор воображению археолога. А наши современники тоже не прочь пофантазировать, и хотя их образ мысли весьма отличен от средневекового, нет никакой уверенности, что он намного ближе к действительности. В XX в. мы иногда встречаемся со слепой верой в могущество археологических раскопок, основанной на действительно удачных находках в Египте, Вавилонии, Индии и даже в Горном Алтае, благодаря которым удалось открыть и исследовать позабытые страницы нашей истории. Но ведь это исключение, а по большей части археолог должен довольствоваться черепками, поднятыми из сухой пыли раскаленных степей, обломками костей в разграбленных могилах и остатками стен, высотою в один отпечаток кирпича. А при этом еще надо помнить, что найденное – ничтожная часть пропавшего. В большинстве районов Земли не сохраняются почти все нестойкие материалы: дерево, меха, ткани, бумага (или заменявшая ее береста) и т. п. Никогда не известно, что именно пропало, а считать пропавшее несуществовавшим и не вводить на это поправки – ошибка, приводящая заведомо к неправильным выводам. Короче говоря, археология без истории может ввести исследователя в заблуждение. Попробуем подойти к решению проблемы иначе.
По предложенному нами определению формой существования вида Homo sapiens является коллектив особей, противопоставляющий себя всем другим коллективам. Он более или менее устойчив, хотя возникает и исчезает в историческом времени, что и составляет проблему этногенеза. Все такие коллективы более или менее разнятся между собой, иногда по языку, иногда по обычаям, иногда по системе идеологии, иногда по происхождению, но всегда по исторической судьбе. Следовательно, с одной стороны, этнос является производным от исторического процесса, а с другой – через производственную деятельность – хозяйство, связан с биоценозом того ландшафта, в котором он образовался. Впоследствии народность может изменить это соотношение, но при этом оно видоизменяется до неузнаваемости, и преемственность прослеживается лишь при помощи исторической методики и самой строгой критики источников, ибо слова обманчивы.
Прежде чем двигаться дальше, следует хотя бы условиться о понятии «этнос», которое еще не дефинировано. У нас нет ни одного реального признака для определения любого этноса как такового, хотя в мире не было и нет человеческой особи, которая была бы внеэтнична. Все перечисленные признаки определяют этнос «иногда», а совокупность их вообще ничего не определяет. Проверим этот тезис негативным методом.
В теории исторического материализма основой общества признается способ производства, реализующийся в общественно-экономических формациях. Именно потому, что здесь решающую роль играет саморазвитие, влияние экзогенных факторов, в том числе природных, не может быть основным в генезисе социального прогресса. Понятие «общество» означает совокупность людей, объединенных общими для них конкретно-историческими условиями материальной жизни. Главной силой в этой системе условий служит способ производства материальных благ. Люди объединяются в процессе производства, и результат этого объединения – общественные отношения, которые оформляются в одну из известных пяти формаций: первобытно-общинную, рабовладельческую, феодальную, капиталистическую и коммунистическую.
«Объединиться в этнос» нельзя, так как принадлежность к тому или другому этносу воспринимается самим субъектом непосредственно, а окружающими констатируется как факт, не подлежащий сомнению. Следовательно, в основе этнической диагностики лежит ощущение. Человек принадлежит к своему этносу с младенчества. Иногда возможна инкорпорация иноплеменников, но, применяемая в больших размерах, она разлагает этнос. Конкретно-исторические условия меняются на протяжении жизни этноса не раз, и наоборот, дивергенция этносов часто наблюдается при господстве одного способа производства. Исходя из мысли К. Маркса об историческом процессе как взаимодействии истории природы и истории людей,[43] можно предложить первое, наиболее общее деление – на стимулы социальные, возникающие в техносфере, и стимулы природные, постоянно поступающие из географической среды.[44] Каждый человек не только член того или иного общества, находящегося в возрасте, определяемом воздействием гормонов. То же самое можно сказать про долгоживущие коллективы, которые в социальном аспекте образуют разнохарактерные классовые государства или племенные союзы (социальные организмы), а в природном – этносы (народности, нации). Несовпадение тех и других очевидно.
Но существует и иная точка зрения, согласно которой «этнос… – социально-историческая категория, причем его генезис и развитие определяются не биологическими законами природы, а специфическими законами развития общества».[45] Как это понять? Согласно теории исторического материализма, спонтанное развитие производительных сил вызывает изменение производственных отношений, что порождает диалектический процесс классообразования, сменяющийся процессами классоуничтожения. Это глобальное явление, свойственное общественной форме развития материи. Но при чем тут этногенез? Разве появление столь известных этносов, как французы или англичане, хронологически или территориально совпадает со становлением феодальной формации? Или эти этносы исчезли с ее крахом и переходом к капитализму? И ведь в той же Франции «социально-историческая» категория – Французское королевство охватывало уже в XIV в. кроме французов кельтов-бретонцев, басков, провансальцев и бургундов. Так разве они не были этносами? Не говорит ли этот факт, один из очень многих, о том, что дефиниция В. И. Козлова отличается односторонностью? А коль скоро так, то это повод для научного диспута.
Диалектический материализм разграничивает разные формы движения материи: механическую, физическую, химическую и биологическую, относя их к разделу природных. Общественная форма движения материи стоит особо в силу присущей ей специфики – она свойственна лишь человечеству со всеми его проявлениями. Каждый человек и коллектив людей с техникой и доместикатами (ручные животные и культурные растения) подвержен воздействию как общественной, так и природных форм движения материи, непрестанно коррелирующих во времени (история) и пространстве (география). При обобщении материала в единый доступный наблюдению и изучению комплекс (историческая география) мы обязаны рассматривать его в двух ракурсах – со стороны социальной и со стороны природной. В первом ракурсе мы увидим общественные организации: племенные союзы, государства, теократии, политические партии, философские школы и т. п.; во втором – этносы, т. е. коллективы людей, возникающие и рассыпающиеся за относительно короткое время, но имеющие в каждом случае оригинальную структуру, неповторимый стереотип поведения и своеобразный ритм, имеющий в пределе гомеостаз.
Как известно, классы – это социально-исторические категории. В доклассовом обществе их аналогом являются племенные или родовые союзы, например кланы у кельтов. В широком смысле понятие «социальная категория» может быть распространено на устойчивые институты, например государство, церковную организацию, полис (в Элладе) или феод. Но каждому знающему историю известно, что подобные категории совпадают с границами этносов лишь в редчайших случаях, т. е. прямой связи тут нет. В самом деле, правомерно ли сказать, что в Москве живут рабочие, служащие и татары? С нашей точки зрения, это абсурд, но по логике В. И. Козлова получается только так. Значит, ошибка кроется в постулате. Но мало этого, экономика, всецело относящаяся к общественной форме движения материи, ломает национальные рамки. Казалось бы, при наличии общеевропейского рынка, однородной техники, схожести образования в разных странах и легкого изучения соседних языков, в Европе XX в. этнические различия должны стираться. А на самом деле? Ирландцы уже отпали от Великобритании, не пожалев сил на изучение своего древнего и почти забытого языка. Претендуют на автономию Шотландия и Каталония, хотя за последние 300 лет они не считали себя угнетенными. В Бельгии фламандцы и валлоны, до сих пор жившие в согласии, начали бешеную борьбу, доходящую до уличных драк между студентами обоих этносов.[46] И поскольку в древности тоже наблюдается лишь случайное совпадение общественно-политических и этнических пиков (или спадов), то очевидно, что мы наблюдаем интерференцию двух линий развития или, говоря языком математики, двух независимых переменных. Не заметить этого можно только при очень сильном желании.
Попробуем раскрыть природу зримого проявления наличия этносов – противопоставления себя всем остальным: «мы» и «не-мы». Что рождает и питает это противопоставление? Не единство языка, ибо есть много двуязычных и триязычных этносов и, наоборот, разных этносов, говорящих на одном языке. Так, французы говорят на четырех языках: французском, кельтском, баскском и провансальском, причем это не мешает их нынешнему этническому единству, несмотря на то что история объединения, точнее – покорения Франции от Рейна до Пиренеев парижскими королями – была долгой и кровавой. Вместе с тем мексиканцы, перуанцы, аргентинцы говорят по-испански, но они не испанцы. Недаром же пролились в начале XIX в. потоки крови лишь для того, чтобы разоренная войной Латинская Америка попала в руки торговых компаний Англии и США. Англичане Нортумберленда говорят на языке, близком норвежскому, потому что они потомки викингов, осевших в Англии, а ирландцы до последнего времени знали только английский, но англичанами не стали. На арабском языке говорит несколько разных народов, а для многих узбеков родной язык – таджикский, и т. д. Кроме того, есть сословные языки, например французский – в Англии XII–XIII вв., греческий – в Парфии II–I вв. до н. э., арабский – в Персии с VII–XI в. и т. д. Поскольку целостность народности не нарушалась, надо сделать вывод, что дело не в языке.
Более того, часто языковое разнообразие находит практическое применение, причем эта практика сближает разноязычные народы. Например, во время американо-японской войны на Тихом океане японцы так научились расшифровывать американские радиопередачи, что американцы потеряли возможность передавать секретные сведения по радио. Но они нашли остроумный и неожиданный выход, обучив морзянке мобилизованных на военную службу индейцев. Апач передавал информацию наваху на атабасском языке, ассинибойн – сиусу – на дакотском, а тот, кто принимал, переводил текст на английский. Японцы раскрывали шифры, но перед открытыми текстами отступили в бессилии. Поскольку военная служба часто сближает людей, индейцы вернулись домой, обретя «бледнолицых» боевых товарищей. Но ведь и ассимиляции индейцев при этом не произошло, ибо командование ценило именно их этнические особенности, в том числе двуязычие. Итак, хотя в отдельных случаях язык может служить индикатором этнической общности, но не он ее причина.
Заметим, что вепсы, удмурты, карелы, чуваши до сих пор говорят дома на своих языках, а в школах учатся на русском и в дальнейшем, когда покинут свои деревни, практически от русских неотличимы. Знание родного языка им отнюдь не мешает.
Наконец, турки-османы! В XIII в. туркменский вождь Эртогрул, спасаясь от монголов, привел в Малую Азию около 500 всадников с семьями. Иконийский султан поселил прибывших на границе с Никоей, в Бруссе, для пограничной войны с «неверными» греками. При первых султанах в Бруссу стекались добровольцы – «газии» со всего Ближнего Востока ради добычи и земли для поселения. Они составили конницу – «спаги». Завоевание Болгарии и Македонии в XIV в. позволило турецким султанам организовать пехоту из христианских мальчиков, которых отрывали от семей, обучали исламу и военному делу и ставили на положение гвардии – «нового войска», янычар. В XV в. был создан флот, укомплектованный авантюристами всех берегов Средиземного моря. В XVI в. добавилась легкая конница – «акинджи» из завоеванных Диарбекра, Ирака и Курдистана. Дипломатами становились французские ренегаты, а финансистами и экономистами – греки, армяне и евреи. А жен эти люди покупали на невольничьих базарах. Там были польки, украинки, немки, итальянки, грузинки, гречанки, берберки, негритянки и т. д. Эти женщины в XVII–XVIII вв. оказывались матерями и бабушками турецких воинов. Турки были этносом, но молодой солдат слушал команду по-турецки, беседовал с матерью по-польски, а с бабушкой по-итальянски, на базаре торговался по-гречески, стихи читал персидские, а молитвы – арабские. Но он был османом, ибо вел себя, как подобало осману, храброму и набожному воину ислама.
Эту этническую целостность развалили в XIX в. многочисленные европейские ренегаты и обучавшиеся в Париже младотурки. В XX в. Османская империя пала, а этнос рассыпался: люди вошли в состав других этносов. Новую Турцию подняли потомки сельджуков из глубин Малой Азии, а остатки османов доживали свой век в переулках Стамбула. Значит, 600 лет этнос османов объединяла не языковая, а религиозная общность.
Идеология и культура тоже иногда являются признаком, но не обязательным. Например, византийцем мог быть только православный христианин, и все православные считались подданными константинопольского императора и «своими». Однако это нарушилось, как только крещеные болгары затеяли войну с греками, а принявшая православие Русь и не думала подчиняться Царьграду. Такой же принцип единомыслия был провозглашен халифами, преемниками Мухаммеда, и не выдержал соперничества с живой жизнью: внутри единства ислама опять возникли этносы. Как мы уже поминали, иногда проповедь объединяет группу людей, которая становится этносом: например турки-османы или сикхи в Северо-Западной Индии. Кстати говоря, в империи османов были мусульмане-сунниты, подвластные султану, но турками себя не считавшие, – арабы и крымские татары. Для последних не сыграла роли даже языковая близость к османам. Значит, и вероисповедание – не общий признак этнической диагностики.
Третий пример конфессионального самоутверждения этноса – сикхи, сектанты индийского происхождения. Установленная в Индии система каст считалась обязательной для всех индусов. Это была особая структура этноса. Быть индусом – значило быть членом касты, пусть даже самой низшей, из разряда неприкасаемых, а все прочие ставились ниже животных, в том числе захваченные в плен англичане. Политического единства не было, но стереотип поведения выдерживался твердо, даже слишком жестоко. Каждая каста имела право на определенный род занятий, и тех, кому разрешалась военная служба, было мало. Это дало возможность мусульманам-афганцам овладеть Индией и измываться над беззащитным населением, причем больше всего пострадали жители Пенджаба. В XVI в. там появилось учение, провозгласившее сначала непротивление злу, а потом поставившее целью войну с мусульманами. Система каст была аннулирована, чем сикхи (название адептов новой веры) отделили себя от индусов. Они обособились от индийской целостности путем эндогамии, выработали свой стереотип поведения и установили структуру своей общины. По принятому нами принципу, сикхов надо рассматривать как возникший этнос, противопоставивший себя индусам. Так воспринимают себя они сами. Религиозная концепция стала для них символом, а для нас индикатором этнической дивергенции.
Считать учение сикхов только доктриной нельзя, ибо если бы в Москве некто полностью воспринял эту религию, он не стал бы сикхом, и сикхи его не сочли бы «своим». Сикхи стали этносом на основе религии, монголы – на основе родства, швейцарцы – вследствие удачной войны с австрийскими феодалами, спаявшей население страны, где говорят на четырех языках. Этносы образуются разными способами, и наша задача в том, чтобы уловить общую закономерность.
Большинство крупных народов имеет несколько этнографических типов, составляющих гармоничную систему, но весьма разнящихся между собой как во времени, так и в социальной структуре. Сравним хотя бы Москву XVII в. с ее боярскими шапками и бородами, когда женщины пряли за слюдяными окнами, с Москвой XVIII в., когда вельможи в париках и камзолах вывозили своих жен на балы, с Москвой XIX в., когда бородатые студенты-нигилисты просвещали барышень из всех сословий, уже начавших смешиваться между собою, добавим сюда декадентов XX в. Сравнив их всех с нашей эпохой и зная, что это один и тот же этнос, мы увидим, что без знания истории этнография ввела бы исследователя в заблуждение. И не менее показателен срез пространственный по одному, допустим, 1869 году. Поморы, питерские рабочие, староверы в Заволжье, сибирские золотоискатели, крестьяне лесных и крестьяне степных губерний, казаки донские и казаки уральские были внешне совсем не похожи друг на друга, но народного единства это не разрушало, а близость по быту, скажем, гребенских казаков с чеченцами их не объединяла.
Как ни странно, но предложенная точка зрения встретила активное сопротивление именно там, где должна была бы обрести понимание. Некоторые этнографы противопоставили автору свою точку зрения и на взаимоотношение этнографии с географией, и на историю вопроса, т. е. историографию.[47] Не стремясь вступать в полемику, я тем не менее не могу игнорировать концепцию, претендующую (без достаточных оснований) на каноничность. Это было бы академически некорректно.
Становление этнографии как науки В. И. Козлову и В. В. Покшишевскому представляется так. До середины XIX в. география и этнография развивались слитно, а затем этнография разделилась на общественно-историческое и географическое направления. К первому причислены Л. Г. Морган, И. Я. Бахофен, Э. Тэйлор, Дж. Фрезер, Л. Я. Штеренберг, ко второму – ф. Ратцель, Л. Д. Синицкий и А. А. Кубер, а также французская школа «географии человека». В предлагаемой классификации есть существенный дефект, практически сводящий ее на нет. Представители «направлений» интересовались разными сюжетами и уделяли свое внимание разным темам. А коль скоро так, то и противопоставление их неоправданно. Ведь когда Ф. Ратцель пытался обосновать географичность этнографического районирования, он отнюдь не оспаривал концепции анимизма, симпатической магии или ритуального убийства жреца, т. е. предметов, которым посвятил Дж. Фрезер свою знаменитую «Золотую ветвь». Однако именно наличию многообразных интересов разносторонних ученых авторы приписывают отделение этнографии от географии и рождение ее заново как общественной науки. Тут налицо некоторая путаница, чреватая печальными последствиями. Любая наука развивается путем расширения диапазона исследований, а не простой сменой тематики. Следовательно, если к достижениям географической этнографии добавлены исторические аспекты – это прогресс науки, а если одни сюжеты заменены другими – то это топтание на месте, всегда крайне ущербное.
Это, очевидно, ясно самим ученым, посвятившим очередной пассаж географии населения, находящейся на стыке обеих наук, но не включающей в себя этническую географию. Разница, по их мнению, в том, что «для эконом-географов человек… – важнейший субъект производства и потребления, для этнографов же – … носитель определенных этнических особенностей (культурных, языковых и др.)» (с. 7). Здесь согласиться с авторами упомянутой статьи никак нельзя. Ну, можно ли изучать эскимосов, не замечая их охоты на морского зверя, а ограничиваясь грамматическими формами глагола или представлениями о злобных духах моря и тундры? Или описывать индусов, не упоминая об их труде на рисовых полях, но подробно излагая теорию кармы и перевоплощения душ? Нет, характер трудовых процессов, потребление, войны, создание государства или падение его – такие же объекты этнографического исследования, как и свадебные обряды или ритуальные церемонии. А изучение народов в фазах их развития и в противопоставлении себя соседям немыслимо без учета географической среды.
Равным образом не следует подменять этнографию учением о «хозяйственно-культурных типах, характерных для народов, находящихся примерно на одинаковом уровне социально-экономического развития и живущих в сходных естественно-географических условиях (например, типы «арктических охотников на морского зверя», «скотоводов сухих степей» и т. п.)».[48] Это направление плодотворно для эконом-географии, но никакого отношения к этнографии не имеет и иметь не может. Например, чукчи оленные (т. е. пастухи) и чукчи – охотники на морского зверя (чем они занимаются, когда у них пропадают олени), по предложенной классификации, должны быть разнесены в разные разделы, хотя они – единый этнос. А разве русские крестьяне Подмосковья, поморы и сибирские охотники на соболя – не один этнос? Да ведь примерам несть числа. Предложение В. И. Козлова сводится к упразднению этнографии и замене ее демографией с учетом занятий населения. Однако эта тема интереса у нас не будит.
Столь же неверно приравнивать этнос к биологическим таксономическим единицам: расе и популяции. Расы отличаются друг от друга физическими признаками, не имеющими существенного значения для жизнедеятельности человека.[49] Популяция – это совокупность особей, населяющая определенную территорию, где они осуществляют свободное скрещивание, будучи отделены от соседних популяций той или иной степенью изоляции.[50] Этнос, по предложенному нами пониманию, – коллектив особей, имеющий неповторимую внутреннюю структуру и оригинальный стереотип поведения, причем обе составляющие динамичны. Следовательно, этнос – это элементарное явление, не сводимое ни к социологическому, ни к биологическому, ни к географическому явлениям.
Сведе+ние этногенеза к «языково-культурным процессам» искажает действительность, умаляя степень сложности этнической истории, на что указал Ю. В. Бромлей, предложивший для прояснения вопроса ввести дополнительные термины: этникос и эсо (этносоциальная организация).[51] Допускаю, что можно не удовлетвориться его решением, но полностью игнорировать его некорректно. В заключение проверим тезис В. И. Козлова путем последовательного его применения к явлениям общеизвестным. По логике его постулата, люди, способные к изучению языков, должны принадлежать одновременно к нескольким этносам. Это нонсенс! Хотя есть много двуязычных и даже трехъязычных этносов, на базе лингвистической квалификации они не сливаются. Ведь не стали же А. С. Пушкин и его друзья французами! И наоборот, мексиканцы и перуанцы говорят по-испански, исповедуют католичество, читают Сервантеса, но испанцами себя не считают. Больше того, они погубили миллион человеческих жизней в войне, которую называли «освободительной». А в это же время индейцы Верхнего Перу и пустыни Чако сражались за Испанию, с которой у них не было ничего общего ни в культуре, ни в экономике, ни в языке. Но это вполне понятно, если учесть, что врагами индейцев были не далекие испанцы, а местные жители – метисы, отчасти обыспанившиеся, но противопоставившие себя бывшим соплеменникам, так как они к началу XIX в. оформились в самостоятельные этносы. С позиций В. И. Козлова, столь поздний этногенез необъясним.
В древние времена это считалось обязательным для этноса. Часто в роли предка за отсутствием реальной фигуры выступал зверь, не всегда являвшийся тотемом, Для тюрок и римлян это была волчица-кормилица, для уйгуров – волк, оплодотворивший царевну, для тибетцев – обезьяна и самка ракшаса (лесного демона). Но чаще это был человек, облик которого легенда искажала до неузнаваемости. Авраам – праотец евреев, его сын Исмаил – предок арабов, Кадм – основатель Фив и зачинатель беотийцев и т. д.
Как ни странно, эти архаические воззрения не умерли, только на место персоны в наше время пытаются поставить какое-либо древнее племя – как предка ныне существующего этноса. Но это столь же неверно. Как нет человека, у которого были бы только отец или только мать, так нет этноса, который бы не произошел от разных предков. И не следует смешивать этносы с расами, что делается часто, но безосновательно. Основой для соблазна является предвзятое мнение, согласно которому процессы расогенеза, вероятно, развивались в определенных районах мира и были обусловлены спецификой природной среды этих районов,[52] т. е. климатом, флорой и фауной географических зон. Тут налицо недопустимая подмена объекта, т. е. первичная раса произвольно приравнена в этносу. Разберемся.
В эпоху верхнего палеолита, когда в Европе господствовали субарктические условия, при высокой аридности климата долину Роны заселяли негроиды расы Гримальди, а в тропических лесах Африки обитала койсанская раса, совмещающая монголоидные и негроидные черты. Эта раса древняя, генезис ее неясен, но оснований считать ее гибридной нет. Негроиды-банту вытеснили койсанийцев на южную окраину Африки в эпоху вполне историческую – около I в. н. э., а позднее процесс продолжался вплоть до XIX в., когда бечуаны загнали бушменов в пустыню Калахари. Вместе с тем в Экваториальной Америке не возникло негроидности, хотя природные условия ее близки к африканским.
Аридную зону Евразии населяли европеоиды кроманьонского типа и монголоиды, но к схожести расовых признаков это не повело. В Тибете монголоидные боты соседили с европеоидными дарами и памирцами, а в Гималаях – гурки с патанами. Но сходность природной среды на расовый облик не повлияла. Короче говоря, следует признать, что функциональная связь антропологических особенностей между различными популяциями и географическими условиями населяемых ими регионов не ясна. Более того, нет уверенности, что она вообще наличествует в природе, тем более что это мнение идет вразрез с достижениями современной палеоантропологии, строящей расовую классификацию не по широтным зонам, а по меридиональным регионам: атлантическому, к коему причислены европеоиды и африканские негроиды, и тихоокеанскому, к которому отнесены монголоиды Восточной Азии и Америки.[53] Эта точка зрения исключает воздействие природных условий на расогенез, ибо обе группы формировались в разных климатических зонах.
Этносы, наоборот, всегда связаны с природным окружением благодаря активной хозяйственной деятельности. Последняя проявляется в двух направлениях: приспособлении себя к ландшафту и ландшафта к себе. Однако в обоих случаях мы сталкиваемся с этносом как с реально существующим явлением, хотя причина возникновения его ясна.
Да и не надо сводить все многообразие изучаемой темы к чему-либо одному. Лучше просто установить роль тех или иных факторов. Например, ландшафт определяет возможности этнического коллектива при его возникновении, а новорожденный этнос изменяет ландшафт применительно к своим требованиям. Такое взаимное приспособление возможно лишь тогда, когда возникающий этнос полон сил и ищет для них применения. А затем наступает привычка к создавшейся остановке, которая для потомков становится близкой и дорогой. Отрицание этого неизбежно ведет к выводу, что у народов нет родины, понимаемой здесь как любимое всем сердцем сочетание ландшафтных элементов. Вряд ли кто-либо с этим согласится.
Уже одно это показывает, что этногенез – процесс не социальный, ибо спонтанное развитие социосферы лишь взаимодействует с природными явлениями, а не является их продуктом.
Но именно тот факт, что этногенез – процесс, а непосредственно наблюдаемый этнос – фаза этногенеза, и, следовательно, нестабильная система, исключает любые сопоставления этносов с антропологическими расами, а те^ самым с любыми расовыми теориями. В самом деле, принцип антропологической классификации – сходство. А люди, составляющие этнос, разнообразны. В процессе этногенеза всегда участвуют два и более компонентов. Скрещение разных этносов иногда дает новую устойчивую форму, а иногда ведет к вырождению. Так, из смеси славян, угров, алан и тюрок развилась великорусская народность, а образования, включавшие монголо-китайских и маньчжуро-китайских метисов, часто возникавшие вдоль линии Великой Китайской стены в последние две тысячи лет, оказались нестойкими и исчезли как самостоятельные этнические единицы.
В Средней Азии в VII в. жили согдийцы, а термин «таджик» еще в VIII в. значил «араб», т. е. воин халифа. Наср ибн Сейяр в 733 г., подавляя восстание согдийцев, был вынужден пополнять свои редевшие войска хорасанскими персами, уже принявшими ислам. Набрал он их много, и потому персидский язык стал господствовать в его арабской армии. После победы, когда мужчины-согдийцы были убиты, дети проданы в рабство, а красивые женщины и цветущие сады поделены между победителями, в Согдиане и Бухаре появилось персоязычное население, похожее на хорасанцев.[54] Но в 1510 г. судьбы Ирана и Средней Азии разошлись. Ираном овладел тюрк Измаил Сефеви, ревностный шиит, и обратил персов в шиизм. А Средняя Азия досталась узбекам-суннитам, и жившее там персоязычное население сохранило старое наименование «таджик», чему до падения бухарской династии Мангытов в 1918 г. никакого значения не придавалось. Когда же в бывшем Туркестанском крае были образованы Узбекская и Таджикская республики, то потомки хорасанских персов, завоевателей VIII в., жившие в Бухаре и Самарканде, при переписи записались узбеками, а потомки тюрок, завоевателей XI и XVI вв., жившие в Душанбе и Шахрисябзе, – таджиками. Оба языка они знали с детства, были мусульманами, и им было безразлично, как их запишут. За последние 40 лет положение изменилось: таджики и узбеки оформились в социалистические нации, но как рассматривать их до 20-х годов, когда религиозная принадлежность определяла этническую (мусульмане и кафиры), а родов у таджиков не было? И ведь оба этнических субстрата: тюрки и иранцы – были в Средней Азии «импортными» этносами тысячу лет назад – срок, достаточный для адаптации. Видимо, здесь действует определенная закономерность, которую надлежит вскрыть и описать. Но ясно, что общность происхождения не может быть индикатором для определения этноса, потому что это – миф, унаследованный нашим сознанием от примитивной науки первобытных времен.
Но, может быть, «этнос» просто социальная категория, образующаяся при сложении того или иного общества?[55] Тогда «этнос» – величина мнимая, а этнография – бессмысленное времяпрепровождение, так как проще изучать социальные условия. Данная точка зрения ошибочна, что становится очевидным, если спекуляции подменить наблюдениями натуральных процессов, доступными вдумчивому человеку. Поясним это на реальных примерах. Во Франции живут кельты-бретонцы и иберы-гасконцы. В лесах Вандеи и на склонах Пиренеев они одеваются в свои костюмы, говорят на своем языке и на своей родине четко отличают себя от французов. Но можно ли сказать про маршалов Франции Мюрата или Ланна, что они – баски, а не французы? Или про д'Артаньяна, исторического персонажа и героя романа Дюма? Можно ли не считать французами бретонского дворянина Шатобриана и Жиля де Ретца, соратника Жанны д'Арк? Разве ирландец Оскар Уайльд – не английский писатель? Знаменитый ориенталист Чокан Валиханов сам говорил о себе, что он считает себя в равной мере русским и казахом. Таким примерам несть числа, но все они указывают, что этническая принадлежность, обнаруживаемая в сознании людей, не есть продукт самого сознания. Очевидно, она отражает какую-то сторону природы человека, гораздо более глубокую, внешнюю по отношению к сознанию и психологии, под которой мы понимаем форму высшей нервной деятельности. Ведь в других случаях этносы почему-то проявляют огромную сопротивляемость воздействиям окружения и не ассимилируются.
Цыгане вот уже тысячу лет как оторвались от своего общества и Индии, потеряли связь с родной землей и тем не менее не слились ни с испанцами, ни с французами, ни с чехами или монголами. Они не приняли феодальных институтов обществ Европы, оставшись иноплеменной группой во всех странах, куда бы они ни попадали. Ирокезы до сих пор живут маленькой этнической группой (их всего 20 тыс. человек), окруженные гипертрофированным капитализмом, но не принимают в «американском образе жизни» участия. В Монгольской Народной Республике живут тюркские этносы: сойоты (уранхайцы), казахи и другие, но, несмотря на сходство «материального и духовного развития общества», они не сливаются с монголами, составляя самостоятельные этносы. А ведь «уровень развития общества, состояние его производительных сил» одни и те же. И наоборот, французы выселились в Канаду в XVIII в. и до сих пор сохранили свое этническое лицо, хотя развитие их лесных поселков и промышленных городов Франции весьма различно. Евреи в Салониках живут эндогамной группой свыше 400 лет после своего изгнания из Испании, но, по данным 1918 г., они скорее похожи на арабов, чем на своих соседей – греков. Точно так же немцы из Венгрии внешним обликом походят на своих соплеменников в Германии, а цыгане – на индусов. Отбор изменяет соотношение признаков медленно, а мутации, как известно, редки. Поэтому любой этнос, живущий в привычном для него ландшафте, находится почти в состоянии равновесия.
Не следует думать, что изменение условий существования не влияет на этносы никогда. Иной раз оно влияет настолько сильно, что образуются новые признаки и создаются новые этнические варианты, более или менее устойчивые. Нам надлежит разобраться в том, как проходят эти процессы и почему они дают разные результаты.
Известным советским исследователем С. А. Токаревым была выдвинута социологическая концепция, где вместо определения понятия этнической общности речь шла о «четырех исторических типах народности в четырех формациях: племя – в общинно-родовой – охватывает всю группу людей на данной территории, объединяя их кровно-родственными связями; демос – при рабовладельческой – только свободное население, не включая рабов; народность – при феодализме – все трудящееся население страны, не включая господствующий класс; нация – в капиталистической и социалистической – все слои населения, расколотого на антагонистические классы».[56] Приведенная выдержка показывает, что в понятие «этническая общность» вкладывалось совсем иное значение, которое, может быть, в чем-то и помогает, но лежит вне поля зрения исторической географии и вообще естественных наук. Поэтому спор с этой концепцией был бы неплодотворен, так как он свелся бы к тому, что называть этносом. А что толку спорить о словах?
Пока мы знакомились с культурами Средиземноморья, мы находились в среде привычных понятий и оценок. Религия означала веру в Бога, государство – территорию с определенным порядком и властью, страны и озера находились на определенных местах.
Вот только привычные названия «Запад» и «Восток» вели себя не совсем географично: Марокко считалось «Востоком», а Венгрия и Польша – «Западом». Но к этой условности все успели примениться, и путаницы понятий не возникало. Этому весьма способствовали изученность предмета, знакомого даже неспециалистам, благодаря чтению художественной литературы и наличию живой традиции.
Но как только мы пересечем горные перевалы, разделяющие Среднюю и Восточную Азию, мы попадем в мир иной системы отсчета. Здесь мы встретим религии, отрицающие существование не только божества, но и мира, окружающего нас. Порядки и социальные устройства будут противоречить принципам государства и власти. В безымянных странах мы найдем этносы без общности языка и экономики и даже иной раз территории, а реки и озера будут кочевать, как пастухи-скотоводы. Те племена, которые мы привыкли считать кочевыми, окажутся оседлыми, а сила войск не будет зависеть от их численности. Неизменными останутся только закономерности этногенеза.
Иной материал требует иного к себе подхода, а следовательно, иного масштаба исследования. В противном случае он останется непонятным, а книга станет ненужной для читателя. Читатель привык к европейским терминам. Он знает, что такое «король» или «граф», «канцлер» или «буржуазная коммуна». Но на востоке Ойкумены не было эквивалентных терминов. «Хаган» – не король или император, а выбранный пожизненно военный вождь, по совместительству выполняющий обряды почитания предков. Ну разве можно представить себе Ричарда Львиное Сердце, служащего заупокойную мессу по Генриху II, которого он довел до инфаркта? Да еще чтобы при этой мессе присутствовали представители гасконской и английской знати? Ведь это бред! А на востоке Великой степи он был бы обязан это сделать, иначе его бы тут же убили.
Такие наименования, как «китайцы» или «индусы», эквивалентны не «французам» или «немцам», а западноевропейцам в целом, ибо являются системами этносов, но объединенными на других принципах культуры: индусов связывала система каст, а китайцев – иероглифическая письменность и гуманитарная образованность. Как только уроженец Индостана переходил в мусульманство, он переставал быть индусом, ибо для своих соотечественников он становился отщепенцем и попадал в разряд неприкасаемых. Согласно Конфуцию, китаец, живущий среди варваров, рассматривался как варвар. Зато иноземец, соблюдающий китайский этикет, котировался как китаец.
Для сравнения этносов Востока и Запада нам необходимо найти правильные соответствия, с равной ценой деления. Ради этого исследуем свойства этноса как природного явления, присущего всем странам и векам.
Для достижения поставленной цели необходимо очень внимательно относиться к древним традиционным сведениям о мире, не отвергая их заранее только потому, что они не соответствуют нашим современным представлениям. Мы постоянно забываем, что люди, жившие несколько тысяч лет назад, обладали таким же сознанием, способностями и стремлением к истине и знанию, как и наши современники. Об этом свидетельствуют трактаты, дошедшие до нас от разных народов разных времен. Вот почему этнология является практически необходимой дисциплиной, ведь без ее методики значительная часть культурного наследия древности остается для нас недоступной.
Для понимания истории и культуры Восточной Азии обычный подход не годится. При изучении истории Европы мы можем выделить разделы: история Франции, Германии, Англии и т. д. или история древняя, средняя, новая. Затем, изучая историю, допустим, Рима, мы касаемся соседних народов лишь постольку, поскольку Рим с ними сталкивался. Для западных стран такой подход оправдывается полученными результатами, но при изучении Срединной Азии этим способом мы удовлетворительных результатов не получим. Причина этого глубока: она в том, что азиатские понятия термина «народ» и европейское его понимание различны. В самой Азии этническое единство воспринимается по-разному, и если даже мы отбросим Левант и Индию с Индокитаем, как не имеющие прямого отношения к нашей теме, то все же останутся три различных понимания: китайское, иранское и кочевническое. При этом последнее варьируется особенно сильно в зависимости от эпохи. В хуннское время оно не такое, как в уйгурское или монгольское.
В Европе этноним – понятие устойчивое, в Срединной Азии – более или менее текучее, в Китае – поглощающее, в Иране – исключающее. Иными словами, в Китае, для того чтобы считаться китайцем, человек должен был воспринять основы китайской нравственности, образования и правил поведения; происхождение в расчет не принималось, язык тоже, так как и в древности китайцы говорили на разных языках. Поэтому ясно, что Китай неминуемо расширялся, поглощая мелкие народы и племена. В Иране, наоборот, персом нужно было родиться, но, сверх того, обязательно следовало почитать Агурамазду и ненавидеть Аримана. Без этого нельзя было стать «арийцем». Средневековые (сасанидские) персы не мыслили даже возможности кого-либо включить в свои ряды, так как они называли себя «благородные» (номдорон), а прочих к их числу не относили. В результате численность народа падала неуклонно. О парфянском понимании судить трудно, но, по-видимому, оно не отличалось принципиально от персидского, только было несколько шире.