Дело случая

Я с детства любил читать. Читать научился, когда мне было три года. Помню, лежа на полу, я бормотал газетные тексты, не понимая их смысла. Меня интересовало само чудо: как из букв составляются слова. Читал я всегда запоем. Для того чтобы оторвать меня от книжки, нужно было окликнуть несколько раз – громко. Тогда я возвращался из волшебного мира Жюль Верна, Майн Рида или Александра Дюма, чтобы выяснить, зачем меня побеспокоили?

В восьмом классе я уже был уверен: самая лучшая профессия на земле – писатель! Для меня не существовало занятия прекраснее, чем чтение книг. Хотелось стать писателем и доставлять такое же удовольствие другим.

Писатель должен знать жизнь – это я усвоил крепко. А я ее совершенно не знал. Мое тогдашнее бытие не представляло интереса – так я считал в то время. Длиннющие очереди, в которых я простаивал часами за буханкой черного хлеба по карточкам; трудный быт эвакуации; прозябание в холодном бараке, где приходилось растапливать печку кусками резиновых шин, подобранных на свалке; охота на гигантских, полуметровых крыс, шнырявших по бараку; умение готовить не только уроки, но и обед; наука нянчить младшего брата – все это было буднями, прозой. Уж если писать – то о сильных характерах, экзотических странах, о небывалых приключениях, больших страстях!..

Я пришел к выводу, что, прежде чем освоить писательское дело, я должен выбрать себе такую профессию, которая дала бы мне возможность познать жизнь. А потом уж я создам произведения об увиденном, испытанном, пережитом.

В то время моей любимой книжкой был «Мартин Иден» Джека Лондона. Ее герой – моряк Мартин Иден, объездивший полмира и многое перенесший, становится писателем. В этом образе я нашел для себя пример, которому намеревался следовать. Сначала я утолю свою жажду путешествий, увижу новые страны и их жителей, а потом опишу это в своих сочинениях. Вопрос был для меня ясен и прост: надо поскорее кончать школу, поступать в мореходное училище и, подобно Мартину Идену, избороздить океаны, насытиться жизненными впечатлениями.

Чтобы не тратить целый год на учебу в десятом классе, я решил сдать экзамены экстерном. Условия были таковы: надо выдержать одиннадцать экзаменов. На каждый из них «отпускался» один день подготовки. Человек, схлопотавший двойку по какому-либо предмету, выбывал из этих «соревнований» навсегда, как принято на спортивных олимпиадах. Если ученик получал двойку на третьем экзамене, на пятом или на седьмом, он просто к дальнейшим испытаниям не допускался.

Я отважился рискнуть. Очевидно, в моем характере гнездились кое-какие авантюристические наклонности.

Поначалу дела двигались недурно. С литературой у меня сложились неплохие отношения. Сочинение, устный русский язык и литература прошли легко, в табеле красовались три пятерки. Дальше следовал иностранный язык, с которым я тоже более или менее справился, заработав твердую четверку; к географии – без нее моряку невозможно – я относился с особой симпатией.

Но с каждым днем преодолевать экзамены становилось все труднее – сказывалась усталость: напряжение для неокрепших мозгов было непосильным.

И вот наступил последний – одиннадцатый – экзамен по химии. Мыслительные способности крайне истощились. Они, способности, пребывали в довольно плачевном состоянии. Химия десятого класса – органическая и совершенно не похожа на неорганическую химию, которую я смутно помнил по девятому классу. Вытащив билет, я посмотрел на него, как на китайскую грамоту. Вышел к доске и не сказал ни единого слова, буквально не открыл рта. Педагоги растерялись: в лежавшем перед ними табеле – только хорошие и отличные отметки!

В общем, учителя пожалели меня. Они нарушили свой педагогический долг и поставили мне по химии тройку, за что я им, естественно, очень и очень признателен.

Таким образом, я, совершенно неожиданно для себя, сделался владельцем аттестата об окончании десятилетки. Из шестидесяти человек, которые пустились в это рискованное предприятие, до финиша добралось только восемь. Я оказался одним из этих немногих счастливцев.

Теперь можно было подавать документы в мореходку. Я послал в Одессу заявление с просьбой допустить меня к приемным испытаниям и стал ждать ответа. Однако шел сорок четвертый – военный – год. Почта работала плохо. Время летело, а ответ не приходил.

Если в ближайшие дни не будет получен конверт из Одессы, у меня пропадет год, который я выиграл лихой сдачей экзаменов за десятый класс. И я стал размышлять: «Может быть, пока, временно, стоит поучиться в каком-нибудь другом институте?»

И однажды, помню это как сейчас, я встретил на улице одного из тех восьми избранников, которые тоже завоевали аттестат. Я его спросил:

– Куда ты поступаешь?

Он сказал:

– Во ВГИК.

– А что это такое? – поинтересовался я.

Он ответил:

– Институт кинематографии.

– А-а-а?!! – я был несколько обескуражен, потому что никогда в жизни не слышал о существовании такого института. – И на какой же факультет? – продолжал я допрос.

Он объяснил:

– На экономический. Я буду организатором производства.

– Кем? Кем?

Он предложил:

– Я еду сейчас в институт. Хочешь, поедем со мной, ты там все сам посмотришь.

Сказано – сделано. Мы сели в трамвай и поехали во ВГИК.

Я ознакомился с программой приемных испытаний.

Чтобы попасть на операторский факультет, надо было искусно фотографировать и представить свои снимки. Я никогда не имел фотоаппарата и фотографией не занимался.

Поступающие на художественный факультет волокли увесистые папки с собственными работами: живописью и рисунками. Об этом вообще не могло быть речи: я в жизни не нарисовал ничего!

На актерском – абитуриенту необходимо читать стихи, басню, отрывок из прозы, играть этюды на заданные темы. Я не участвовал в самодеятельности и в глубине души подозревал, что как артист – бездарен. Следовательно, и актерская будущность для меня отпадала.

Оставался еще экономический факультет, на который стремился мой знакомый. Но профессия организатора производства меня не привлекала.

И, наконец, режиссерский! Здесь как будто бы ничего конкретно уметь не было нужно: ни фотографировать, ни рисовать, ни играть. Требовалось, правда, предъявить литературные труды. А они как раз имелись: я, как подавляющее большинство юношей, писал стихи. И я понял – надо подаваться на режиссерский факультет. Годик перебьюсь, за это время сумею списаться как следует с Одессой, выясню условия приема, и на будущий год поступлю в мореходное училище.

Все решено – я поехал домой, взял документы, аттестат, тетрадочку стихов и отвез в приемную комиссию ВГИКа.

При подаче документов я выяснил, что выбрал факультет, где на одно место претендовало двадцать пять человек. Двадцать пять! И сейчас, и тогда такой конкурс считался огромным.

Первый вступительный экзамен: рецензия на фильм, название которого нам предстояло узнать только в просмотровом зале. Им оказался «Депутат Балтики» режиссеров А. Зархи и И. Хейфица. Фильм мне понравился чрезвычайно. Но в рецензии, написанной по школьным образцам, я толком не смог объяснить, что же именно произвело на меня впечатление.

Поставили мне за эту работу тройку.

Второй экзамен назывался загадочно: «Письменная работа». Нас заперли в институтской аудитории, где на каждом столе лежал распечатанный на машинке рассказ А. Чехова «Жалобная книга». Вы, конечно, помните, что рассказ этот состоит из записей, оставленных проезжающими пассажирами в вокзальной жалобной книге: «Подъезжая к сией станцыи и глядя на природу в окно, у меня слетела шляпа. И. Ярмонкин». «Жандармиха ездила вчера с буфетчиком Костькой за реку. Желаем всего лучшего. Не унывай, жандарм!» «Прошу в жалобной книге не писать посторонних вещей. За начальника станции Иванов 7-й». «Хоть ты и седьмой, а дурак». И. т. д. Задание заключалось в следующем: на свой вкус выбрать три любые записи и охарактеризовать людей, которые их оставили. Нужно было создать три литературных портрета.

Я умел писать стихи «под Маяковского», «под Есенина», «под Надсона», улавливая литературную манеру того или иного поэта. Я понял, что сейчас мне надо сочинить рассказы «под Чехова». Сообразил я также, что хорошо, если эти три новеллы будут разными по форме. Одну новеллу я сделал в виде письма, другую – как отрывок из дневника, а третья была рассказом от автора. Я постарался максимально соблюсти чеховскую интонацию, чеховскую манеру письма, чеховский язык. Очевидно, в какой-то степени мне это удалось: я получил пятерку.

Наконец, оставалась главная экзекуция: собеседование… Про этот экзамен в институте ходили легенды. На коллоквиуме могли спросить о чем угодно, про кого угодно, как угодно. Могли заставить сыграть актерский этюд на любую тему, попросить спеть, станцевать, пройтись на руках… Пытка для каждого, естественно, выдумывалась индивидуально. Основной задачей приемной комиссии было застать абитуриента врасплох, поставить его в безвыходное положение и посмотреть, как он будет выпутываться.

Для этого экзамена требовалось также приготовить отрывок прозы, стихотворение, басню и прочесть их с художественным, артистическим мастерством.

Первый вопрос мне задали довольно абстрактный:

– Скажите, что вы читали?

Я как-то растерялся, оробел и, наверное, поэтому ответил нахально:

– Ну, Пушкина, Лермонтова, и вообще я для своего возраста читал много.

В комиссии почему-то засмеялись. Потом меня спросили, помню ли я картину Репина «Не ждали». Репин был одним из немногих художников, которых я в то время знал. И я ответил с гордостью, что «да, помню».

– А сколько человек на ней изображено?

Я начал вспоминать и сказал – шесть. Теперь я понимаю – таким способом проверяли мою зрительную память. Я ошибся. Оказывается, там нарисовано семь человек. Об одной фигуре, выглядывающей из-за двери, я забыл.

Затем мне проиграли музыкальную пьесу и поинтересовались, какие зрительные образы возникают у меня, когда я слушаю эту музыку. Честно говоря, у меня не возникало никаких образов. Но я понимал, что, если отвечу правду, они сразу же «усекут», что я совершенно не музыкален, а это надо скрыть. Поскольку музыка была громкая, я сообщил комиссии что-то очень банальное: море, буря, корабль, лишенный управления, несется по воле волн и т. д.

Мой ответ, видимо, пришелся не по вкусу, и Г.М. Козинцев, предчувствуя, что со мной придется расстаться, решил дать мне еще одну, последнюю попытку.

– Ну, хорошо, – сказал он усталым голосом, – сочините нам, пожалуйста, рассказ, кончающийся вопросом «который час?».

Воцарилась зловещая пауза. В тишине раздавался усиленный скрип мозгов абитуриента. Я понимал, что время идет, я произвожу невыгодное впечатление. Пытаясь как-то оттянуть развязку, я спросил:

– Не обязательно смешное?

Мне сказали:

– Пожалуйста, что хотите.

И я принялся сочинять, еще не зная, чем кончу. Я представил себе лестницу, где жил на пятом этаже в старом доме, и начал:

– Вот, по обшарпанной лестнице, на пятый этаж бредет усталый почтальон. Лифт не работает – война. Почтальон поднимается. Он запыхался. Он уже немолод. Он позвонил в дверь. Вышел старик. Почтальон вручил ему письмо. Старик посмотрел на конверт: на обратном адресе значилась полевая почта, где воевал его сын. Но адрес был написан чужой рукой. Старик взял письмо и вернулся в комнату. В комнате сидела старуха. Он сказал:

– Письмо пришло!

Старик вскрыл конверт и прочитал, что их сын погиб смертью героя. Выронил письмо и спросил:

– Который час?..

…Потом мне задавали еще какие-то вопросы. Комиссия нападала, я отбивался как мог, с ужасом ожидая, что меня попросят исполнить актерский этюд или прочитать стихи. Но, по счастью, все обошлось. Очевидно, я им надоел, и они сказали: «Ну ладно, вы свободны». Меня отпустили, поставив за собеседование тройку.

Это была победа, потому что меня приняли. Правда, приняли условно. «Условно» означало следующее: меня берут как бы на испытательный срок. Если я окончу первый семестр с хорошими результатами, то останусь учиться. Если же получу плохие отметки по специальности, то меня в середине зимы вышвырнут на улицу.

Институт меня принял условно, да и я в него тоже поступал весьма условно. Любви друг к другу мы не питали: ни я к институту, ни институт ко мне.

Итак, прошло всего два месяца, и ученик девятого класса, благодаря цепи случайностей, превратился в студента первого курса Всесоюзного государственного института кинематографии. Мне не исполнилось еще и семнадцати лет. И, говоря откровенно, я совершенно не был подготовлен к учебе во ВГИКе.

Я оказался самым молодым на курсе. Меня окружали люди, мечтавшие о кинорежиссуре с давних пор, по сравнению с ними я чувствовал себя абсолютно невежественным, не знал про кино ровным счетом ничего. Если говорить о старте, я находился в крайне невыгодном положении. Мне пришлось взять сразу стремительный разбег, чтобы догнать своих однокашников, людей взрослых, обладавших жизненным опытом, – ведь некоторые из них пришли с фронта.*

Я был открыт для любых знаний и теорий, которые захотел бы вложить в меня мастер, – так назывался педагог, руководивший курсом.

Наш курс набирал и вел Григорий Михайлович Козинцев, уже тогда бывший классиком советской кинематографии. Его творчество мы изучали по истории кино. Он являлся одним из авторов знаменитой «Трилогии о Максиме», одним из создателей фэксов (фабрики эксцентрического актера). Фильмы фэксов гремели еще в двадцатые годы. Козинцев – знаменитый шекспировед, театральный режиссер и педагог – казался нам человеком почтенного возраста. И только потом мы поняли, что в то время ему было всего-навсего тридцать девять лет.

Козинцев преподавал довольно своеобразно. Во-первых, он жил в Ленинграде, а ВГИК, как известно, находится в Москве. Во-вторых, он снимал картины и был занят. Но иногда, примерно два-три раза в учебный год, он выбирал несколько дней и приезжал в институт. В эти дни нас освобождали от всех лекций и семинаров, и мы занимались только режиссурой.

На самом первом занятии Григорий Михайлович сказал:

– Я вас буду учить думать. А если вам удастся научиться думать, то до всего остального вы доберетесь сами, своим собственным умом.

Этим заявлением Григорий Михайлович взвалил на себя в общем-то непосильную задачу.

Уезжая в Ленинград, мастер оставлял нам задания по режиссуре, а когда возвращался, мы показывали ему то, что «натворили». Оценивая наши опусы, Григорий Михайлович не стеснялся и делал из своих учеников отбивные котлеты.

Когда я поставил «Ванину Ванини» по Стендалю и у меня на сцене два артиста «рвали страсти в клочья», Козинцев сказал кратко:

– Из жизни графов и князьев!

В язвительных оценках Григорий Михайлович был остроумен и всегда точно ухватывал суть недостатка студенческой работы. Помню одно из первых заданий. Мы знакомились с жизненным материалом и писали документальные очерки – кто о пожарной команде, кто о заводе, кто о морге, кто о больнице. Я выбрал скорую медицинскую помощь. На основе собранных фактов каждый написал новеллу. Я сочинил сюжет, который очень меня увлекал: «Молодой танцор наконец получает главную роль в балетном спектакле. Он долго репетирует и на премьере пользуется бешеным успехом: цветы, овации, много раз вызывают и т. д. А в это время где-то в каморке, под крышей старого дома, больная мать ждет сына к ужину, который она приготовила по случаю премьеры. Здесь же на столе лежат купленные ею на рынке у спекулянтов новые полуботинки – подарок.

И вот танцор, раскланявшись и переодевшись в плохонький костюмчик и пальтишко, заспешил домой. По дороге он так торопился, что попал под трамвай, и ему отрезало обе ноги. А дома на столе его ждали новые полуботинки…»

Все это было написано абсолютно серьезно, без тени пародии. Мне казалось, что, слушая мой рассказ, все сокурсники зарыдают от сочувствия бедному и несчастному танцору. Я искренне удивился, когда этого не произошло.

Очевидно, и другие мои сочинения не приводили Козинцева в восторг. Терпение его иссякло, и в конце второго года обучения он мне сказал:

– Знаете, дорогой Элик, нам все-таки придется с вами расстаться. Мы вас отчисляем из института. Вы слишком молоды.

Я был в отчаянии.

– Когда вы меня принимали, – напомнил я, – я был на два года моложе. Вы могли бы это заметить тогда.

Козинцев озадаченно почесал затылок.

– Тоже верно, – согласился он. – Что ж поделаешь? Черт с вами, учитесь!

Нетрудно догадаться, что к этому времени я совершенно забыл о том, что когда-то мечтал стать моряком, и мне до смерти хотелось учиться в Институте кинематографии…

После окончания института все мы, ученики Григория Михайловича, продолжали поддерживать с Козинцевым теплые, сердечные отношения. Он всегда оставался для нас учителем. Он следил за нашими судьбами, писал нам письма, где разбирал достоинства и недостатки созданных нами лент. Мы всегда знали, что в Ленинграде живет строгий, но добрый судья наших произведений. И когда в мае 1973 года Григорий Михайлович скончался, каждому из нас показалось, что какая-то «отцовская нить», связывающая нас с собственной молодостью, оборвалась. Несмотря на то, что все мы уже немолоды, у каждого из нас возникло ощущение сиротства.

Однажды осенью сорок шестого года на четвертый этаж с трудом поднялся и, задыхаясь, вошел в аудиторию очень старый, как нам казалось тогда, человек. (Через два года, когда его не стало, мы с изумлением узнали, что умер он всего-навсего пятидесяти лет от роду.) Это был Эйзенштейн. Тот самый Сергей Михайлович Эйзенштейн, живой классик, чье имя уже овеяла легенда. Он пришел читать нам теорию режиссуры.

С Эйзенштейном у нас сразу же установились простые отношения. Со студентами он разговаривал как с равными. В нем не чувствовалось никакого превосходства, никакой фанаберии. Он не пытался подавлять своей эрудицией, кстати, поистине колоссальной. Этот всемирно известный человек оказался настолько прост, что чувствовал себя среди нас как среди сверстников, среди единомышленников. Несмотря на больное сердце, Сергей Михайлович был необычайно подвижен, легок, весел, часто острил. И никто не испытывал ни священного трепета, ни неловкости, ни смущения. Его очень любили и встреч с ним ждали.

Иногда занятия по режиссуре мы проводили на квартире Сергея Михайловича. Эйзенштейн любил, когда студенты приходили к нему домой. В его маленькой трехкомнатной квартире на Потылихе (дом этот снесен) не оставалось ни одного квадратного сантиметра, не заполненного книгами. Книжные полки – во всех комнатах, в коридоре, в ванной, в туалете. Заработанные деньги он тратил на пополнение библиотеки.

Загрузка...