Море волнуется раз, море волнуется два,
ты замираешь на три где-то у моря внутри,
весь в паутине теней, водорослей, в дыму:
гжель – твое тело, гжель – спишут под хохлому.
Чуешь ли ты меня, видишь ли ты меня,
знай: человек-амфибия просит еще огня,
превозмогая соль, жабры свои садня,
наш человек-амфибия просит еще огня.
Брось ему флягу с джином и подмешай «Tabasco»
в море, чтоб запотела у человека маска,
чтоб отвалился к бесу этот дефис амфибий,
брось ему амфибрахий и за свободу выпей.
Пусть он всплывет и выйдет на освященный берег,
был под водой – сангвиник, стал на земле – холерик,
больше ему не плавать морем в гламурных ластах,
больше ему не слушать марши на всё согласных.
Летний домик, бережно увитый
виноградным светом с головой,
это кто там, горем не убитый
и едва от радости живой?
Это я, поэт сорокалетний,
на веранду вышел покурить,
в первый день творенья и в последний
просто вышел, больше нечем крыть.
Нахожусь в конце повествованья,
на краю вселенского вранья,
«в чем секрет, в чем смысл существованья?» —
вам опасно спрашивать меня.
Все мы вышли из одной шинели
и расстались на одной шестой,
вас как будто в уши поимели,
оплодотворили глухотой.
Вот, представьте, то не ветер клонит,
не держава, не Виктор Гюго —
это ваш ребенок рядом тонет,
только вы не слышите его.
Истина расходится кругами,
и на берег, в свой родной аул,
выползает чудище с рогами —
это я. А мальчик утонул.
Речной бубенчик – день Татьянин,
взойдя на пристань, у перил
бездомный инопланетянин
присел и трубку закурил.
А перед ним буксир-кукушка
на лед выпихивал буйки,
и пахла солнечная стружка
морозной свежестью реки.
И, восседая на обносках,
пришелец выдыхал псалмы:
«Пусть голова моя в присосках —
бояться нечего зимы…»
И было что-то в нем такое —
родная теплилась душа,
как если бы в одном флаконе —
смешать мессию и бомжа.
Бряцай, пацанская гитара:
народу – в масть, ментам – назло,
и чуду, после «Аватара»,
нам удивляться западло.
Отечество, медвежий угол,
пристанище сановных рыл…
…он бластер сломанный баюкал
и снова трубочку курил.
Но будет всё – убийство брата,
блужданье в сумерках глухих,
любовь как подлость, как расплата,
любовь, и шансов никаких.
Вслед за Данте, по кругу МКАДа, отдав ключи —
от квартир и дач, от Кремля и от Мавзолея,
уходили в небо последние москвичи,
о своей прописке больше не сожалея.
Ибо каждому перед исходом был явлен сон —
золотой фонтан, поющий на русском и на иврите:
«Кто прописан в будущем, тот спасен,
забирайте детей своих и уходите…»
Шелестит, паспортами усеянная, тропа:
что осталось в городе одиночек?
Коммунальных стен яичная скорлупа
и свиные рыльца радиоточек.
Это вам Москва метала праздничную икру —
фонари слипались и лопались на ветру,
а теперь в конфорках горит украинский газ,
а теперь по Арбату гуляет чеченский спецназ.
Лишь таджики-дворники, апологеты лопат,
вспоминая хлопок, приветствуют снегопад.
Даже воздух переживает, что он – ничей:
не осталось в городе истинных москвичей.
Над кипящим МКАДом высится Алигьери Дант,
у него в одной руке белеет раскаленный гидрант,
свой народ ведет в пустынные облака,
и тебе лужковской кепкой машет издалека.
Чтоб не свернулся в трубочку прибой —
его прижали по краям холмами,
и доски для виндсерфинга несут
перед собой, как древние скрижали.
Отряхивая водорослей прах,
не объясняй лингвистке из Можайска:
о чем щебечет Боженька в кустах —
плодись и размножайся.
Отведай виноградный эликсир,
который в здешних сумерках бухают,
и выбирай: «Рамштайн» или Шекспир —
сегодня отдыхают.
Еще бредет по набережной тролль
в турецких шортах, с черным ноутбуком,
уже введен санэпидемконтроль —
над солнцем и над звуком.
Не потому, что этот мир жесток
под небом из бесплатного вайфая:
Господь поет, как птица свой шесток —
людей не покидая.
Я люблю – подальше от греха,
я люблю – поближе вне закона;
тишина укуталась в меха —
в пыльные меха аккордеона.
За окном – рождественский хамсин:
снег пустыни, гиблый снег пустыни,
в лисьих шкурках мерзнет апельсин,
виноград сбегает по холстине.
То увянет, то растет тоска,
дозревает ягода-обида,
я люблю, но позади – Москва,
засыпает в поясе шахида.
Впереди – Варшава и Берлин,
варвары, скопцы и доходяги,
и курлычет журавлиный клин
в небесах из рисовой бумаги.
Мы – одни, и мы – запрещены,
смазанные кровью и виною,
все мы вышли – из одной войны,
и уйдем с последнею войною.