Александр Кабанов

«Море волнуется раз, море волнуется два…»

Море волнуется раз, море волнуется два,

ты замираешь на три где-то у моря внутри,

весь в паутине теней, водорослей, в дыму:

гжель – твое тело, гжель – спишут под хохлому.

Чуешь ли ты меня, видишь ли ты меня,

знай: человек-амфибия просит еще огня,

превозмогая соль, жабры свои садня,

наш человек-амфибия просит еще огня.

Брось ему флягу с джином и подмешай «Tabasco»

в море, чтоб запотела у человека маска,

чтоб отвалился к бесу этот дефис амфибий,

брось ему амфибрахий и за свободу выпей.

Пусть он всплывет и выйдет на освященный берег,

был под водой – сангвиник, стал на земле – холерик,

больше ему не плавать морем в гламурных ластах,

больше ему не слушать марши на всё согласных.

«Летний домик, бережно увитый…»

Летний домик, бережно увитый

виноградным светом с головой,

это кто там, горем не убитый

и едва от радости живой?

Это я, поэт сорокалетний,

на веранду вышел покурить,

в первый день творенья и в последний

просто вышел, больше нечем крыть.

Нахожусь в конце повествованья,

на краю вселенского вранья,

«в чем секрет, в чем смысл существованья?» —

вам опасно спрашивать меня.

Все мы вышли из одной шинели

и расстались на одной шестой,

вас как будто в уши поимели,

оплодотворили глухотой.

Вот, представьте, то не ветер клонит,

не держава, не Виктор Гюго —

это ваш ребенок рядом тонет,

только вы не слышите его.

Истина расходится кругами,

и на берег, в свой родной аул,

выползает чудище с рогами —

это я. А мальчик утонул.

«Речной бубенчик – день Татьянин…»

Речной бубенчик – день Татьянин,

взойдя на пристань, у перил

бездомный инопланетянин

присел и трубку закурил.

А перед ним буксир-кукушка

на лед выпихивал буйки,

и пахла солнечная стружка

морозной свежестью реки.

И, восседая на обносках,

пришелец выдыхал псалмы:

«Пусть голова моя в присосках —

бояться нечего зимы…»

И было что-то в нем такое —

родная теплилась душа,

как если бы в одном флаконе —

смешать мессию и бомжа.

Бряцай, пацанская гитара:

народу – в масть, ментам – назло,

и чуду, после «Аватара»,

нам удивляться западло.

Отечество, медвежий угол,

пристанище сановных рыл…

…он бластер сломанный баюкал

и снова трубочку курил.

Но будет всё – убийство брата,

блужданье в сумерках глухих,

любовь как подлость, как расплата,

любовь, и шансов никаких.

Исход москвичей

Вслед за Данте, по кругу МКАДа, отдав ключи —

от квартир и дач, от Кремля и от Мавзолея,

уходили в небо последние москвичи,

о своей прописке больше не сожалея.

Ибо каждому перед исходом был явлен сон —

золотой фонтан, поющий на русском и на иврите:

«Кто прописан в будущем, тот спасен,

забирайте детей своих и уходите…»

Шелестит, паспортами усеянная, тропа:

что осталось в городе одиночек?

Коммунальных стен яичная скорлупа

и свиные рыльца радиоточек.

Это вам Москва метала праздничную икру —

фонари слипались и лопались на ветру,

а теперь в конфорках горит украинский газ,

а теперь по Арбату гуляет чеченский спецназ.

Лишь таджики-дворники, апологеты лопат,

вспоминая хлопок, приветствуют снегопад.

Даже воздух переживает, что он – ничей:

не осталось в городе истинных москвичей.

Над кипящим МКАДом высится Алигьери Дант,

у него в одной руке белеет раскаленный гидрант,

свой народ ведет в пустынные облака,

и тебе лужковской кепкой машет издалека.

«Чтоб не свернулся в трубочку прибой —…»

Чтоб не свернулся в трубочку прибой —

его прижали по краям холмами,

и доски для виндсерфинга несут

перед собой, как древние скрижали.

Отряхивая водорослей прах,

не объясняй лингвистке из Можайска:

о чем щебечет Боженька в кустах —

плодись и размножайся.

Отведай виноградный эликсир,

который в здешних сумерках бухают,

и выбирай: «Рамштайн» или Шекспир —

сегодня отдыхают.

Еще бредет по набережной тролль

в турецких шортах, с черным ноутбуком,

уже введен санэпидемконтроль —

над солнцем и над звуком.

Не потому, что этот мир жесток

под небом из бесплатного вайфая:

Господь поет, как птица свой шесток —

людей не покидая.

«Я люблю – подальше от греха…»

Я люблю – подальше от греха,

я люблю – поближе вне закона;

тишина укуталась в меха —

в пыльные меха аккордеона.

За окном – рождественский хамсин:

снег пустыни, гиблый снег пустыни,

в лисьих шкурках мерзнет апельсин,

виноград сбегает по холстине.

То увянет, то растет тоска,

дозревает ягода-обида,

я люблю, но позади – Москва,

засыпает в поясе шахида.

Впереди – Варшава и Берлин,

варвары, скопцы и доходяги,

и курлычет журавлиный клин

в небесах из рисовой бумаги.

Мы – одни, и мы – запрещены,

смазанные кровью и виною,

все мы вышли – из одной войны,

и уйдем с последнею войною.

Загрузка...