Ночь не хотела уходить из Хеврона. Полосы тяжелого фиолетового воздуха долго лежали на гробнице патриархов, до самых крыш перекрывая крыши касбы – скопища кривых узких улочек. Медленно поднималось солнце, багровый свет вспыхивал в застекленных окнах богатых домов и, падая в темноту касбы, освещал плоские крыши с наваленным на ним скарбом, грязные стены, крепко запертые двери лавочек и лужи ослиной мочи на разбитой мостовой.
Абу-Зурейк не спеша обходил город. Он совершал такую прогулку каждое утро, и не только ради пищеварения, как настоятельно советовал ему целитель, а ради радости подсчета.
«И это мое, – думал Абу-Зурейк, бросая взгляд на ряд лавочек городского рынка. – И это, – проходя мимо двухэтажного дома, – и это», – укрываясь в тени рощицы оливковых деревьев на краю города.
Но главной гордостью и главным источником дохода Абу-Зурейка был родник, питающий город свежей водой. Благословенной памяти отец Абу-Зурейка выложил изрядное количество полновесных золотых динаров за право владеть этим источником – и не ошибся. Ибо не только деньги принес родник его многочисленной семье, но и власть, почет и уважение.
Слово отца, а потом его наследника, самого Абу-Зурейка, много значило в Хевроне. Потому, что он делил воду так, как ему хотелось, как представлялось правильным и закономерным. Нет, разумеется, все совершалось по шариату: сначала вода отпускалась духовенству, святым муллам, имамам и ходжам, жившим в городе, за ними благочестивым мусульманам, а в самом конце то, что останется, потомкам свиней и ослов – евреям.
Ну, не любил их Абу-Зурейк, просто на дух не переносил. И каждый раз, когда служители доносили ему, что в еврейском квартале нечем мыться, не в чем стирать и нечего пить, он радостно улыбался и приглаживал крашенную хной бороду:
– Уклоняетесь от истинной веры, ослиное потомство, вот и сидите без воды!
Многие годы он отравлял существование евреям Хеврона. А лето в Иудее жаркое, жажда мучит невыносимо, тело зудит от пота, грязная одежда нестерпимо воняет. Сколько проклятий сквозь стиснутые зубы было произнесено в адрес Абу-Зурейка и не сосчитать. Но только шепотом и лишь убедившись, что рядом нет никого.
Абу-Зурейк держал в страхе не только еврейскую общину. Мусульмане, жители Хеврона, тоже опасались его длинных рук и мстительного нрава. Никому даже в голову не приходило возмущаться или искать справедливости. Турецкий вали – правитель Хеврона – получал от него солидный бакшиш, поэтому любая жалоба могла обернуться несказанным бедствием для жалобщика.
Не бывает слез, пролитых напрасно. Пробил час, и для Абу-Зурейка; его единственная обожаемая дочь Фатима тяжело заболела. Еще утром она была весела, и щебетала точно птичка, после обеда начала жаловаться на боль в ноге, а к вечеру уже не могла встать с постели. Нога раздулась и побагровела.
Был немедленно приглашен врач, сначала местный, а потом из Иерусалима. Однако предложенное ими лечение не помогло. Нога распухла до чудовищных размеров и страшно болела. У Фатимы уже не было сил плакать, она только стонала, и служанки каждые два часа меняли простынь, промокавшую от слез. Бедняжка не могла заснуть от боли и лишь изредка проваливалась на несколько минут в тяжелое беспамятство.
Абу-Зурейк был неутешен. Он спал с лица, осунулся, поседел. В нем едва можно было узнать гордого, самоуверенного человека, ежедневно совершавшего обход улиц Хеврона. Наконец за большие деньги удалось привезти из Дамаска главного врача вилайета, административной единицы, в которую входили Иерусалим и Хеврон. Светило очень торопился, пробыл у постели Фатимы не больше получаса и поставил однозначный диагноз – немедленная ампутация.
– Ваша дочь, – объяснил он Абу-Зурейку, – одной ногой уже в могиле. И эту ногу нужно обрубить, пока она не потащила за собой все тело.
Абу-Зурейк почернел и сгорбился. Слушая объяснения светила хевронскому врачу, как проводить операцию, он повалился на оттоманку и почти лишился чувств. Привел его в себя голос одного из близких друзей, присутствовавших при вынесении диагноза.
– Послушай, Абу-Зурейк, – сказал тот. – Операцию назначили на завтра. Еще есть время спасти девочку.
– Ты шутишь? – воскликнул Абу-Зурейк.
– Вовсе нет. Но, боюсь, ты не захочешь воспользоваться моим предложением.
– Говори, говори немедленно. – Абу-Зурейк вскочил с оттоманки и принялся трясти друга за плечи.
Тот наклонился к его уху и прошептал несколько слов.
– Да ты с ума сошел! – вскричал Абу-Зурейк, от удивления отпуская друга.
– Вовсе нет. Сделай, как я тебе сказал, и Фатима выздоровеет. Испробовано и проверено в десятках случаев!
– Хорошо! – ответил побледневший, точно ограда кладбища, Абу-Зурейк. – Сделаю, как ты советуешь.
Спустя полчаса по еврейскому кварталу с быстротой молнии разнеслась весть: злобный Аман Хеврона, подлый, бесчестный негодяй и ненавистник, только что смиренно постучался в дверь дома ребецен Менухи-Рохл.
Ребецен Менуха-Рохл Слоним, дочь Дов-Бера, второго цадика любавической династии, родилась в Любавичах и с детства мечтала поселиться на Святой земле. Говорят, будто эту любовь насадили в ее сердце рассказы дедушки, Алтер-ребе. Отец, выслушивая просьбы дочери, лишь улыбался в усы и говорил:
– Еще не время, Менуха, еще не время. Побудь еще с нами.
Девочка родилась 19 кислева 5559 (1798) года, в день освобождения Алтер-ребе из Петропавловской крепости, и отец дал ей такое имя (Менуха на иврите – покой), как бы говоря, что на этом беды закончились и теперь их семью ожидает спокойствие.
Менуха-Рохл вышла замуж, родила детей, но не переставала мечтать о Святой земле. Однажды она простудилась и тяжело заболела. Ребе Дов-Бер попросил, чтобы лежащей в беспамятстве дочери прошептали: «Ты выздоровеешь и уедешь в Эрец-Исраэль». Сразу после этих слов безнадежная больная открыла глаза и попросила воды.
Спустя несколько лет ребецен Менуха-Рохл вместе со всей семьей поднялась на Святую землю и поселилась в Хевроне. Прошло совсем немного лет, как рассказы о праведнице, дочери праведника и внучке праведника, творящей чудеса, разнеслись по всем еврейским поселениям Земли Израиля. После ее благословений больные исцелялись, бездетные становились родителями многочисленных семейств, бедняки находили твердый заработок. К ребецн приходили не только евреи, но и арабы и турки. К ней то и направился Абу-Зурейк.
В приемной его встретил внук ребецн, раввин Зеев-Дов Слоним. Лицо араба шло пятнами. В его душе боролись жалость к умирающей дочери и многолетняя привычка призирать потомков свиней и ослов. Жалость взяла верх.
– Я… – Абу-Зурейк никак не мог выговорить это слово, – я… я умоляю. Да, умоляю, попроси свою бабушку. Пусть она помолится за мою умирающую дочь. За Фатиму.
– А что с ней? – вежливо осведомился раввин.
И Абу-Зурейк пересказал печальную историю болезни своей единственной любимой дочери.
– Подождите здесь, – сказал раввин, указывая рукой на скамейку. – Я все передам бабушке.
Ребецн Менуха-Рохл выслушала внука, и легкая улыбка скользнула по ее губам.
– Долго же он собирался, – тихо произнесла она.
Затем задумалась на несколько минут.
– Передай ему от моего имени, – наконец сказала ребецн. – Если он поклянется, что больше никогда не причинит зла ни одному еврею и будет щедро снабжать водой наш квартал, его Фатима полностью выздоровеет.
Выслушав приговор, Абу-Зурейк приложил руку к сердцу и воскликнул:
– Клянусь выполнять полностью все, что велит ребецн.
Домой он спешил со смешанными чувствами. С одной стороны, Абу-Зурейк был абсолютно уверен, что слова еврейской праведницы сбудутся. А с другой… она ведь тоже потомок ослов и свиней…
Абу-Зурейк оборвал сам себя на полуслове и, как мальчишка, взбежал по ступенькам своего особняка.
– Ну, – спросил он служанку и по ее счастливой улыбке сразу понял, что не напрасно поверил ребецн.
– Фатима заснула. Как до болезни. Просто заснула, и все.
К утру обнаружились первые признаки начала выздоровления: опухшая нога перестала пылать. Врач осмотрел больную, развел руками и воскликнул:
– Чудо! Все в руках Аллаха – и болезнь, и ее исцеление!
– Знаю я, в чьих оно руках, – буркнул Абу-Зурейк.
Через несколько дней опухоль полностью сошла на нет, а спустя две недели Фатима смогла, опираясь на руку отца, прогуляться по садику.
С тех пор не было у евреев Хеврона большего заступника, чем бывший ненавистник. А вода поступала в еврейский квартал в избытке и без перебоев.
Могила «бабушки Менухи-Рохл» сохранилась до сих пор. Каждый год ее посещают тысячи евреев и молят Всевышнего о милосердии в заслугу праведности ребецн Слоним. Говорят, будто каждый день есть минута, в которую все произнесенные на могиле просьбы обязательно исполняются. Жаль, что никто не может указать, когда именно она наступает.
Пыльная, багровая луна светила через зарешеченное окошко. Шая, раскачиваясь, сидел на нарах. Жить не хотелось. Не хотелось ни есть, ни пить, ни даже спать. Желания, столько лет управлявшие его жизнью, разом закончились.
– Вот ты послушай, послушай, – нудил сосед по камере.
Он ожидал приговора, скорее всего смертного, и от волнения говорил не останавливаясь, словно пытаясь высказать все слова, отведенные ему до конца дней.
Даже когда Шая засыпал, он слышал сквозь сон неумолчное бормотание соседа:
– Самая тяжелая смерть на костре. Это понятно, тут не поспоришь. Да и на виселице тоже придется помучиться, сразу не помрешь, две-три минуты всего, а ведь вечностью покажутся. Говорят, легче всего, когда голову отрубают. Тоже неправда. Есть у меня дружок, палач в Кракове. Головы ловко сносит, фьюить – и покатилась. Бывало, за месяц больше срубал, чем у иного кузнеца выходило лошадей подковать. Народишко у нас в Польше разбойный, гнилой народишко, сколько его ни учи, а все мало. Вот и работы палачу невпроворот. Ты спишь что ль, а?
– Нет, не сплю, – ответил Шая, стараясь пропустить мимо ушей слова сокамерника.
Но получалось плохо: картины казней точно живые вставали перед мысленным взором. И самым ужасным было то, что одна из таких картин в скором будущем может стать сценой Шаиной жизни. Последней сценой.
– Брешут, все брешут насчет легкой смерти. Дружок мой головы отрубленные в корзину бросает из прутьев ивовых. Так они там еще пару минут живут, мучаются невыносимо и от муки этой прутья зубами грызут. Делать-то больше уже ничего не могут – ни кричать, ни плакать. Раз в три-четыре месяца корзину менять приходится: дно и стенки до дыр прогрызены.
Шая повалился боком на кровать и закрыл уши руками. Сжал изо всех сил так, чтобы ни один звук больше не проник вовнутрь. Сердце заколотилось быстро, словно он карабкался на высокую гору, а в голове поднялся свист, поначалу тихий, но усиливающийся с каждой секундой. Шая слушал его с немым удивлением, потому, что свистело не в ушах, а в самой середине головы. Свист нарастал, усиливался, а потом грянул, точно гром. Перед плотно закрытыми глазами вспыхнул ослепительный свет, и поднялась, полетела душа Шаи, оставив на тюремной койке уже не нужное ей тело.
Сокамерник спохватился, когда рука Шаи безвольно повалилась вниз, звучно ударившись о ножку кровати. Он потряс его за плечо, заглянул в остановившиеся глаза и бросился барабанить в дверь.
Всего год назад Шая слыл одним из столпов еврейской общины Дубно. Торговал зерном, телеги с плотно уложенными мешками под охраной бдительных возчиков пересекали из конца в конец королевство Польское. И в Австрийскую империю отправлял Шая свои обозы, и в Российскую, до самой Кубани. В синагоге он сидел у восточной стены, рядом с раввином, а к Торе его вызывали всегда третьим, самым почетным вызовом.
Синагога, куда ходил Шая, принадлежала хасидам ребе Боруха из Меджибожа, внуку самого Бааль-Шем-Това. Молились тут истово, упор делали на растворение в молитве, эмоциональное единение со Всевышним. Хасиды плакали, смеялись, содрогались всем телом, каждый отдавал себя так, как мог, как умел. Умственный путь, предлагаемый цадиком из Лиозно, ребе Шнеуром-Залманом, в ней не привечали. Он слишком напоминал дорогу лытваков из Вильно и Шклова. Нет, до прямого осуждения не доходило, просто делали вид, будто ни ребе Шнеура-Залмана, ни его учения в мире не существует.
Шая возмущала такая холодность. Не раз и не два он напоминал хасидам, что ребе Борух неодобрительно относится к лиозновцам и что их путь ведет не в Меджибож, к Бааль-Шем-Тову, а в Вильно, к Гаону Элиягу. Это явное искажение основ хасидизма, и бороться с ним нужно открыто и непримиримо.
Увы, его мало кто поддерживал, ведь истина в нашем мире лжи всегда известна немногим. Шая разводил руками, тяжело вздыхал, сокрушался и ел потихоньку свое сердце. Дальше этого не шло, раввин синагоги и большинство хасидов были не готовы к решительным действиям. Оставалось рассчитывать, что время сделает свое дело – и понятное только одному Шае станет достоянием многих.
В один из дней по городу разнесся слух, что в Дубно приезжает цадик из Лиозно, ребе Шнеур-Залман. К величайшему удивлению Шаи, все начали готовиться к торжественной встрече.
– Как же так? – недоуменно спросил он раввина.
– Ребе Шнеур-Залман – большой знаток Торы, ученик Великого Магида, явный праведник, – ответил раввин. – Да, мы не согласны с его путем в духовности, да, наш ребе Борух с ним в натянутых отношениях, но! – Тут раввин многозначительно поднял вверх указательный палец, и Шая невольно перевел на него взгляд. – Нам с тобой, реб Шая, никогда не понять отношений между цадиками. Это дело не нашего полета, не нашего понимания. В Дубно приезжает святой человек, и мы обязаны встретить его с почетом и уважением.
С почетом и уважением! От этих слов все внутри Шаи перевернулось. Эх, слышал бы их ребе Борух! Впрочем, чего ждать от непоследовательных и половинчатых людей?! Идти до конца за правдой, самоотверженно стоять за истину не всякому дано. Да, не всякому!
Шая приосанился, но тут же мысленно дал себе по рукам:
– Ишь, хвост распустил! Вспомни о смирении и умерь гордыню.
Шая опустил плечи и стал думать, как поступить. Если этот ребе, похожий своими замашками на лытвака, приедет в Дубно, он не сможет не прийти на встречу. Начнутся разговоры да пересуды, мол, публично выказал неуважение цадику. Всем не объяснишь, каждому не растолкуешь. А явиться и стоять посреди толпы восхищенных идиотов означало пойти против собственной совести, против своего «я».
Оставалось одно – бежать. Куда? – не вопрос, разумеется в Меджибож. Провести шабес с настоящим праведником, вдохнуть райский аромат подлинной святости.
Сказано – сделано. И за день до приезда ребе Шнеура-Залмана в Дубно Шая отправился к ребе Боруху. Дом ребе Боруха больше походил на дворец, чем на жилище цадика, в нем работали около сотни слуг и поваров, готовящих изысканные блюда для ребе и кормящие тысячи посетителей. По делам или на прогулку ребе выезжал, точно король, в золоченой карете, сопровождаемый собственным шутом, Гершеле Острополером.
Несмотря на видимое благополучие, ребе Борухом часто овладевали приступы глубочайшего уныния. Даже блистательный Гершеле не мог развеять его тоску. Ребе Борух никогда не рассказывал о подлинных причинах своей меланхолии. Хасиды утверждали, будто в него вселилась часть души царя Шауля, но вероятнее всего, что ребе Борух, возносившийся мыслями в самые высокие миры, видел горькую судьбу потомков своих хасидов и евреев Украины[5].
Не успел Шая переступить порог дома ребе, как к нему подлетел шут Гершеле.
– И что это ты, дяденька, к нам зачастил? – спросил он, фамильярно ухватив Шаю за рукав. – Вроде не новомесячье и не праздник, да и был ты у нас совсем недавно. Давай выкладывай.
– Хасид хочет увидеть своего ребе, – ответил Шая. – Что же в этом удивительного?
Разумеется, он не собирался говорить Гершеле ни одного лишнего слова. Шут был совсем не так прост, как могло показаться со стороны. Шая приезжал Меджибож не первый год и сам видел, как в отсутствие ребе Боруха Гершеле усаживался в его кресло, больше походившее на трон, надевал его шапку и благословлял посетителей. Многие были уверены, что перед ними сам ребе Борух, внук Бааль-Шем-Това. Возможно, из-за этого, а может, по какой другой причине благословения, щедро раздаваемые шутом Острополером, всегда сбывались.
– Удивительного? – усмехнулся Гершеле. Нехорошо усмехнулся, ох, нехорошо. – Ладно, пойдем, искатель приключений, ребе велел мне привести тебя сразу, как появишься.
Сердце Шаи ухнуло вниз. Ребе его ждал, ребе хочет немедленно говорить с ним. Такого еще не было ни разу за все годы поездок в Меджибож. Тут одно из двух: либо он, Шая, сильно отличился, либо сильно провинился. И второе куда возможней первого, иначе бы Гершеле не улыбался столь глумливо и не говорил бы так задиристо. Ой-вей!
– Мир тебе, – ответил ребе Борух на приветствие хасида, но руки не подал.
И от этого сердца Шаи ухнуло еще ниже.
– Зачем пожаловал? – мрачно спросил ребе.
– Сбежал от лытвака, – ответил Шая.
Лытваком он назвал ребе Шнеур-Залман потому, что тот в отличие от евреев – уроженцев Украины, Польши и Белоруссии изъяснялся на «литовском» диалекте идише. Если честно, это бесило! Бааль-Шем-Тов говорил на нормальном идиш, и Магид, и ребе Борух, и ребе Лейви-Ицхок из Бердичева, и ребе Элимелех из Лиженска, и ребе Зуся из Аниполи, и вообще все вокруг говорили по-человечески, кроме одного этого Залманке, выражавшегося так, что уши вянут.
– От какого еще лытвака? – продолжил расспросы ребе Борух. – Лытваков вокруг пруд пруди.
Шая не хотел даже упоминать неприятное ему имя и поэтому постарался выйти из положения.
– Ну, к нам в Дубно приехал с визитом известный лытвак, вот я и сбежал.
– Что, – удивился ребе Борух. – Виленский Гаон приехал в Дубно?
– Да нет! – воскликнул Шая. – Какой еще Гаон! Залманке из Лиозно!
– Ребе Шнеур-Залман? – переспросил цадик.
– Он самый. Не хочу я его ни видеть, ни слышать! А останься в Дубно, был бы принужден.
Ребе Борух нахмурился.
– Дело еще хуже, чем я предполагал, – произнес он, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.
Шая задрожал, точно заяц. Ничем хорошим такое мрачное раздумье закончиться не могло. Но ведь он не сделал ничего дурного, скорее наоборот – проявил себя как верный, по настоящему преданный хасид! За что же ребе рассердился?
– За унижение праведника, – поднял ребе Борух голову. – Небеса вынесли суровый приговор. У тебя отобрали долю в будущем мире, а дни в этом мире уже сочтены. Мало того, за пренебрежение и насмешку ты не удостоишься быть похороненным по-еврейски и будешь закопан рядом с иноверцами.
– Ребе! – вскричал Шая. – Ребе сделайте что-нибудь! Отмените приговор, ребе!
– Не могу, – мрачно ответил цадик. – Пытался, но не могу. Мчись обратно в Дубно, проси ребе Шнеур-Залмана. Только он может тебя спасти.
Как Шая провел ту субботу, лучше не говорить. За окнами синагоги сияло яркое солнце, а у него в глазах стояла тьма такая, что с трудом удавалось разбирать буквы в молитвеннике. Хорошо еще, что большую часть молитв он знал наизусть.
Как только синие ночные тени навалились на Меджибож, Шая помчался в Дубно. Пробиться к ребе Шнеур-Залману оказалось совсем не простым делом, но он пробился. Тот выслушал его покаянную речь, подобно ребе Боруху, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.
Шая стоял, смотрел на праведника и проклинал себя на все лады. Что дернуло его вести столь идиотским образом? Гордыня и больше ничего! Да еще, пожалуй, длинный язык. Пора бы в его годы научиться взвешивать слова, а не без разбору выбрасывать их изо рта, подобно шелухе от семечек.
– Этот мир ты потерял безвозвратно, – произнес цадик, подняв голову. – Будущий я беру на себя, а упокоение на еврейском кладбище зависит от твоих поступков. Увы, сделать больше не в моих силах.
Шая расплакался, точно маленький ребенок, и пошел домой. С того самого дня беды ринулись за ним вдогонку, словно стая волков. Сначала уехали в дальние края дети, затем скончалась в одночасье жена, пошла прахом торговля, за долги ушли с торгов дом и все имущество. Община из милосердия дала бывшему богачу несложную работу, заверять официальные документы, и большую часть дня он сидел в синагоге над святыми книгами. То, что Шая всю жизнь откладывал «на потом», теперь стало главным его занятием.
В один из дней в синагогу зашел незнакомый ему еврей, спросил, где тут человек, заверяющий документы, и положил перед Шаей некую бумагу. Шая был погружен в разбор сложного талмудического спора, поэтому не вник достаточно глубоко в смысл этого документа. Он показался ему совершенно нормальным, и, быстро поставив подпись и печать, Шая вернулся к учебе.
Прошло несколько месяцев, и Шаю арестовали. Этот еврей оказался замешанным в попытке государственного переворота. Роль в заговоре была ничтожной, его использовали как курьера, но рассвирепевшим властям этого было вполне достаточно. Шаю сначала обвинили в пособничестве, а потом, исходя из каких-то неведомых соображений, объявили полноценным заговорщиком. Все его попытки объяснить, что он подписал эту бумагу без всякого тайного умысла, с негодованием отвергались. Дело рассматривалось особой комиссией при личном участии короля Польши, а Шая пока сидел и сидел.
И вот все кончилось. По просьбе общины тело передали похоронному братству, и те после совершения необходимых обрядов похоронили бывшего богача на еврейском кладбище.
На следующий день после похорон в Дубно прибыл специальный посланник из Варшавы с приказом. Особая комиссия признала Шаю виновным в попытке государственного переворота, и король подписал указ о смертной казни преступника через отсечение головы.
– Умер? Похоронили? Не верю! – вскричал посланник, узнав о смерти Шаи. – Знаем мы эти еврейские штучки. Гроб пуст, или в нем лежит другой покойник, а преступник гуляет на свободе. Раскопать могилу!
На опознание вместе с посланником прибыл начальник тюремной стражи, лично знавший Шаю.
– Да, это он, – сказал тюремщик, заглянув в раскрытый гроб. – Никаких сомнений.
– По правилам его надо перенести на тюремное кладбище и похоронить рядом с казненными преступниками, – сказал посланник.
– Да охота вам с этим возиться, – возразил начальник. – Пускай уже лежит, где положили. Время обеденное, приглашаю вас разделить мою скромную трапезу.
– Ладно, – махнул рукой посланник. – Закапывайте!
Могилу Шаи еще многие годы показывали в Дубно. Могилу человека, умершего из-за необдуманных слов.
Осенний дождь сначала прибил пыль, потом омыл почерневшие от летнего жара крыши, смочил деревья, напоил поля и огороды. Чуткая сумрачная тишина крепко обняла Тетиев. А дождик продолжал накрапывать, мелкий, но упорный и непрестанный. Через день под ногами стало мокро и скользко. Колеса подвод наматывали грузные полосы жирной украинской грязи.
Переход с летней жары на осеннюю морось всегда мучителен. Тяжело расставаться с теплом и солнцем, да делать нечего, так устроена жизнь. Евреи Тетиева начали готовиться к зиме. Скоро землю скует мороз, застынут реки, и до самой весны все вокруг, точно субботней скатертью накроет белый снег. Надо позаботиться о поленницах, проконопатить окна, надежно запрятать в клети сено для коровы или козы. В самый разгар работы в Тетиев пришла весть: к нам едет Ружинский ребе!
Приезд праведника – большое событие для местечка. Где цадик – там Шхина, Божественное присутствие, а значит, и браха, благословение. Больные излечатся, бездетные забеременеют, наладятся денежные дела, засидевшиеся девушки найдут достойных женихов. А уж тот, в чьем доме остановится праведник – о! – его награда будет больше всех.
Не час, и не два, и не три длилось заседание совета еврейской общины Тетиева. Быстро решили, в какой синагоге будет выступать ребе Исроэль, откуда взять деньги для торжественной трапезы после выступления, кто будет распоряжаться приготовлением еды, а кто проследит за расстановкой столов и скамеек. О самом же главном спорили до хрипоты три тетиевских богача, спорили и никак не могли решить, кому достанется честь принимать цадика у себя в доме.
Дождь, казалось, подслушивал и лил горькие слезы прямо на оконные стекла. Больше всего Всевышний любит мир и согласие между евреями, а какой уж тут мир, чуть не до драки дошел спор, до позорной драки, словно между пьяными крестьянами в шинке. Но в конце концов все же договорились, и реб Сендер побежал возвестить домашним о выпавшей на их долю удаче.
Ребе приехал. Это невозможно ни передать словами, ни живописать пером и красками. Движения души не укладываются в скудные форматы материальности. После торжественной встречи ребе вошел в дом реб Сендера и тут же начал прием посетителей. Практически у каждого еврея есть о чем попросить и на что пожаловаться, особенно когда знаешь, что каждое слово, сказанное цадику, сразу попадает на небо.
Прием длился до глубокой ночи. Посетители сначала толпились на крыльце, затем заняли прихожую и потихоньку разместились во всех смежных комнатах перед кабинетом, где находился ребе. В ужасе и страхе метался по дому реб Сендер, бессильно наблюдая, как грязь чернила роскошные ковры, а мокрые штаны пачкали обшивку стульев и диванов.
– Евреи, имейте совесть, вытирайте ноги! – тщетно взывал он.
Евреи, разумеется, пытались сбить грязь с сапог и бахил, да только куда там! В такую слякоть разве можно толком очистить обувь?!
К полуночи служка ребе Исроэля выгнал оставшихся посетителей улицу.
– Хватит! – грозно рычал он, бесцеремонно хватая за рукава не желавших уходить посетителей. – Ребе тоже нужно спать, и есть, и Тору учить! Завтра приходите, завтра.
Когда последний из гостей покинул дом реб Сендера, тот еще раз прошелся по комнатам и окончательно пал духом. Конечно, завтра с утра он поставит на уборку всю прислугу, да еще пригласит дополнительных людей, но вернуть ковры и обивку мебели к прежнему состоянию уже не удастся. Он, реб Сендер замер на месте от пронзившей его мысли. Да ведь ребе Исроэль пробудет в его дом еще целый день, и это значит, что и завтра на крыльце, в прихожей и во всех комнатах будут толпиться евреи, пришедшие за благословением к праведнику. А ведь их не выгонишь, не скажешь – не приходите или зайдете в другой раз! Он сам напросился, сам кричал и спорил до хрипоты, отстаивая право принимать цадика, и вот, пожалуйста, угодил в ловушку.
Реб Сендер еще стоял, подобно жене Лота, в остолбенении на затертом до черноты ковре, когда кто-то дернул его за плечо.
– Ребе хочет с тобой поговорить, – сказал служка вполне нормальным тоном. – Он ждет тебя в кабинете.
«Ого, – подумал реб Сендер, – вот это да! Не я вымаливаю у ребе аудиенцию, а он сам хочет со мной поговорить, да еще ждет, вы слышите – ждет! – меня в кабинете. Ах, как жаль, что этого не слышат члены совета общины, в особенности ее глава, заносчивый парнас а-хойдеш!»
– Садись, Сендер, – усталым голосом произнес ребе. Он сидел в кресле, откинувшись на спинку, под глазами набрякли мешки, а лицо вытянулось.
«Еще бы, – подумал реб Сендер, – десять часов даже простых разговоров с евреями не всякий выдержит, а уж…»
– Я расскажу тебе одну историю, – начал ребе. – Произошла она с евреем, которого тоже звали Сендер. Только был он не такой богач, как ты. – Ребе обвел взглядом роскошную обстановку кабинета. – Еле концы с концами сводил. И вот однажды все концы кончились, есть в доме стало нечего. Тут ему жена и говорит, завтра в соседнем селе большая ярмарка, отправляйся туда, поищи хоть какую-нибудь работу. Даст Бог, принесешь еды домой. Утром Сендер ни свет ни заря отправился на ярмарку. Бродил по ней до полудня, предлагал, просил, да все без толку. Никто его не нанял. Как солнце через зенит перевалило, забился он в какой-то закуток между лавками и вознес горячую молитву Всевышнему. Не успел закончить, как открывается дверь, которую он из-за возбуждения даже не заметил, выходит еврей и говорит:
«Я случайно оказался в подсобном помещении и услышал твою молитву. А раз Всевышний меня сюда направил, значит, я должен тебе помочь. Дела у меня сегодня идут очень хорошо, вот тебе три рубля, пусти их в оборот. Торг сегодня славный, расторгуешься».
Сендер так и поступил, и к концу дня у него было уже шесть рублей. Вернулся он к щедрому хозяину лавки и хотел вернуть подарок. А тот наотрез отказался: «Я тебе помог, а мне Всевышний сторицей воздал. Купи еды на неделю, отвези домой». Сендер ему отвечает, что, мол, он пешком пришел, а до местечка далеко, на себе не дотащить. Он деньги домой отнесет, а еду уже завтра купит. «Да ты не стесняйся, – говорит хозяин лавки, – бери мою лошадь и телегу. Через неделю вернешься на ярмарку – отдашь».
Ну, наш Сендер накупил еды от души и погнал скорей домой. А тем временем погода испортилась, дождь зарядил, проливной, как сейчас в Тетиеве. Лошадь не заметила колдобину, упала в яму, телега опрокинулась, и еда полетала в грязь.
Сендер тоже бултыхнулся, вылез из лужи весь мокрый и давай лошадь вытаскивать. Ее вытянул, а телегу никак. В луже мука плавает, пряники для детей, крупа, гречка. Горькая обида накатила на Сендера, и, стоя в луже, взмолился он Всевышнему и заплакал от своей незадачливости. И так ушел в молитву Сендер, что не заметил, как рядом остановился богатый экипаж, окошко опустилось, и человек, сидевший внутри, услышал просьбы и жалобы Сендера.
Человек отдал приказ, с запяток спрыгнул форейтор, а кучер, проклиная про себя блажь хозяина, тоже спустился в дорожную грязь и принялся толкать телегу. Обрадованный Сендер присоединился к ним, но вытащить телегу удалось лишь после того, как сам владелец экипажа пришел на помощь. Его хромовые сапоги перепачкались грязью до середины голенищ, но он словно не заметил этого.
«Послушайте, любезнейший, – сказал он Сендеру, – ваша молитва совершенно случайно донеслась до моих ушей, и коль скоро Всевышний так устроил, моя обязанность вам помочь. Только что я завершил очень удачную сделку и с радостью подарю вам шестьдесят рублей».
Сендер даже рот раскрыл от удивления. Он, конечно, слышал, что на свете существуют столь огромные суммы, но держать в руках столько денег ему никогда не доводилось.
«Берите, берите, – сказал богач, доставая монеты. – Это будет моя цдака, благотворительность. Пусть она поможет вам встать на ноги».
Вот, собственно, и все. – Ребе устало прикрыл глаза и замолк.
Реб Сендер также почтительно молчал. Он не понимал, для чего была рассказана эта история, но мысли праведника – не наши мысли, и если он потратил так много времени на то, чтобы поведать эту историю, значит, в ней, несомненно, кроется какой-то важный для Сендера смысл. Но какой?!
– Да, – ребе Исроэль открыл глаза и взглянул на собеседника, – ты, наверное, никак в толк не возьмешь, для чего тебе знать обо все этих приключениях?
Сендер согласно кивнул.
– Богач прожил еще много лет, пережил и жену и детей. Уже в старости он полностью разорился и закончил свои дни в богадельне. За его гробом шли только кладбищенский сторож, служка из богадельни и несколько нищих, рассчитывавших милостыню. После того, как могилу засыпали, душа бывшего богача полетела на суд.
Приговор ожидался тяжелый, ведь в погоне за деньгами богачи, даже соблюдающие заповеди, иногда забывают о справедливости, милосердии и даже чести. Вот и у нашего богача тоже нашлись проступки, за которые полагалось суровое наказание. Весы, на чашки которых ангелы складывали заслуги добрых дел и прегрешений, сильно кренились под тяжестью грехов.
Богач уже трепетал от ужаса, как вдруг появился ангел и бросил на чашу добрых дел шестьдесят рублей, подаренных Сендеру. Положение стало выправляться, и тогда тот же ангел водрузил на чашку заслугу личного вытаскивания телеги.
Весы почти пришли в равновесие, но все же сторона проступков еще перевешивала. Тогда ангел извлек хромовые сапоги, перепачканные грязью почти до середины голенищ, и швырнул на весы. Чашка с добрыми делами резко пошла вниз.
Ребе замолк и остро глянул на собеседника. Тот облегченно перевел дух – намек был более чем ясен.
– Ребе, – спросил реб Сендер, – а что стало с бедняком, с моим тезкой? Как он прожил свою жизнь?
– С бедняком? – переспросил ребе Исроэль. – С ним все закончилось благополучно. На шестьдесят рублей он купил лошадей, подводы и занялся извозом. Ничего особенного с ним больше не происходило, и до конца своих дней он повторял следующее присловье:
«Пока со мной не случилось чудо, я думал только о Боге. А после начал думать только о себе».
Реб Сендер недоуменно воззрился на ребе Исроэля.
Тот едва заметно улыбнулся:
– Да-да, ты удивлен. – Но Сендер на то и рассчитывал. И после того, как собеседники выпучивали глаза, объяснял: – До чуда я не сомневался в том, что я, Сендер, существую, а вот в том, есть ли Бог, был не совсем уверен. Поэтому и размышлял постоянно о Нем и Его присутствии или отсутствии в мире. После чуда я поверил полной верой, что Всевышний правит миром, а вот для чего Он поместил в него меня, Сендера, и какую работу я должен выполнить, не дает мне спать по ночам.
Элимелеху приснился страшный сон. Разбойники окружают его обоз, рубят топорами возниц, никого не жалея, его самого хватают, ведут к атаману. Деньги, рычит атаман, давай деньги. У Элимелеха уже все отобрали, но атаман не унимается, грозит пыткой, муками. Элимелех выворачивает карманы, мол пусто, его сбивают ударом по голове на землю, двое хватают за руки, а третий, уперев колено в грудь, выкалывает глаза, просовывает конский волос и начинает изнутри пилить переносицу. О, Боже!
Элимелех поднялся из постели, омыл руки и долго стоял у окна, прижимая лоб к холодному стеклу. Переносица ныла, а привидевшееся выпукло и четко стояло перед мысленным взором, не желая уходить. Элимелех ушел в свой кабинет, зажег лампу и до рассвета читал псалмы, пытаясь успокоиться.
Для чего Всевышний посылает человеку такой сон, что хочет сказать, на что намекнуть? Это не было простое наваждение, обыкновенный ночной морок, навеянный плохой едой или дурным вечерним настроением. Сон был слишком ярким, запомнился целиком, в самых мельчайших деталях. Стоило прикрыть глаза – и харя атамана, со зверино оскаленным ртом, тут же вставала перед глазами. И переносица ныла не переставая, словно и в самом деле кто-то пытался пилить ее изнутри. О, Боже!
В Лимне, селе в ста верстах от Львова, Элимелеха называли сокращенно Мелех, то есть король. Он и в самом деле чувствовал себя королем, единоличным владельцем крупного торгового дела, большого дома на центральной улице, роскошного выезда. Не один барчук из соседних поместий с завистью оглядывал ухоженных, лоснящихся коней, запряженных в покрытую блестящим лаком коляску, на которой Мелех выезжал вместе с женой и двумя дочерьми.
Шли годы, и с годами дела шли все лучше и лучше. Мелех не боялся надвигающейся старости, вернее, он просто не замечал ее приближения. В его жизни ничего не менялось, память была по-прежнему цепкой, зрение острым, ну, разве что ходить стало тяжелее. Он уже не бегал вприпрыжку, как в давешние годы, а вышагивал степенно и чинно, что, впрочем, и подобает солидному купцу.
Своих дочерей, Гони и Риву, он удачно выдал замуж за хороших парней, детей состоятельных родителей. И приданое положил за ними более чем щедрое. Чуть не все состояние Мелеха ушло на это приданое. А для чего пожилому человеку деньги? Пусть они лягут в фундамент счастья дочерей, их детей, его, Мелеха, внуков.
И хоть от одних и тех же родителей были сестры, а получились совсем разные. Всевышний одарил Гони разумом, а Риву наградил сердцем. И счастливы поэтому они были по-разному. Внуки росли, внучки хорошели, не за горами виднелись их свадьбы, а Мелех по-прежнему занимался торговыми делами и попрежнему богател. И вот этот сон, посреди спокойного благополучия! К чему, для чего, за что?
Когда окончательно рассвело, Мелех постарался выкинуть из головы дурные мысли. Чему быть, того не миновать. Зачем тревожиться о бедах, которые еще не наступили? Доберемся до реки – подумаем о броде.
С той ночи, с того сна, покатилось, полетело вверх тормашками благополучие и покой короля Лимны. Сначала умерла жена. Внезапно, посреди завтрака. Вдруг замерла, с чашкой в руках, словно подавившись, окинула Мелеха удивленным взглядом и повалилась лицом в салат.
Несколько недель после похорон Мелех ходил сам не свой. Хупу им поставили, когда ему было шестнадцать, а ей чуть меньше. Сорок лет вместе, каждый день, каждую ночь. Он уже и помыслить себя не мог отдельно, без жены. Ее постоянное, неизменное, тесное присутствие казалось таким же естественным и необходимым как дыхание или небо над головой. И вот ее не стало…
За что? Чем провинилась перед Всевышним эта женщина, чем так разгневала Судью Праведного, что Он отрезал ее от жизни одним быстрым движением, словно кончик огурца? Кто может дать ответ? И существует ли он вообще?
Привыкнуть к этому, поменять шкуру, походку и способ совместно обдумывать все решения казалось невозможным. Но за первый месяц одиночества Мелех приловчился и спустя два полностью вернулся к жизни. Калечной, убогой, но все-таки жизни.
Беда не приходит одна. Смерть жены открыла дверь, и несчастья, словно зеленые навозные мухи, ворвались в дом короля. Пожары, кражи, подставы, обманы, разбойные нападения потянулись сплошной вереницей. Не прошло и года, как в одно ненастное утро Мелех понял, что полностью разорен. От былого богатства не осталось ничего: товары, склады, дом, утварь, даже драгоценности покойной жены – все, все унесло потоком бедствий.
За свою долгую деловую жизнь Мелех не раз бывал на грани разорения и два раза даже переступал его черту, но всякий раз возвращался. С его опытом, сметкой и, главное, связями это было трудно, но вполне реально. И хотя сейчас дело зашло дальше, чем когда-либо, Мелех не утратил присутствия духа, а только с большей тщательностью принялся озираться по сторонам в поисках спасительной сделки.
И был с ним Бог, пришла возможность, жирная, точно наваристый чолнт. Осталось лишь добыть восемьсот червонцев и закрутить в обратную сторону колесо удачи. Мелех не сомневался, что быстро добудет нужную сумму, и был страшно удивлен, когда бывшие партнеры, старые друзья и хорошие знакомые под разными предлогами отказались ссудить его деньгами. Он никак не мог взять в толк, что происходит, пока один из приятелей, видимо пожалев состарившегося короля, выложил все как есть:
– Дряхлый ты конь, кто на тебя поставит? Отбегал ты свое, пора на отдых.
Мелех ничего не понял. Он чувствовал себя точно так же, как десять, двадцать, тридцать лет назад: полным сил и куража. Но приятель не согласился:
– К зеркалу, к зеркалу подойди.
По привычке религиозных евреев Мелех действительно избегал смотреться в зеркало. Не мужское это занятие – себя изучать, оно больше пристало невестам на выданье да молодящимся вдовам. Но на сей раз он решил последовать совету приятеля. У Мелех было маленькое круглое зеркальце из полированного металла, которое он использовал для проверки накладывания головного тфиллина.
Из глубины холодной блестящей поверхности на него глянул седой старик.
«Неужели этот морщинистый дед – я?» – с удивлением подумал Мелех. Его представление о себе никак не вязалось с тем, что показало зеркало. Постояв еще несколько минут, он понял, почему никто не дает ему денег. Старик из зеркала мог помереть в любую минуту, протянуть ноги от боли и безысходности, начертанных на его лице.
И тогда он пошел к дочерям. Мелех намеренно не хотел их тревожить, ведь у каждой были большие семьи, и дел невпроворот. Дочери растили его внуков, продолжение Мелеха на этой суетливой земле, и отрывать от них по кусочку он ни за что не хотел. Однако деваться было некуда.
О, лучше бы он воздержался этого шага. Лучше бы до смерти заблуждался, думая, что уж кто-кто, а дети его всегда поддержат. Увы, ни Гони, ни Рива не дали ему ни гроша. Гони выложила весь список расходов и доходов, доказав, что она сама еле сводит концы с концами. А Рива со слезами на глазах объявила любимому папочке, что денег нет. Нет, и все.
Да, он понял, да, он согласился поискать другой выход, да, разумеется, деньгами распоряжаются мужья и говорить надо с ними, но, вернувшись в каморку, где теперь жил, и усевшись за пустой, голодный стол, он заплакал, прижимая пальцами саднящую переносицу.
На следующий день группа хасидов отправлялась в Садигуру, к ребе Исроэлю, Ружинеру. Еще год назад Мелех нанимал балагулу с большой телегой, запряженной двумя битюгами, усаживал в нее десяток хасидов, а сам гордо возглавлял процессию, развалившись в своей крытой лаком коляске. Теперь же его взяли из милости по старой памяти, потому что заплатить за проезд он не мог.
– Значит, никто в тебя уже не верит, – подвел итог Ружинер, выслушав прерываемый горестными вздохами рассказ бывшего короля Лимны. – Ладно, ладно. Я дам тебе письмо для моих хасидов во Львове. Они помогут. И вот еще что, как только вернешься в Лимну, немедленно отыщи богобоязненную, добродетельную вдову и женись. Плохо человеку быть одному.
– Ребе, кому я нужен, старик без гроша за душой?
– А вот это уже не твои расчеты. Ты делай то, что тебе полагается делать, а не решай за Того, Кто устраивает браки.
И было, хасиды в три дня собрали пятьсот червонцев, а габай центральной синагоги Лимны, услышав, что Мелех хочет жениться, тут же предложил достойную женщину. Дальше все как-то само собой сложилось, спустя две недели Мелех был уже женатым человеком. Он перебрался в скромный, но уютный домик жены, она вручила ему свои сбережения, триста червонцев, и пошло, затрещало, двинулось в обратную сторону колесо фортуны.
Не прошло и полгода, как Мелех выкупил свой дом, лошадей, обстановку, драгоценности и вернулся к прежнему образу жизни, только с другой женой. И если честно, с Крейной ему было и проще, и легче, и спокойнее, чем с предыдущей супругой, да упокоится та в мире.
Узнав, что отец вернулся к прежнему богатству, дочери наперебой стали уговаривать Мелеха развестись с Крейной.
– Посуди сам, – утверждала Гони. – Ты уже не молод, разве не разумнее будет продать дом, свернуть дело и перебраться жить ко мне? Провести спокойную старость под моей неусыпной заботой, не думать ни о чем, кроме ежедневной страницы Талмуда? Далась тебе эта чужая женщина? Дай ей денег и отправь восвояси!
– Папочка, – вторила Рива. – Чем плохо тебе будет у меня, рядом с внуками и внучками, а вскорости с правнуками и правнучками? Под силу ли незнакомой женщине заменить тепло семьи, свет домашнего очага? Она, возможно, и хорошая, но мы то лучше!
Поначалу Мелех и слышать об этом не хотел.
– Крейна – моя жена, то есть часть моего тела, моей души. Разве я могу выбросить ее из своей жизни, точно использованную тряпку?
Мягкая вода точит самый твердый камень, а от постоянного повторения даже глупость начинает казаться мудрым изречением. Нет, пока Мелех вовсе не собирался дать развод Крейне, но в плотине его сопротивления возникла небольшая, однако с каждым днем растущая щель. Осенью, сразу после завершения праздников, выпала ему дорога по делам в Садигуру.
«Всевышний посылает меня к ребе Исроэлю, – решил Мелех. – По его совету я женился, по его совету и поступлю дальше. Сделаю, как ребе скажет. Конечно, главные вещи в своей жизни человек должен решать сам, но если можно посоветоваться с праведником, зачем упускать такую возможность?»
Дело, по которому он отправился в Садигуру, на первый взгляд казалось невсамделишным, даже надуманным. При обычном стечении обстоятельств он бы просто написал несколько писем или, в крайнем случае, отрядил доверенного работника. Мелех использовал это дело как повод для поездки к ребе, боясь признаться себе самому, насколько слова дочерей завладели его мыслями.
– А может, они правы? – думал Мелех. – Семейное тепло, забота близких… у этого нет подмены.
Он вспоминал маленьких, сладких девочек Риву и Гони, как танцевал с ними по субботам, возвращаясь вечером из синагоги. Гимн «Шолом алейхем», здравствуйте ангелы, он начинал чинно, как и полагается. Но девочки уже приплясывали возле его ног, обхватывали его коленки и быстро сбивали строгое песнопение на веселую плясовую. Ух, как кружились они посреди комнаты, как бегали друг за другом вокруг стола.
– Свечи, свечи не опрокиньте, – улыбаясь, повторяла ныне покойная жена.
– Но почему, – спрашивал себя Мелех, – почему эти девочки не захотели мне помочь в тяжелую минуту? Ведь почти все, чем они сейчас владеют, нажито с помощью приданого, денег, полученных от меня! Неужели нельзя было вспомнить, откуда все пришло, и поделиться?
Вместо Гони и Ривы он вспоминал сам. Как ходил гулять с девочками и как они спорили, кому держаться за его правую руку, а кому за левую. И как привозил им подарки, возвращаясь из поездок, и как они ахали от восторга, разворачивая пакеты.
Воспоминания всесильны, они способны до неузнаваемости расцветить серую реальность. И чем больше вспоминал Мелех, тем мягче становилось его сердце.
Пустяшное дело нежданно-негаданно принесло солидный барыш, и к ребе Исроэлю Мелех сумел попасть лишь на третий день своего пребывания в Садигуре.
– Сделай вот что, – сказал Ружинер, выслушав сомнения и страхи Мелеха. – Напиши жене и дочерям три письма. Мол, опять не повезло, полностью разорился, даже заложил одежду. Нет денег на обратный путь, пусть вышлют как можно быстрее. И подождем ответов.
Мелех вышел от ребе слегка обескураженный. Он-то рассчитывал, что цадик заглянет за границу реальности и даст точный ответ, как поступить. Предложенную им проверку Мелех мог вполне придумать сам.
«Мог бы то мог, – сказал он себе, вернувшись на постоялый двор, – только никогда бы не решился на такой фокус. Однако если праведник велит, нужно выполнять».
Три письма вечерней почтой ушли во Львов, чтобы оттуда попасть в Лимны, а Мелех отправился в бейс мидраш, открыл Талмуд и несколько дней провел, наслаждаясь учением.
Боже, как славно было сидеть над открытой книгой. Сказал Рав, возразил Шмуэль, Абайе и Рова, рабби Йоханан и Реш-Локиш. Так радостно и спокойно он провел целую неделю, что даже стал задумываться, не бросить ли ему в самом деле свои торговые дела и остаток жизни провести в бейс мидраше. Хватит, поработал! Пора подумать о душе и вечности.
Три ответных письма прибыли в один день. Прежде чем их открыть, Мелех прочитал всю книгу псалмов, омыл руки и чуть дрожащими пальцами разрезал конверты.
«Досточтимый и уважаемый отец, – писала Гони. – Как ты помнишь, через два месяца состоится свадьба твоей старшей внучки. Мы выдаем ее замуж за сына большого богача из Ровно, и чтобы не ударить в грязь лицом перед будущими родственниками, были вынуждены войти в большие расходы. Увы, но сейчас я могу послать тебе только маленькую сумму для пропитания. Даст Бог, дела наладятся, тогда сможем вернуться к этому разговору. Со всех точек зрения тебе лучше оставаться в Садигуре, рядом с праведником».
«Любимый папочка! – отвечала Рива. – Я так рыдала над твоим письмом, что бумага размокла от моих слез. Что за жестокая судьба, что за безжалостная фортуна?! С первой же возможностью я вышлю тебе старую одежду моего мужа, ты с ним одного роста, и она тебе, вне всякого сомнения, придется впору. Думая о твоем будущем, я абсолютно убеждена, что тебе ни к чему возвращаться в Лимны к этой чужой женщине, а куда правильнее поселиться в Садигуре возле цадика и посвятить себя учебе».
«Мой дорогой муж, – сообщала Крейна. – Я продала свои серьги и выслала тебе деньги. Их хватит на дорогу и одежду. Возвращайся скорее, с нетерпением жду от тебя добрых вестей».
Все было ясно. Более чем ясно. Тем же вечером Мелех отправился в Лимны, предварительно произведя кое-какую покупку. По дороге он обменялся одеждой с балагулой и подошел к дому Ривы в поношенном полушубке и потрепанной шапке. Начать он решил именно с Ривы, желая поглядеть, какое воздействие окажет на его чувствительную дочь вид обнищавшего отца.
В дом его не пустили. Дверь открыл плечистый малый с недобрым лицом.
– Чего надо? – вместо приветствия спросил он.
– Хозяйку повидать.
– Станет хозяйка со всяким нищебродом беседовать. Иди за угол, там вход на кухню, попроси хорошенько, авось покормят.
– Я не голоден, – ответил Мелех, берясь за дверную руку. – Я отец Ривы, немедленно пропусти меня в дом.
– Отец Ривы! – передразнил его слуга. – А ну, пошел вон, наглый попрошайка!
Он хотел захлопнуть дверь перед носом у Мелеха, но тот крепко держался за ручку, не давая сдвинуть дверь с места. Слуга крякнул и коротко ткнул Мелеха кулаком в нос. От удара тот отшатнулся, упал и скатился по ступенькам крыльца на дорогу. Хорошо еще, что полушубок смягчил падение и уберег Мелеха от пары сломанных ребер.
Удар пришелся прямо в переносицу, и на белый снег закапала, заструилась горячая кровь Мелеха, бывшего короля Лимны. К Гони он уже не пошел, кое-как утерся и поехал домой. Увидев мужа в перепачканном кровью, потертом полушубке, Крейна бросилась его обнимать.
– Ничего, ничего, – шептала она, гладя мужа по спине. – Все от Всевышнего. И все еще устроится. А если не устроится, проживем как-нибудь. Бог не без милости, еврей не без доли.
Мелех едва удержался от слез. Эта чужая женщина прошла все проверки, а его любимые дочки с треском провалились. Сняв полушубок, он достал из-за пазухи футляр, покрытый синим бархатом, и протянул жене. Та вопросительно подняла брови.
– Бери, это тебе.
Крена раскрыла футляр. На бархате переливались всеми цветами радуги золотые серьги с бриллиантами.
Через два дня, узнав, что отец вовсе не разорился, а, наоборот, еще круче идет в гору, Гони и Рива как ни в чем не бывало заявились в гости. Мелех крепился, сделав вид, будто ничего не случилось, и принялся рассказывать о ребе Исроэле. Обманутые его спокойствием, Гони и Рива, как только Крейна отправилась на кухню принести закуски, тут же взялись за старое.
Мелех не сдержался и поднял голос. И что вы думаете, нимало не стесняясь, дочери ответили ему тем же. Прибежавшая на крики Крейна застыла в дверях, от изумления прикрыв рот рукой. Расстались нехорошо, плохо расстались, и с той поры отношения между Мелехом и дочерьми сильно охладели.
Пролетело полгода. Все было хорошо, успешно и правильно. Он жил с доброй, богобоязненной женщиной, которая искренне о нем заботилась, дела шли прекрасно, бессовестные дочери пытались вымолить прощения. И все-таки…
Он так и не полюбил Крейну. Несмотря на все ее достоинства, несмотря на заботу и преданность. Покойная жена прочно заняла в его сердце место, куда могла проникнуть женщина, и даже мертвой не пускала туда посторонних.
Крейна не сумела возместить Мелеху того, чего он ожидал от дочерей. Вернее, никто на свете не мог дать ему то, что могли бы дать эти две неблагодарные свиньи. И чем дальше уходило время, с тем большей отчетливостью Мелех понимал: к прошлому нет возврата и его отношения с детьми навсегда останутся такими, как сейчас.
Это был настоящий удар от Всевышнего. Беспощадный, безжалостный удар прямо в сердце. Только кровь от этого удара не затихла, как после кулака слуги Ривы, а сочилась, не переставая, каждый день.
«Что я не так сделал? – без конца размышлял Мелех. – Ведь не может справедливый Господь просто так наслать на человека беду?! Чего я не заметил, упустил, не исправил в воспитании девочек? Меня словно ослепили, и какие-то важные вещи, мимо которых по своей слепоте я прошел, возвращаются теперь уже в качестве наказания».
Он никогда не предполагал, что будет так страдать из-за дочерей. В его жизни всегда главным был заработок, семью-то ведь надо кормить, потом долг перед Богом, синагога, учеба, выполнение ритуалов, а уже потом семья. И вот теперь всемогущий Бог безмолвно стоял в стороне, наблюдая, как исходит кровью сердце бывшего короля Лимны.
Сладкие, ласковые девочки из далекого прошлого приходили к нему во снах, спорили, кому какая достанется ручка, и танцевали вместе с ним вокруг субботнего стола.
С каждым днем переносица болела все сильнее и сильнее, а сердце по ночам стучало так громко, что Мелех, боясь разбудить Крейну, тихонько вылезал из кровати, шел на кухню и, упершись лбом в холодное стекло, стоял до рассвета, уставив в темноту невидящие глаза.
Больше всего на свете Берл любил качели. Раскачаться что есть сил, стоя на доске и держась руками за цепи, а в самой верхней точке, оттолкнувшись, прыгнуть и полететь, точно птица.
И хоть был Берл немалым шалуном, но голова у него на плечах сидела крепко. Перед прыжком он внимательно осматривал площадку, куда должен был приземлиться, убирал камни и палки. Прыгал, словно кошка, всегда ловко попадая на ноги. Когда же прыжок выдавался особенно высоким, случалось пускать в ход руки, чтоб не ткнуться носом.
Эти воздушные секунды полета доставляли Берлу ни с чем не сравнимое наслаждение. Такое острое, что, даже женившись, он не оставил любимого занятия. Конечно, близость с женой была самым большим удовольствием на свете, но все-таки лишь после качелей.
И хоть стыдила его Циля, мол, негоже женатому человеку вести себя подобно мальчишке, упрекала и настаивала, он украдкой пробирался на качели и прыгал, хотя бы пару раз в неделю.
Украдкой, словно совершая проступок, он вел себя из-за Цили. Кроткая девочка, стройная, как козочка, и нежная, будто первые лучи зари, всего лишь за два года совместной жизни отрастила когти почище кошачьих. И ведь все началось прямо под хупой!
Женились в Бердичеве рано. Дурное побуждение не знает жалости, а успешно бороться с ним дано не каждому. Супружеская постель вовсе не гарантия полного спасения, но вдвоем противостоять напору куда легче. Поэтому когда Берлу исполнилось шестнадцать, а Циле пятнадцать, родители повели их под свадебный балдахин.
О, к тому времени Берл успел изрядно натерпеться от происков естества и с нетерпением ждал дня свадьбы. Разумеется, к своей невесте он не прикасался даже пальцем, поэтому, когда под хупой, в самом начале церемонии, Циля тихонько поставила свою ступню на его, Берл задрожал от любви и нежности.
Это первое, дивное прикосновение совершенно сбило его с толку, и он с трудом отвечал на вопросы ребе Лейви-Ицхока, раввина Бердичева, проводящего церемонию. Берл воспринял жест Цили как знак близости, как желание быть вместе с первого момента супружеской жизни. О, понимай он тогда, что на самом деле имела в виду его своенравная, своевольная и властная женушка, он сбросил бы ее ногу, как сбрасывают змею или таракана.
Как правило, в еврейской семье царит жена. Берл знал это не понаслышке. Так было в доме его родителей, и он принимал такую расстановку как данность, освященную традицией. Но одно дело соглашаться умозрительно, и совсем иное терпеть на своей шкуре. А куда деваться, ведь у Цили в руках было самое действенное, самое сильное оружие. Ну, скажем, не совсем в руках, а где именно, мешает указать освященная традицией скромность.
Начав с осторожных замечаний, она потихоньку перешла к вежливым упрекам, настойчивым нравоучениям и категорическим указаниям. Спустя год Берл понял, что боится свой нежной козочки и предпочитает не спорить, а отмалчиваться. Собственно из-за этого страха с ним и произошло несчастье, изменившее всю их жизнь.
В один из дней Берл вырвал часик из плотного расписания и направился к любимым качелям. Почти сразу после свадьбы он оставил ешиву и поступил в помощники к скорняку. Предполагалось, что, помимо скромного заработка, он обучится ремеслу и сможет через несколько лет достойно обеспечивать семью.
Но скорняк не спешил раскрывать Берлу секреты мастерства, а посылал его на грязные и тяжелые работы, которые не хотел выполнять сам. Круглый год невзирая на погоду Берл ходил на речку мыть бараньи шкуры. Зимой разбивал лед и окунал их в дымящуюся воду, летом обливался потом, весной и осенью торчал на берегу с восхода чуть не до заката.
– Потерпи, милый, – уговаривала его Циля. – Все начала тяжелы.
Берл пытался объяснить, что этому началу не видно конца, но на каждое слово мужа у Цили были в запасе тридцать четыре возражения. Берл махал рукой, замолкал и замыкался в себе, начиная думать о качелях.
И вот, когда он раскачался до высшей точки, выпустил из рук цепи и начал прыжок, снизу донесся возмущенный вопль козочки:
– Что это такое, Берл?! Немедленно слезай!
Испуганный и ошеломленный, он потерял равновесие и впервые за многие годы не приземлился ловко на ноги, а рухнул боком на ставшую вдруг твердой землю, сломав колено и вместе с ним свою карьеру скорняка.
Ходить, сильно хромая, Берл начал спустя три месяца. А кому нужен хромой подмастерье, которому не скажешь: одна нога здесь другая там? Скорняк согласился оставить у себя Берла в качестве подсобного рабочего за копеечное жалованье. Всем знакомым он рассказывал об этом как о своей милости к несчастному калеке, поступке в той же степени милосердном, в какой бесполезном для его хозяйства. Разумеется, ни обучать Берла чему-либо, ни поднимать ему жалованье он не собирался.
Циля ни секунды не усомнилась в правоте своих действий. В навалившемся на мужа несчастье был виноват только он сам. Ведь она же не раз и не два просила его не подходить больше к качелям. Умоляла, настаивала, отлучала от супружеской постели, пока он не пообещал ей больше не качаться. Пообещал и обманул. Обманул и получил заслуженное наказание.
Кто знает, как развивались бы дальше их отношения, но тут выяснилось, что Циля наконец беременна, и весь ход их жизни полностью переменился. Берл теперь трясся над ней, как над хрупким цветком, боясь неловким словом или поступком вывести жену из душевного равновесия. Ведь она носила его первенца, и мальчик должен был родиться спокойным и счастливым.
Берл был так уверен, что у них будет мальчик, что, когда вышедшая из комнаты повитуха поздравила его с дочкой, не сразу понял, о ком идет речь.
– Ничего, ничего, – утешила повитуха, видя, как меняется на глазах лицо счастливого отца. – Девочки – предвестники мальчиков. Вторым у вас обязательно будет сын.
Но второй родилась тоже девочка. И третьей тоже. Лишь четвертые роды принесли Берлу покой и умиротворение. К тому времени Циля заправляла в доме почище российского самодержца, тем более что дом теперь был далеко на отшибе.
Вскоре после рождения второй дочки, когда Берл уже начал понимать, что скорняка из него не выйдет, Циля встретила его вечером с выражением нескрываемого торжества.
– Что бы ты без меня делал? – спросила она вместо приветствия.
– Ничего, – сразу согласился Берл. Вступать в пререкания с женушкой не входило в его планы после тяжелого и грязного рабочего дня.
– Я нашла тебе работу! – объявила Циля. – Пан, хозяин Мартыновки, ищет арендатора на мельницу. Причем хочет только еврея, прежний арендатор, украинец, пропил все до нитки и сбежал.
– Циля, – вскричал Берл, – но ведь это почти восемьдесят верст от Бердичева. Вокруг ни одного еврея!
– Ты тут на них не нагляделся? – скривилась Циля. – Или тебе не хочется расставаться с добрым скорняком, твоим хозяином?
– А как же мой миньян? – вскричал Берл.
– Помолишься без миньяна. А на праздники будем возвращаться в Бердичев.
– А дети, с кем будут играть наши дети?
– Я нарожаю столько, чтоб не скучали.
– А хейдер? Ты хочешь, чтобы они выросли неучами?
– Твоего заработка хватит нанять меламеда.
На каждое возражение Берла у Цили находился складный ответ. Она уже все решила и, как настоящий самодержец, не собиралась менять своего решения.
Спустя месяц Берл со всем семейством перебрался в Мартыновку. Работы оказалось куда больше, чем он думал. Предыдущий арендатор пропил все, что мог пропить, и развалил все, что поддавалось развалу, от жерновов до забора. Мельница была небольшой, и хромота не мешала Берлу ковылять по ней с утра до темноты. Многое он восстанавливал своими руками, приглашал плотников, ездил на другие мельницы набираться уму-разуму. К осени, когда начнется переработка урожая, хозяйство должно было работать как часы.
Дома он почти не бывал, Циля держала бразды правления в своих изящных, но очень жестких ручках. Получалось у нее отлично: хата, которую они сняли на первое время, сияла чистотой, еды было вдоволь и вкусно приготовленной, дети ходили по струнке, соседи почтительно здоровались.
Основательно разглядеть все это Берл смог только глубокой осенью, когда мельница, перемолов урожай крестьян соседних деревень, почти перестала работать. А когда ударили морозы и лед сковал речку, вращавшую мельничное колесо, работа совсем остановилась. Впрочем, как рачительный хозяин, Берл всегда находил, чем занять свои руки; в большом хозяйстве хватало починок и переделок, но свободного времени него существенно прибавилось.
Прошло несколько лет. Жизнь вошла в колею, устоялась, и лямка уже не так больно впивалась в плечо. Вот только заработок у мельника оказался не ахти какой, ведь всю зиму, весну и половину лета мельница простаивала. На еду и одежду хватало, а о большем оставалось только мечтать. Даже из домика, снятого на первое время, выбраться не удалось, так и жили в двух комнатах.
Чувства тоже устоялись. Берл привык к правлению жены и перестал его замечать. Ему стало казаться, нет, теперь он искренне уверовал, будто по-другому невозможно, и стал находить в самодержавии Цили все больше и больше достоинств. Циля преданно заботилась о муже, самоотверженно поднимала детей, без устали хлопотала по дому, стараясь сэкономить, на чем только можно.
А любовь? Можете не верить, можете смеяться, но если бы Берла разбудили посреди ночи и спросили, как он относится к жене, мельник, не колеблясь, ответил, что любит ее всем сердцем. И Циля сказала бы то же самое. В общем, эта пара была уверена, что живет счастливой семейной жизнью. А может, так оно и было на самом деле.
Ребе Лейви-Ицхок, раввин Бердичева, постоянно объезжал ишувников, евреев живущих в польских и украинских селах, собирая пожертвования для бедняков. И хоть в Бердичеве немало судачили о зажиточности ишувников, на самом деле, большинство из них, подобно Берлу и Циле, жили небогато, часто с трудом сводя концы с концами. Но когда в их доме появлялся цадик собственной персоной и благословлял жену и детей, кто мог устоять?
Как-то раз ребе Лейви-Ицхок завернул в Мартыновку. О, сколько воспоминаний пробудил у Берла и Цили приезд праведника! Хоть после свадьбы прошло не так уж много лет и события той поры были еще совсем свежи в памяти, но начало совместной жизни стало представляться им радужным и добрым. Увидев раввина, поставившего им хупу, Берл сладко поплыл по волнам памяти и, не поскупившись, отмерил пожертвование щедрой рукой.
Когда цадик стал собираться в обратную дорогу, хлынул проливной дождь. Гроза грохотала все сильней и сильней, и стало понятно, что быстро она не закончится. Ребе попросил у мельника разрешения остаться до утра.
– Почту за честь, – ответил Берл. – Но в моем домике только две комнаты. В одной спит жена с детьми, а во второй, на единственной кровати, сплю я. Поэтому я могу лишь предложить ребе разделить со мной постель.
Праведник согласился. Отужинав, все разошлись по комнатам и улеглись. Посреди ночи Берл проснулся от странных звуков. Открыв глаза, он увидел, как цадик, окруженный светящимся ореолом, ходит взад и вперед по комнате, бормоча молитвы, а ему отвечают голоса из бездны. Ужас охватил Берла, он подсмотрел скрытую работу праведника – зрелище, закрытое для посторонних глаз.
«Сейчас я умру», – трясясь, подумал он и что есть сил зажмурился. Дрожа от страха, он еле дождался утра, молясь лишь о том, чтоб поскорее взошло солнце.
Прошел год. Лето выдалось засушливым, урожай погорел, и работы на мельнице было куда меньше обычного. Меньше работы – меньше дохода, но пана это не интересовало: он требовал от арендатора внести плату сполна. Берл тянул, увиливал, просил отсрочки, надеясь, что пан сменит гнев на милость, но тщетно.
В один из дней на мельницу заявился панский посланник, гайдук. Говорил он просто и понятно, поигрывая широким кнутом:
– Вот что, жидок, или до конца недели ты внесешь сполна весь долг, или вместе со всей семьей окажешься в яме. А мельницу пан передаст другому, более смышленому арендатору.
Оказаться в яме у пана означало мучительную смерть от голода и ночного мороза. В те годы управы на панов не было никакой, они безнаказанно творили со своими холопами и с евреями все что заблагорассудится.
Берл помчался в Бердичев, искать спасения у цадика. Ребе Лейви-Ицхок внимательно выслушал его сбивчивую речь и успокоил:
– Дай-ка мне со стола вон тот чистый лист бумаги. Я напишу твоему пану письмо, и все устроится.
Цадик взял лист и удалился в соседнюю комнату. Отсутствовал он с четверть часа, затем, выйдя, вручил арендатору тщательно сложенное письмо и велел отвезти пану.
Обратную дорогу Берл пролетел как на крыльях. Он помнил, как выглядит работа праведника, и не сомневался, что тот уже задействовал небесные силы, необходимые для благополучного завершения дела.
Циля встретила его горячим обедом. Она словно знала, что муж появится с минуты на минуту, и принялась накрывать на стол, едва Берл успел перетупить порог.
– Ты посмотрел письмо цадика? – спросила Циля, выслушав рассказ мужа.
– Что ты, что ты? – замахал он руками. – Если бы ребе считал нужным, он бы сам показал мне письмо.
Но на подъезде к усадьбе пана Берла охватили сомнения. Ведь перед тем, как уединиться, ребе Лейви-Ицхок взял с собой только чистый листок бумаги, а перо и чернильницу оставил на столе!
Кроме того, когда цадик выходил из комнаты, где провел четверть часа, Берл успел заметить, что в ней нет окна, и это вовсе не комната, а темный чуланчик, примыкающий к кабинету. Как ребе мог написать письмо в полной темноте без пера и чернил?
Взбудораженный от охватившей его догадки, Берл достал письмо, развернул и увидел, что листок абсолютно пуст. Ни точки, ни черточки, только ровная, нетронутая пером поверхность бумаги!
Сердце его екнуло и заколотилось, словно в далеком детстве, перед тем как, оттолкнув ногами доску качели, Берл взлетал в голубой воздух.
– Делать нечего, – сказал он себе. – Это письмо – моя единственная надежда на спасение. Остается лишь уповать на милость Всевышнего и положиться на праведность цадика.
Немного успокоившись, он осторожно сложил листик обратно по сгибам, засунул в карман и продолжил дорогу в поместье.
– Письмо от раввина Бердичева? – удивился пан. – Ну, слышал о нем, слышал. Интересно, что он может мне написать.
Пан развернул листок. Сердце у Берла ухнуло вниз, он стоял ни жив ни мертв, не зная, что произойдет в следующие мгновения.