1. Мальчишка из большого города

Если спуститься в подземку в западной части Манхэттена и проехать на север, минуя Таймс-сквер, Центральный парк и Гарлем, вы окажетесь в Вашингтон-хайтс – районе, где прошло мое детство. Он находится на противоположном по отношению к Уолл-стрит конце острова, неподалеку от того места, где Петер Минуит, по преданию, купил у индейцев Манхэттен за 24 доллара (сейчас на этом месте установлен памятный камень).

Наш квартал был застроен по большей части невысокими кирпичными домами, в которых жили еврейские иммигранты, прибывшие в США перед Первой мировой войной, а также выходцы из Ирландии и Германии. Мои предки по отцовской и материнской линии – Гринспены и Голдсмиты – приехали в страну на рубеже XIX–XX веков: Гринспены из Румынии, а Голдсмиты из Венгрии. Большинство проживавших в районе семей, включая нашу, относились к среднему классу, в отличие от еврейской бедноты Нижнего Ист-сайда. Даже в самые тяжелые годы Великой депрессии, когда я учился в начальной школе, мы не ограничивали себя в питании. Если кто-то из наших родственников и терпел лишения, то я во всяком случае ничего об этом не знал. Более того, мне выдавали деньги на карманные расходы – по 25 центов в неделю.

Я родился в 1926 году и был единственным ребенком в семье. Отца моего звали Герберт, а мать – Роуз. Они расстались вскоре после моего рождения, когда я был слишком мал, чтобы осознать произошедшее. После развода отец вернулся к своим родителям в Бруклин, где он вырос. Впоследствии у него появилась новая семья. Я остался с матерью, которая меня и воспитала. Хотя к моменту развода ей исполнилось всего 26 и она была очень привлекательна, мать взяла свою девичью фамилию и больше замуж не выходила. Она получила место продавца в мебельном магазине Ludwig Baumann в Бронксе и умудрилась не потерять его даже в период Великой депрессии. Именно благодаря матери нам удавалось сводить концы с концами.

Роуз была младшей из пятерых детей в семье, и мы не могли пожаловаться на недостаток внимания со стороны родственников. Мои кузены и кузины, дяди и тети всегда играли большую роль в нашей жизни, что отчасти компенсировало мне отсутствие отца, родных братьев и сестер. Некоторое время мы с матерью жили у дедушки с бабушкой – Натана и Анны. Семейство Голдсмитов отличалось жизнерадостностью и склонностью к музыке. Мой дядя Марри, пианист, умел играть с листа самые сложные музыкальные произведения. Сменив имя на Марио Сильва, он занялся шоу-бизнесом и в соавторстве написал бродвейский мюзикл «Песнь любви» о жизни композитора Роберта Шумана. Впоследствии дядя переехал в Голливуд, где на основе этого мюзикла был снят одноименный фильм с Кэтрин Хепберн и Полом Хенрейдом в главных ролях. Мои родственники довольно регулярно собирались вместе. Дядя Марри играл, а мать пела – она обладала звучным контральто и любила подражать бродвейской певице и актрисе Хелен Морган, известной исполнительнице популярных песенок типа «И все же я люблю его». В целом же мать вела тихий образ жизни, в центре которой была семья. Она отличалась оптимизмом, уравновешенностью и не слишком высокими интеллектуальными запросами. Из печатных изданий она читала лишь газету Daily News; в нашей гостиной центральное место занимали не книжные полки, а кабинетный рояль.

Мой двоюродный брат Уэсли, который был старше меня на четыре года, во многом заменял мне родного брата. В начале 1930-х его родители снимали на лето дом неподалеку от океана, в районе Эджмир в южной части Куинса. Мы с Уэсли часто бродили по пляжам в поисках оброненных монет. Даже в разгар Великой депрессии люди не переставали ходить на пляж и терять деньги. С той поры я постоянно смотрю под ноги при ходьбе. Тем, кто спрашивает, зачем, я обычно отвечаю: «Деньги ищу…»

Отца мне все же не хватало. Примерно раз в месяц я садился в метро и ехал в Бруклин навестить его. Он был брокером на Уолл-стрит (или, как говорили в те годы, «представителем клиентов») и работал с мелкими, ныне давно забытыми, компаниями. Отец был стройным, красивым мужчиной, он хорошо одевался и немного походил на актера Джина Келли. По-настоящему больших денег у него никогда не водилось. В его общении со мной чувствовалась неловкость, которая невольно передавалась и мне. В 1935 году, когда я был девятилетним мальчишкой, он написал книгу «Конец кризиса» (Recovery Ahead!), которую посвятил мне. В ней говорилось о том, что Новый курс президента Рузвельта приведет к оздоровлению американской экономики. Отец торжественно вручил мне экземпляр с такой надписью:

«Моему сыну Алану

Пусть эта книга, написанная с неотступной мыслью о тебе, станет прологом бесконечной череды твоих работ. Надеюсь, наступит время, когда ты, оглядываясь назад и стараясь проникнуть в сказанное, сможешь понять логику моих прогнозов и задумаешься о создании собственного труда, подобного этому. Папа».

В бытность председателем ФРС я иногда показывал эти строки своим собеседникам. Реакция на них была неизменной: все приходили к выводу, что способность к туманным выступлениям перед конгрессом передалась мне по наследству. Однако в девять лет я совершенно не понял отцовских слов. Повертев книгу в руках, я с трудом осилил несколько страниц и надолго отложил ее в сторону.

Наверное, от отца мне досталась и способность к математическим вычислениям. Когда я был еще совсем маленьким, мать любила в присутствии родственников спросить меня: «Алан, а сколько будет тридцать пять плюс девяносто два?» И я давал правильный ответ. Потом мы переходили к сложению трехзначных чисел, потом к умножению и так далее. Несмотря на ранний «венец математической славы», я был довольно застенчивым мальчиком. И если мать нередко играла роль звезды на семейных вечеринках, то я предпочитал отсиживаться в уголке.

В девятилетнем возрасте я стал завзятым бейсбольным болельщиком. Стадион Polo Grounds находился буквально в нескольких минутах ходьбы от дома, и ребята из нашего квартала частенько пробирались туда бесплатно, чтобы посмотреть на игру команды Giants. Но я болел за Yankees, а до их стадиона нужно было ехать на метро, поэтому о матчах с участием Yankees я узнавал в основном из газет. Регулярная радиотрансляция матчей началась в Нью-Йорке только в 1939 году, но чемпионат World Series 1936 все же транслировался, и я разработал собственную систему учета результатов игр. На листочках зеленого цвета (мне нравилась именно зеленая бумага) я записывал ход каждой игры, подачу за подачей, используя условные символы собственного изобретения. Моя память, которая до тех пор практически не использовалась, начала наполняться бейсбольной статистикой. Даже сегодня я могу воспроизвести схему расположения игроков Yankees, назвать их позиции и среднюю результативность в этом чемпионате. Чемпионат World Series 1936 стал дебютом Джо Димаджио (в том сезоне его результативность составила 0,323), а Yankees выиграли у Giants со счетом 4: 2. Определяя среднюю результативность, я научился переводить простые дроби в десятичные: 3 на 11 дают 0,273; 5 на 13 – 0,385; 7 на 22 – 0,318. Однако моя практика не выходила за пределы 4/10, поскольку мало кто из бэттеров демонстрировал показатели выше 0,400.

Мне хотелось и самому стать бейсболистом. Я неплохо играл в дворовых командах – у меня определенно были задатки игрока первой базы (левша с хорошей реакцией и подвижностью). Когда мне исполнилось 14 лет, один из более взрослых парней (возможно, ему было 18) сказал: «Если будешь и дальше так играть, то вполне можешь попасть в высшую лигу». Нужно ли говорить, как приятно было слышать такие слова? Но моя карьера в бейсболе на этом завершилась. После того сезона мне уже не везло. Я достиг своего предела в 14.

Помимо бейсбола я увлекался азбукой Морзе. В конце 1930-х годов в моде были вестерны, и мы бежали в кинотеатр, чтобы за 25 центов насладиться очередными приключениями отважного ковбоя Хопалонга Кэссиди. Однако в этих фильмах меня больше всего привлекали персонажи телеграфистов. В критический момент они могли мгновенно вызывать помощь или предупредить о готовящемся набеге индейцев (конечно, если телеграфная линия не была перерезанной). Более того, работа телеграфиста казалась своего рода искусством. Опытный оператор передавал 40–50 слов в минуту, а его коллега на другом конце провода не просто принимал сообщение, но по особенностям ритма и звука определял, кто именно с ним на связи: «Узнаю, узнаю… Это же старина Джо выстукивает!» Мы с приятелем Херби Хоумзом раздобыли телеграфный аппарат с двумя ключами и начали практиковаться в передаче и приеме сообщений. Наша скорость, конечно, была черепашьей, но причастность к тайне азбуки Морзе наполняла мою душу трепетом. Нечто похожее я испытал много лет спустя, когда появилась возможность напрямую общаться через спутник связи с главами центральных банков других стран.

Втайне я мечтал уехать из Нью-Йорка. Иногда по ночам я крутил ручку настройки радиоприемника, пытаясь поймать далекие станции. В 11 лет я начал коллекционировать железнодорожные расписания со всей страны. Я мог часами заучивать маршруты и названия городов, находящихся в 48 штатах. Воображение рисовало увлекательные картины – вот я еду по Великой северной железной дороге по бескрайним равнинам Миннесоты, Северной Дакоты и Монтаны с остановками в Фарго, Майноте и Хавре, а затем двигаюсь дальше, через континентальный водораздел…

Однажды, когда мне было 13, отец предложил поехать с ним в командировку в Чикаго. Мы отправились на Пенсильванский вокзал и сели в Broadway Limited – главный поезд Пенсильванской железной дороги. Миновав Филадельфию, поезд повернул на запад, проследовал через Гаррисберг и Алтуну и уже ночью прибыл в Питтсбург. В темноте за окном проплывали огромные сталеплавильные печи, изрыгающие пламя и искры – так я впервые столкнулся с металлургией, которая впоследствии стала моей специальностью. В Чикаго я фотографировал местные достопримечательности вроде водонапорной башни, улицы Лэйк-шор-драйв, а вернувшись домой, проявил отснятую пленку (фотография также входила в число моих увлечений). Эта поездка укрепила мое стремление к жизни более интересной и насыщенной, чем жизнь обычного мальчишки из Вашингтон-хайтс. Но я ни с кем не делился своими мечтами. Мать знала о моем пристрастии к коллекционированию железнодорожных расписаний, но она не догадывалась о том, что эти таблицы с названиями станций значили для меня. С их помощью я пытался убежать из ее мира.

А еще моей страстью была музыка. В двенадцатилетнем возрасте я услышал, как играет на кларнете моя двоюродная сестра Клэр, и стал с упоением осваивать этот инструмент, занимаясь от трех до шести часов каждый день. Вначале я разучивал только классические композиции, но очень скоро переключился на джаз. Один из моих приятелей, у которого был патефон, как-то раз пригласил меня к себе и поставил пластинку с записью «Пой, пой, пой» в исполнении Бенни Гудмана с оркестром. Я сразу же влюбился в джаз.

Это была выдающаяся эпоха в развитии музыки. Гудман, Арти Шоу и Флетчер Хендерсон стали основателями принципиально нового стиля биг-бенд, совместившего в себе танцевальные ритмы 1920-х годов с элементами регтайма, спиричуэлсов, блюза и европейской музыки. Это направление приобрело такую популярность, что в 1938 году оркестр Гудмана получил приглашение выступить в Карнеги-холле, где прежде исполнялись исключительно произведения классиков. Кроме кларнета я учился играть на саксофоне – он казался мне самым ярким инструментом биг-бенда.

Одним из моих кумиров тех лет был Гленн Миллер. В состав его оркестра входили кларнет, два альтовых и два теноровых саксофона, что придавало джазовым композициям особое бархатистое звучание. В 1941 году мне довелось побывать на выступлении знаменитого оркестра в отеле Pennsylvania. Пробравшись к эстраде, я оказался буквально в нескольких метрах от самого Гленна Миллера. Когда музыканты начали играть Шестую симфонию Чайковского в танцевальной аранжировке, я выпалил: «Это же “Патетическая”!» Миллер посмотрел на меня с уважением: «Ну ты даешь, парень!»

Средняя школа Джорджа Вашингтона, находившаяся в полутора милях от нашего дома, считалась одной из самых больших и престижных в Нью-Йорке. Когда я поступил в нее осенью 1940 года, она была рассчитана на три тысячи человек (включая вечернее отделение), однако в действительности учащихся было намного больше. Тех, кто жил за пределами района, принимали на конкурсной основе, причем отбор проводился весьма жестко. Причиной в определенной мере была Великая депрессия – большинство из нас могли рассчитывать в жизни только на самих себя, и мы понимали, что для достижения результата нужно упорно трудиться{1}. В то время уже явно ощущались признаки надвигающейся войны, хотя до Перл-Харбора оставалось больше года. Нацистская Германия захватила всю Западную Европу, а по радио потоком шли сообщения о судах, потопленных в Атлантике немецкими подводными лодками, и транслировались репортажи Эдварда Марроу о налетах люфтваффе на Лондон.

Приближение войны чувствовалось еще и по количеству беженцев среди учеников нашей школы. В основном это были дети из еврейских семей, укрывшихся в США от преследований нацистов. Когда я поступил в школу Джорджа Вашингтона, ее заканчивал Генри Киссинджер, с которым мы познакомились лишь три десятилетия спустя. На занятия по математике вместе со мной ходил венгерский мальчик-беженец Джон Кемени, впоследствии ставший помощником Эйнштейна, одним из авторов языка программирования BASIC (совместно с Томасом Куртцем) и президентом Дартмутского колледжа. Джон приехал в Америку незадолго до нашего знакомства и говорил по-английски с заметным акцентом, но в математике он был необыкновенно силен. Меня очень интересовало, откуда у него такие способности и не являются ли они результатом того образования, которое он получил в Венгрии. Однажды я спросил Джона: «Ты так хорошо знаешь математику, потому что приехал из Европы?» Мне ужасно хотелось, чтобы ответ был утвердительным. Это означало бы, что его превосходство не следствие таланта и что я могу добиться таких же успехов путем усердных занятий. Однако мой вопрос, по-видимому, озадачил его. Джон пожал плечами и ответил: «Так ведь… все мы из Европы».

Учился я неровно, хотя и довольно старательно. Когда мне удавалось сосредоточиться на учебе, результаты оказывались неплохими, особенно в математике. Но в тех дисциплинах, которые не представляли для меня интереса, мои успехи были посредственными, поскольку бейсбол и музыка отнимали слишком много времени. Постепенно занятия музыкой стали приобретать все большее значение для меня. Помимо прочего, они приносили мне деньги – я играл в танцевальных оркестрах, и по выходным мог заработать порядка 10 долларов за пару выступлений.

Я очень хорошо помню тот день, когда японцы нанесли удар по Перл-Харбору. Занимаясь на кларнете в своей комнате, я в перерыве включил радио и услышал сообщение о нападении. Как и большинство окружающих, я понятия не имел, где находится Перл-Харбор. У меня и мысли не было, что это начало войны. Я надеялся, что скоро все утрясется. В пятнадцатилетнем возрасте любые проблемы, кроме личных, кажутся далекими и малозначительными.

Однако не замечать войну было невозможно. Уже весной ввели распределение продуктов по карточкам, а большинство ребят отправлялись в армию сразу же после окончания школы, едва достигнув восемнадцати. Летом 1942 года в составе оркестра из шести музыкантов я отправился работать в один из курортных отелей в горах Катскилл. Молодежи среди отдыхающих практически не было, преобладали люди среднего и пожилого возраста. Настроение у всех было подавленное. Всю весну американский флот стремительно терял позиции на Тихом океане, и даже после решающей победы США у атолла Мидуэй цензура действовала настолько жестко, что реальное положение дел оставалось для обывателей неизвестным. Так или иначе, особого оптимизма в обществе не ощущалось.

Окончив школу в июне 1943 года, я даже не собирался поступать в колледж. В марте 1944-го мне исполнялось 18 лет, и оставшееся время до призыва в армию я хотел посвятить музыке. Поэтому я продолжал играть в небольших ансамблях и записался в Джуллиардскую музыкальную школу, где начал брать уроки кларнета, фортепиано и композиции. Если у меня и были какие-то планы на будущее, то они не шли дальше возможного зачисления на службу в военный оркестр.

Весной 1944 года мне прислали повестку. До медицинской комиссии пришлось долго ехать на метро в южную часть Манхэттена, в Бэттери-парк. Она находилась в бывшем здании таможни – огромном строении со скульптурами, фресками и высокими гулкими сводами, где сотни юношей моего возраста толпились в очередях к специалистам. Все шло нормально, пока мне не сделали рентгеноскопию легких. Через некоторое время после этой процедуры меня подозвал к столу сержант и сказал: «Слушай, у тебя в легком обнаружили затемнение. Активная форма или нет, неизвестно». С этими словами он протянул мне какие-то бумаги и назвал адрес врача-фтизиатра, к которому я должен был прийти на прием и затем сообщить результат в комиссию. На следующий день специалист осмотрел меня, но и он не смог поставить точный диагноз. «Придется понаблюдать тебя с годик», – сказал врач. В общем, меня признали непригодным к военной службе.

Я ужасно расстроился. Все служили в армии, и я чувствовал себя неполноценным. Кроме того, меня начал одолевать страх – а вдруг это и вправду что-нибудь серьезное? Однако я не находил у себя тревожных симптомов вроде затрудненного дыхания, хотя при игре на кларнете и саксофоне они обязательно проявились бы. Затемнение на снимке все же нельзя было сбрасывать со счетов. Помню, как несколькими днями позже, сидя с подругой на поросшем травой склоне холма и глядя на мост Джорджа Вашингтона, я произнес: «Если у меня действительно туберкулез, моя песенка спета».

Из мрачного состояния мне помог выйти преподаватель игры на саксофоне Билл Шейнер. Это был один из легендарных наставников многих джазовых музыкантов. Следуя собственной методике, он объединял учеников в небольшие группы в составе четырех-пяти саксофонов и кларнета и предлагал им сочинить что-нибудь самостоятельно. В моей группе со мною рядом сидел пятнадцатилетний паренек по имени Стэнли Гетц. Сегодня историки джаза ставят его в один ряд с Майлсом Дэвисом и Джоном Колтрэйном. Предлагать мне угнаться за Стэнли было все равно что предлагать таперу из коктейль-бара посостязаться в исполнении арпеджио с Моцартом. Мы с Гетцем неплохо ладили, но когда он начинал играть, я мог лишь застыть в немом восторге. Иногда при встрече с одаренным человеком видишь, что надо делать для достижения таких же результатов, и надеешься, что тебе удастся повторить их. Но есть таланты от рождения, сравняться с которыми невозможно. Стэн Гетц относился ко второй категории, и я инстинктивно чувствовал, что никогда не научусь играть так, как он.

Все же занятия у Шейнера помогли мне намного лучше освоить саксофон, что свидетельствует о несомненном педагогическом даровании моего наставника. Когда я сказал Шейнеру, что меня признали негодным к военной службе, он лишь расхохотался в ответ и сказал: «Ну что ж, теперь никто не помешает тебе найти работу!» И сообщил, что в оркестре Генри Джерома есть вакансия.

Оркестр Генри Джерома, состоявший из четырнадцати музыкантов, был довольно известен на восточном побережье. После прослушивания меня приняли, и с этого момента моя жизнь кардинально изменилась. Если проводить аналогию с бейсболом, то в высшую лигу я еще не попал, но в команду класса AAA меня уже зачислили. Это была настоящая профессиональная деятельность, предполагавшая уплату профсоюзных взносов и позволявшая мне зарабатывать неплохие по тогдашним меркам деньги. Половина выступлений проходила в городе, а остальное время мы гастролировали по восточным штатам. Именно тогда я впервые начал самостоятельно выезжать за пределы Нью-Йорка.

Оркестр Генри Джерома – один из передовых джазовых коллективов тех лет – был самым лучшим из всех, в которых мне довелось играть. Впоследствии он обрел собственный стиль исполнения, сочетавший элементы традиционного биг-бенда и бибопа Чарли Паркера и Диззи Гиллеспи. Хотя оркестр Джерома так и не снискал неувядающей славы, многие из моих тогдашних коллег и наших преемников сделали блестящую карьеру. Например, тромбонист Джонни Мандел уехал в Голливуд, написал известный шлягер «Тень твоей улыбки» и музыку к сериалу «Чертова служба в госпитале МЭШ», получил «Оскар» и четыре премии «Грэмми». Барабанщик Стэн Леви выступал вместе с Чарли Паркером. Ларри Риверс стал прославленным художником, мастером поп-арта, а мой коллега-саксофонист Ленни Гармент – юридическим консультантом президента Никсона.

В 1944 году, когда в войне произошел перелом, наш музыкальный стиль был весьма популярен. В течение последующих 16 месяцев мы выступали в таких известных местах, как «Голубая комната» нью-йоркского отеля Lincoln и ресторан Child’s Paramount на Таймс-сквер. Танцевальные мелодии в исполнении нашего оркестра звучали на площадках Вирджиния-Бич (неподалеку от города Ньюпорт-Ньюс), где аудитория состояла в основном из семей судостроителей и военных моряков. Во время концертов в театрах мы иногда делили гонорар с другими эстрадными исполнителями – детскими танцевальными коллективами, готовившимися к съемкам в Голливуде, и певцами, которые приобрели известность еще в эпоху расцвета Эла Джолсона. Весь декабрь 1944 года мы провели в Новом Орлеане, выступая в отеле Roosevelt. До этого я еще никогда не уезжал так далеко от дома. Однажды вечером у реки меня поразил вид проходившего буквально над головой танкера. Тогда я отчетливо осознал, насколько ниже уровня моря расположен Новый Орлеан. Когда в 2005 году ураган «Катрина» разрушил систему дамб, я сразу представил себе масштабы катастрофы.

Играя в оркестре, музыканты соблюдали установленное профсоюзом правило: сорок минут на сцене и двадцать минут отдыха. Больше всего я любил именно эти сорок минут на эстраде – ощущения от игры в составе первоклассного оркестра несопоставимы с тем, что вы слышите из зала. Звуки и обертоны наплывают со всех сторон, ритм пронизывает каждую клетку тела, партии отдельных инструментов сливаются воедино. Для солистов это фундамент выражения их мировосприятия. Я боготворил великих импровизаторов, таких как Бенни Гудман и Арти Шоу, но сам не особо стремился стать солистом. Меня вполне устраивала роль рядового оркестранта, исполняющего то, что написали другие.

В нашем коллективе я приобрел репутацию интеллектуала. С музыкантами у меня сложились хорошие отношения (я составлял для всех налоговые декларации), но их образ жизни не совпадал с моим. В перерывах между выходами на сцену многие участники нашего оркестра исчезали в артистическом фойе, которое быстро наполнялось запахом табака и марихуаны. Я же в двадцатиминутные перерывы читал. За вечер мне удавалось выкроить на чтение около часа. Литература, которую я брал в Нью-Йоркской публичной библиотеке, не слишком соответствовала образу молодого саксофониста. Не знаю, чем это объяснить, то ли работой моего отца на Уолл-стрит, то ли собственной склонностью к математике, но уже в ту пору меня интересовали бизнес и финансы. Одна из первых прочитанных мною книг на эту тему была посвящена британскому фондовому рынку – меня совершенно очаровали экзотические термины этой сферы вроде «обыкновенных акций». Я прочел «Воспоминания биржевого спекулянта» (Reminiscences of a Stock Operator) Эдвина Лефевра о жизни знаменитого фондового игрока 1920-х годов Джесси Ливермора, получившего прозвище Юный Хват с Уолл-стрит. Говорили, что накануне биржевого краха 1929 года он заработал $100 млн, играя на понижение. Ливермор трижды становился баснословно богатым и трижды разорялся, прежде чем в 1940 году покончил с собой. Он был великим знатоком человеческой природы, и книга о нем – настоящий кладезь инвестиционной мудрости. В ней можно найти массу блестящих афоризмов, например: «Быки делают деньги. Медведи делают деньги. Кабаны идут под нож».

Кроме того, я читал все, что только мог найти о Джоне Моргане. Этот человек не только участвовал в создании компаний U.S. Steel и General Electric, не только занимался объединением железных дорог, но и играл ключевую роль в обеспечении стабильности финансовой системы США до появления Федеральной резервной системы. Меня потрясли размеры его состояния. Когда незадолго до начала Первой мировой войны конгресс решил раздробить империю Моргана, под его контролем находилось свыше $20 млрд. Но еще большее впечатление на меня произвели личные качества Моргана: общеизвестно, что его слово было надежнее любых бумаг, а в 1907 году именно он благодаря личному влиянию на банкиров предотвратил финансовый кризис, который мог привести к экономическому краху всей страны{2}.

Эти истории значили для меня не меньше, чем железнодорожные расписания в свое время. Уолл-стрит представлялась сказочной страной, куда я хотел бы попасть после того, как объеду страну.

С приближением конца войны открылись новые перспективы. В 1944 году был принят Закон о льготах демобилизованным, и возвращавшиеся с войны ветераны снова садились за школьные парты. Постепенно я стал более оптимистично смотреть в будущее: периодические осмотры у фтизиатра показывали, что затемнение в легких не увеличивается.

Я не был уверен, что добьюсь успеха в области финансов. Когда осенью 1945 года я поступил в Школу коммерции, бухгалтерского учета и финансов Нью-Йоркского университета, меня тревожила мысль о возможных проблемах с успеваемостью после двухлетнего перерыва в учебе. Все лето я штудировал книги, по которым предстояло заниматься. Как ни странно, в первом семестре у меня было всего две четверки, а по остальным предметам – пятерки. После этого я получал только отличные оценки. Вообще, в колледже я учился намного лучше, чем в школе Джорджа Вашингтона.

Школа коммерции была самым крупным и непрестижным отделением Нью-Йоркского университета – в ней училось десять тысяч студентов, и ее считали скорее профессиональным училищем, а не настоящим колледжем. Наш декан однажды назвал ее «образовательной фабрикой». Однако, на мой взгляд, такое мнение было несправедливым. Школа коммерции дала мне очень хорошее образование. Программа обучения включала в себя довольно обширный набор общеобразовательных предметов и специальных дисциплин, таких как бухгалтерский учет, основы экономики, управление коммерческими предприятиями, банковское дело и финансы. У меня проявилась склонность к предметам, связанным с логикой и цифрами. Помимо прочего я начал изучать высшую математику. Экономика увлекла меня с самого начала: динамика спроса и предложения, концепция рыночного равновесия, история развития международной торговли – все это пробуждало во мне живейший интерес.

В первые годы после Второй мировой войны экономическая наука переживала период расцвета, почти так же, как и ядерная физика. У ее популярности было две причины. Во-первых, никто не сомневался, что именно американская экономика, регулируемая правительством, стала фундаментом победы союзников в войне. Во-вторых, буквально на наших глазах возникали принципиально новые экономические институты и формировался новый экономический порядок. В июле 1944 года в Бреттон-Вудсе (штат Нью-Гэмпшир) состоялась конференция руководителей западных государств, на которой было принято решение о создании Международного валютного фонда и Всемирного банка. Это решение ознаменовало, как выразился Генри Моргентау, «конец эпохи экономического национализма» – лидеры признали, что для устойчивого развития мировой экономики необходимо снизить торговые и финансовые барьеры между странами и что ключевую роль в этом процессе должны сыграть промышленно развитые государства.

Теоретические основы данной концепции заложил великий английский экономист Джон Мейнард Кейнс. Его известнейшая работа «Общая теория занятости, процента и денег» послужила научным фундаментом Нового курса президента Рузвельта и стала настольной книгой всех наших студентов. В этой работе Кейнс изложил основные принципы науки, известной ныне как макроэкономика. Согласно его доктрине нерегулируемое развитие свободного рынка не всегда идет на благо общества, и в периоды катастрофического роста безработицы (как, например, во времена Великой депрессии) необходимо активное вмешательство государства в экономику.

Трудно представить идею, способную сильнее взволновать юные умы. В Школе коммерции вместе со мной учился Роберт Кавеш – ныне почетный профессор экономики Нью-Йоркского университета, который недавно в интервью BBC так охарактеризовал общий настрой студентов-экономистов конца 1940-х годов: «Нас объединяло ощущение того, что в экономике наступил перелом и мы находимся в авангарде происходящих перемен. В те времена любой, кто изучал экономику, считал недопустимым повторение серьезных депрессий. Депрессия 1930-х годов привела к развязыванию Второй мировой войны, и нас переполняла решимость не допустить подобное впредь. Трудно было найти студента, на которого не повлияла бы идея демократической партии и Джона Мейнарда Кейнса о том, что государство может и должно играть ведущую роль в управлении экономикой».

Боб и большинство моих однокашников были убежденными кейнсианцами, но я не разделял их точку зрения. Я прочел «Общую теорию» дважды и считаю эту книгу выдающимся творением. Однако в работе Кейнса меня привлекали не столько взгляды на экономическую политику, сколько математические нововведения и структурный анализ. Я по-прежнему оставался «рядовым оркестрантом» и предпочитал заниматься техническими задачами, а не углубляться в глобальные проблемы. Вопросы экономической политики в целом меня мало интересовали.

Мы с Бобом любили классическую музыку. Когда в перерывах между занятиями мы прогуливались по парку Вашингтон-сквер и глазели на девушек, то он, то я начинал насвистывать что-нибудь из Моцарта, а потом спрашивал: «Ну, из какого это произведения?» Хотя к тому времени я уже не занимался музыкой профессионально, она продолжала составлять важную часть моей жизни – я пел в любительском хоре, играл в оркестре на кларнете и участвовал в создании клуба под названием «Симфоническое общество», участники которого собирались раз в неделю для прослушивания записей и обсуждения музыкальных тем.

Но моей подлинной страстью все же была математика. Преподаватели любят прилежных студентов, и мое усердие не осталось незамеченным. Свою первую оплачиваемую работу в качестве экономиста я получил летом по окончании второго курса. Однажды преподаватель статистики Джеффри Мур, позднее возглавивший Бюро статистики Министерства труда при президенте Никсоне, вызвал меня к себе и предложил встретиться с Юджином Бэнксом, партнером Brown Brothers Harriman, одного из старейших, крупнейших и престижнейших инвестиционных банков Нью-Йорка. Аверелл Гарриман, легендарный государственный деятель, был его главным партнером до перехода на работу в аппарат президента Рузвельта. Прескотт Буш – отец Джорджа Буша-старшего и дед Джорджа Буша-младшего – был партнером Brown Brothers Harriman до и после своей деятельности на посту сенатора США. Банк находился на Уолл-стрит рядом с фондовой биржей, и тем утром во время встречи с господином Бэнксом я впервые оказался на этой «заповедной территории». Кабинеты с позолоченными потолками, бюро с выдвижными крышками, толстые ковры на полу вызывали благоговение у мальчишки из Вашингтон-хайтс, попавшего в святая святых финансового мира.

Джин Бэнкс – стройный человек не старше сорока, с негромким голосом и приятными манерами – занимался обработкой экономической информации, представляющей интерес для банка. Будничным тоном он объяснил мне мою задачу: недельная сезонная корректировка статистических данных ФРС по динамике продаж универмагов. По существу требовалась уточненная версия месячных статистических сводок, выпускаемых правительством. Сегодня для выполнения такой работы достаточно ввести в компьютер несколько команд. Но в 1947 году для подготовки подобных отчетов требовалось наложение наборов статистических данных друг на друга с использованием карандаша, бумаги, логарифмической линейки и арифмометра.

Каких-либо подробных указаний от Бэнкса не последовало, что вполне меня устраивало. Я отправился в библиотеку Школы коммерции и занялся изучением пособий и статей из профессиональных журналов, чтобы овладеть методами составления недельных сезонных корректировок. Затем, после получения исходных данных, я приступил к работе и лишь изредка консультировался с Бэнксом. Мне приходилось проделывать гигантскую работу, вручную проводя вычисления и вычерчивая графики, но на протяжении следующих двух месяцев я успешно с нею справлялся. Бэнкс остался очень доволен результатом, да и я за это время многому научился. Мне стали понятны не только цели составления сезонных корректировок, но и общие принципы организации данных и подготовки выводов.

Следующей весной я окончил Школу коммерции. К тому времени у меня созрело твердое решение остаться в Нью-Йоркском университете и получить степень магистра на вечернем отделении. Однако мне была нужна работа. Я получил два предложения: из рекламного агентства и из Совета национальной промышленной конференции, где один из моих преподавателей занимал должность главного экономиста. Хотя в рекламном агентстве предлагали больше, чем в Совете конференции ($60 в неделю против $45), я выбрал второй вариант в надежде приобрести там хороший опыт. Совет национальной промышленной конференции – частная организация, которую финансировали крупнейшие компании. Она появилась в 1916 году как группа по представлению интересов клиентов, однако в 1920-е годы ее основной деятельностью стало проведение всесторонних экономических исследований, которые, как предполагалось, должны были облегчить поиск компромиссов между предпринимателями и профсоюзными лидерами. В числе клиентов Совета национальной промышленной конференции было свыше 200 компаний, включая General Electric, International Harvester, Brown Brothers Harriman и Youngstown Sheet & Tube. Долгие годы Совет являлся самым сильным негосударственным центром исследования рынков. Именно его экономисты разработали в 1913 году концепцию индекса потребительских цен, именно он впервые занялся изучением проблем безопасности труда и занятости женщин. Иногда информация Совета оказывалась более точной, чем правительственные данные. Во времена Великой депрессии Совет национальной промышленной конференции был первоисточником сведений об уровне безработицы.

В 1948 году, когда я начал трудиться в этой организации, она занимала целый этаж в здании на Парк-авеню возле Центрального вокзала. В кабинетах царила оживленная деловая атмосфера: десятки аналитиков корпели за длинными рядами столов, а в специальном зале чертежники на высоких табуретах за кульманами строили сложные графики и таблицы. Для меня самым притягательным местом стала библиотека. Я обнаружил, что Совет конференции обладал бесценной информацией по всем основным секторам американской экономики как минимум за последние 50 лет. На многоярусных стеллажах стояли книги, в которых объяснялись принципы функционирования различных отраслей. Эта коллекция литературы охватывала все аспекты экономической деятельности – от горного дела до розничной торговли, от текстильной промышленности до металлургической, от рекламы до импортно-экспортных операций. Я наткнулся там, например, на увесистый том под названием «Хлопок и его потребление» – годовой аналитический обзор Национального совета по хлопку с подробнейшей характеристикой ситуации в мировой хлопковой промышленности. В этом документе можно было найти информацию обо всех видах и сортах хлопка, их использовании, а также о самом современном оборудовании, технологиях и объемах производства отрасли.

В библиотеке с ее стеллажами негде было разместиться, и я, нагрузившись литературой, возвращался к своему рабочему столу. На многих книгах лежал толстый слой пыли, которую приходилось сдувать. Распределением исследовательских проектов ведал главный экономист, мой бывший преподаватель. Уже через несколько месяцев за мной закрепилась репутация человека, знавшего все. В известном смысле так оно и было – я стремился в полной мере овладеть той информацией, которая хранилась на библиотечных полках. Я читал о баронах-разбойниках, часами просиживал над материалами переписи населения 1890 года, выяснял грузоподъемность товарных вагонов минувшей эпохи, анализировал динамику цен на коротковолокнистый хлопок в период после Гражданской войны и изучал массу других деталей, связанных с многообразной структурой американской экономики. Эти занятия не казались мне скучными – совсем наоборот. Вместо того чтобы открыть томик «Унесенных ветром», я с огромным интересом углублялся в отчет «Меднорудные месторождения Чили».

Почти сразу же я начал публиковаться в Business Record, ежемесячнике Совета национальной промышленной конференции. Моя первая статья, посвященная прибыльности малых предприятий, основывалась на самых свежих статистических данных Федеральной торговой комиссии и Комиссии по ценным бумагам и биржам. В своем обзоре я с присущей молодости уверенностью заявлял: «Поскольку деятельность малых предприятий может по праву считаться барометром циклических изменений, анализ текущих и долгосрочных тенденций в сфере мелкого бизнеса представляет особый интерес».

В последующие годы масштабы моей писательской деятельности расширились. Какой-то журналист прочел одну из моих работ и не только написал о ней в New York Times, но даже упомянул мое имя. После получения степени магистра в Нью-Йоркском университете я продолжал регулярно публиковать статьи на актуальные экономические темы – об объемах жилищного строительства, о ситуации на рынке новых автомобилей, о развитии потребительского кредитования и т. п. Постепенно я обретал уверенность в своей способности обобщать данные и делать на их основе выводы. Я оставил глобальные экономические проблемы кейнсианцам, а сам углубился в познание структуры отдельных отраслей экономики и механизмов их взаимодействия.


В Левиттаун я впервые попал в рождественские каникулы 1950 года. К тому времени я был наслышан о молодоженах, стремящихся воплотить в жизнь американскую мечту о собственном загородном коттедже. Сам я жил в многоквартирном доме на шумном Манхэттене, и безмятежная атмосфера Левиттауна произвела на меня незабываемое впечатление. Дома там не отличались размерами, но зато имели дворики с газонами, на широких улицах не было ни одного многоэтажного здания в пределах видимости. Домик там можно было купить всего за $8000. Поистине, это место казалось райским уголком.

Меня пригласил на ужин приятель по колледжу Тилфорд Гейнз, который работал тогда помощником вице-президента Федерального резервного банка Нью-Йорка. Он только что переехал в Левиттаун вместе с женой Рут и маленькой дочкой Пэм. Помимо меня у Гейнса гостил его коллега Пол Волкер – 23-летний здоровяк ростом под два метра, выпускник Принстона, недавно пришедший работать в банк.

До сих пор я помню тот вечер в мельчайших деталях. Непринужденно болтая, мы сидели в уютной гостиной перед пылающим камином (да-да, в доме имелся настоящий камин!). Настроение у всех было отличное, что можно считать характерным не только для той встречи, но и вообще для того периода нашей жизни. Экономика США занимала лидирующее положение в мире и не имела себе равных. Американские заводы по сборке автомобилей являлись предметом зависти всех прочих стран (я сам приехал в Левиттаун на новеньком синем автомобиле марки Plymouth, купленном на гонорары за мои работы). Нашим текстильным и сталелитейным компаниям не приходилось бороться с импортерами. После Второй мировой войны Америка располагала самыми высококвалифицированными кадрами, а принятие Закона о льготах демобилизованным способствовало стремительному росту образовательного уровня.

И все же в те декабрьские дни мы уже начинали осознавать новую страшную угрозу, нависшую над миром. Еще полтора года назад, когда Советский Союз провел первое испытание атомной бомбы, возможность ядерной конфронтации казалась совершенно абстрактной. Однако чем сильнее разгоралась холодная война, тем явственнее ощущалась опасность. Уже разразился шпионский скандал с участием Элджера Хисса, которого обвинили в даче ложных показаний. Уже Джозеф Маккарти выступил с известным заявлением о том, что у него имеется список 205 коммунистов, работающих в Государственном департаменте. Уже американские войска сражались в Корее в рамках так называемой «полицейской акции», которая побудила Пентагон вновь укомплектовать сухопутные и авиационные части, расформированные после войны. Нам оставалось только гадать, во что это все может вылиться.

Осенью я поступил в докторантуру Колумбийского университета – даже в те годы сделать карьеру экономиста, не имея ученой степени, было довольно сложно. Работу над диссертацией я совмещал с проведением исследований для Совета национальной промышленной конференции. Моим научным руководителем в докторантуре был профессор Артур Бернс. Помимо преподавания в университете, он работал старшим научным сотрудником в Национальном бюро экономических исследований, которое тогда находилось в Нью-Йорке. Эта организация и поныне является крупнейшим в США независимым экономико-исследовательским центром. В 1930-е годы Бюро совместно с правительством разработало структуру счетов национального дохода – всестороннюю систему учета, впервые позволившую с достаточной точностью оценить объем валового внутреннего продукта. В период подготовки к войне эта система помогла спланировать масштабы оборонного производства и рассчитать оптимальные нормы обеспечения гражданского населения. Кроме того, Национальное бюро экономических исследований было признанным авторитетом в области мониторинга циклов деловой активности. Аналитики этой организации до сих пор определяют официальные даты начала и окончания экономических спадов.

Артур Бернс был классическим добродушным ученым с неизменной трубкой во рту. Он оказал большое влияние на методику исследований экономических циклов – его фундаментальный труд, написанный в соавторстве с Уэсли Митчеллом и опубликованный в 1946 году, стал образцовым анализом циклов деловой активности в США в период с 1854 по 1938 год. В силу приверженности Бернса к эмпирическим доказательствам и методам дедуктивной логики его точка зрения часто не совпадала с общепринятой.

Бернс любил инициировать дискуссии среди своих студентов. Однажды на занятии, посвященном негативному воздействию инфляции на уровень национального благосостояния, он спросил, прохаживаясь по аудитории: «А что, собственно говоря, порождает инфляцию?» Никто из нас не мог ответить на этот вопрос. Профессор выпустил несколько клубов дыма из своей трубки, вынул ее изо рта и многозначительно произнес: «Чрезмерные правительственные расходы – вот что порождает инфляцию!»

Бернс был непохож на других преподавателей. Именно он помог мне поверить в то, что когда-нибудь я научусь понимать и прогнозировать глобальные экономические процессы. В 1951 году я записался на курс математической статистики – прикладной дисциплины, исходящей из того, что внутренние процессы и взаимосвязи в экономике можно изучать, оценивать, моделировать и анализировать с помощью математических методов. Сегодня эта наука называется эконометрика, но в те годы она представляла собой лишь совокупность общих концепций и не имела даже названия, не говоря уже об учебниках. Преподавал ее Джейкоб Вулфовиц, с сыном которого Полом я встречался в годы его работы в администрации Буша-младшего и на посту президента Всемирного банка. На занятиях профессор Вулфовиц часто писал на доске уравнения, а нам раздавал их копии, размноженные на мимеографе. Я сразу понял, каким мощным инструментом является новая наука: если экономические процессы достоверно смоделировать на базе фактов и математического аппарата, то мы получим возможность составления развернутых прогнозов на более надежной основе, чем квазинаучная интуиция многочисленных экспертов-экономистов. Я начал усиленно размышлять о перспективах практического применения новых методов. Но самое главное – в 25 лет я открыл для себя ту пока еще малоизученную сферу, в которой мог добиться успеха.

Позднее я научился выстраивать масштабные эконометрические модели и смог более глубоко понять возможности их применения, а главное – их ограничения. В современных условиях экономические системы развиваются слишком быстро, чтобы уследить за всеми движущими факторами. Когда-то, на заре фотографии, для создания качественного изображения требовалось, чтобы объект длительное время оставался неподвижным, иначе фото получалось размытым. То же самое можно сказать и об эконометрике. Для получения обоснованного прогноза в формальную эконометрическую модель вносят коррективы с учетом субъективных оценочных факторов. На профессиональном языке это называется «экспертная оценка в эконометрическом моделировании». Зачастую правильность экспертной оценки более важна для прогнозирования, чем непосредственные результаты используемых уравнений.

Но если формальные эконометрические модели имеют столь низкую прогностическую достоверность, то зачем вообще они нужны? Самое меньшее, что они позволяют, – это применять к набору допущений национальные стандарты экономического учета. Кроме того, моделирование, безусловно, способствует эффективному использованию той скудной информации, которую можно считать правильной. Чем конкретнее задача, чем больше исходных данных, тем выше эффективность модели. Я всегда говорил, что набор детальных оценок за последний квартал намного ценнее для обеспечения достоверности прогноза, чем самая сложная модель.

Тем не менее разработка модели также имеет большое значение. Нельзя создать абстрактную модель на пустом месте (я, например, не могу сделать этого). Для нее необходимы реальные факты. Любые абстракции должны на что-то опираться, и строятся они, так или иначе, на базе эмпирических наблюдений. Вот почему я пытаюсь собрать все возможные сведения, имеющие отношение к интересующему событию. Чем подробнее эти сведения, тем лучше абстрактная модель будет отражать объективную реальность, которую мы изучаем.

Еще в молодости я стремился как можно детальнее изучить функционирование той или иной частички мира, чтобы затем на этой основе понять, как ведет себя целый сегмент. Такой подход помогал мне на протяжении всей жизни. Каждый раз, перелистывая свои первые статьи, я испытываю чувство глубокой ностальгии. Тот мир, о котором в них идет речь, был устроен намного проще, но методы анализа, которые я применял, остаются актуальными и сегодня.

Загрузка...