Когда Чернышевский принимался за писания своего знаменитого публицистического романа, он решил каким-нибудь особенным способом привлечь читающую публику к чтению своего произведения. И начал он свой «рассказ о новых людях» умышленно взятым тоном сенсационного бульварного романа, с первых же строк поднося читателю таинственное и мрачное событие с загадочным самоубийцей и полицейскими чиновниками. И только рассказав в деталях, напоминающих романы Эжена Сю, о необыкновенном ночном приключении на Литейном мосту и указав на романтическую подкладку всего сюжета, Чернышевский неожиданно меняет тон и заявляет читателю, что все начало повести – не более, как военная хитрость с целью привлечь нечуткую читающую публику. Писатель, по его словам, должен иногда забрасывать в читательскую среду подобную «удочку с приманкой эффектности».
Этому совету Чернышевского постоянно следует г. К. Чуковский. Почти каждая его критическая статья начинается каким-нибудь занимательным эпизодом, анекдотом или просто каламбуром, которые привлекают внимание читателя и вводят его в непосредственно следующие критические страницы, как таинственное самоубийство первой главы романа Чернышевского привлекает читателя к чтению всего публицистического произведения.
Вся разница в том, что г. Чуковский менее доверяет своему читателю, чем автор «Что делать?» Быть может, причиной этого является разница в психологии читателя 60-х годов прошлого века и первого десятилетия нынешнего. Во всяком случае, Чернышевский один только раз, в начале своего романа, прибегает к этому коварному способу вербовки читателя. Чуковский же, опасаясь, что на нынешнюю публику необходимо постоянное воздействие, не перестает забрасывать «удочку с приманкой эффектности» и пересыпает всю свою статью занимательными отступлениями, так что читатель не успевает еще утомиться от чтения одной странички отвлеченной критики, как уже может отдохнуть на забавном анекдоте, – и, улыбнувшись, со свежими силами приниматься за чтение нового критического пассажа.
Ни одной статьи нет у г. Чуковского без подобных занимательных иллюстраций.
«И я! и я! – тоненьким голоском кричал рыжий, пускаясь за ним вслед. – И я! и я!..» Так начинается статья г. Чуковского о молодых поэтах.
«По-моему, Горький – сын консисторского чиновника. Он окончил харьковский университет и теперь состоит – ну хотя бы кандидатом на судебные должности… По воскресным дням посещает кинематограф…» Так завлекает г. Чуковский читателя в свою статью о Горьком.
«Если капнуть чернилами на листок бумаги и потом сложить его вдвое, то получится справа и слева по одинаковому пятну, и оба они будут друг к дружке вверх ногами…» Это – цитата из статьи г. Чуковского о Мережковском.
А вот начало его последней критической статьи о современной литературе и Нате Пинкертоне: «У одной бедной женщины дочь была старая дева. Она очень тосковала без мужа. Вдруг объявление в газетах: дамы, у которых есть незамужние дочери, приглашаются сегодня в манеж, где между ними состоятся скачки с препятствиями» и пр.
Ну у кого после подобного начала хватит духу преодолеть любопытство и не стараться разрешить мучительно интригующий вопрос: да какое же отношение скачка матерей старых дев имеет к русской литературе, хотя бы и современной?..
Корней Чуковский. Молодые годы
И, конечно, читатель, заинтригованный этим экстравагантным началом, не оторвется от чтения статьи, пока не разрешит занимающего его вопроса. А там, как только найдется разгадка, подоспеет новый ребус не менее занимательного свойства, – и так, бродя от одного развлечения к другому, читатель незаметно пробежит всю критическую статью.
Впрочем, вряд ли он пожалеет об этом.
В промежутках между двумя забавными коленцами он всегда найдет меткую характеристику данного автора или же остроумный синтез пестрых явлений текущей литературы. То попадется ему блестящий психологический очерк, то язвительный памфлет, то едкий полемический отрывок, то, наконец, просто ценное литературное исследование, каким является статья г. Чуковского о Шелли и Бальмонте.
Но все это всегда неизменно проходит между двумя шаловливыми вспышками, между двумя комическими «морсо», все назначение которых привлечь к себе внимание жалкого современного читателя – того хама, грядущего ото всюду, того всемирного хулигана, того многомиллионного сплошного готтентота, о котором говорит г. Чуковский в своей последней статье.
«Многомиллионному готтентоту нужен Бог. Ему нужен вождь, за которым идти, ему нужен герой, пред которым склониться. Самим Богом предназначено, чтобы он своим идолом, своим героем, своим вождем и своим идеалом избрал гороховое пальто сыщика Ната Пинкертона…» Разнообразны народные идеалы в различные эпохи! «Но шпиона, – продолжает г. Чуковский, – но сыщика, но гороховое пальто мы могли избрать в вожди и герои только теперь, при миллионном всемирном готтентоте».
И г. Чуковский разворачивает пред нами интереснейшую эволюцию. Он рассказывает о том, как обаятельный Шерлок Холмс, этот продукт милого старого британского мещанства, создавшего Диккенса и Спенсера; тот самый Шерлок Холмс, который читает Петрарку, слушает Саразате и цитирует переписку Флобера с Жорж Занд, за три-четыре года превращается в готтентота, в кулачного бойца, в Ната Пинкертона, у которого все сводится к оплеухе и зуботычине.
Этот Нат Пинкертон, по мнению г. Чуковского, – позорный символ нашей эпохи. Он реет над нею, как некий демон. Он и в политике, он и в публицистике, и в поэзии, и в литературе.
– Ну а в критике тоже царит Пинкертон? – вправе спросить читатель у г. Чуковского.
Но ответ на этот вопрос следует искать не в статье «Нат Пинкертон и современная литература», хотя и здесь он имеется налицо. К. Чуковский дал его гораздо раньше и сделал это самым непредвиденным образом.
В предисловии к третьему изданию своей книги «От Чехова до наших дней» г. Чуковский излагает свое profession de foi критика и указывает даже на свой идеал в этой области.
Кого же сделал он своим кумиром и вождем? Белинского и Добролюбова? Лессинга или Берне? Сент-Бева или Жюля Леметра?
Нет, сверх ожидания, ни один из знаменитых критиков всемирной литературы не сделался властителем его дум, его идолом и героем.
«Пинкертоном должен быть критик, – говорит г. Чуковский, – он выслеживает в художнике то, чего художник порою и сам не замечает в себе. А для этого сколько хлопот, беготни, переодеваний, подглядываний, сколько суетливости и настойчивой работы! Для критика, как и для Пинкертона, должен быть ненавистен всякий импрессионизм, всякое суждение по беглым впечатлениям: только факты и только вещественные доказательства должны представлять мы читателю… Поистине хорошим Пинкертоном должен сделаться всякий критик!»
Так отвечает г. Чуковский на поставленный ему выше вопрос. Оказывается, не только политика и поэзия во власти этого чудовищного всепожирающего Молоха современности. Оказывается, и критика наших дней попала в его бездонное чрево, и, может быть, один из самых ярких и, уж во всяком случае, самый типичный ее представитель открыто провозглашает Пинкертона своим богом, воздвигает ему алтарь и воскуряет к его очам фимиам восторженного поклонения!
Зловещее признание! В нем «что-то звучит роковое»… Ведь если г. Чуковский хотел сказать, что критик должен следовать приемам сыщика, ведь мог он для образной иллюстрации этой мысли призвать на помощь очаровательного Шерлока Холмса. Видно, такова уже неумолимая сила жизненной правды! Тот самый г. Чуковский, который вскоре заклеймит все проявления текущей жизни одним бранным именем «Нат Пинкертон», не в силах противодействовать правдивости своей мысли, когда она возводит на воздвигнутый им пьедестал все тот же позорный символ современности.
И не даром затоскует впоследствии г. Чуковский за свои прежние коленопреклонения: «Нат Пинкертон – ведь это зоология!»
И когда г. Чуковский перечисляет имена современных критиков, которые тенденций избегают, как огня, и не знают былого фанатизма и сектантства, мы соображаем, что при этом г. Чуковский не назвал своей фамилии исключительно из тех же побуждений, в силу которых Андрей Белый в одной своей критической статье при перечислении всех крупнейших современных поэтов опускает имя Андрея Белого.
Есть авторы, к которым применение критической системы г. К. Чуковского дает блестящие результаты. Многие писатели проявляются всецело в какой-нибудь одной характерной черте своего творчества, в том именно, что Чуковский называет их «манией». Отыскать эту характерную черту значит определить все творчество данного автора. И Чуковский с необыкновенным умением открывает и протоколирует все проявления этого типического свойства в творчестве того или иного «маньяка».
В этом отношении необыкновенно удачны его характеристики Сологуба, Арцыбашева, Дымова, Куприна. Здесь талант и блестящее остроумие г. Чуковского проявляются во всей своей силе. Его язвительные характеристики, его меткие прозвища срастаются с образами разбираемых поэтов, так что и топором не вырубишь! Невольно вспоминаются слова Гоголя: «Одной чертой обрисован ты с ног до головы!.. Каркнет само за себя прозвище и скажет ясно, откуда вылетела птица…»
И действительно, когда читаешь строфы Георгия Чулкова, невольно вспоминаешь соболезнующее восклицание г. Чуковского:
– Бедная бумага Лолан!
Когда попадается в журнале стихотворение Рославлева, в сознании мелькает:
– Рыжий человек!..
А при имени Арцыбашева неизбежно возникает образ романиста, который «не хотел и не мог» и все-таки написал роман.
Но есть писатели другого типа, не проявляющиеся всецело в тех характерных черточках, которые, между прочим, свойственны их дарованиям. Сущность их часто не в этом внешнем штрихе, а в других часто глубоко лежащих тайниках. И, кажется, г. Чуковский совершенно не замечает, что эти сокровенные глубины писательской души часто остаются недоступными его взору критика-сыщика, потому что к ним ведут иные пути и средства, чем «переодевания, подглядывания, хлопоты и беготня». Поглощенный весь своей системой литературного сыска, он часто из-за деревьев не видит леса; он всецело отдается своей погоне за характерными черточками данного лица и, собрав целую коллекцию таких штрихов, не в силах уже уловить общего характера изучаемой им физиономии. Заметное и главное исчезает в наводняющем потоке подмеченных мелочей.
В Лувре есть одна картина Деннера. По свидетельству Тэна, этот художник работал с увеличительным стеклом и употреблял по четыре года на один портрет. В его лицах воспроизведены все мельчайшие морщинки, голубоватые жилки, пробивающиеся сквозь кожу, блеск глаз, в котором отражаются окружающие предметы… Но в общем, замечает Тэн, какой-нибудь размашистый эскиз Ван-Дэйка во сто раз могущественней!
По стопам этого художника следует г. Чуковский. Он игнорирует правило, которое преподнес как-то Шестов одному критику, поймавшему его на противоречии: «Разве так книги читают? По прочтении книги нужно забыть все слова автора и помнить только его лицо».
Наш критик поступает обратно. Он хорошо запоминает слова прочитанного автора, но лицо, но общий характер, но то главное и заветное, что составляет сердцевину души, – порою ускользает от его критического взора.
Его книга о Леониде Андрееве, его характеристики Бальмонта и Блока не только не исчерпывают творчества этих поэтов, но даже затемняют их истинные облики случайными и неправильными положениями. Говоря о критике г. Чуковского, г. Ал. Вознесенский в своей лекции о новой поэзии остроумно перефразировал парадокс Уайльда: природа часто только служит иллюстрацией к цитатам из поэтов. «Цитаты из поэтов, – заметил г. Вознесенский, – часто только служат иллюстрацией к мнению критика».
Но ярче всего заметна несостоятельность метода г. Чуковского в его остроумной, но поверхностной статье о Мережковском.
Здесь, увлекаясь своим односторонним критическим приговором, он доходит до утверждения, что Мережковскому «чужда душа человеческая и человеческая личность». А происходит это потому, что Чуковский, согласно своей системе, уже раскрыл «манию» Мережковского – его исключительную любовь ко всему искусственному, к архивной и археологической пыли и теперь только стремится иллюстрировать свое открытие обильным ворохом цитат, совершенно забывая, что Мережковскому, этому «тайновижу и фетишстую» вещи принадлежат глубокие слова:
«Что выше – искусство или жизнь, написать поэму или накормить голодного?.. Кто совершенно неспособен отказаться от поэмы, чтобы накормить голодного, тот никогда не напишет прекрасной поэмы. Если нет в жизни такой святыни, ради которой стоило бы пожертвовать искусством, то оно само немногого стоит».
И, может быть, характеристика Мережковского вышла бы у г. Чуковского полнее и глубже, если бы он вспомнил следующий отрывок из «Вечных спутников», в котором Мережковский, характеризуя людей 19-го века, прежде всего и, может быть, невольно обрисовывает самого себя: «Сквозь самые чуждые и неопытные догматы, сквозь призму мертвых религиозных форм они умеют находить вечно живую красоту человеческого духа…»
Оскар Уайльд говорит в своих «Замыслах» о том, что критики высшего разряда всегда должны быть гораздо образованнее тех, чьи произведения им приходится разбирать: «Критика требует гораздо большей культурности, чем творчество».
Не в этом ли ключ к пониманию поверхностного суждения Чуковского о Мережковском? И не объясняется ли оно тем, что в данном случае критика оказалась несравненно менее культурной, чем творчество разбираемого ею автора?
В той же книге Уайльда есть следующий отрывок: «Меня всегда забавляет глупое самомнение тех писателей и художников нашего времени, которые воображают, что главная задача критика болтать об их посредственных произведениях… Критик рассматривает произведение искусства как исходную точку для нового творчества».
Это могло бы послужить credo для всех критиков-импрессионистов, которые в своих статьях пользуются данным автором лишь для того, чтобы проявить себя в патетических и лирических страницах. Уж конечно, монография Верхарна о Рембрандте относится не к истории искусства, а к истории творчества Верхарна; в статье Тургенева о пергамских раскопках археология потонула в субъективной поэзии; статья Бальмонта об Уайльде – чистая лирика; а в очерке Метерлинка об Эмерсоне элемент критики заглушается изложением философии автора этого импрессионистского очерка.
Но г. Чуковский всеми силами открещивается от прозвища «критик-импрессионист», которое звучит для него, как оскорбление. Он стремится представить читателю не беглые впечатления, а только факты и вещественные доказательства. И, несмотря на это стремление к крайнему объективизму, своими критическими статьями г. Чуковский доказывает, по-видимому, свою солидарность с мнением Уайльда о том, что художественное творчество является исходной точкой для нового творчества критика.
Пусть г. Чуковский не импрессионист, не лирик, не поэт. Его крайне субъективная критика – несомненно, новое творчество, источники которого он находит в современной литературе. Его, конечно, следует отнести не к критикам-разрушителям, а к критикам-созидателям. Разве не творчеством является это неутомимое изыскание забавных иллюстраций к критическим тезисам, это бесконечное накопление всяких «приманок эффективности», которые наш критик не перестает метать и подбрасывать перед взором читателя, как жонглер свои серебряные шарики.
Жонглер… Право же, этот образ перестал быть оскорбительным с тех пор, как Анатоль Франс рассказал нам обаятельную легенду о том, как в старину один набожный жонглер, попав в монастырь, где все служил Богоматери, стал перед ее алтарем проделывать свои фокусы, потому что иначе он не умел служить ей. И когда монахи завопили о святотатстве, Богородица сошла со ступеней алтаря и отерла краем своей одежды чело утомленного жонглера…
Кому же служит своим жонглированием, своим метанием занимательных эпизодов и веселых цитат г. К. Чуковский? Во имя чего, во имя какой идеи, во имя какого Бога он жонглирует этими блестящими, словно вспыхивающими под солнечными лучами парадоксами и беспрестанно подбрасывает их перед взорами читателя, «как оный набожный жонглер перед готической Мадонной»?..
Мы не беремся ответить на этот вопрос после того, как сам г. Чуковский высказал en toutes letters* свое творческое «верую» и возвел собственноручно на алтарь своего поклонения современного читателя в лице Ната Пинкертона.
И, совершив эту канонизацию горохового пальто, г. Чуковский считает себя вправе упрекать современную критику за отсутствие тенденций, направления, всего былого сектантства и фанатизма нашей интеллигенции.
Но неужели права на эти огульные упреки в беспринципности даются жонглеру без Мадонны и критику без догмата одним только обожествлением пресловутого американского сыщика?