«…Этот путь – самый правильный путь,
Он не к золоту, он не к кладам,
Он – к счастливой земле Эльдорадо».
Донос был краток. «Во имя защиты истинной веры сообщаю, что Тереза д'Альенда повинна в ереси, богопротивных речах, клевете на служителей Церкви и даже на самого святейшего отца нашего – Папу. Также заявляю, что означенная особа вступила в сношения с дьяволом: заключив богомерзкую сделку, обрела голос неслыханной красоты и умение играть на музыкальных инструментах, чтобы поселять смущение в сердцах и ввергать души в геенну огненную».
Человек в белой одежде доминиканца перечел донос, поглядел на подпись и поднял глаза на монаха, ожидавшего распоряжений.
– Пришлите ко мне брата…
Удар колокола заглушил последние слова, но монах, очевидно, догадавшись, кого следует позвать, торопливо покинул комнату.
Седоволосый человек, сидевший за столом, поднялся, заложил руки за спину и несколько раз прошелся по комнате.
Вскоре дверь вновь открылась, и появился невысокий худощавый мужчина, также в церковном облачении.
– Вы звали меня?
– Да, – старший вернулся к столу, – прочтите это.
Тот, к кому он обращался, протянул руку и взял лист. Движения его были плавны и исполнены достоинства. Взгляд скользнул по строчкам. Старший молча наблюдал. Дочитав, младший вернулся к началу, затем внимательно рассмотрел подпись и, наконец, положил лист на стол.
– Прикажете заняться этим?
– Имя д'Альенда хорошо известно в округе. Дон Себастьян пал в битве при Лепанто, защищая своего короля и святую Церковь. Мы не можем обойтись с его вдовой, как с какой-нибудь прачкой… Старший брат доньи Терезы близок к Его Величеству. Что скажут при дворе?
Помолчав, он добавил:
– Если донос ложен, и обвинитель просто рассчитывает получить часть имущества? Нас и так упрекают в излишней непримиримости.
– Простите, но о примирении с врагами Церкви не может быть и речи.
– Надеюсь, сеньора д'Альенда неповинна…
– И все же, мы обязаны проверить.
Старший мгновение разглядывал собеседника.
– Итак, брат, вы готовы взять на себя столь тягостный долг?
– Если вы облечете меня доверием.
Старший еще помедлил и, наконец, положил руку ему на плечо.
– Отрадно видеть подобное рвение, брат.
Младший поклонился и направился к двери, однако на пороге был остановлен новым вопросом.
– У нее и в самом деле чудесный голос?
– Она хорошо поет, но плохо говорит.
– Не понимаю.
– Она заикается, когда говорит.
– А когда поет? – быстро спросил старший.
– Нет.
Старший нахмурился.
– Вы правы, донос нельзя оставлять без внимания. В конце концов, на костер всходили люди и познатнее Терезы д'Альенда.
– Если их уличали.
– В том и состоит наша задача, брат, чтобы уличать еретиков.
Младший наклонил голову.
– В моем сердце нет жалости к врагам веры. Как сказал святой Исидор, кого не излечишь лаской, излечишь болью.
– Надеюсь, Господь отдаст всех проклятых еретиков в наши руки… Как отдал Терезу д'Альенда.
Ну, да, я заикаюсь с самого детства, так что даже имя свое – Тереза д'Альенда – не могу выговорить толком. Едва мне стоит начать «Т-т-тереза да… да…», как собеседник теряет ко мне всякий интерес.
Мое появление на свет стоило жизни матери, чего отец не простил мне по сию пору и уже вовек не простит. Возможно, будь я ребенком ласковым да веселым, сумела бы завоевать его сердце. Но полюбить слезливое существо, пугавшееся звука собственного голоса – оказалось свыше его сил. Временами мне думалось, что лучше быть немой, чем заикой. Наверное, я бы и вовсе замолчала, но на меня обратил внимание монах-францисканец, обучавший моих братьев чтению и письму. Когда он высказал желание заниматься со мной, отец пожатием плеч выразил согласие. Сознаюсь, я не встречала человека, упорнее этого монаха.
Я и начала говорить лишь потому, что поняла: в противном случае до конца своих дней обречена буду слышать его фразу: «А теперь еще раз, медленнее, нараспев». Я спросила: «Отец мой, почему за столь низкое вознаграждение вы взялись за столь тяжелый труд?» Он ответил: «Я верю в Бога». И, видя, что я не поняла, добавил: «И хочу служить ему добрыми делами».
Итак, хоть я не в ладу со звуками «д» и «т», но все же способна высказать пожелание или возражение, согласие или отказ и, встречаясь со знакомыми, могу приветствовать их с подобающей учтивостью. В моем положении есть даже некоторая приятность: ни у одного исповедника не хватало терпения выслушать меня до конца, и мне давали отпущение грехов прежде, чем я успевала об этом попросить.
…А в двенадцать лет я услышала Бога. Напрасно родные твердили, будто это лишь голос большого органа в соборе. Я-то знала, что Бог говорил с моим сердцем. И открылось мне, что даже для таких, как я, мир полон радости. Пелена спала с моих глаз. Лазурь неба, зелень листвы, красоту человеческих лиц увидела я, и музыка звучала в моем сердце.
Впервые я обратилась к отцу с просьбой. Он выслушал меня холодно, но, так как отказать повода не было, равнодушно кивнул. И в доме нашем появились учителя музыки. Я играла на клавесине, клавикорде, спинете, маленьком переносном органе, какой используют во время церковных процессий…
Поистине, благость небес безгранична! И то, что мы поначалу принимаем за великое несчастье, может обернуться к нашему благополучию. Окажись я любимым ребенком в семье, кто бы мне позволил водить дружбу с морисками? Мориски – крещеные магометане. Их чаще других обвиняли в ереси. Ревностные католики морисков избегали. Будь я любимой дочерью, за каждым моим шагом следили бы строго. А мне позволялось бродить по городу в одиночестве, и как-то раз я встретила Лейлу. Лейла… Произношу ее имя, и сразу вспоминается белая стена, изъеденные временем камни, заросли роз у подножия. Высокие, в рост человека, стебли. Пунцовые головки покачиваются под порывами ветра…
На стене сидела девушка, закутанная в белое покрывало. Из-под покрывала выглядывал кончик черной косы. Девушка пела, и, услышав ее пение, я вброд перешла ручей, остановилась у подножия стены и так бы стояла до самого вечера. Но девушка обернулась и что-то весело крикнула. Я не разобрала слов, потом оказалось, что она говорила по-арабски. Не дождавшись ответа, девушка спрыгнула со стены и остановилась передо мной. Она была старше меня года на четыре – а мне исполнилось тринадцать. В странном наряде: из-под юбки выглядывали кончики шаровар. Она прищелкнула пальцами и снова запела. Помню, что я не услышала, а увидела ее песню: разноцветные струны натянулись в воздухе, словно огромная радуга. И струны эти все время меняли окраску. Когда Лейла брала высокие ноты, они золотились и розовели. Когда низкие – обретали лиловато-сиреневые тона.
Лейла – в крещении Елизавета – была дочерью богатого купца из Гранады. Ее прадед служил халифу Альбухалему. Но Их Католические Величества Фердинанд и Изабелла отвоевали Гранаду и изгнали халифа. Прадед Лейлы не последовал за своим повелителем, предпочел остаться на родной земле. Выбор встал и перед его сыном, когда всем магометанам велено было покинуть королевство. Дед Лейлы не пожелал бежать в чужие края и принял крещение. И все же спокойной жизни морискам не было…
Однако от Лейлы я никогда не слышала ни слова жалобы; гримаса гнева или скорби никогда не омрачала ее лицо. Лейла всегда была весела, как птичка, и умела радовать других. Она научила меня тому, чему не сумели, да и не пытались, искуснейшие учителя. Лейла научила меня петь. «Песня – дыхание души, – повторяла она. – Позволь своей душе свободно вздохнуть».
Лейла, Лейла, где ты теперь? Взошла на костер или успела бежать? По всей Испании пылают костры. Гонители верят, что служат Богу. Служат Богу, терзая жертвы… Исторгая вопли и стоны из пересохших ртов… Какому Богу угодна такая служба?
Ах, я впадаю в ересь…
…Между тем, дом наш опустел. Старший брат, Бернардо, отправился в столицу и, по слухам, удостоился королевского расположения. Средний брат, Мануэль, всегда питавший склонность к уединенным занятиям, любимец всех учителей, принял постриг. А младший из братьев, Эрнандо, взошел на корабль и под славным флагом Святого Иакова Компостельского отправился на поиски волшебной страны Эльдорадо…
А потом появился Себастьян д'Альенда. Я встретила его в доме Бланки Эррера. Мы считались подругами, ибо в церкви сидели на одной скамье. Бланка недавно вышла замуж, и среди друзей ее мужа было много веселых и любезных кавалеров. До сих пор не понимаю, чем я прельстила дона Себастьяна. Разве что умением молчать и слушать его пространные речи? Мое скромное приданое не могло соблазнить блистательного сеньора д'Альенду. Что до моих чувств… О, сердце мое разрывалось от нежности, от благодарности. Впервые кто-то любил меня, мечтал обо мне. Служить ему, выполнять малейшее его желание – иных помыслов у меня не было. Мы могли стать счастливейшей парой… Могли…
Духовником моего мужа был иезуит Солано. Содрогаюсь, вспоминая его низенькую, грузную фигуру в черном балахоне. Он сказал Себастьяну, что я, верно, одержима бесами, если могу так петь. И мой муж запретил мне петь. С таким же успехом он мог запретить мне дышать. О, я желала повиноваться. Муж был назначен посланником при папском дворе, и мы уехали в Италию – сначала в Рим, а потом, когда началась подготовка к войне с турками – в Венецию. Венеция… Там вновь я услышала Бога. Я желала угодить мужу, и – не пела. Я не понимала еще, что умираю. Только чувствовала: этот дивный город, прекрасные люди, молодой муж – все перестало меня радовать. Жизнь утратила смысл. И тогда я воззвала к Творцу. И получила ответ. Голос не для того дан, чтобы молчать. Мой долг перед Создателем больше, чем долг перед мужем. Душа моя поет, и я не смею заглушить эту песнь.
Помоги мне, Господи! Я возненавидела своего мужа. Он убивал меня ежедневно, ежечасно. Твердил о любви, но голоса моей души не слышал. Не желал услышать. Я просила Творца дать мне сил.
А потом дон Себастьян умер. Погиб в битве при Лепанто. Если мы встретимся на том свете, я буду молить его о прощении, ибо грешна перед ним. Я вышла за него замуж прежде, чем голоса наших душ слились. Дон Себастьян сделал меня свободной и богатой. И взял за это полтора года моей жизни.
…После смерти мужа мне пришлось вернуться в Испанию, вступить во владение наследством. Меня встретил Мануэль – средний брат. Отец отправился по делам в столицу. Я нашла, что Мануэль изменился. Он похудел и загорел до черноты – белая одежда доминиканца только подчеркивала смуглый цвет лица.
– Хвала Иисусу, ты невредима! – воскликнул он, хватая меня за руки и чуть отстраняя, чтобы рассмотреть.
В тоне его, к моему удивлению, звучала искренняя радость. Да и черные глаза – глаза нашей матери – смотрели ласково и приветливо.
Я кивнула.
– Путешествие прошло благополучно.
Не дожидаясь вопросов, Мануэль поведал об отце и старшем брате, чьи успехи «вызывают ярость завистников». И со вздохом добавил, что от младшего – Эрнандо – уже больше года нет вестей. «Остается только уповать на милосердие Божие».
Затем он сказал:
– Мы очень беспокоились о тебе с тех пор, как получили известие о смерти дона Себастьяна.
Я ничего не ответила. Брат оглядел меня и промолвил неодобрительно:
– Тебе следовало бы носить траур.
Я широко открыла глаза. Дело в том, что я и носила траур: черное платье с гладким белым воротником и манжетами, черное прозрачное покрывало. Оправившись от изумления, я сказала об этом брату. Он не смягчился.
– Тебе не подобает так одеваться. Вырез лифа слишком глубок. Ты же знаешь, что дамам запрещено появляться при дворе с обнаженной шеей.
– Мы не при дворе.
– И все-таки, женщине приличествует скромность.
Желая переменить тему, я спросила, как поживает Бланка Эррера.
– Узнаешь об этом от нее самой. Она в городе.
Тон брата был сух и холоден.
– Мануэль?
Я вопросительно на него посмотрела. Он ответил не сразу.
– Донья Бланка свела дружбу с иезуитами.
Словно липкое что-то коснулось кожи, и захотелось сразу вымыть руки. Отец Солано… «Дон Себастьян, ваша жена одержима бесами».
– С иезуитами?
Мануэль кивнул.
Иезуиты… Христово воинство… Монахи иных орденов не вспоминают о них без проклятий. Иезуиты не замкнуты в монастыре, живут в миру. Подчиняются только генералу ордена и папе. Становятся духовниками герцогов и королей и держат их в своей власти… Боже, помилуй Бланку, если она попала в руки иезуитов!
Я не знаю ничего отвратительнее придворной испанской моды времен царствования нашего наихристианнейшего повелителя Филиппа П. С особенной ясностью я осознала это, взглянув на донью Бланку. Как истинная модница она старалась во всем походить на придворных щеголих и прилагала невероятные усилия, дабы себя изуродовать. В платье, словно в футляре, она скрыла свое дивное тело. В невероятно жаркий день донья Бланка облачилась в черный бархат. О, этот узкий глухой корсет, расплющивающий грудь; о, эта юбка на каркасе, огромная и тяжелая, словно колокол! О, чудовищный крахмальный воротник! Лучше быть заключенной в темнице, чем в таком платье, придающем женской фигуре сходство с песочными часами.
Сама я, после строгого выговора брата, носила платье, напоминавшее монашеское – темное, закрытое, свободного покроя, с широкими рукавами – никаких корсетов, никаких каркасов… Бланка взирала на меня с жалостью. Я на нее – с восхищением. Оставаться в подобном наряде веселой и жизнерадостной – подлинный героизм. И великолепное здоровье. На голове у нее был расшитый жемчугом берет, из-под которого в продуманном беспорядке выбивались пряди темно-русых волос. Лицо отливало розовым, словно жемчуг. За этот удивительный цвет лица Бланку нередко называли Маргаритой. Легкая полуулыбка играла на ее губах. В наших краях бытовало сравнение: «Изменчива, как улыбка доньи Бланки».
Я отступила на шаг и воскликнула:
– Какое великолепие!
Без сомнения, Бланка долго готовила свой триумф, и остаться равнодушной означало лишиться единственной подруги.
– Скоро ты сможешь снять свой ужасный траур, – поспешила утешить меня добрая Бланка. – Я уверена, ты и сейчас могла бы носить нечто более… более… Ты ведь не собираешься уйти в монастырь?
Я поторопилась ее успокоить, объяснив, что Мануэль нашел мой итальянский наряд слишком нескромным.
Бланка заинтересовалась:
– Разве итальянцы не следуют испанской моде?
– Увы, нет. Им, видимо, неизвестно, какого совершенства достигли испанские портные… в обрамлении д-драгоценностей.
Бланка улыбнулась.
– Расскажи. Что носят венецианки?
Я взмахнула руками.
– Юбки без каркаса. Стоячий кружевной воротник… Грудь приоткрыта…
– Как? – изумилась Бланка. – Дозволено обнажать грудь и плечи?
Я кивнула.
– Но Церковь… Как на это смотрит Церковь?
– Видимо, од-д-добряет. Эту моду ввела любовница кардинала Ра…
Тут я осеклась, ибо Бланка вспыхнула и оглянулась. Проследив за ее взглядом, я прикусила язык. Увы, поздно! Только теперь я заметила, что Бланка была в комнате не одна. В нише окна стоял мужчина и, листая книгу, терпеливо ожидал, пока Бланка нас познакомит. Он мог бы еще долго ждать… Теперь, в воцарившейся тишине, он отложил книгу и направился к нам. Меня затрясло – едва распознала черную сутану иезуита. Он неспешно подошел, негромко, спокойно назвал свое имя. Бланка представила меня. Иезуит учтиво наклонил голову. Как мне все это было знакомо! Опущенные глаза, сцепленные в замок руки, тихий голос… Ни одного лишнего слова, жеста – типичные повадки иезуитов! Он был скорее бледен, нежели смугл. Губы сухие и тонкие. Остроконечная бородка, как у щеголя с Аламеды. Да и руки, как у придворного – тонкие, красивые пальцы, ухоженные ногти, верно, за ножнички брался чаще, чем за молитвенник.
Иезуит ни разу не взглянул мне в лицо. Но я готова была поклясться, что он рассмотрел меня до малейших подробностей.
Бланка опустила ресницы, коснулась веером губ. Она уже оправилась от смущения и только забавлялась.
– Как мы суетны! – воскликнула она, возводя глаза к потолку. – Святой отец, плоть так немощна.
Мной овладели бесы.
– Госпожа Гезье, верно, рассудила т-так же и, желая избавиться от хлопот, взяла в любовники духовника. Т-так г-греху сопутствовало отпущение.
Улыбка Бланки стала еще более неопределенной. Иезуит даже бровью не повел. Но я почувствовала, как мгновенно, словно искра упала на трут, в нем вспыхнул гнев. Словно сноп пламени взметнулся из-под пепла. Однако голос его звучал все так же мягко.
– Как видно, будучи в Италии, вы избирали себе достойных друзей.
– При папском д-дворе т-трудно было отыскать смиренных скромников. Как говорится, чем ближе к Святому престолу…
Иезуит по-прежнему не поднимал глаз. Лоб его прорезала морщина, и я подумала, что с завидным упорством мощу себе дорогу на костер. По счастью, Бланка оказалась умнее.
– Ты сумела избежать чужеземных соблазнов. Я рада, что ты вернулась домой, – Бланка приветливо посмотрела на меня и вдруг совершенно неожиданно закончила. – В двадцать лет – и уже вдова!
Вздумай Бланка в подробностях расписывать свою семейную жизнь, и тогда не сумела бы выразиться яснее. Я посмотрела на иезуита. О, это воплощенное спокойствие! Он не желал слышать горькой зависти в тоне Бланки и не слышал.
Тут донья Эррера спохватилась. Добавила себе в оправдание:
– Горе тебя не иссушило.
Я очень рассердилась, наверное, потому, что Бланка была права. Я не желала смерти дону Себастьяну, но и не тосковала о нем.
– П-прошло более п-полугода, – ответила я, едва сдерживаясь.
– А прежде ты проливала потоки слез? – невинно осведомилась Бланка.
Я попыталась наступить ей на ногу – увы, металлический каркас платья сводил на «нет» все мои усилия. Бланка не унималась.
– Ты же не могла простить дону Себастьяну его запрета.
Как я проклинала тот день и час, когда, в порыве отчаяния, вздумала излить душу в пространном письме.
Иезуит неторопливо повернул голову в мою сторону.
– Запрет?
– Дон Себастьян запретил ей петь! – объявила Бланка, возгораясь праведным гневом против всех мужей сразу.
Иезуит слушал, чуть склонив голову. Поза выражала сочувствие. Полагаю, он сочувствовал моему мужу, наказал же Бог: жена – заика, да еще любит петь.
Бланка торжествующе засмеялась.
– Святой отец, у нее чудесный голос.
Иезуит смотрел на свои руки, спокойно лежавшие на коленях.
– Чем же был вызван запрет?
Я похолодела. Стоит Бланке упомянуть про отца Солано и бесов…
– Чем вызван? Ничем! – в сердцах воскликнула Бланка. – Как будто мужьям нужен повод, чтобы нас обидеть!
Я закрылась веером, иезуит умудрился не рассмеяться.
– В таком случае, – сказал он, – с моей стороны было бы глупостью не попросить сеньору д'Альенда спеть.
Я поднялась и направилась к стоявшему у стены спинету. Это был красивый инструмент: черное дерево, инкрустации перламутром… Увы, внешний блеск превосходил глубину звучания… В отличие от клавесина, у спинета лишь одна клавиатура, да еще отсутствуют педали. Но я не стала привередничать. Когда мне предлагают спеть, я обычно не заставляю себя упрашивать. Кроме того, мне хотелось оборвать неприятный разговор. Да и вступать в препирательства с моим красноречием просто нелепо.
Касаясь клавиш, я невольно вспомнила тот день, когда впервые нажала басовый регистр большого органа в соборе. Рубиновую подвеску с двумя крупными жемчужинами я отдала помощнику органиста и не нашла цену великой… Но об этом в другой раз…
Для исполнения я выбрала одну из тех чудесных итальянских канцон, чей звук проникает в самое сердце. Итальянцы – великие мастера. Никто лучше них не умеет исторгать у слушателей слезы и вздохи, а в следующее мгновение заставлять ликовать и смеяться. Французские канцоны тоже неплохи, и я вполне понимаю Карла Орлеанского, повелевшего вышить жемчугом на рукавах своего одеяния слова и мелодию песни «Мадам, я стал веселее».
И все же музыка итальянцев милее моему сердцу. Возможно, потому, что слушая ее, я вспоминаю холмы Рима или каналы Венеции. Подумать только, Бланка никогда не бывала в Венеции! Не сходила в гондолу, не проплывала по большому каналу мимо дворца Дожей, не следила за трепетными отблесками воды на камне стен. Как рассказать ей обо всем? О дворцах из белого истрийского камня или разноцветного мрамора? О празднике «венчания с морем», когда червонная с золотом галера выходит в море и с ее борта дож бросает в воду обручальное кольцо?.. Да разве можно об этом говорить моим убогим, заплетающимся языком!
Только музыке все подвластно. Только музыка способна передать плеск воды под веслом; и лазурь небес; и багрянец мантии дожа; и веселые, как перезвон струй в чаше фонтана, голоса венецианок…
Я сняла руки с клавиш и несколько мгновений сидела не двигаясь. Я редко бываю довольна собственным исполнением, ибо в воображении моем песня звучит всегда сильнее и ярче, нежели получается наяву. Но сейчас город на водах представлялся мне столь отчетливо, что, казалось, и Бланка не могла его не увидеть. Я обернулась к ней… и поняла, что старалась напрасно. Бланка произнесла все положенные слова похвалы, и в голосе ее чувствовалось искреннее волнение, да только вызвано оно было другим. Обернувшись, я, к немалой своей досаде, обнаружила, что Бланка сидит к иезуиту как-то слишком близко. Тут я впервые встретилась взглядом со святым отцом и тотчас забыла о Бланке. Иезуит смотрел на меня в упор, и глаза у него были желтые, как у кошки. Черная сутана, бледное лицо и неподвижные желтые глаза… Ох, как мне это не понравилось! С такими же расширенными глазами отец Солано слушал мое пение. А потом, утратив величавое спокойствие, тыкал в мою сторону пальцем, вынося приговор, и руки у него тряслись от возбуждения…
Прошло несколько мгновений, наконец, иезуит опустил веки. Я смогла перевести дыхание. В эту же минуту распахнулась дверь, и на пороге появился дон Диего Эррера, муж несравненной Бланки. Выглядел он так, словно бежал бегом: раскраснелся и запыхался. Я поднялась, но дон Диего меня даже не заметил. Взгляд его метался от жены к иезуиту. Я, в свою очередь, оглянулась на Бланку: та уже стояла в противоположном конце комнаты. «Можно успокоить Мануэля, – подумала я. – Донья Бланка Эррера интересуется не иезуитами, а иезуитом».
Дон Диего заметил меня, и с губ его сорвался вздох облегчения.
– Рад вас видеть, донья Тереза.
В искренности этого заявления я не сомневалась. И постаралась ответить как можно любезнее. Дон Диего слушал меня, но смотрел на жену, и на губах его играла недобрая улыбка. Дон Диего, бесспорно, был красивым мужчиной: высокий, темноволосый, загорелый, прекрасно сложенный. Гордый взор, величавые движения, исполненная достоинства осанка – все обличало в нем истинного гранда. Его одежда была расшита золотом, рукоять шпаги усыпана драгоценными камнями. Несомненно, тот, кто впервые видел дона Диего и донью Бланку, мог счесть их счастливейшей парой. А тот, кто знал супругов лучше, понимал: в их браке не было любви. Дон Диего женился на очаровательной девушке, но мечтал только о ее приданом. А Бланке не терпелось получить в мужья блистательного сеньора, стать замужней дамой раньше своих подруг. Все же она восхищалась молодым супругом, таким остроумным, изящным… Могла бы искренне к нему привязаться. Дон Диего не позволил ей этого. С первых дней он осыпал колкостями манеры своей супруги, ее желание во всем подражать столичным дамам, ее неуемное любопытство, неумение сдерживать язык и прочее, и прочее. По его мнению, Бланка была недостойна выпавшего на ее долю счастья – зваться сеньорой Эррера. И, забыв, что причиной всему собственная алчность, дон Диего вымещал досаду на неповинной супруге.