С детства еще, примерно лет с пяти, Артем понял, что он не такой, как все. Конечно, каждый чем-то отличается, но не очень, а он отличался очень. И ему это мешало. Мешало и в детском саду, и в школе, особенно в пятом-седьмом классах, когда необходимо быть активным, подвижным, готовым к драке, к защите своего «я». А Артем любил тихие занятия – в детском саду, куда ходил с плачем, чаще всего лепил из пластилина за столиком, катал в уголке машинки, в школе на переменах сторонился носящихся одноклассников; одно время чувствовал тягу к книгам, особенно к тем, где описывались путешествия, исследования дальних стран, но ни одну книгу от корки до корки не осилил – листал, выхватывая взглядом отдельные строки, даты, фамилии, рассматривал иллюстрации.
Родители, видя его тихость, иногда говорили с усмешкой: «Философ растет. Все думает». Но Артем как-то особенно ни о чем не думал, мало что замечал, запоминал. Каждый новый день встречал без радости, еще лежа в постели, представлял, сколько всего будет за этот день, в какой круговорот, только стоит подняться, он попадет, и подниматься не хотелось. Укрыться одеялом с головой, оставив лишь узкую щелочку, чтоб дышать, и лежать там, лежать в полудреме, покое… Вбегала мама и начинала тормошить: «Ты что лежишь-то?! Будильник ведь прозвенел!» А рядом прыгал брат и тоже донимал: «Вставай, Тяма! Погнали в школу!»
Был бы он, Артем, каким-нибудь больным, низкорослым, наверное, было бы лучше. Понятнее ему самому, почему он такой. Но он рос здоровым, крепким, будто занимался физкультурой (физкультуру он не любил больше всех других уроков), и в то же время каким-то… Однажды он услышал слово, поразившее его, – слово это произнесли не в его адрес, но с тех пор Артем часто мысленно повторял, обращая его к себе: «Недоделанный». Обидное, но точное слово…
Лет в четырнадцать его стало всерьез пугать, что он ничем не интересуется, нет у него каких-то увлечений. Пробовал ходить в кружки – в авиамодельный, на бокс (руководитель говорил, что у него есть данные, правда, очень слабая реакция), на шахматы, к филателистам, но быстро бросал. Неинтересно. На шестнадцатилетие ему подарили гитару и самоучитель. Артем зажегся, стал разбирать аккорды, пробовал копировать мелодии известных песен. Дело шло медленно, туго, и вскоре Артем забросил гитару, зато брат, казалось бы, случайно взяв ее в руки, сносно заиграл модную тогда песню группы «Кино» «Звезда по имени Солнце».
Вообще Денис хоть и был на два года младше Артема, постоянно его обгонял. Почти во всем. Первым научился ездить на двухколесном велосипеде, первым закурил, первым, когда Артем только почувствовал в этом потребность, поцеловался с девушкой.
Даже два года в армии его не переделали. Со службой (к которой родители отнеслись странно спокойно, вроде бы даже были ей рады) ему повезло – оставили в своей области и после учебки отправили на локационную станцию, откуда Артем видел родной город. Увольнения давали часто, и раза два в месяц его проведывали то родители, то Денис с приятелями.
В ту же осень, когда Артем вернулся, призвали брата. Определили в десант, служил далеко, в отпуск не приезжал. Родители извелись, каждый день ждали писем, смотрели страшные выпуски новостей – как раз тогда началась вторая чеченская… На войну Денис не попал, но вид приобрел бывалого парня – ходил с перевальцем, долго после дембеля носил форму, хищно посапывал перебитым носом, всегда был настроен подраться, собирался наняться то в Иностранный легион, то в спецназ. Родители хоть и продолжали за него тревожиться, просили вести себя поумеренней, но, видно было, гордились – настоящий мужик получился. А в итоге через полгода, во время драки, долбанул одного в лоб кулаком и получил пять лет…
Страшный был период между арестом и судом, когда Артему казалось, что он тоже свихнется, как и тот, которому брат раздробил лобную кость. Но в то же время где-то глубоко в душе Артем был рад случившемуся, будто перехитрил не то чтобы брата, а кого-то огромного, мудрого, который всегда выделял Дениса, дарил ему силу и смелость, и вдруг увидел, что ошибся – дальше по жизни пойдет Артем, Денис же сорвался, упал и вряд ли поднимется.
Артем стал чаще бывать на улице, на равных общался с парнями, которые, благодаря случившемуся с братом, зауважали его; он ходил с ними в ночной клуб, пил водку, иногда участвовал в драках, и мать, увидев на его лице синяк или коросту на губе, начинала рыдающе спрашивать: «Ну ты-то куда?! Ты-то?!»
Это «ты-то» оскорбляло больше всего – в нем слышалось ненавистное Артему слово «недоделанный».
Он постоянно устраивался на работу – одним из главных занятий с двадцати лет было хождение по объявлениям о найме. Продавец книг на уличном развале, разнорабочий на стройке, грузчик на рынке, монтировщик во Дворце культуры… Случалось, его брали, даже делали запись в трудовой книжке, а через две-три недели, через месяц давали понять, что недовольны им, еще через неделю предлагали написать заявление «по собственному желанию». И Артем, тоже уже измучившись, с удовольствием писал, вздыхал облегченно, забирал в бухгалтерии расчет; подойдя к дому, изображал на лице расстроенность, извиняющимся тоном говорил, что его уволили и он не знает, почему; скрывался в своей комнате. Падал на кровать, отворачивался к стене. И становилось легко и радостно, как бывает, когда чувствуешь, что выздоровел…
Неделю-другую родители его не трогали, даже сочувствовали, что он опять потерял работу (для них, десятки лет сидевших на одном месте, это казалось действительно трагедией), но потом отец начинал хмуриться, мать как-то тычком ставила перед ним тарелку с едой, словно говорила этим: «Вот тебе, дармоед». И Артем брел по объявлениям, вяло объяснял в отделах кадров, что он умеет, почему так недолго пребывал на прежних работах, обещал быть дисциплинированным, не прогуливать, не филонить. Но через месяц-полтора-два снова становился свободен.
Город он знал неважно, хотя вроде бы что там знать? Родился и вырос в центре, центром и ограничивался город для него – скучноватые четырехэтажные и пятиэтажные здания, внушительный, пятидесятых годов, кинотеатр «Победа», сквер вокруг памятника Ленину, рынок, автовокзал… А вокруг бесконечные кварталы частного сектора – кривоватые (почва болотистая) избенки с тесными огородами; в частном секторе Артем бывал редко, сколько себя помнил, между «центровыми» и «деревней» существовала вражда. Когда-то, в семидесятые, случались массовые побоища с участием не только молодежи, но и взрослых, и несколько человек обязательно попадали в больницы.
На севере города, на так называемой Горе, хотя это была лишь небольшая возвышенность, в конце восьмидесятых появился микрорайон светло-серых девятиэтажек. Микрорайон имел свой торговый центр, кинотеатр, школу, универмаг. Вниз обитатели Горы спускались редко, в основном в выходные (работало большинство из них на вагоностроительном заводе восточнее Горы), а некоторые из центровых вообще не бывали в микрорайоне. В их числе и Артем. Приятели там не жили, интересных мест не было, да и нагромождение высоких домов пугало, казалось, что он там запросто может потеряться, пропасть.
Город окружала холмистая, вечно желтая степь. На одном из холмов можно было разглядеть коробочки строений, спичку антенны и похожий на миску радар – там Артем прослужил полтора года… На южной окраине города текла река – быстрая, холодная и мелкая. Купались в ней лишь уверенные в своем здоровье люди или пьяные, которые довольно часто тонули. Река сбегала с Саянских гор, почти неразличимых из города; вверх по течению моторные лодки ползли кое-как, со стороны казалось, что они почти не движутся, и не верилось, как это век назад староверы тянули туда, в верховье, лодки со всем необходимым для отдельного от всего остального мира существования. Они уходили в тайгу, чтобы уже не возвращаться…
Нигде, кроме родного города, Артем не был. Иногда, когда очень донимала тоска, ходил на вокзал и смотрел на поезда. Знал: те, что направляются налево, через день-два-три будут в Иркутске, Чите, Хабаровске, Владивостоке, а те, что направо, – рано или поздно окажутся в Новосибирске, Тюмени, Свердловске, Москве. Но, зная это, Артем ничего не мог нарисовать в воображении. Москва и Питер еще выделялись каким-нибудь знакомым по телепередачам дворцом или площадью, а остальные были просто кружочками на карте.
Он чувствовал, что растворяется в родных кварталах, становится чем-то вроде скамейки, фонарного столба, одного из многих деревьев сквера – мимо идут и идут люди, и никто не замечает, не выделяет его, и он тоже почти никого и ничего не замечает, ничему не удивляется. Панцирь твердый, окостеневший от пыли и копоти… Если он будет жить вот так, как живет, будет видеть одно и то же, у него никогда не появится ни настоящего друга, ни настоящей девушки, которые что-то в нем изменят, изменят что-то очень важное. Потащут вверх по течению или поперек.
И, наверное, поэтому Артем не сопротивлялся, когда родители решили переезжать. Страшно, конечно, было порой до того, что тянуло заявить, что никуда не выйдет из своей комнаты, не будет собирать вещи – это напоминало рытье себе могилы приговоренным к казни; но какая-то частица, крошечная и в то же время главная в нем, доказывала: этот переезд, эта катастрофа – ему во благо.
Ту деревню, что должна была стать их домом, Артем помнил смутно. В детстве был там с родителями. Никаких подробностей не осталось, кроме ощущения простора – много места для игр, много неба, ярко-зеленая, теплая трава, в которой приятно барахтаться. Казалось, что в деревне всегда лето; в двадцать пять лет верить в это, конечно, было бы нелепостью, но, против воли, что-то такое в душе тлело. Грело, когда ехал на разболтанном «пазике». Сидел в заднем ряду, глядя в пол – кого-то видеть, давать повод разглядывать себя не хотелось. Вообще не хотелось понимать, что происходит. Но с каждым километром он отдалялся все дальше от родного города, он словно скатывался под откос и боялся, что вот-вот сорвется в черную яму. И одновременно с этим жутким ощущением всплывали не в памяти даже, а где-то за ней, – солнечные блики, сочно-зеленое, мягкое, широкое… Была крошечная, но странно крепкая надежда, уверенность, скорее, что на дне ямы, в которую срывается по этой кочковатой, выщербленной дороге, он найдет новую жизнь – какую-то, пусть и сложную, тяжелую, но настоящую. Кончится томительный период полудетства, начнется взрослость. Даже родители, обязательные, неизменные до этого, сейчас не виделись впереди. А виделась там изба со многими окнами, в которые бьет солнце, просторный двор, вкусный воздух, речка, на которой по вечерам так хорошо порыбачить, и – главное – силуэты пока неизвестных, но необходимых для его новой жизни людей…
Уже через несколько минут после приезда Артем догадался, почему отец не брал его с собой ремонтировать дом, готовить место для вещей. Да, это была яма, ее черное, беспросветно черное дно. Черное, как бревна их жилища.
Проснувшись после новоселья с тяжелого, хоть и выпил граммов сто пятьдесят, похмелья, Артем решил сразу же пойти на остановку. Сесть в автобус, вернуться в город. Там куда-нибудь деться. К кому-нибудь из парней попроситься пожить, за это время как-то устроиться… Общежитие… Или – гараж ведь есть, с печкой!.. Как здесь-то?
Он провел эту ночь на раскладушке – его кровать в комнате не поместилась, – родители спали на диване совсем рядом. Даже прохода не осталось… Воздух был холодный, неживой. И, откинув одеяло, Артем сразу озяб, затрясся и поскорей снова закутался. Принял более-менее удобную позу, так, чтобы железная трубка раскладушки оказалась меж ребрами, не очень давила. Слушая похрапывания матери и отца, с обидой, бессильной, детской, подумал: «Я-то что?.. Пусть они решают. Устроили…»
Дни стояли темные, предзимние. Заполняли их перетаскиванием скарба с места на место, поиском во множестве коробок, мешков, тюков какой-нибудь нужной мелочи. Бабка Татьяна сидела у печки и наблюдала за малознакомой родней с подозрительной покорностью, будто рылись они в ее вещах.
Постоянно возникали трудности – то, что в квартирном быте делалось почти незаметно, здесь разрасталось до серьезной, почти непреодолимой проблемы… Главной была вода.
Вода бралась из колонки. Колонка находилась рядом – на другой стороне улицы, но давление было слабым, вода текла тончайшей струйкой, и, чтобы наполнить ведро, приходилось тратить минут семь. На холоде – не очень приятное времяпрепровождение… Ведра приносились домой и выливались в двадцатилитровый бак. Оттуда воду черпали для умывания, мытья посуды. Грязную сливали в двенадцатилитровое ведро под умывальником, которое выносилось на зады огорода и выливалось в заросли крапивы… В первое время, пока не научились экономить, помойное ведро приходилось выносить на зады раза по три-четыре на дню.
Мытье посуды было целым процессом. Мыли ее в большой металлической чашке сначала в одной воде, горячей, затем мыли саму чашку, стенки которой покрывались слоем жира, затем наливали в нее воду теплую (нагреть достаточное количество, даже с помощью электрочайника, никак не получалось). Эту вторую воду приходилось менять раза два, так как она опять быстро становилась жирной, и «Фэйри» не помогало. Особенно тяжело было мыть после говядины…
В туалет по-большому Артем не мог сходить на новом месте несколько дней. Так же с ним было, когда призвали в армию… Да и по малой нужде шел в похожий на собачью будку сортир, когда сил терпеть не оставалось. Отверстие в полу было почти заполнено, и отец собрался было строить новый нужник, но земля уже схватилась морозом. Решил отложить до весны, сказал как бы шутливо: «Ломиком будем сталактиты скалывать». А потом помрачнел: «Вот с банькой что делать…»
Баня стояла между летней кухней и стайкой с курицами – крошечная постройка без предбанника, пол сгнивший, поло́к обрушился, железная печка прогорела. Мыться здесь казалось невозможным; вообще невозможно было представить, как в этих условиях может существовать и оставаться человеком бабка Татьяна. Бессильная, еле передвигающаяся, она все же не заросла грязью, в комоде у нее лежало чистое белье, в хлебнице был мягкий хлеб, в подполе – запасы на зиму.
Несколько первых дней Артем никуда за ограду не выходил, только за водой. Территория по ту сторону забора была враждебной, опасной, хотя людей он видел мало – изредка пробредали старики и старухи с матерчатыми сумками в магазин, быстро протопывали мужички, прокатывался на звенящем велике какой-то пацаненок. Машин почти не проезжало, а знакомое гудение рейсового «пазика» было мучительно – сразу вспоминалось прошлое, совсем недавнее и наверняка навсегда утраченное… Сейчас сделает круг водила, поставит автобус в гараж, придет домой, в квартиру на пятом этаже, примет душ, поест, упадет в кресло перед телевизором… У них тут два телевизора – черно-белый бабкин «Рекорд» и «Самсунг», привезенный с собой, но что толку… И смотреть не хочется, да и возможности нет. Все грудой свалено, тесно, приткнуться негде даже.
Хотелось быть одному, и Артем часами сидел в холодной летней кухне на стуле, делая вид, что разбирается в своих вещах. Кассеты, пластинки, какие-то бумаги, книги, коробочки из-под давно сломавшихся фотоаппарата, плеера. Все это было теперь не нужно, все стало лишним. Надо было, еще когда очищали квартиру, вынести на помойку.
Зато того, что бы немного облегчило нынешнюю жизнь, не хватало – не было удобной обуви, в которой можно выбегать во двор, не было и повседневной уличной одежды, которую не жалко замарать, не было хорошего топора, гвоздей, тряпок, фонаря…
Как только немного обустроились, мать поехала в город. Звала с собой и Артема, но он отказался – как сильно хотелось убежать отсюда в первое утро, так было страшно увидеть теперь родные, но уже не его улицы… А мать в ту поездку окончательно уволилась с работы, купила мяса, сосисок, колбасы, водки; вернулась отчаянно радостная, словно избавилась от чего-то, разрубила мешающий узел. И выпила тем вечером так, что еле дошла до дивана.
Днем деревня была пуста, почти безлюдна, тиха, зато с наступлением сумерек возле клуба, у магазина начиналось оживление. Слышался хохот, девичьи взвизги, трещали мотоциклы.
– Всё гужбанются, – ворчала бабка, заглядывая за занавеску. – Но счас хоть потише стало, а летом… Там уж до утра не уснешь – бесиво без остановки… Скорей бы морозы ударили…
Артема звуки внешней жизни тоже раздражали, но иначе – хотелось туда… Лучше, если уж его привезли в эту нору, ничего чтобы вокруг не было. Но вокруг все-таки была жизнь, была молодежь.
И однажды он не выдержал, сбрил успевшую отрасти до бородки щетину, достал из чемодана выходные джинсы, свитер.
– Ты куда собрался? – тревожно нахмурился отец.
– Пойду тут… погуляю.
– Гм…
Артем втянул голову в плечи, ожидая, что сейчас раздастся: «Нет, никаких гуляний! Пьянь там одна». Но мать перебила это отцово «гм»:
– Только осторожней. И не до ночи.
Артем кивнул, ухукнул. Вышел в сенки, через них – во двор. У калитки приостановился, нащупал деньги в кармане, стараясь вспомнить, сколько там. Рублей сто пятьдесят. По крайней мере, на билет хватит. Постоять, послушать музыку, на людей посмотреть…
Высокое и просторное крыльцо клуба было заполнено парнями. Курили, шуршали пластиковыми стаканчиками, целлофановыми мешочками с закуской, рассказывали что-то друг другу, а рассказав, гоготали, заражая гоготом остальных. Но увидели подходящего Артема, замолчали. Как-то остолбенело смотрели на него. Артем вспомнил фильмы про ковбоев – там так же столбенели, когда в салуне появлялся чужак… И он подходил, готовый вот-вот получить удар-пулю.
– Здоро-ово, – протянул один из парней, плотный, мощный, то ли с рябым, то ли с угреватым лицом.
– Добрый вечер. – Артем коротко улыбнулся. – Дискотека сегодня?
– Но, – кивок, – танцы.
Еще один, маленький, щуплый, хотя наверняка заводила, вдруг оправдывающимся тоном объяснил:
– Дядь Вася в запое опять, кино не кажут. Вот и танцы.
– М-да, – посочувствовал Артем и поднялся на две ступеньки; тут же ему протянули пачку «Примы» с выбитым наружу концом сигареты:
– Будешь?
Он вынул, поблагодарил, прикурил от подставленной зажигалки… Вообще-то не курил, иногда лишь, выпив, но сейчас, чтобы расположить парней к себе, закурить, понял, нужно.
– Слушай, тебя Артем ведь звать? – спросил плотный.
– Да… Я вон там, у бабы Тани, живу…
– Да мы знаем… Это самое, у тебя, случаем, тридцатника нет? Выпить охота, а кончилось.
Артем ждал этого вопроса и обрадовался ему. Знакомство двигалось удачно. Он достал из кармана одну бумажку – оказалось, полтинник.
Парни оживились; плотный передал деньги Артема высокому, в камуфляжной шапочке:
– Балтон, сгоняй.
Потом стали представляться. Плотный оказался Глебычем, щуплый Нямой, еще один, узкоглазый, Цоем.
– Вела… Редис… Вица… – продолжали сыпаться клички; Артему стало неловко отвечать на них просто именем. Вспомнилось, что брат и приятели в городе звали его обычно Тяма. И Артем перешел на кличку.
– Во, Ням, – хмыкнул Глебыч, – почти тезка твой.
Парни с готовностью заржали…
Принесенный спирт на вкус был такой же, какой пил Артем в первый день здесь, – отдавало чем-то химическим и жженой резиной. Он сделал глоток и передал стаканчик Няме. Тот проглотил остальное. Причмокнул, будто это была конфета.
Морозило. Парни в легких свитерах и ветровках не мерзли, казалось, готовы были стоять так, на крыльце, перешучиваясь и поталкиваясь, всю ночь. За дверью слышалась музыка, красивая и нежная, под которую так хорошо обнять девушку, затоптаться с ней на свободном пятачке, приблизить лицо к ее волосам… И Артем не выдержал:
– Ребята, может, внутрь войдем?
Глебыч поморщился:
– А че там делать? Бабье одно.
– Ну, потанцевать…
– А-а, – догадался Цой, – тебе телку надо. Погнали покажу, кого там… У нас уже разобраны, но выбрать есть.
– Вальку ему, – сказал Глебыч.
Парни опять заржали:
– Валька – само то! Мягкая…
И, ободрительно подталкиваемый в спину, Артем вошел в клуб.
Сразу за дверью был довольно просторный зал. На стенах мигали вразнобой елочные гирлянды, слева стоял кассетный магнитофон, из которого лилось:
Небо урони-ит ночь на ладони-и,
Нас не догонят, нас не догоня-ат!..
В центре зала танцевали несколько девушек, извиваясь друг перед другом, еще с десяток сидело на скамьях.
– Вон та вон, – перекрывая музыку, стал объяснять Глебыч, – с желтыми волосами, в белой кофте. Видишь? Валька Тяпова. А других не надо пока. Мы уже тут забились…
Артем нашел взглядом ту, о которой говорил плотный. Невысокая, но с хорошей фигурой, волосы от огоньков гирлянд золотились, поблескивали. Танцуя, она смотрела с улыбкой в стену, словно там было что-то чудесное… Артему она понравилась.
– И, это, – снова затеребил Глебыч, – может, еще чирик дашь? Чтоб пузырек купить. Забухаем.
Артем достал деньги, отдал плотному десять рублей. Пошел к танцующим. Старался видеть только ту, на которую указал Глебыч. Придумывал, что бы сказать, вспоминал, как вливаются в общий танец. Танцевать-то он почти не умел.